Аверелли с неторопливым достоинством прогуливался перед подъездом «Астории», ждал жену. Смотреть на чужую гостиничную жизнь ему никогда не надоедало, тем более что сейчас позволяло время, и Аверелли смотрел, как одно за другим подкатывают к бровке бесконечные такси, из них выбираются мужчины и дамы, многие, если не все, иностранцы, судя по одежде и говору, но манере держаться и жестикулировать. Такси, включив свой зеленый, ищущий глазок, отъезжали, а прибывшие либо шли прямо к дверям, либо их чемоданы подхватывали швейцары и несли в гостиницу с неторопливой осторожностью, с какой носят, может быть, золото или хрусталь. Он усмехнулся пришедшему сравнению. Жена всегда долго собиралась, возилась с туалетом и прической, но Аверелли никогда не роптал, да и вряд ли кто бы стал роптать и сердиться на его месте — ведь у него была молодая и очень красивая жена. Это много, поверьте, когда вам далеко за пятьдесят, когда у вар пусть благородная, пусть внушающая почтение лысина, а зубы, хотя и сделаны лучшим в Риме дантистом, все-таки не слишком свои. Зубы… Зубы… Отличные зубы, такие же, как шелковое голландское белье, штучный костюм, элегантное пальто… И все-таки не оставляет подчас досадное воспоминание, что всего два-три десятка лет ты же был гибок, смугл, ясноглаз и волосы были, как новая щетка, и не приходила всерьез мысль, что время угрожающая штука. Время… Время… Аверелли задумался и перестал разглядывать приезжающих.
Время… Кто его считает в двадцать? Его начинают ценить и считать после сорока и то, возможно, самые умные, самые предусмотрительные. Собственно… ум, наверное, и есть способность к предусмотрительности… Забавно… Простая истина… Что же это жена сегодня так долго? Ничего. Пусть. Кто любит розы, должен любить шипы… А среди этих русских женщин много интересных. И попадаются совершенно итальянки… И много хороших мехов… «Volpe… Volpe azzurra… Zibellino…»{Лиса… Песец… Соболь…} — привычным глазом определял и оценивал он меха на воротниках и шапки проходивших женщин, но, пожалуй, более чем на воротники, смотрел он на женские лица.
Красивые женщины в России. Много красивых. И это не первое уже открытие как будто удивляло его. Он никогда не был равнодушным к женской красоте — что это за мужчина в таком случае, — но здесь он сравнивал, ведь жена его, сеньора Аверелли, была русская, и это обстоятельство всегда было предметом его странной гордости, а когда он приезжал сюда, в Ленинград, на аукцион, гордость его словно бы увеличивалась, удваивалась. Правда, жена родилась не здесь, не в России, но она была настоящая русская, сероглазая и добротная, и он с удовольствием отмечал, что некоторые из женщин, проходивших мимо, были немного на нее похожи. Жена прекрасно говорила по-русски и по-английски, он часто брал ее с собой — ведь с такой женой он мог обходиться без услуг переводчика и, во-вторых… Он не испытывал неудобств в этой неудобной в отношении женщин стране… Разумеется, если б ехал в Копенгаген, в Париж, в Сингапур или в Японию, он мог бы… Но и тогда он часто брал жену… Как это у русских говорится: «Не вози в Тулу свой… этот… а… само-фар…» Аверелли усмехнулся: кстати, она собиралась купить самовар в Ленинграде, и обязательно отапливаемый углем, не электро. Она говорила, что чай из угольного самовара вкуснее. Смешно… Пусть покупает. Каприз женщины ее суть. Только где в Риме они будут иметь древесный уголь? Каменный, наверное, не может годиться на этот само-фар… Он посмотрел на свой электронный блестящий хронометр и поморщился. Часы показывали, что пора ехать. Аверелли покрутил зонт-трость, с рассеянным презрением приглядываясь к кучке юнцов в лосненых дубленках, в полосатых штанах и тертых джинсах. Парни совещались о чем-то возле подъезда и часто оглядывались.
«Слетелись, как вороны… Везде, и в России тоже, эти хиппи, лаццарони, фарцано… Но где же она! Ho mostafretta! Non lo si deve fare! Cosi nonsi puo fare!»{Я очень спешу! Этого не следует делать! Так нельзя!}
Аверелли начал уже хмуриться. Лицо его приняло петушиное выражение, и он снова посмотрел на часы.
