— Ты знаешь, Генри, кого я жду сегодня к обеду? — прямо с порога, приветствуя меня, объявил Рассел. При этом он так радостно улыбался, что я не мог не сказать себе, до чего этот человек, уже переваливший за семьдесят, мог сохранить в себе совершенно детскую способность к удивлению и неподдельной радости. — Я пригласил господина Свенсона, который совсем недавно вернулся из путешествия в Гималаи! Представляешь, Генри, он был в Непале, в Бутане, Ассаме и в Индии! Был в Пенджабе у гуркхов, шерпов и сикхов. Он вернулся живым и здоровым и привез замечательные коллекции из этих таинственных районов! Мне сообщил об этом мистер Стивен, хранитель энтомологического отдела Британского музея. Он говорил, коллекции поразительные! Свенсон демонстрировал их во время своей лекции в Королевском обществе.

— Ах, Генри, — продолжал мой друг. — Ты просто не представляешь, как хотел я в молодости попасть в Гималаи и в этот удивительный Тибет. Но… К сожалению. Ты помнишь нашу бедность. Наши жалкие сбережения. Ведь даже поездка на Амазонку представляется сейчас чистым авантюризмом. А в Гималаи… Тогда?..

— Не этот ли Свенсон — автор очень дельной работы по горным дневным бабочкам Палеарктики?

— Тебя ничем не удивишь, Генри. Именно он!

— Тогда это интересно вдвойне. Он ведь ездил в Россию, был на Алтае, Тянь-Шане и Памире. Кажется, забирался и в Тибет.

— Да. Это очень знающий человек. Превосходный энтомолог и путешественник.

Разговаривая, мы вошли в столовую.

Слуги уже сервировали стол. Был светлый пасмурный день поздней английской осени. В столовой топился камин, и уютно пахло углем, хотя для гостя камин сегодня топили дровами. Великолепные отблески дрожащего пламени желто и розово отражались на столовом серебре, на фамильных расписных тарелках с видами замков графства Кент, развешанных по стенам. Столовая у Рассела была отменная, отделанная с большим вкусом и благородной стариной. Как все англичане, Рассел любил старину, добротные вещи и отличался разумной бережливостью, которая странно сочеталась с его неукротимым духом, напористостью и щедростью. В столовую из кабинета, а также из гостиной вели резные двери мореного кентского дуба, камин был отделан деревом, и в тон ему были большие напольные часы в дубовом футляре, с расписным саксонским маятником. Повторю, Рассел умел обставить свое жилье, и это также одна из черт этого замечательного характера. Меня чаровала его способность любить вещи, быть как-то неназойливо бережным и бережливым в отношении с ними. И я замечал, что вещи также очень любили своего хозяина, платили ему редкой взаимностью. Рассел не был сребролюбом. По понятиям своего времени он был даже небогатым человеком. У него, насколько я знал, имелось очень небольшое унаследованное состояние да несколько тысяч фунтов дала продажа его коллекций — имею в виду только дубли, привезенные с Малайского архипелага. Кое-что он зарабатывал на своих лекциях и книгах. Он, однако, умел извлекать из своих средств ту умеренную роскошь, какая бывает доступна лишь спокойным, трезвомыслящим, хорошо сбалансированным людям. «Бедность без долгов — зажиточность», — часто любил повторять он. Я был, пожалуй, богаче его, но, как ни странно, жил беднее и, бывало, прибегал к корыстной помощи кредиторов. Может быть, Рассел просто умело подбирал служивших ему людей. Их было всего четверо: кухарка, горничная и двое слуг, один из которых считался дворецким, а второй исполнял обязанности конюха, кучера, дворника и помощника Рассела по саду. Это были простые, хорошо воспитанные и преданные своему господину люди. Рассел очень ценил их, заботился о них и ни за что не расстался бы с ними. В отношениях со слугами он был очень прост, обходителен и ласков, как вообще со всеми, с кем общался, но никогда не замечал я в ответном отношении слуг к Расселу и тени панибратства. В этом Доме все устойчиво стояло на своих местах. Слуги обычно копируют своих хозяев, — или такие подбираются? Они были рачительные, умеренные, спокойные и работящие. Не представлялось даже, что кто-то из них мог разбить фужер или севрскую тарелку, в то время как моя кухарка то и дело колотила даже саксонский фарфор, а готовила весьма приблизительно и словно нехотя. Я не сказал об одном качестве Рассела, его чудовищной работоспособности. Еще до раннего чая он был уже на ногах. Для разминки с утра уходил в свой чудный сад, в теплицу с ботаническими редкостями, возился с огородом и так до ленча. После он работал в кабинете до вечернего чая, затем гулял или опять возился в саду до обеда. После обеда читал, встречался с друзьями, ужинал с ними и ровно в полночь, а если недомогал, то на час раньше, ложился спать. Спал он только шесть часов и всегда, смеясь, говорил, что не страдает бессонницей. Я старался подражать ему в его размеренной жизни, отлаженной, как часовой механизм, но очень скоро понял, с моим характером и темпераментом все это непосильно. Я предпочел жить своей жизнью несколько более безалаберной, но также достаточно удобной. Если б только не подводило здоровье. Подорванное лихорадками, оно становилось хуже и хуже. Болезни часто укладывали меня в постель. А Рассел даже болеть не умел. Я никогда не видел его лежащим, даже во время недомоганий. Он умел побеждать и тут. И я не замечал, чтобы болели его слуги. Все они были отменно здоровые люди. А Рассел к тому же был неплохим врачом, его диагнозам я доверял больше, чем докторам, лечившим меня.

