1. ОСТРОВ СЛЕЗ
Мы наконец, прибыли на «Остров слез», не имея пока о нем никакого понятия, даже не зная, что он называется «островом слез», но твердо надеясь в душена лучшее.
После нудной процедуры приема и обыска, как это делается по всем тюрьмам, после мытья в бане номер три, мы, наконец, были водворены в тринадцатую карантинную роту.
Шагая из бани под сводами перекрытий древней Соловецкой обители, мы ничего не могли разобрать в этом каменном хаосе средневековой крепости, сложенной из громадных валунов. Только уже поднимаясь по широкой каменной лестнице я понял: мы попали, как о том свидетельствует полузакрашенная надпись у входа, в огромный Преображенский собор. Однако, внутри ни одной иконы. Проходим возвышение над полом, по-видимому солею, и попадаем в комнату с нарами и окном во двор обители.
Наша камера вместила семьдесят человек. Лежим на нарах, молчим. Жутью веет от мертвого молчания семидесяти человек, оглушенных приемом в Кеми, переездом в параходном трюме, набитом людьми до отказа, подавленных обстановкой соловецкого дна. Вероятно перед каждым встал вопрос о собственной гибели. Передо мной, по крайней мере он встал во всей своей неизбежности: вынести зверские истязания, подобные кемским, я чувствовал себя не в состоянии. Сами чекисты не скрывали от нас нашего вероятного будущего — остаться здесь навек в болотных трясинах. Снова и снова вспомнил я тысячи возможностей скрыться от ГПУ, мною не использованных, но от этих воспоминаний еще тоскливее на душе.
Дневальный у двери прозевал неожиданное появление ротного командира и вместо команды «внимание», провизжал высоким фальцетом:
— Встать! Смирно!
Все вскочили и замерли. Ротный Чернявский (из заключенных), ни на кого не глядя, пробежал по проходу между нарами мимо нас, неподвижных и остановился у окна.
— Сейчас пойдете на общую поверку, — начал он глухим, надтреснутым голосом. — Помните: здесь Соловки и вы сюда приехали не на дачу. Стоять тихо и на перекличке отвечать по правилам. Когда придет дежурный стрелок, отвечать на приветствия дружно. Иначе придется вам кое с чем познакомиться. После поверки пойдете на ночную работу.
— Но мы и прошлую ночь не спали, — осмелился возразить инженер Зорин. Чернявский даже позеленел от злости. Остановившись на мгновение, пораженный дерзостью, он подступил к Зорину и зашипел:
— Не прикажите ли поставить вам здесь отдельную кроватку? Я из вас повыгоню сон, будьте уверены! Вы воображаете — пожаловали сюда на курорт? Жестоко ошибаетесь! Ваша жизнь кончена! Понимаете? Кончена!
Он уже бегал взад и вперед вдоль камеры со сжатыми кулаками и орал:
— Это вас в тюрьмах распустили. Возражать?! беспорядок?! Я из вас выбью тюремные замашки! Запомните раз навсегда: вы не имеете права разговаривать с надзором и охраной. Никаких вопросов. Никаких разговоров. Поняли? Запомните себе: вам нет возврата — вы на Соловках!
Чернявский выбежал.
Несколько минут спустя вошел один из его помощников, выстроил нас и вывел на поверку в самый собор.
В роте было около трех тысяч человек. Только нашим этапом прибыло полтораста. Вместе с нами прибыли имяславцы и «муссаватисты» из Баку. Те и другие отказались выходить на поверку. Их потащили силой. Муссаватисты отбивались.
— Оставьте нас, — кричали они, — это наш принцип. Мы не подчиняемся насилию.
Остальная масса заключенных молча смотрела на борьбу. Имяславцы не отбивались, но на перекличке молчали. В конце концов от них отступились, и началась поверка.
Два с лишним часа — построение, счет, перекличка.
Наконец, все готово. Вот и сигнальный гудок с электростанции. Входит дежурный красноармеец, принимает рапорт ротного, подходит к строю:
— Здравствуй, тринадцатая.
— Здра, — гудит в ответ.
Дежурный берет у ротного рапорт и уходит.
Мы уже не вернулись больше в камеру. Наш этап всю ночь работал по уборке Кремля: перетаскивали всякий железный хлам и бревна на другое место, мели и чистили мощенную камнем внутренность крепости. А на завтра и послезавтра опять перетаскивали бревна и всякий хлам на прежнее место. Это одна из самых возмутительных и раздражающих особенностей соловецкой каторжной системы: если нет настоящей работы, все равно, не оставлять руки праздными, занимать людей хоть водотолчением в ступе, — лишь бы не «баловать отдыхом».
Только к утру, всего за два, за три часа до утренней поверки, добрались мы к своим нарам. Я как повалился, так и заснул сном, более похожим на обморок.