Он женился на русской девушке не потому, что ему не нравились итальянки. В свое время он мог иметь успех у женщин, его любили и девушки и матроны. Но… Если бы кто-то знал, как он взбивался в люди. Как исполнял свой план: превратиться из жалкого мальчика на побегушках, из торговца сигаретами вразнос — в сеньора Аверелли… Нет, это не просто, поверьте на слово, в наше время — начинать с нуля, делать себя, как говорят англичане, и свою судьбу. Кто способен на это?..
А он никогда не был баловнем фортуны. Он женился лишь сорока пяти. На итальянке. Но его первая жена была слишком экспансивна, слишком много требовала от него в то время, когда он еще не укрепил дело, воевал за престиж фирмы, и жена попросту бросила его, сбежала… Она была из полуаристократок… Тогда он разозлился на всех итальянских женщин и благословил небо за то, что удалось быстро оформить развод.
Потом снова годы каторжного труда — он много работал, работал, как раб на галере. Он учетверил состояние. Стал богатым. Однажды он уехал в Канаду и в Квебеке, в семье дальних родственников его познакомили с девушкой со странным русским именем Надежда. Когда ее имя перевели на итальянский, он пришел в восторг и от имени, и вообще от одного вида этой красавицы, во всем противоположной его первой жене. Надежда была чуть темноватая, цвета спелого колоса, натуральная блондинка, была полна и пышна, в глазах ее всегда словно бы отражалось вот это северное русское небо, она была нетороплива в движениях, спокойна и добра (такой оказалась и в жизни), и Аверелли употребил весь свой талант торговца и дипломата, все свое влияние, все чары, не исключая и бумажника, на чересчур щедрые подарки если не самой Надежде, то друзьям и родственникам, чтобы уговорить девушку выйти за него замуж. И он победил. Вот уже семь лет, как он счастлив. Надежда — Надина — Надин — его жена. Она родила ему двух похожих на него сыновей-погодков, и он боготворит ее, и любит ее, и балует ее и, если позволяет себе иногда ездить без нее во Францию и в Данию, то, может быть, лишь для того, чтобы, вернувшись, почувствовать сильнее уют и тепло и нежность своей северной королевы… Она стала теперь еще эффектнее в замечательных платьях, которые она заказывает с большим вкусом, а в норковом манто (ун мантелло визонэ), в песцовой или в собольей накидке она бесподобна.
Ему теперь завидуют друзья и знакомые, жена украшает его на всех балах, в театрах и на приемах, к ней стекаются взгляды — ибо она совершенно непохожа на женщин-итальянок… Досадно лишь, что сам он все-таки стареет, черт побери, стареет, как ни старается иметь спортивный вид — недавно стал заниматься бегом и гимнастическими упражнениями по новозеландской системе Хаукса. Держит диету и одевается моложе, чем требует возраст и положение главы фирмы.
Аверелли вздохнул и как будто прислушался к себе… А Надина все так же красива и молода, как семь лет назад… Черт побери… Все такое лезет в голову, когда не нужно… И он попытался отвлечься — стал считать окна и этажи у соседнего дома. Надо уметь всегда уходить от огорчительных мыслей, а особенно перед аукционом. Аутотренинг — прекрасная наука. Жаль, что он поздно стал брать уроки. Жаль, что образования направленного и даже высокого общего у него не было. Психология… Логика… Нигде они так не нужны более, чем в. его деле. Благодаря чему он неплохо зарабатывает? Может быть, и не только благодаря психологии, — нужно еще торговое чутье… Если не думать о черной собаке… А-а, вероятно, это их пудель Джомо… Итак, если не нужно думать о черной собаке, нужно думать о белой жирафе… Уметь управлять своими нервами и страстями — первая наука бизнесмена, уметь понимать конкурентов и партнеров, уметь чувствовать конъюнктуру интуитивно…
Ленинград нравится ему все-таки гораздо больше, чем Лейпциг или Марсель. Здесь чувствуешь себя гораздо более «заграницей», кроме того — в нем больше монументальности, столичности и покоя, и в то же время он постоянно напоминает ему Рим. А особенно этот, этот… Пьетрохов… Та же величавость улиц, пьяцца, кьеза и палаццо — площадей, церквей и дворцов, — европейская суть, какая-то единая и общая мысль живет здесь во всем… В архитектуре особенно… Может быть, это оттого, что Пьетербурх строили многие соотечественники — великие зодчие-итальянцы — и потому перенесли сюда милую сердцу готику, Лица наяд и кариатид?