Вот почему, выкуривая у камина свою трубку, я с удовольствием наблюдал за хлопотами у стола. Это были, пожалуй, не хлопоты, а достойное спокойное дело.

Казалось, Рассел понимал мои мысли, потому что молча, с улыбкой смотрел на меня. Он так умел улыбаться, словно бы не лицом, а душой. И этой улыбке я, наверное, был обязан нашим близким знакомством, когда мы еще жили в Лестере и служили, я — клерком в фирме Оллсопа, а он — учителем английского языка в Лестерской гимназии. Еще тогда совсем молодыми людьми мы втроем, я, мой младший брат Фред и Рассел, увлекались энтомологией и все воскресные дни проводили в лесу, на пустошах и болотах, собирая бабочек и жуков и строя свои планы поездок на Амазонку, в Африку и на Малайские острова.

— Послушай, Генри, ты что-то редко стал приезжать, — выговаривал мне Рассел. — Без тебя я чувствую себя таким одиноким. Мне уже не хочется ходить одному в лес или за окаменелостями. Пожалуйста, приезжай чаще. Мне постоянно не хватает тебя, дружище.

— Ведь частый гость становится врагом хозяина, — возразил я пословицей.

— Но ты, старина, во-первых, не гость, а во-вторых, есть и другая восточная пословица: «Где гость — там удача!» Да, кстати, сейчас должен быть Свенсон. Он швед, а шведы никогда не опаздывают и, говорят, никогда не торопятся. Я пригласил его к пяти… И… — Рассел достал серебряный брегет, отщелкнул крышку. — Без пяти минут…

В это время послышался шум колес экипажа и лай собак в усадьбе.

— Что я говорил?! — Рассел поднялся с кресла и поспешил навстречу гостю.

Вскоре он вошел в столовую со Свенсоном. Это был узкоплечий, тощий человек со светлой сероватой шевелюрой и такой же с проседью бородкой, в очках-пенсне, делавших удлиненное лицо несколько холодноватым, если не высокомерным. Ростом он был ниже Рассела, но Рассел — гигант и, значит, высокого роста. В руке он держал саквояж, который, осмотревшись, поставил у камина.

Мы познакомились. «О! Я знаю вашу книгу «Натуралист на Амазонке»! — промолвил гость, на что я не преминул ответить, что знаю и его работы по бабочкам горной Палеарктики. Кажется, это сразу растопило показную чопорность гостя. Он сделался проще. Да и как мы могли — трое натуралистов, столь долго странствовавших по свету, быть равнодушными друг к другу и тратить время на пустопорожние правила высокого тона? Рассел пригласил в кабинет, где также горел камин и было еще уютнее, чем в столовой. Мы сели в кресла, и опять Свенсон захватил свой саквояж, казалось, он боялся с ним расстаться. Свенсон не курил, а потому опустился в кресло, предложенное хозяином, и некоторое время осматривал кабинет. Это была очень уютная средних размеров комната с двумя окнами в сад, письменным столом, диваном, двумя креслами по обе стороны камина, отделанного мрамором, и с фламандским пейзажем на противолежащей от окон стене. Вблизи письменного стола под стеклом и в ящичках красного дерева размещались драгоценные экземпляры охот Рассела: бабочки орнитоптеры и морфо, коллекция жуков с Целебеса и жуки-голиафы, расписанные зебровым рисунком.

— У меня есть для вас презент, господин Рассел, — медленно и торжественно произнес Свенсон. По-английски он говорил прилично, лишь с более растянутым произношением и большей твердостью согласных, свойственной иностранцам. — Не откажите принять в дар вот это. — Он достал из саквояжа две плоских полированных коробки. Они были различной величины. В той, что была приблизительно в три раза больше первой, помещалась коллекция отменно расправленных и препарированных бабочек с белыми и в основном полупрозрачными, наподобие кальки или пергамента, крыльями, испещренными полосками и кругами черных, серых, красных и даже синих пятен. Это были редкие горные бабочки — аполлоны различных видов. Во второй коробке были только две бабочки, достаточно крупных, примерно до четырех дюймов в размахе крыльев (одна была меньше), очень странной расцветки, как бы повторяющей узоры малахита или яшмы коричнево-серых благородных тонов. У той бабочки, что была крупнее, нижние крылья оканчивались тройными хвостиками, и по облику она была похожа на папилиониду.