* * *
Утренняя поверка заканчивалась разводом на работы. Заключенные разбивались на группы и под командой старшего, отправлялись работать. Некоторые получали одиночные задания. В таком случае им выдавался на руки особый документ — «сведение»: рабочий листок, служивший также и пропуском. Получить на руки «сведение» почиталось и действительно было большим соловецким счастьем. Но об этом после.
У северных кремлевских ворот наша группа остановилась. Непрерывный ток людей изливался из Кремля и несколько меньший шел обратно в Кремль. Наш конвоир предъявил стрелку привратнику документы и мы вышли всею командою «за Кремль».
Направо от нас расстилалось Святое озеро, налево шла улица построек. Проложенные по ней железнодорожные рельсы шли далее по пространству между Кремлем и Святым озером. Небольшой паровозик «кукушка», шипя и гремя, тащил несколько платформ лесного груза к закремлевской электрической станции или лесопилке. С улицы мы свернули к лесу за Святое озеро. По левую руку был луг, перерезанный дорогой. По ней шла группа женщин с граблями и лопатами на плечах. Удаляясь от Кремля к лесу, женщины запели:
Их звонкие голоса разносились по яркому лугу. Мне, измученному бессонными ночами и непосильным трудом, эта внезапная далекая песня казалась невероятною: не сплю-ли я на ходу? Не брежу-ли в кошмарном полусне?
Командированы мы были на торфоразработки. Труд нас ожидал непомерно тяжкий. Торфяная машина действовала непрерывно и мы вынуждены были, успевая за нею, работать и работать без конца. Только на время передвижки вагонеточных рельсов на новое поле сушки выпадал короткий вольный промежуток. Тогда мы бросались на землю и лежали, раскинув натруженные руки, без мыслей в голове смотрели в яркую синь ясного неба.
Вечером нас опять выгнали на «ударник по уборке Кремля», а днем опять на тяжелую работу на кирпичном заводе. Нам пришлось возить кирпич-сырец из сушилен в печь. Тяжелые тачки плохо слушались наших неумелых рук; то и дело срывались с доски и перевертывались. Петр Алексеевич Зорин свалился вместе с тачкою в канаву и лишился чувств. Его отправили в лазарет, а мы продолжали свою тягостную работу.
Только две ночи в неделю мы спали по шести часов и почитали это за счастье.
Здесь я впервые на собственной шкуре испытал и окончательно понял смыл слов «интернационала»: «кто был ничем, тот станет всем». Вот именно теперь это «бывшее ничем» стало хозяином здешней жизни и явило свой настоящий лик.
2. ПЕРВЫЕ ШАГИ
Вскоре по прибытии на Соловки нас перевели из камеры в Преображенском соборе в «пятый взвод». Он помещался в стариннейшей церкве Четырех Святителей Соловецких к югу от собора. В собор мы теперь ходили только на поверку и на развод.
Наше новое местожительство — двухсветная церковь. На уровне крыш, прилегавших к ней зданий, настлали в ней потолок и, таким образом, устроили второй этаж. В него-то нас и поместили. Вместо нар были поставлены топчаны. Со всех четырех стен смотрели на нас изображения (во весь рост) святых соловецких угодников: Зосимы, Савватия, Германа и Елеазара. Входить в наше необыкновенное помещение надо было подымаясь по лестнице, а потом через темный чердак. Выход же был как раз насупротив исторических могил: последнего кошевого атамана Запорожской Сечи Калнышевского, Авраамия Палицына и Кудеяра.
На новом месте мы все воспрянули духом. Теперь мы спали почти каждую ночь и, значит, могли немного передохнуть от непосильного труда. А спустя некоторое время, большинству из нас, удалось обзавестись «сведением», то есть отдельным документом на работу в одиночном порядке, а это в соловецких условиях почти то же, что на воде беспаспортному получить паспорт. Я по «сведению» уходил в «сельхоз», то есть на сельскохозяйственную ферму, на сенокос, на огородные, полевые работы.
Утро. Поверка кончена. Развод.
Ротный писарь, держа в руках большую пачку «сведений», выкликает фамилии и раздает рабочие листки вызываемым из строя. Ротный Чернявский курит папиросу, исподлобья поглядывая на роту. В строю перешептывание, мало по малу переходящее в гудение.
— Разговоры! — рявкает Чернявский. — Стоять смирно! Гудение смолкает, как по мановению волшебного жезла.
Слышен только четкий голос писаря:
— Смородин.
— Семен Васильич, — отвечаю; выходя из строя за «сведением».
Вот она, в моих руках, магическая бумажка. Прохожу вдоль всего строя, мимо громадной толпы, ждущей отвода на принудительные работы под командой, — спешу догнать таких же, как я, счастливцев-одиночек, идущих «за Кремль». Сзади голос писаря продолжает:
— Веткин.
— Константин Петрович, — отвечает приятный тенор.
— Матушкин.