— Надина! Наконец-то! — он устремился к ней, позабыв все упреки. — Ho spettato circa una mezzora! Я заждался, как на первом свидании! О-о-о! Ты всегда великолепна! Ты жемчужина! Ты сказка! Una bella! Una bella!
Она в самом деле была великолепна — эта боярыня из Канады — в новом шиншилловом манто и в пуховой русской шали. Она носила шаль по-русски. Как… ба-ба. А таких манто не более десяти во всей Италии…
Он торжественно оглядел жену, торжественно взял под руку и повел, понимая, что и здесь она потрясает прохожих, что мужчины обалдело останавливаются и смотрят вслед. Такси у гостиницы было много. Они толпились длинной очередью. И он повелительно махнул. E’libero! Он усадил жену и, не желая расставаться с ней, сел не с шофером, не так, как обычно садятся русские.
— Mi porti olla stazione in via… — он с трудом искал русское название улицы.
— На Мойку! — улыбаясь, сказала жена. — Поскорее, пожалуйста.
А он подумал опять, как хорошо, что не нужен переводчик, и вспомнил при этом со смехом, как в первое время их супружества они объяснялись по-английски. В первый год… Пока Надина осваивала итальянский. «Русская женщина просто чудо, просто клад»… — влюбленно смотрел на розовую, свежую, благоухающую здоровьем и молодостью щеку жены, ее тихо сияющий глаз и, не имея возможности сдержаться, сдвинул пышный мех манто, благодарно положил ладонь на нежное кругло-полное колено…
— О, Надина, моя королева, — сказал он по-итальянски и обрадованно увидел, что румянец жены стал ярче, хотя она часто, если не постоянно, слышала от него такие слова. Аверелли же подумал, что эта женщина, может быть, самая большая его удача, самый большой выигрыш у жизни, ведь в ней, в Надине, в детях, рожденных ею, стимул всех прочих его удач, его изворотливости, его работоспособности, его торговой смелости и расчета в стремлении обогнать и опередить подобных ему… «У кого жена — красавица, тому не нужен праздник», — вспомнилась итальянская пословица, и он снова положил руку на это прекрасное, покорное и доступное ему колено.
Огромный новый зал, освещенный так, что после осеннего ленинградского неба он показался благоухающим и солнечно-летним, заполнялся быстро. Бизнес есть бизнес — он не терпит ни опозданий, ни промедлений, ни ротозейства, ни неточности. Кто поздно встает — довольствуется объедками… Бизнес неумолим… Здесь нет даров. Дар здесь — удача, основанная на длительном расчете и богатой интуиции, на знании психологии и знании дела. Сеньор Аверелли уверенно чувствовал себя среди привычного его уху разнообразия английской, немецкой, японской, французской, испанской речи. Зал заполняли представители больших фирм. Это были уважаемые фирмы… С многими в зале он был знаком, раскланивался, отпускал дежурные комплименты… И все-таки ощущал себя здесь, как ощущают, наверное, животные, умеющие за себя постоять, в соседстве с созданиями еще более мощными, богаче одаренными набором клыков, зубов, когтей и мускулов…
Жену Аверелли отпустил. Он старался не вмешивать ее в дело, и если советовался с ней, то лишь для того, чтобы лучше утвердиться в уже принятом решении. И жена благоразумно не совалась в то, что не понимала или понимала слабо…
Да, пусть поездит по Ленинграду, пусть что-нибудь купит. Что-то необходимое ей. А жена не только любила носить пуховую шаль, но предпочитала привозить из России даже не очень оригинальное женское белье. Аверелли и за это любил ее, иногда специально просил одеться, как русская женщина (баба), и она охотно исполняла его просьбу… Она была хороша во всем. Пусть поездит… Надина очень благоразумна, никогда не тратит слишком много, хотя он не скуп, и деньги у нее всегда остаются. Если бы эти деньги Джулии! Ха-ха…