«Да это же редчайший вид!» — про себя подумал я, но не успел ничего сказать, ибо Свенсон меня опередил.

— Эта пара бабочек, господа, конечно же, Тейнопалпус Империалис, подвид Гималакус Ротшильд. Я дарю их вам, господин Рассел, в честь нашего знакомства. А здесь, — указал он на большую коробку, — различные аполлоны, в их числе две бабочки еще не описаны. И, конечно, — тут он с торжеством блеснул стеклами своих очков, — известная вам, господа, редкость из Гималаев Бутанитис Люддердаля!

Только тут я заметил, что в большой коробке рука Свенсона прикрывала крупную и словно бы странно растянутую в стороны темно-коричневую бабочку с желтым тонким зебровым рисунком верхних крыльев и тремя хвостиками на каждом нижнем крыле, украшенном глазчатыми пятнами. Бабочка походила на два сложенных вместе пропеллера.

— О-о! Драгоценный бутанитис! — воскликнул Рассел. — И тейнопалпусы! Не правда ли, господа, на крыльях этого самца словно бы горят два буддийских костра?! — указал он на меньшего из двух тейнопалпусов в отдельной коробке, где желтыми язычками пламени действительно светились два равнорасположенных огонька. — Вы знаете, господа, — продолжал Рассел. — Я всегда удивлялся тому, как бабочки подходят к стране и даже континенту, где они водятся. Разве наши простенькие сельские английские желтушки не в тон пустошам и перелескам? Разве голубянки не в тон речкам и ручьям, а бархатницы — нашим сырым лугам? Разве морфо не гармонируют с чудовищной по красоте и мощи формации амазонского леса, как орнитоптеры — вообще ни с чем не сравнимым дебрям Новой Гвинеи? Заметье, господа, бабочки Африки как бы отражают цветную сухость этого континента, а бабочки Малайзии и островов Зунда их пышную влажность. В Японии водится небольшой парусник Папилио Макилентус, честное слово, он такой японский, как будто сошел с их странных, рисованных на шелке картин. Честное слово, господа, эти бабочки, — он указал на тейнопалпусов и коробку с аполлонами и бутанитисом, — донельзя горные, тибетские, именно тибетские. Мне кажется, они должны были летать в саду у далай-ламы… Ну вы поглядите, какая таинственность в цвете у тейнопалпусов! Дневные бабочки, а расписаны, как ночные сатурнии! Правда, они напоминают сатурний, Генри? И эти аполлоны тоже. Господа? Вам не приходила мысль, что аполлоны — это переход от сатурний к дневным бабочкам и, в частности, к парусникам?

— А урании? — возразил я. — Урании еще больше похожи на парусников?

— Урании, на мой взгляд, и есть парусники, только ночные, я включил бы их как особое подсемейство в папилио! — с важностью сказал Свенсон.

— А я что говорю, Генри? Я согласен с господином Свенсоном насчет систематики ураний, но я говорю о переходе от сатурний к парусникам! Ведь даже пугают эти бабочки так же — валятся наземь и трепещут крыльями! Но тейнопалпусы! — продолжал восхищаться он. — Все тайны востока и Тибета зашифрованы в их крыльях! А эти бесценные аполлоны! Среди них я вижу Аполлон Император! А вот этот маленький аполлон, должно быть, Парнассиус Акко?! Сердечно благодарю вас, господин Свенсон! Я чувствую себя вашим должником! Вы словно угадали мои тайные желания — ведь такого бутанитиса, наверное, нет в Королевском музее, а тайнопалпусы — это несомненный гималайский подвид!

— Господа изволят пройти в столовую. Все готово! — доложил старший лакей.

Мы двинулись в столовую, где уже ждала нас супруга Рассела, и разместились за большим обеденным столом. Я уже отмечал, что он был всегда идеально сервирован. Рассел и его жена были большими знатоками в раскладке всех этих приборов, ножей, вилок, салфеток, фужеров и рюмок.

Кухня у Расселов состояла всегда из простых, но вкусных и отменно приготовленных блюд. Даже самый обычный печеный картофель его кухарка умела приготовить так, что он становился чертовски вкусным, а поданный в серебряной фольге, напоминал изысканные яства. Равно вкусными были и цветная капуста, и спаржа, и зеленый горошек, — все свежайшее и не с рынка, а из огорода усадьбы, детища рук Рассела. Он наконец утвердился в постоянном жительстве, ибо раньше никак не мог найти подходящего места и строил дом даже в старой заброшенной каменоломне. Конечно, Рассел был эксцентриком, как многие истые англичане, но жить в каменоломне дольше трех лет не сумел. Там было место для отшельника, но не для его горячей деятельной натуры. Лишь теперь, получив от правительства Гладстона еще пожизненную пенсию, он построил этот дом в 50 милях от Лондона в прекрасной местности и, кажется, был доволен.