— Петр Тарасыч, — звучит твердый и ясный баритон.
Это мои компаньоны по работе в «сельхозе» — оба правдиста, встреченные мною в Бутырках. Мы в новой камере облюбовали себе уголок, угнездились втроем. Останавливаюсь, поджидаю их, прячась от глаз Чернявского, и — втроем — спускаемся на южную сторону собора. Огибая его фасад идем по вымощенному камнем двору мимо чахлого монастырского садика с черемухой и рябиной. Шаги наши отдаются где-то в глухих монастырских сводах. Тишина, нарушаемая только резкими криками соловецких чаек. Их воспрещено пугать под страхом сурового наказания, и они живут в Кремле все лето, как в былое время, при монахах.
Мы спешим поскорее выбраться из Кремля, — к Северным воротам. «Сведения» у каждого в правой руке, развернуты на должном месте. Вот и ворота. Встаем в непрерывно изливающуюся из Кремля струю людей, показываем пропуски. Из-под сумрачного свода ворот сразу попадаем на солнце. Глаз с удовольствием останавливается на блестящей глади Святого озера. Я залюбовался и даже приостановился, хотя это и запрещено. Продолжаем идти тихими шагами, не оглядываясь, — пользуемся возможностью говорить без опаски.
Впрочем, вот здесь можно остановиться на законном основании — у списка прибывших посылок. Прилежно вычитываем список, но не находим своих фамилий. Рядом со списком приклеена роковая «желтая бумажка»- оповещение о растреле трех бандитов, бежавших было вглубь острова, и морского офицера Рисова.
— Мы все таки хоть надежду имеем получить посылку и письма, — говорю я — вот имяславцы, наши спутники, те уже ничего со стороны и ждать не могут, не имея имен.
— Это настоящие люди, — задумчиво сказал Матушкин, — знают на что и против кого идут. Открыто клеймят коммунистов антихристовыми рабами и Божьими врагами и — на смерть, так не смерть.
Нас догнал «дальневосточник» Кабукин — тоже из «сельхоза». Спрашиваю.
— Вас что-то не видно на сенокосе. В другом месте втыкаете ?
Кабукин самодовольно улыбнулся.
— Мне повезло. Блат заимел. Случайно старший бухгалтер УСЛОН'а оказался однополчанином. Устроил меня счетоводом в сельхоз. Обещают перевести из Кремля в сводную роту.
— Ого! Вот так повезло! Поздравляем. Не забудьте в счастьи и о нас, скромных косарях соловецких лугов.
В полдень в сельхозе давалось полчаса на обед, а затем надо было «втыкать» до позднего вечера. Но обстановка здесь была совсем иная, чем на торфе или кирпичном заводе: не сравнить. Десятники только наблюдали за нами, но не орали.
Возвращались мы в свой пятый взвод, конечно, измученными. Противна была грязная, вонючая тринадцатая рота. Но все же, хоть свои топчаны вместо общих нар и угол, где можно поговорить вполголоса.
Спрашиваю Матушкина.
— Как сегодня работа пришлась — вдоль или поперек?
Он улыбается своей тихой, едва заметной улыбкой.
— Ничего. Каждый бы день такая. Веткин принес чайник кипятку. Принялись за чаепитие.
— Интересного человека встретил я сегодня, — рассказывает Матушкин, — не понять кто он такой: то ли чекист, то ли совсем напротив. Подходит это к нам какой-то незнакомый, рослый такой. Поздоровался — и в разговор. Расспрашивает кто, да откуда, да по какому делу. Потом махнул рукой. Здесь, говорит, все дела одинаковы. Вот только говорит — тяжело в этой комедии участвовать в качестве рабочего. Барина то, говорит, играть очень легко, а вот рабочего трудновато. Потом ни с того ни с сего начал рассказывать, что лагерные порядки эти скоро кончатся, что в правительстве ожидаются большие перемены. Якобы Рыкова по шапке вместе с целою компанией «творцов новой жизни». Якобы лагеря из ГПУ перейдут в народный комиссариат юстиции. И еще много сногсшибательного рассказал этот дядя. Потом я узнал стороной, что фамилия его Кожевников. Он племянник Калинина и командовал одним из фронтов, да проштрафился. И, должно быть, здорово, потому что пришит крепко — десять лет имеет.
— Действительно крепко, — смеется Веткин, — то-то у него мозги стали проясняться. По человечески заговорил.
3. СОЛОВЕЦКИЕ БУДНИ
Карантинный срок истек и каждый стремился всеми способами перебраться на постоянную работу подальше от Чернявского и его тринадцатой роты. Собственно нас должны бы были перевести всех в двенадцатую рабочую роту, но там не было места и мы продолжали наше житье в сверхкомплектном «пятом взводе».