Зал наполнялся. И уже появились аукционисты, правда, не всходя еще на кафедру-трибуну, они о чем-то совещались или просто болтали. Возле витрин и выкладок с образцами мехов толпились те, кто еще не успел насмотреться или сомневаться… А сомневаться на аукционе нельзя. Сеньор Аверелли всего лишь дважды спокойно прошелся у этих витрин, нужно было уточнить нечто, расположенное не там, не на стендах и не в витринах, — но внутри себя… И он с ленивым спокойным достоинством занял свое место, надел другие очки и погрузился в ожидание, словно бы в театре перед спектаклем, вслушиваясь в ту увертюру, которая предваряла нечто. Внешнее спокойствие — это также заслуга аутогенной тренировки. Главное умение торговца мехами — пеличчеро — не умение дешево купить, как думают многие, не умение вовремя остановиться, как считают неопытные участники аукционов, даже не умение выбрать отличный мех. Одно из главных качеств пеличчеро — знать, чуять, угадывать, на какой мех будет спрос и мода в ближайших сезонах. И здесь у Аверелли, пожалуй, не нашлось бы достойных конкурентов. Начав свой путь с мальчика на побегушках, с укладчика мехов в торговом доме Лучиа Сфорцано, где горы и груды ценного меха приходилось ежедневно перебирать, чистить, приводить в порядок, выкладывать в витрины под руководством опытных приказчиков, выкладывать и подавать так, чтобы мех играл, искрился, обвораживал и притягивал, — дело само по себе нелегкое, требующее таланта. А работа скорняком на фирме модного платья, где он постиг на тяжелом опыте подмастерья все тайны сбора, выделки, сшивания, раскроя мехов и научился понимать их подлинное качество и цену по едва слышному запаху, весу, эластичности, определять степень колеров, все кряжи, сорта… Может быть, он был прирожденный пеличчеро, как говорят, — от бога, но главное, — главное давал ему живой, острый, комбинационный ум изворотливого торговца, чутье, воображение (оно у итальянцев развито как будто наиболее сильно), и этого невозможно было постигнуть ни в магазине, ни у стола закройщика в ателье, нигде вообще…
Чутье — ему он доверялся, как шаман — не раз спасало фирму «Аверелли и сыновья» от краха и банкротства. Оно приносило ему основные барыши. Он любил вспоминать, как в пору повального увлечения норкой почти по бросовым ценам закупил на аукционе большую партию стандартного, как мир, старого, как вечность, туркменского каракуля. Он рисковал, он заслужил ухмылки презрения больших акул, но — выиграл, потому что через сезон грянула мода на каракулевые шапочки и манто у женщин, на воротники-пелерины у мужчин… Именно тогда через этот каракуль, давший ему семисотпроцентную прибыль, он встал на ноги… А какой доход принесла ему опять же тривиальная русская лиса-огневка! Volpe rossa! Кто, кроме него, смог догадаться, что рыжая лиса на годы станет всемирной модой?
Может быть, то самое чутье, которое, думал господин Аверелли, было всего-навсего учетом тонких мелочей, тех признаков будущего, которые никогда не проявляются явно и сразу и которые способны замечать лишь самые проницательные? Может быть, потому ой и стал хозяином фирмы и женился лишь в сорок пять (имеется в виду Джулия), что добрых тридцать, а то и все сорок лет он потратил на приобретение опыта и чутья, создание беспроигрышного дела, которое, как откровение, пришло ему однажды во время привычного и одинокого вечернего размышления на складе мехов. Откровения всегда просты до досадности… И он понял, рассматривая партию редких уже и тогда выдровых шкур, что натуральный мех — необесцениваемая валюта, что соболью накидку — Una cappo zibellino — будут ценить тем больше, чем меньше будет этих самых цибеллино, чем больше будет скудеть Земля живым миром, чем меньше будет на ней неосвоенных пустошей и лесов, чем больше будет на ней красивых женщин и мужчин, желающих подчеркнуть свое благородство, достоинство и достаток не менее благородным и достойным мехом.
О, пышный натуральный мех! Натуральный мех, за которым тщетно пока гонится, несмотря на все ухищрения, преуспевающая синтетика. Впрочем, Аверелли имел свои взгляды на синтетику: уже давно покупал акции известных фирм, и хотя его мечта сосредоточить в руках фирмы Аверелли всю торговлю натуральным и синтетическим мехом в Италии (или в Европе) еще была безмерно далека, он не оставлял ее без внимания, как несбыточность. Любой шаг к цели приближает цель… Любой шаг… Любой шаг…
Аверелли прицельно поглядывал из-под очков.