Подали рыбу и легкое белое вино. Хотя хозяин, я знал, всем винам предпочитал родниковую воду, да изредка хорошее шотландское виски или грог. Вода была и здесь в хрустальных запотелых графинах.

Мы принялись за обед, в промежутках которого Свенсон посвятил нас в свое дальнее путешествие.

— Вы знаете, господа, побывать в Гималаях было моей, пожалуй, еще детской мечтой, — заговорил он. — Я жил, а точнее, родился в Сконе, самой равнинной провинции Швеции, и одному всевышнему известно, почему я так любил даже небольшие горы и холмы. Я всегда любил лазить по горам, карабкаться по скалам, добираться до вершин, испытывая при этом, наверное, те самые чувства, какие ведомы одним альпинистам. Мое юношеское увлечение — энтомология. Я был самым страстным собирателем бабочек и жуков, какие, наверное, встречаются только изредка. (Мы переглянулись. Судьба всех натуралистов, не исключая нашего великого Чарльза, была поразительно одинакова. Все начинали как коллекционеры-любители и, главным образом, собиратели бабочек и жуков.) Это увлечение пробудилось во мне очень рано, — продолжал Свенсон. — Вместе с мечтами о путешествиях. Я собирался посетить тропики, но больше всего меня влекли горы, горы и только горы. Так получилось, что в шведских и норвежских горах я находил и более редкие виды бабочек. Да хоть тех же аполлонов! Я склонен думать, господа, что это реликтовые бабочки, оставшиеся нам как наследие Ледниковых эпох, и они всегда связаны с альпийскими ландшафтами, хотя первых аполлонов я ловил по берегам рек. Но реки, берущие начало в горах, ведь тоже следствие ледников. Итак, мечта моя, казавшаяся недостижимой, была Гималаи. Возможностей же, прямо говоря, никаких. (Мы с Расселом снова переглянулись.) К сожалению, я не принадлежал к обеспеченным людям, и мне пришлось потратить два десятилетия для того, чтобы накопить денег и сделать свою мечту осуществимой. (Этот Свенсон рассказывал нашу судьбу с той разницей, что я и Рассел рискнули отправиться в свое совместное путешествие на Амазонку почти нищими, надеясь зарабатывать на жизнь пересылкой бабочек, жуков, чучел птиц и сбором орхидей.) Итак, я наконец получил возможность отправиться во главе небольшой экспедиции из трех человек, считая меня самого, сначала в Индию, в ее северные штаты, а затем и дальше, в Непал, Бутан и Сикким. Надобно признать, господа, те двадцать лет, какие я упомянул, были потрачены не только на приобретение состояния. Я не сидел сложа руки. Во-первых, я подробнейшим образом изучил по картам маршрут будущего путешествия до возможных мелочей. Во-вторых, я собрал все, что смог достать по географии и биологии Южных Гималаев, а в-третьих, я прочитал и, точнее, проработал весь материал по жесткокрылым и чешуекрылым Тибета, Китая, Непала, Бирмы и самой Индии, ибо здесь встречаются и гималайские виды. Но самое сложное, господа, было проникнуть в Непал. Это княжество абсолютно закрыто для иноземцев, и для того, чтобы получить разрешение на въезд, мне пришлось основательно заняться буддизмом и выдавать себя за ревностного последователя Гаутамы. Я изучил также кое-как собранный словарь шерпов, чтобы иметь возможность объясняться, и, кроме того, мне просто весьма повезло, что я смог почти беспрепятственно передвигаться по этой стране, донельзя дикой, своеобразной и не тронутой^ цивилизацией. Мой интерес к монастырям, знание буддийских сутр и языка располагали ко мне прежде всего лам, а, значит, и население. Половину времени в Непале я провел на подворьях монастырей, но я не жалею об этом, ибо помимо того, что побывал там, куда были закрыты двери европейцам, я, пожалуй, глубже понял суть учения Будды и, наверное, в значительной степени теперь разделяю его заповеди. — Свенсон усмехнулся и обвел нас взглядом, в котором уже не было того чопорного высокомерия, какое присутствовало при первом знакомстве. — Я провел в Непале три года и около года в Бутане. Я видел примитивную жизнь людей на грани биологического существования, чему способствует еще и кастовая разобщенность, как в Индии. Это закрытый мир. Люди не знают ничего, кроме своих гор, их жизнь полна самой жестокой борьбы за существование, за то, чтобы иметь простейшую пищу, жилье, обогрев. Я питался такой пищей все эти годы и, кажется, надолго утратил вкусовые ощущения. Но главное! — Тут Свенсон принял вдруг вдохновенный вид и даже снял свои очки-пенсне. Главное, господа, осуществилась моя мечта — я видел Гималаи. Я был в них. Еще в Индии я видел эту страну, эту стену гор на северном горизонте и думал, что вижу обитель богов. Это потрясающая горная страна, равной которой, по справедливости, нет в мире! (Я-то думал, что такая страна есть. Это Кордильеры и Анды! Но не стал опровергать Свенсона.) Это страна, которая кажется бесконечной как вдаль и вширь, так и в высоту. Она нацелена в небо, точно пытается уйти в него и соединиться с ним. И соединяется, господа! Потому что тучи в период муссонов буквально скрывают купола гор, а поднявшись туда на 2–3 тысячи метров, в заоблачье, чувствуешь себя словно в райских долинах. Тучи внизу. Ты почти ходишь по ним. Земля скрыта, а на альпийских лугах солнце, летают бабочки, поют птицы и такое безлюдье, как на Земле до человека. Он словно не нужен здесь. Сначала меня охватывало здесь дикое одиночество. Никого. Никому нет дела до тебя. Ты можешь беспрепятственно идти, хоть на Эверест, хоть в Тибет, хоть остаться тут среди лугов и поднимающихся в небо скал или погибнуть — до тебя нет дела никому, кроме Бога. Такого одиночества, как в Гималаях, я никогда и нигде больше не испытывал. И в то же время я не испытал большей радости от находок. Здесь всюду летали бабочки. Хотя они явно принадлежали к знакомым семействам и даже родам — они были все-таки иные. Вам знакомо это чувство, господа? Чувство открывателя новых видов? Когда, взглянув в сачок, видишь, что в твоих руках совершенно новая, никем еще не описанная и не пойманная до тебя бабочка: белянка, желтушка, нимфалида, а тем более — парусник! Правда, позднее я понял, что до высоты в 2000 метров поднимаются бабочки из Индии, а также некоторые формы из Тибета, с той стороны, с севера, хоть та же репейница. Она вездесуща! Но все-таки, как человек, осуществивший свою мечту, и как энтомолог, я был глубоко счастлив.