Здесь впервые нам пришлось столкнуться с главным неписанным соловецким законом — законом блата. Нигде нет такой поразительной разницы между человеком одиноким, предоставленным самому себе и всяким лагерным ветрам и бурям, и человеком, имеющим покровительство (блат) хотя бы у самого маленького начальства. Попавший на дно лагерной жизни буквально раздавливался человеконенавистническок системой. Всякий маленький начальник мог стереть его в порошок: только стоит ему сказать стрелку-охраннику пару слов — и любой из серой толпы мог быть убит, отправлен на Секирную или посажен «на жердочку». Но достаточно заручиться покровительством (блатом) даже у самого маленького начальника, как жизнь обладателя такого блата сразу менялась как по мановению волшебного жезла. Иметь блат у начальства — значит получить возможность благоденствовать даже и в лагере. Ни способности к работе, ни таланты, но блат двигал людей по лагерной иерархической лестнице. Но горе потерявшему блат. Он с самых верхов летел на самое дно. Если же пользующийся высоким блатом знал еще кое-какие секреты лагерной верхушки, его ждал «тихий расстрел» где-нибудь на работе в лесу.
Слово «блат» в лагерях в большом ходу. Выражения «получить по блату», «устроиться по блату», и глагол «блатовать» (добывать блат) можно услышать всюду, начиная с лагерного олимпа. Мы пока блатом не обзавелись, а потому продолжали «втыкать» на общих работах.
Я, Матушкин и Веткин работали в сельхозе то на сенокосе в качестве косарей, то на огородах в качестве полольщиков, совместно с женщинами. Работа по сравнению с торфом и кирпичным была легкая. Роль десятника исполнял толстовец Александр Иванович Демин, впоследствии наш общий друг. Дело свое он, конечно, вел добросовестно, но ругаться не умел. Иногда женщины над ним подшучивали, особенно, если у почтенного толстовца начиналась дискуссия с одним из филонов .
— А ты пошли его, дядя Саша, подальше, — советует ему какая-нибудь хипесница , прибавив площадную брань.
Гнусная ругань в устах женщины нас новичков коробит. Александр Иванович, конечно, отмалчиваеися и все идет, как шло.
— Какая польза в ругани? — говорит он во время пятиминутной передышки (на его страх и риск) прямо на грядах. — Ругань ведь это просто исход накопившейся злобы. И, конечно, злоба может порождать тоже злобу.
— А всетаки хорошо, когда эту злобу выплюнешь навольный свет хорошей руганью, — смеется Найденов, — наш новый компаньон неопределенного положения.
Александр Ивановнч пожимает плечами.
— Есть любители. Вот даже и Лев Николаевич, в бытность свою где-то на юге, решил заменить ругательство бессмысленным и безобидным словом «едондер шиш». Так знаете, что из этого получилось? Какой-нибудь ругатель, излив потоки брани самой скверной, заканчивал ее вот этим самым «едондер шиш». А про Льва Николаевича в тех краях осталось воспоминание — вот, говорят, был ругатель… Так даже новые слова ругательные изобрел.
Возвращаясь вечером с Найденовым в Кремль, я спросил:
— Почему вы не выбираетесь из двенадцатой рабочей роты?
— Смысла пока не вижу. Там у меня блат есть небольшой — ротный писарь однополчанин.
Значит, офицер, — подумал я.
— Ну, и собственно, подальше от всякого начальства — оно и получше. Я вот записался плотником. Думаю это при моем здоровье будет комбинация не плохая. Десятники в «стройотделе» не такие уж сволочи, а начальство прорабы — тоже по преимуществу или инженеры, или офицеры.
Вечером в нашей закуте в пятом взводе Веткин о Найденове сказал:
— Парень надежный. Наши ребята его знают. Впоследствие еще не раз мне пришлось сталкиваться с Найденовым уже в роли плотника, а затем даже и бетоньщика. Откуда офицеру знать эти ремесла? Но я думаю, таким людям, как Найденов, если понадобится изучить акушерское дело в ускоренном порядке — они будут не плохими акушерами.
— Это не то, что наш Шманевский, — сказал Матушкин, разумея своего одноэтапника.
— А что со Шманевским? — спросил я.
— Уже взводный командир. И такой сволочью оказался.
Однако, хотя Шманевский был вообще въедлив и придирчив, но к нам относился хорошо.
— Слушайте, Шманевский, — сказал я ему во время случайной встречи, — как бы нам подольше задержать у себя «сведения», не сдавать их тотчас по приходедневальному? Хотя бы получить возможность в ларек сходить.
— Ладно. Будете передавать прямо мне. А я там все устрою.
Это уже был еще один шаг к исходу со дна лагерной жизни. В первый же вечер мы пошли в кремлевский ларек самолично.
У входа в ларек священник-сторож. Здесь приходится смотреть зорко, ибо в публике воры высшей квалификации. Нигде не написано «держите карманы» однако, все их держат.