Зал заполнился… Были здесь разные, однако в чем-то весьма сходные представители человечества: лысые и густоволосые, в очках-модерн и без них, блистающие старомодным золотом оскала и с новейшими челюстями из оргфарфора, которые делали очаровательно свежим и молодым даже противный рот поблекшего человека, а здесь и не было почти людей молодых, — люди в костюмах добротного респектабельного бизнеса, в штучных ботинках и галстуках и люди, одетые нарочито скромно, однако с повадками миллионеров, и, наконец, тот новый слой бизнеса, который еще рядится в дубленки с цепочками и дешевые, вроде джинсов, брюки — это самый опасный, но и самый быстро исчезающий вид, вылетающий навсегда из игры либо переходящий к вышеописанным типам… В чем же они были одинаковы? Не одинаковы ли в настрое лиц, выражении глаз, в том тяготении, что связывало их с грудами мехов и с кафедрой, на которую уже взошел главный аукционист, человек с никелированным молотком и внешне очень похожий сам, как бы отраженный от всех сидящих в зале. Аверелли понимал, что аукционист и не может быть иным. Как и все, сеньор Аверелли нацепил было на левое ухо улитку синхронного перевода, но тут же и снял, потому что по-английски он говорил вполне прилично да и по-русски перенял от жены вполне достаточно из той области, которая была ему необходима…
Торги начались.
И еще сильнее проявилось, отразилось, засияло на лицах всех присутствующих то общее, что в них было и что носилось тут в воздухе огромного зала. Оно осело, как желание, на лица всех, вытянулось в каждом взгляде, носе, ушах, руках с хронометрами на тяжелых браслетах, руках жилистых, нервных, волосатых, желающих, умеющих ловко считать и записывать, во всех их перстнях, ухоженных ногтях или зарубцевавшихся шрамах. Оно устремилось по направлению к грудам мехов, на связки разнообразно коричневых, искрящихся, поблескивающих, серых, голубых, огненно-рыже-красных, палевых, шелковисто черных, снежно белых мехов, шкур, всего, что осталось от некто и нечто, что еще совсем недавно резвилось в прохладных и свободных вершинах сосен и на еловом колоднике, скакало по опушкам и пряталось в норы, каталось в травах и мылось росой, радостно встречало солнце и провожало закаты, дышало и лесом, и волей, и жило бесконечностью того непонятного, но внятно счастливого, что составляло, овеществляло их суть и что черно обрывалось с громом и болью в пронзенном, пробитом теле, кончалось с отчаянным криком в чьих-то безжалостно черствых пальцах, в чьих-то сомкнувшихся неотступающих зубах…
Аверелли недаром любил психологию. Он вдруг подумал-представил: «Что, если бы на местах всех этих людей и на его месте в зале сидели бы медведи, бобры, выдры, росомахи, песцы и лисы, и все поменялось бы местами… А продавали бы… Продавали бы… Ужасно… Не правда ли?» — и он усмехнулся страшной абсурдности, ирреальной этой мысли… Впрочем, почему абсурдности? Как-то он был вместе с Надин на холме Пинчо в Villa Borghese, не то, помнится, в la Galleria nazionale dell’arte moderna на большой выставке художников-модернистов, авангардистов и еще каких-то там… и его привлекла картина, забыл какого, художника… Там было что-то подобное: Животные судили Человека… О, но-но, там было даже несколько картин, где человек, улыбающийся и розовый, закусывал тиграми, — о, как они там написаны! — воздетыми на обыкновенную столовую вилку. И, черт побери, было что-то жутковатое в картине, где черно-пегий колоссальный бык бежал в чью-то разверзнутую пасть с вполне человеческими зубами, на одном, помнится, была металлом профилирована настоящая коронка… Да, человек поедает Землю… Это маленькое существо… Маленькое существо… А что делают женщины? Кто бы подумал, что из-за моды на леопардовые манто шкуры так подскочат в цене!
— СОБОЛЬ БАРГУЗИНСКИЙ. Темного кряжа. Партия в тысячу триста тридцать две шкурки. Высший бонтет… Назначается цена…
Бизнесмены трудились. То и дело на табло вспыхивали новые цифры. Голос диктора бесстрастно повторял. И все это напоминало иногда зал международных соревнований по фигурному катанию.