Я стремился в Гималаи прежде всего не как альпинист, как натуралист-энтомолог. Меня интересовали дневные бабочки, а из ночниц — сатурнии. Я ставил перед собой и зоогеографическую задачу, куда все-таки относится Непал по своей фауне — к Индо-малайской области или к Палеарктике? (Оговорюсь, пришел к выводу, что это особая подобласть Индо-Малайзии.) Но природа страны так очаровала меня, что я не мог не наслаждаться ею и как художник, как созерцатель. Поверьте, господа, это глубочайшее счастье — созерцать горные вершины, то розовотеплые в свете утренних лучей, то кристально-холодные и безжизненно-синие, когда из-за них крадется ночь и над ними горят ледяные, ужасные звезды. Звезды здесь потрясают! Ночи холодны. И чем выше в горы, природа становится все суровей, но это не северная суровость, это какое-то странное приспособление южных форм к более суровым условиям обитания. Здесь лианы вьются по скалам, а на скалах иногда сплошь или крупными гнездами цветут орхидеи. Мхи здесь явно южного типа, так богаты, а некоторые моноподиальные орхидеи имеют стебли много выше моего роста!

— Это, конечно, ванды?! — воскликнул Рассел, с блестящими глазами слушавший рассказ Свенсона. — Вы можете описать их цветы? (Рассел был большим любителем орхидей.)

— Конечно. Это пестрые пятнистые соцветия, которые идут прямо из стебля и свешиваются вниз. Кисти очень большие и напоминают стайки сидящих бабочек. Кроме того, мне попадались ванды с лазурными цветами. Они были не так крупны и росли на толстых деревьях. В Гималаях орхидеи встречаются даже на соснах, на дубах… Их много на мшистых скалах, у ручьев. Многие орхидеи здесь имеют яйцевидные бульбы, очевидно с запасами питания, или какие-то довольно крупные луковицы, из которых выходят по одному, два листа. Я не ботаник, господа, но могу сказать, что в Гималаях орхидных множество и очень много великолепных лилейных, диких тюльпанов, диких роз, нарциссов, флора здесь еще ждет исследователей и садоводов. Она прекрасна. Среди моих спутников был один ботаник, и он не уставал восхищаться своими находками. Я могу познакомить вас, мистер Рассел. Он бывает в Англии и довольно часто приезжает в сад Кью.