Источником средств для всякого заключенного является только или семья, или близкие и друзья на воле, присылающие деньги. Вырванные с корнем, то есть заключаемые всей семьей, лишены возможности получать помощь со стороны и, конечно, обречены на голодание и всякия лишения.
Вместо присылаемых заключенным по почте денег им выдаются на руки особые денежные квитанции. Обладатель такой квитанции, пришедши в ларек, должен сначала обратиться к регистратору для пометки на квитанции каких-товаров и на какую сумму желаете вы получить. Затем от регистратора нужно идти в счетное отделение. Там открывают счет обладателя квитанции, записывают отпускаемые товары и тогда уже можно идти к приказчику, предъявить талон от счетоводной части и получить продукты и товары.
Это хождение за товарами вызывало неизбежные хвосты. Занимаем очередными.
За регистраторским столом женщина за тридцать, типа провинциальной учительницы, приветливая, ровная. Она относится к нам как к родным: сообщает что есть в ларьке нового из товаров, что практично и дешево купить из пищи. Я удивляюсь, как за целый день каторжного труда эта усталая женщина не теряла ни своего ровного настроения, ни своей милой доброты.
Становимся в очередь за товарами. Взгляд мой падает на надпись на мраморном камне в стене. Надпись длинная, содержит описание горя родителей по безвременно умершей дочери, похороненной тут с разрешения Святейшего Синода. И вот в этой часовне-усыпальнице теперь каторжный ларек. Насмешка судьбы над людьми, ищущими в земном вечное. Ловкие «старорежимные» приказчики быстро и без всякой грубости отпускают нам товар.
По дороге из ларька возле самой пекарни, помещающейся в южной части Преображенского собора мы встретили полковника-агронома Петрашко из сельхоза, принимавшего в нас большое участие.
— А я вас ищу, — обратился он ко мне. — Похлопотал относительно вашего перевода из карантинной роты в десятую роту. Будете жить с канцелярскими и иными специалистами среднего и малого калибра… Вот вам записка. Идите в старостат оформлять. А вас, — обратился он к Матушкину, — вытаскивает кто-то по линии старостата.
Петрашко вопросительно посмотрел на Матушкина, но тот только кивнул головой.
На другой день, измученные и усталые, возвращались мы обратно в вонючую и грязную тринадцатую роту. Я уже начал терять надежду на перевод со дна лагерной жизни в её средние этажи — десятую роту. Однако, после поверки нас с Матушкиным вызвали, приказали собрать вещи и отправили под конвоем одного из взводных в десятую роту. Вскоре Веткин устроился в столярную мастерскую сельхоза и перебрался на жительство «за Кремль», в сельхоз.
Жуткое лагерное дно позади. Я не только вздохнул с облегчением, но всем своим существом ощутил, из какого окаянного места удалось избавиться. А ведь жизнь в тринадцатой теперь, в наше время, была куда легче, чем прежде. Что же там творилось до 1928 года?
4. ДЕСЯТАЯ РОТА
В небольшой светлой келье нас помещалось пять человек: я, Матушкин, бывший вице-губернатор агроном Никитин, профессор Санин и инженер-архитектор Лев Васильевич Капустин. Наши компаньоны были старыми сидельцами и, будучи оттерты своими конкурентами — карьеристами с верхов лагерного аппарата, довольствовались пребыванием в десятой роте, вместо второй.
Здесь житье быто совсем не плохое. Поверки существовали номинально и продолжались не более пяти минут. Большинство живущих в роте предпочитали задержаться на работе и приходили в роту часам к десяти, а утром уходили до поверки.
Я с Матушкиным после тринадцатой роты благоденствовали. Мы могли теперь ходить по всему Кремлю, посещать театр, библиотеку.
В библиотеке работал мой однокамерник по Бутыркам комсомолец из Франции. Я поспешил воспользоваться первой представившейся возможностью и направился в Соловецкую библиотеку. Комсомолец мне очень обрадовался. Я с удовольствием смотрел на улыбающегося высокого щуплого парня, пожимая его руку. Сей франко-русский комсомолец — сын журналиста-эмигранта царского времени. Во Франции он вел пропаганду в войсках и на этом деле «засыпался». Ему оставалось только скрыться в гостеприимных пределах СССР. Говорил он без всякого акцента — очевидно, в семье говорили по-русски. На этапе на расспросы об эмиграции (белой) презрительно оттопыривал нижнюю губу и говорил, что он к ней касательства не имел. Так называемый «идейный коммунизм» еще не совсем смылся с его затрепанной по тюрьмам личности. После всяких «присяг» и общих работ комсомолец начинал приходить в себя, с лица его исчезло выражение затравленного зайца. Я поздравил его с избавлением.
— Что помогло вам сюда устроиться? — спросил я.
— Знание иностранных языков. Здесь библиотека интернациональная.