— Сто тысяч двести долларов… Раз… Уан… Сто тысяч двести долларов… Ту-у. Сто тысяч двести долларов… Стры-ы…
Вспыхивала новая сумма. Все повторялось до тех пор, пока молоток аукциониста весомо, торжествующе стукал и произносилось по-русски, по-английски, а для Аверелли само собой переводилось это магически завершающее слово: Esaurito!{Продано!}
Кто-то в зале изможденно вздыхал.
Они шли своим чередом: котик и нерпа, бобр и выдра, куница лесная и каменная лиса, соболь всех кряжей, белка и сурок, горностай и хорь, песец и заяц. Пока дело не дошло до шкур, малоценных в прошлом, не составляюших никогда большого бизнеса. Волк, медведь, росомаха, барсук, рысь… Сеньор Аверелли уже третий сезон имел здесь порядочный бизнес. Он брал все… И хотя за ним гнались, и уже появились последователи и конкуренты, он не скупился. Он назначал новую цену, озадачивая и заставляя отступаться бывалых дельцов.
— Рысь сибирская…
— Волк…
Этих рысей и этих бывших волков ждали отнюдь не в центральных меховых магазинах фирмы Аверелли. Они не пользовались спросом у изощренных патрицианок и богатых американских туристок. Рысь, волка, медведя ждали, в магазинах, торгующих редким и экзотическим мехом для; украшения кабинетов и вилл. Именно здесь нарасхват покупались и рысь, и медведь по самой высокой цене, здесь же шли завозимые из всех стран мира рога оленей и антилоп, черепа слонов, кожи зебр, ковры из пантер, тигров и львов, чучела райских птиц и вообще все то, что доставать становилось все труднее. Все эти запреты, заповедники, Красные книги… И все-таки постоянные клиенты фирмы со временем удовлетворялись, получали желаемое, разумеется, если они не скупились…
Да, большая часть «медведя», «рыси», «волка», «лосиного рога» перешла в собственность фирмы Аверелли… Собственность фирмы… Может быть, для самого сеньора Аверелли они еще как-то сочетались с понятием «живое». Представьте себе — он любил животных. Да-да! Он был постоянным и желанным гостем зоологических садов, брал и своих маленьких сыновей, он читал и собирал книги о животных, на его загородной ферме-вилле жили ручная лиса, белка, певчие птицы. Он мечтал обзавестись ручным гепардом… Он любил и мех, поверьте, не только как торговец… Но что были эти меха для других, для всех бизнесменов-меховщиков, всех этих «пеличчеро», «пельцхайдеров» и просто покупающих товар лишь для того, чтобы сбыть его другим подобным же и получить комиссионные — иначе зачем было сюда ехать…
К завершению торгов сеньор Аверелли чувствовал, что не помогает уже аутотренинг. Ему было почти дурно от перенапряжения, побаливал затылок, давило в ушах и в глазах посверкивало, но, наскоро пообедав тут же, в ресторане, он продолжал бороться за свой бизнес, и когда наконец все завершилось, и дела на сегодня были закончены, и он вышел на проспект, сел в такси, он был совершенно измучен, выкручен, выдублен, измят, может быть, как те шкуры, которые он купил. Он замечательно ловко приобрел меха выдр, черно-бурых лис (их опять никто не брал, а мода на красную лису вот-вот кончится), он купил хорьков, зайцев (вы не знаете, что можно сделать из обыкновенного русского зайца!), он купил и шкуры барсуков (на барсука предвидится потрясающий спрос! Вы еще не знаете, какой это шикарный мех! Вы еще пальчики оближете, увидев, какую диво-шапку из барсука с ворсом в пятнадцать сантиметров, с ворсом, где каждая ворсинка в четыре цвета, можно будет заказать у Аверелли). Черт побери эту моду! По благодаря ей процветает торговля мехом — его дело… Скоро, наверное, будут модны шапки из дикобраза! А что? Стоп! Идея… Украшение на стену — шкура дикобраза… Учесть на будущее… — Он потянулся было за блокнотом, однако тут Же и махнул, на все… Плевать… Устал…
Он велел таксисту не торопиться. Хотел прийти в себя и отдохнуть… Не вваливаться же в номер с таким измученным желтым лицом, какое, вероятно, у пего сейчас. Надина может, конечно, пожалеть… Но… плохо, когда женщина только жалеет. Жалость — это эрзац любви — Это — унижение…
Уже стемнело, и город дышал вечерней сутолокой, усталостью, раздражением и грустью, тем особым ритмом, насыщенным озабоченной жизнью, какая всегда вскипает в большом городе к вечеру, в часы дик, когда женщины торопятся домой, принимая в душе вместе с облегченностью предстоящие вечерние дела и заботы, а мужчины уже вкушают облегчение после трудового дня — впереди для многих из них спокойная сытость ужина, вечерние, разговоры, отдых за книгой, часы у телевизора и постель… Мужчинам всегда вроде бы легче живется.