В это время слуги подали сыр и десерт, и на некоторое время рассказ Свенсона прервался. Мы воздали должное яблокам и сливам из сада хозяина. Честное слово, если б Альфред не был путешественником и натуралистом, он был бы великим садоводом! У этого человека был столь многоцветный талант ко всему, за что он брался. Приходилось поражаться, как разнообразно он одарен и какую огромную работу успевал делать. Он трудился в своем ботаническом саду, где, как я уже говорил, собрал до тысячи видов редких растений. Он успевал описывать свои странствия по Малайским островам. Он писал статьи в защиту эволюции, которую обосновал и разработал независимо от Дарвина, но великодушно признал приоритет Чарльза и всюду защищал его от злобных нападок консервативных профессоров и богословов. Он писал статьи по зоогеографии, этнографии, ботанике, энтомологии, орнитологии, философии! Я не упомянул, что Рассел был еще и оригинально мыслящим философом. Пусть я не разделял его взгляды, близкие к взглядам индийцев о переселении душ и веренице превращений, я восхищался его смелостью в построении картин Мира.

— Друг мой, — говорил не однажды Рассел. — Вот ты часто рассуждаешь о исходе, о том, что жизнь коротка и так жаль с ней расставаться, а я скажу тебе, что жизнь вечна, а смерть всего лишь мгновенный переход к новому бытию (ведь время на момент перехода исчезает), и нет в природе ничего мертвого, все живет. Даже в распаде заключена жизнь. Такая мысль неизбежно приходит в джунглях, и разве она не приходила к тебе, когда видишь, как из погибшего древесного великана растут семьи пальм, папоротники, орхидеи и мхи, а на погибшую ящерицу набрасываются жуки и муравьи, а прекрасная^ бабочка откладывает свои яички на чей-то еще теплый помет. Все живет, друг мой, и нет неживой природы. Живет почва, живут скалы, превращаясь в камни и песок, живут кристаллы (индийцы считают их первой формой сознательной жизни!), живут растения, грибы — иногда я, ей-богу, думаю, что под их шляпками размещен какой-то разум! Ты не задавался понять, как и чем думают растения? Как они определяют свои сроки роста, цветения, плодоношения, образования новых побегов, допустим, если повреждена верхушка? Уж я не говорю про разум животных. Разве, общаясь с ними (Рассел самозабвенно любил собак и кошек), ты не получаешь наслаждение от мысли, что общаешься с думающими существами?

И вот сейчас, занятый обедом, я не уставал наблюдать за своим другом и любоваться им. Я всегда любовался Расселом. Он представлялся образцом человека, образцом мужчины, образцом англичанина и образцом натуралиста. Весь его облик говорил о доброте, знании, человечности, мужестве. Его светлые, начавшие седеть волосы были еще густы. Глаза сквозь очки смотрели зорко, от могучей фигуры шло дыхание силы. Несмотря на его семидесятилетие, он никак не отождествлялся со стариком. Такие люди словно не стареют духовно, тем более физически.

Закончив обед, мы перешли в гостиную, и здесь господин Свенсон продолжил свой рассказ о путешествии в Непал и Бутан.

— Господа, представьте, что Гималаи разочаровали меня отсутствием эндемичных видов парусников! К парусникам, наверное, как и вы, я чувствую страстное тяготение. Ради них я готов был на любые лишения, ради них, возможно, и стремился в Гималаи, и вот — разочарование! Парусники в высокогорных долинах были индийских видов. Папилио Кришна, Папилио Гектор, Папилио Парис — бабочки, согласитесь, изумительно прекрасные, но, к сожалению, уже описаны. Я и не предполагал, что эти жители теплых дождевых лесов проникают в горы так высоко. Словом, на высоте в 2000 метров я не открыл ни одного нового парусника. И тогда я решил искать новых бабочек выше. Кстати, собирая насекомых вблизи селений шерпов, мы встречались с неприязненным удивлением местных жителей. Мы жили сами, как кочевники, в легких палатках и нигде не задерживались подолгу. Мы обходились без проводников — в горах ориентироваться было несложно.