Он начал знакомить меня с библиотекой. Сюда поступали все книги, отобранные у заключенных во время обыска и при освобождении из лагеря. Можно представить себе эту пестроту. Тут же при библиотеке — читальня, обильно снабженная советскими газетами и журналами. Здесь можно было встретить читателей в серых бушлатах, имеющих блат и, следовательно, возможность пользоваться читальней. Что касается «масс», то эти самые массы и понятия не имеют о существовании читальни.
В том же здании помещается соловецкий театр, обслуживаемый артистами (заключенными) с известными именами. Ставилась, конечно, агитационная макулатура. Но и эта макулатура исполнялась мастерски. Истинный талант мог цвести даже на таком плохом субстрате, как советская агитка. Впрочем как в библиотеку, так и в театр могли попадать единицы. Пролетариат хода сюда не имел. Его участь — гнить в рабочих ротах на общих работах, заполнять трупами болота на лесозаготовках и всяких фараоновых сооружениях. Чекисты всяких оттенков, небольшая часть специалистов, смогших выбраться с общих работ, отдельные, имеющие блат, удачники, надзор и охрана — вот кто заполнял театр, пользовался библиотекой, баней номер первый и другими лагерными благами. Коммунистический принцип — работа каждому по способности, а блага — каждому по потребности на этом участке коммунистического социального творчества, очевидно, был попран капиталистическими основами этой новой, построенной исключительно коммунистической элитой-чекистами — жизни.
* * *
Вечером часов в девять все обитатели нашей кельи в десятой роте были в полном сборе. Начинался общий разговор. Мы, новички, были интересны старым сидельцам, как некие вестники с воли, мы же стремились поскорей войти в курс лагерной жизни. Над нашими наивными вопросами старые соловчане только посмеивались.
— Мечты о свидании с близкими выкиньте из головы, — говорил Никитин, — нужно забраться на вершину административной лестницы и только тогда, при наличии к тому же блата, можно начать хлопотать о личном свидании с женой.
— Вы говорите «личном», а разве есть еще и не личное, — недоумеваю я.
Старые соловчане смеются.
Есть еще и не личное, — поясняет Никитин. — Это свидание «на общем основании». Ваша жена, конечно, после хлопот, трудно описуемых, допускается на Соловки и живет в «доме свиданий». Вам это свидание разрешается по часу или по два в день в присутствии надзирательницы. Заметьте: это только в том случае, если вы наверху административной лестницы.
— И нельзя исходатайствовать замену общего на личное? — спросил я.
— Отчего же, ходатайствовать можно, — говорит Капустин. — Знаете, как в поговорке:
— Вот, знаете, Семен Васильевич, как улетят из Кремля чайки, да прилетит на их место из лесу на зимовку воронье, да замерзнет море и будет почта приходить раз в месяц — и писем не будете получать, не только думать о свидании, — закончил Капустин.
Почтенный Лев Васильевич сидел с 1924 года и имел поэтому полное право на авторитетность в вопросах лагерного быта. Но, увы, — порассказал он нам много неутешительного. Но так уж устроен человек: вера в лучшее его не покидает. Впрочем, и сам Лев Васильевич являл собою образец неунывающего и в огне не горящего русака. В 1933 году, после девяти лет каторжных работ, он еще продолжал, будучи освобожден из лагеря, зарабатывать себе свой хлеб в ссылке и даже ухитрялся помогать другим, несмотря на свои семьдесят семь лет.
— Советую вам, — сказал профессор Санин, — как можно скорей выбираться из Кремля. За Кремлем и жизнь совсем другая. Здешняя кремлевская жизнь удивительно однообразна и противна.
Профессор сам жил первоначально в буржуазной третьей роте, где жил самый блатной народ в лагере — чекисты высокой марки. Однако, оттуда профессора переправили непосредственно в четырнадцатую «запретную» роту. Профессор в присутствии сексота выразил неосторожно одобрение поступку бежавших из лагеря морских офицеров. Этого было совершенно достаточно, чтобы очутиться в четырнадцатой роте. Спасла профессора от погружения на дно его незаменимость в работе. Здесь он ведал погодой, то есть метеорологическими станциями. Его можно было видеть иногда — у математических приборов — где-нибудь при дороге, пускающим шары — зонды в нижние слои атмосферы. Вот поэтому профессор вскоре перебрался из запрета в скромную десятую роту. На Соловки профессор попал из-за своей неосторожности. В компании веселых молодых людей на вечеринке подписался на подписном листе пожертвований в пользу какой-то юношеской организации. Сборщиком оказался провокатор. Санин за поддержку контр революционной организации получил десять лет Соловков. Однако, несмотря на такое несчастие, профессор остался прежним. Удары судьбы не приучили профессора к осторожности. Вот теперь он, лежа на своей постели рассказывал нам новичкам соловецкую лагерную «древнюю историю» о расстрелах монахов, пожаре монастыря при чекистах и многих чекистских художествах. Один из хорошо знавших профессора студентов, так его охарактеризовал:
— Это — святая душа на костылях. Во время революции он скрывал белых от красных, при захвате власти белыми — наоборот — красных скрывал от белых. Разумеется ни о какой личной выгоде здесь нет и речи. А вот так человек устроен.