Господин Аверелли очнулся от внушаемых себе картин и понял, что шофер катает его. Тогда он кое-как, но сердито приказал ехать прямо к гостинице, и ехать быстрее. При таком движении можно гнать вовсю. Не римская сутолока… Когда наконец в перспективе возникло сияющее огнями здание «Астории», он, устало-облегченно вздохнув, провел рукой по лицу, снимая остатки дневного напряжения. Там ждала Надин, Надина, Надежда. Единственно близкая ему, нужная ему, как утешение, как дыхание, русская женщина в этом, в общем, всегда чужом и особенно к вечеру непонятном, живущем собственной отчужденной жизнью русском городе.
— Мальчик! — сказал Белый олень, вглядываясь в хмурое лицо молодого воина. — Ты не понял, почему я спугнул твою стрелу и она не нашла цель?
Двое индейцев сиу{Сиу — самая большая группа индейских племен ирокезской лиги, ныне сохранилась немногочисленными общинами в резервациях для индейцев.} сидели на краю каньона у неяркого костра. Старик казался совсем немощным, был так худ, высушен временем, что татуировка, обычная для всех сиу, на лбу и по углам носа, была едва видна на его лице, морщинистом, как кора красной ивы. Молодой воин еще не носил на кожаном уборе ии одного пера белоголовою орла, это был действительно почти мальчик, наверное, недавно завершивший свой юношеский пост. Он старался сохранять невозмутимость, как взрослый охотник, а сам горько переживал неудачу, недоумевал, почему Белый олень ударил по тетиве его лука, заставил промахнуться по молоденькой телке бизона, когда она отстала от бегущего стада. Телка бизона должна быть такой вкусной, а они свалили старую яловую самку, и ее жесткое мясо пеклось на углях, вырезанное вместе со шкурой. Этим же суховатым мясом были нагружены четыре лошади сиу, которые паслись недалеко от костра и часто фыркали, настораживаясь на вой койотов.
— Дети ночи поют нам славу… — пробормотал стариц и улыбка чуть обозначилась в его глазах. Он взглянул на молодого воина и сказал уже внятно: — Мальчик… У людей сиу есть слова: «Орел становится добычей лисицы, когда наедается, как осенний гусь». Слушай… Давно-давно…. Великий дух Гитчи Маниту еще спускался со снежных гор страны северною ветра к нашим отцам. Он говорил им голосом грома: «До тех времен будет счастье сыновьям леса и прерии, пока они не захотят быть слишком сытыми». Дед моего деда говорил так, и отец моею отца. Мы забыли слова Гитчи Маниту. Разве не продаем мы белолицым бобров и выдр, разве не истребляем ради шкур наших братьев из леса и реки. Нам нужны стали лошади и ружья, чтобы без труда и страха стрелять бизонов и горных львов… Слушай… Твоя обида уходит, как вода в песок. Но след еще не высох. Помни след. Сделай так всегда — опусти лук, если ты сыт и сыты твои дети, и так же учи внуков, когда придет твой черед и ты возьмешь второе имя. Храни наших младших братьев в пору бегущей воды, чтобы мы не погибли с голоду в месяцы большою снега…
А потом, когда молодой воин уснул, старик в немой задумчивости сидел у костра. Нет, не помнят люди сиу закон Маниту. Больше и больше на его памяти скудеет Земля. Как остановить?.. Если и сам он, когда был таким, как этот мальчик, охотился, пока хватало стрел… Почему мудрость приходит к старику и, пока постигнешь ее, все наставления кажутся глупыми. Не так ли и он сам сердился когда-то, как этот мальчик…
Старик прислушивался к звукам и запахам ночи. Шумела река на дне каньона, всходил белый тонкий месяц, и ветер приветствовал его, нес с равнины дыхание трав осиннолистых тополей, гул бегущих стад, крики ночных птиц и койотов. И неужели все это исчезнет по закону Гитчи Маниту? Все теперь нарушают этот закон, а его, Белого оленя, вполуха слушал и этот мальчик, спящий у костра…