Постепенно мы поднялись до высоты в 3000 метров, и здесь начиналось царство аполлонов. На альпийских лугах и в перелесках из гималайской сосны эти белые бабочки летали в изобилии. И я отвел душу. Чаще прочих попадались в сачок крупные, но известные и в Палеарктике Аполлониусы, не так редок был великолепный Аполлон Император, Аполлон Чарльтона и совсем маленький, похожий на капустницу, Аполлон Акко. И все-таки я добыл несколько аполлонов, которых уже не мог определить, как ни старался. Это новые виды или формы Аполлона Сцехени, а может быть, Аполлона Автократора, известного более из Афганистана. Здесь же я поймал несколько парусников из редкого рода дабаза, известного и в Северной Индии, но не часто встречающегося и там. Желтый Дабаза Пойена был похож на бумажный китайский змеек. А когда я поймал Дабаза Диас с совершенно малахитовыми крыльями, мне на секунду показалось, что это редкостный Тейнопалпус Империалис. Но я ошибся и был разочарован. Тейнопалпусов же не встречалось нигде, хотя я искал их повсюду. Места, где мы остановились, поражали красотой. Это словно была воистину господняя обитель: скалы, водопады, влажная яркая зелень лугов, цветы, совершенно кристальный воздух и небо, в котором, казалось, вот-вот увидишь парящего ангела, — все было великолепно, господа. Но дышать с непривычки было уже тяжело — сказывалась высота, особенно, когда погнавшись за какой-нибудь яркой бабочкой, ты чувствуешь вдруг звон в ушах и головокружение, а грудь, словно разрываясь, ищет воздух. Один раз я даже свалился, тело отяжелело. Но все-таки и на этой высоте постепенно адаптируешься, грудь начинает дышать легче и появляется чувство здоровья, чистоты и какой-то пранической, что ли, силы! Может быть, высоту, на которой ты находишься, постоянно и невольно сопоставляешь с еще большей и безмерной уже высотой вздымающихся в неприступном отдалении ледяных вершин. К вечеру здесь быстро холодеет. Солнце исчезает за горами. Закаты необыкновенны — все оттенки розовых, красных, сиреневых и фиолетовых полос. Звезды вспыхивают мгновенно, и расположение их непривычно для северянина. А ночи холодны и полны звуков, совершенно неведомых и непонятных. Слышны завывания волков, рев-мычание яков, какие-то свистящие и шипящие звуки, может быть, их издают птицы. Утром опять просыпаешься от гомона птиц, но прохлада стоит долго, и пока не обсохнет роса, бабочки почти не летают. Они начинают летать ближе к полудню, а в пасмурные дни не показываются. Аполлоны же летают только в самые жаркие часы полудня. Солнце здесь безжалостно, и мы обгорели на нем немилосердно.

И все-таки, господа, я нашел тейнопалпусов, когда стал охотиться за бабочками не на лугах, а в сосновых перелесках. Я обратил внимание на крупных темных бабочек, круживших над вершинами сосен или стремительно несущихся словно бы по ветру, Они не снижались и не опускались к земле. Но, зная повадки парусников, я подозревал, что на водопой бабочки все-таки спускаются после полудня и ближе к вечеру. Так оно и оказалось! Возле одного из ручьев, бегущего в каменных плитах, я обнаружил ровное местечко, усыпанное мелкой шоколадного цвета галькой. Отмель хорошо пригревало, и здесь я поймал первого спустившегося с вершин тейнопалпуса. Этому экземпляру я был рад, как младенец новой игрушке. Я любовался им. Он был рыжевато-коричневый и расписан яркими желтыми мазками. Следом за самцом на водопой прилетела самка. Она была совсем другой тональности, много крупнее, и ее серо-коричневые крылья отливали серебром. Ее нижние крылья имели по пять хвостиков. Она была осторожна, и я еле дождался, когда она сядет на песок у ручья. Я подкрался со всеми предосторожностями и накрыл ее. Тут, у ручья на песке, мне каждый день попадали тейнопалпусы, но главным образом самцы, ибо самок я поймал всего трех, и одна из них в той коробке.

Поскольку коробки остались в кабинете Рассела, мы лишь снова представили, как сияла и переливалась словно бы присыпанная серебристо-золотым тальком бабочка, казавшаяся выточенной из агата или нефрита. Самец много проигрывал самке по красоте.

— Если бы не эта отмель, — продолжал Свенсон, — я вряд ли поймал бы даже одного тейнопалпуса — бабочки летают исключительно высоко и быстро. Здесь же, в перелесках и кронах сосен, я заметил и еще одну странную бабочку. Она была крупнее, и на высоте летала странным качающимся полетом — представьте себе, господа, некий двойной листок, который, сорвавшись с дерева, колышется воздухе, однако не падает и не опускается, а как бы сам собой то поднимается выше, то стоит на одном месте, будто в раздумье, то вдруг уходит в кроны деревьев и там исчезает. Перебрав в уме всех крупных бабочек Непала и Индии, я пришел к выводу, что это может быть только Бутанитис Люддердаля, одна из самых красивых и загадочных бабочек в лесу. Я читал, что он встречается и в Северной Индии, и в Ассаме, и в горных районах Бирмы, и даже в тропиках Южного Китая, но встретился с ними в Непале. Бабочка не просто редка — ее редко кто видит, ибо она житель вершин, дальних гор и горных круч, заросших лесом. Эту странную бабочку, однако, знают и в Тибете, и в Индии, потому что используют в знахарской медицине. Бабочка обладает довольно сильным приятным запахом. Может быть, это свойство помогает бутанитису находить пары? Или самок? Спускаясь к земле, бабочка совершенно прячется. Я никак не мог заметить, куда она садится, и хватался за сачок, когда бутанитис внезапно улетал. Лишь зная места, где он спускается, и обходя их с сачком наготове опять-таки после полудня, я наконец поймал эту красивую капризную «зебру». Крылья бутанитиса, несмотря на коричневый тон и полоски, просвечивают, как у стрекозы, а яркие пятна-глазки на нижних крыльях не бросаются в глаза. Бутанитис совершенно по-стрекозиному взмывает вверх и в сторону. Но, зная его повадки и в результате терпеливого поиска, я поймал несколько этих редкостных красавцев, — Свенсон замолчал.