Матушкин интересовался по преимуществу лагерными административными порядками и чувствовалось: за его невинными вопросами сидела крепкая целеустремленность и настороженное внимание. Я лично сразу размяк в десятой роте — то ли от радости, что выполз со дна, то ли от воскресших надежд на избавление. Другое дело Матушкин. Онь остался таким же. На ужас он смотрел без ужаса и не возмущался возмутительным. Теперь, наблюдая его, я чувствовал как в этом цельном человеке есть какой-то поддерживающий его стержень, дающий ему опору в трудностях жизни.
Пока мои компаньоны занялись разговорами о порядках в старостате и способах учета работы по Френкелю, я вышел в длинный коридор роты, намереваясь направиться к дневальному для сдачи сведения. Наша келья находилась как раз в конце коридора. Впрочем он здесь не кончался и был разгорожен дощатой стенкой от помещений, идущих далее. За этой перегородкою начиналось помещение для монахов — инструкторов. Им оставлено несколько келий и они живут здесь небольшой монашеской семьей, числясь служащими ГПУ. В их распоряжении была оставлена одна кладбищенская церковь. Только в 1931 году монахи инструкторы были вывезены на материк, и церковь на кладбище — последняя, оставшаяся неоскверненной, была закрыта.
За загородкой слышался громкий разговор. Кто-то недовольным голосом жаловался:
— Отец Никодим, а отец Никодим, Варсонофий у меня опять воду вылил. Да что же это такое?
Откуда-то послышался примиряющий голос и все замолкло. Все, даже этот разговор за перегородкой производит на меня, оглушенного карантином и дном, особое, радостное впечатление от ощущения суррогата свободы.
Я иду вдоль коридора и у самого столика дневального перед лестницей (кельи нашибыли во втором этаже) встретился с типичным украинцем. Я на него пытливо поглядел. Знакомое лицо… украинец всплеснул руками.
— Да вже-ж это ж вы, Семен Васильич?
Он тряс мне руку и поздравлял от всей души с удачей, с выигрышем жизни.
Я сразу вспомнил Ростовскую тюрьму и вот лицо этого украинца — Пинчука, смотревшего сквозь решетку окна во двор на наш отходящий этап. Он с особой грустью смотрел на меня. Мы шли с ним вместе этапом из самого Новороссийска. Он шел в Соловки, я в Казань на следствие. И вот в Ростове нас разделили: меня повезли дальше, а его оставили.
— Я тогда был уверен, — говорит Пинчук, — что вас расстреляют и мне было жаль вас бесконечно.
После первых взаимных вопросов, Пинчук пригласил меня в свою келью. Остаток вечера я провел в компании счетоводов Соловецкой железной дороги — публики по преимуществу не унывающей и уже знающей и лагерь и лагерные порядки.
— Все дело в сноровке, — говорит Пинчук на мои расспросы, — не нужно сразу напирать и выбираться из той закуты, куда тебя забросило. А так по трошку оно и лучше.
Это был один из ценных советов, хотя он мне, из-за некоторых свойств моего характера, почти и не пригодился. Но кто следовал ему — безусловно преуспевал. При всяких быстрых выдвижениях можно было попасть на сквозняк и очутиться на дне, начиная всю волынку исхода со дна сначала.
* * *
Новая жизнь постепенно затянула раны, полученные на дне, все казавшееся раньше недостижимым, как вот, например, хождение даже за Кремлем без конвоя, стало привычным. Меня уже перестала трогать процедура ухода из роты и я принимал все эти блага и льготы как должное.
В одно летнее утро, идя по дороге в сельхоз, я столкнулся лицом к лицу с Сергеем Васильевичем Жуковым. Он нес в мешке за плечами какой-то груз.
— Вот, оказывается, где скрещиваются все жизненные дороги, — сказал я, пожимая руку Сергея Васильевича.
— Вы на общих работах? Давно ли здесь? — спрашивал он меня.
— Пока числюсь землемером, но работаю на общих работах, а живу в десятой. Утешаюсь тем, что бывает ведь положение и хуже.
Сергей Василевьич грустно кивнул головой. Мы медленно пошли по дороге в сельхоз, ведя тихий разговор. Жуков устроился почвоведом в Соловецком обществе краеведения, или сокращенно, в СОК'Е. Пока он занимался собранием образцов соловецких почв, носил их в СОК в котомке и кроме того помогал в заведывании Соловецким музеем заведующему СОК'ом Виноградову.