— Позвольте мне, господин Свенсон, в память о нашей встрече преподнести и вам мой небольшой подарок! — воскликнул Рассел.

Он отправился в кабинет и вернулся с ящичком красного дерева.

— Это вам, — сказал он, подавая его Свенсону. В ящичке была пара чудесных бабочек, несоразмерных по величине.

— О-о! — вскричал швед. — Вы дарите мне Орнитоптеру Ротшильда?! Я чрезвычайно признателен… Такая роскошь и красота!

— Не думаю, господин Свенсон, что я должным образом отблагодарил вас, но все-таки рад сделать вам приятное. Эта пара орнитоптер — одна из трех, привезенных мной с Новой Гвинеи.

Мы долго еще сидели в гостиной у Рассела, вспоминая эпизоды охоты за редкими бабочками. И больше говорил Свенсон, оказавшийся, что б не сказать больше, словоохотливым. Это было трудно предположить для шведа. Шведы считаются скупыми на язык.

— Гималаи, как всякие высокие горы, — говорил он, — интересны тем, что в них может встречаться множество редких эндемичных животных, каких не встретишь на равнинах. На каждой горе и в каждой долине могут быть эндемики и реликты. Однако я думаю, что число оригинальных мест обитания для животных в горах так велико, а горы так громадны, что потребуется не одно столетие, чтоб исследовать их подробно. К тому же передвижение в горах страшно утомляет. Завидуешь бабочкам и птицам! В горах надо родиться. Впрочем, то же самое можно сказать о любом биотопе: саванне, степи, джунглях, тайге, — Свенсон посмотрел на меня и Рассела. — Я всегда поражался вашему здоровью и мужеству, господа. Прожить столько лет в джунглях, на этих Малайских островах, на Амазонке и выдержать это десятилетиями. Это невозможная выносливость для европейца, по крайней мере, для меня, северянина.

— Сегодня и мне так сдается, — засмеялся Альфред. — Но вы знаете, мистер Свенсон, от чего я больше страдал на островах Индонезии?

— Так от чего же? От москитов, пиявок? Жары?

— Нет, друг мой. И вы, наверное, сейчас согласитесь. Я, во-первых, страдал от невозможности объять необъятное. Столько красот и тайн оставалось за бортом! Я страдал оттого, что не могу перенести всю эту красоту сюда, в Англию. Взять хоть тех же бабочек. Те же растения! Господи, сколько красивейших видов растений я так желал бы взять с собой! Вот сейчас, когда светопись делает такие успехи, а изобретение братьев Люмьеров дает надежды снимать и показывать картины мира, я думаю, если б можно было все это заснять в красках и показать ничего не ведающим людям?!

— А во-вторых?

— Во-вторых, я ужасно страдал от дождей, хотя дождь в джунглях и в тропиках, наверное, проявляет их красоту. Какие муссонные синие тучи! Какие молнии! Какое буйство громов! Но я был обречен на безделье, и это выводило из себя. Бродить по джунглям в дождь для собирателя — дело безнадежное, к тому же мокр, как рыба, как лягушка, а результаты равны нулю. Правда, иногда, измотанный бездельем, я выбирался на экскурсии за жуками. Это были в основном скудные сборы. Чаще я приносил найденные орхидеи или какие-то еще растения. Но иногда удача улыбалась нам. Вода выгоняла жуков из укромных убежищ, из гнилых деревьев, и так мы собирали великолепные экземпляры рогачей, навозников. Как-то нашли несколько экземпляров жука-слона… Однако я заболтался.

Рассел умолк и начал поправлять поленья в камине. В гостиную подали старый коньяк, сыр, ликеры и кофе.

— Друзья мои, — сказал Свенсон, принимая с подноса кофе. — Ведь вы позволите считать вас моими друзьями? Натуралист счастлив, забираясь в немыслимые дали и делая замечательные открытия. Но все-таки, все-таки он больше всего счастлив, когда возвращается домой. Это и есть главное счастье. Недаром одна восточная пословица гласит: пуститься в путь — наша воля, а вот вернуться — воля Божья!

И мы согласились со Свенсоном, попивая кофе в уютной гостиной моего друга. Только дома ждет человека истинное счастье.