СОК — обычный коммунистический блефф, процветающий под эгидой вот этого самого ловкача Виноградова. В распоряжении СОК'а биологический кабинет, химическая лаборатория.
Профессура (по утилитарным отраслям знаний), попадая в СОК, здесь использовалась для всякого рода показных работ. Энтомолог старался открывать виды насекомых, неизвестных на Соловках «при проклятом царском режиме», ботаник от него не отставал в изыскании того же в растительном мире, историк корпел над громадным историческим материалом с целью составления отдельных монографий о заключенных в темницах соловецких при том же «проклятом царском режиме». Если чекисты начинали какое либо незнакомое им дело — СОК должен был для постановки и изучения этого дела выделить своего специалиста.
Обитатели СОК'а жили довольно сносно. Сергей Васильевич попал в СОК не сразу. Из Новороссийска мы вышли одним этапом. Из Бутырок Сергей Васильевич попал прямо на Соловки, а меня повезли в Казань. В анкете при приеме этапа Сергей Васильевич записался почвоведом и наборщиком — линотипистом. Специальность наборщика и привела его на остров, ибо здесь имелась типография, и- спасла от Парандова и Теплой Речки.
— В типографии меня недоверчиво приняли, — рассказывает Сергей Васильевич, — мои компаньоны, обозрев мою физиономию, очки и ультра фраеровский вид, решили, что я очковтиратель и только делаю вид, будто занимаюсь типографской работой. Я работаю, а они ходят около, поглядывают. Один посмотрит — «туфта» — говорит и другой тоже. Но, однако, я сейчас же доказал, что я не «туфта».
— Позвольте, что же это такое за «туфта»?
Сергей Васильевич смеется.
— «Зарядить туфту» это значит втереть очки, но не словом, а делом. Понимаете? Втереть очки словом, ведь это значит просто соврать. И это все же будет не туфта, а именно только вранье. А вот с самым серьезным видом работающего изо всей мочи что-то сделать, но сделать не по настоящему, а так только, чтобы оно держалось как-то — вот что значит «зарядить туфту».
— Это вроде социалистического строительства?
— Пожалуй, что и так.
— Ну, вот, — продолжал Сергей Васильевич, — попал я там в компанию художника-фалыдивомонетчика, да двух комсомольцев-монархистов из Иркутска.
Я воззрился на Сергея Васильевича с недоверием. Тот продолжал:
— Мало вероятно — но факт! Настоящие, стопроцентные монархисты эти комсомольцы. По делу ихнему очень много раз стреляли молодежи. Остатки «недорезанные» разослали по разным гиблым местам в ссылку и на Соловецкую каторгу.
— Как они могли уцелеть? — удивляюсь я, — это же самое страшное преступление — из комсомола в христомол.
Сергей Васильевич улыбается.
— Крайности живут в русском человеке. Духовной пищи взыскует душа. А ведь из классовой борьбы этой «духовной пищи» не выжмешь. Вот и идут в христомол. Я думаю, если бы при этом строе была возможна свобода печати и свобода мнений, в комсомол отсеялась бы публика исключительно крепколобая и бездушная. Смотрю я на своих компаньонов из комсомола — талантливые парнишки. А ведь погибли тоже такие, а может быть и лучше. Разница между ними только в положении родителей. У этих отцы партийные тузы и, конечно, кое-как своих чад отстояли, а тех отстаивать было некому.
5. СЕЛЬХОЗ И СЕЛЬХОЗЦЫ
Соловецкий лагерь принял от монахов полнокровное приполярное сельское хозяйство: молочный рогатый скот, лошадей, птиц, сенокосы, огороды, теплицы, парники, процветавшее под управлением людей, накопивших за долгую монастырскую многовековую работу весьма солидный опыт в ведении этого специфического хозяйства. Как мог справиться с ним чекист даже при наличии у него кадров агрономов, не имевших опыта в ведении хозяйства на крайнем севере? Хозяйство было бы угроблено сразу, если бы попало в чекистские руки. УСЛОН решил иначе — принял на службу к себе десятка полтора монахов, ведавших и раньше в монастыре разными отраслями хозяйства. Инструкторы эти руководили работами и дали возможность лагерю освоить хозяйство. Затем монахов (в 1931 году) просто вывезли с острова и разрешили им убираться на все четыре стороны.
Из монастырского хозяйства образовались лагерные сельскохозяйственные фермы-сельхозы в Савватьевском скиту, на Анзере, на Муксольме и главный сельхоз при Кремле. Лавровский — бывший партиец, отбывший заключение (два года) на Соловках, ведал всеми сельхозами. Это уже был человек стоящий близко к коммунистической верхушке и на заключенных смотрел как на «рабсилу». Я несколько раз пытался обращаться (не лично, конечно,) к Лавровскому с целью выбраться из Кремля в сельхоз, но Лавровский продолжал держать меня на общих работах. Конечно, это было не так и плохо: по документам я значился землемером и на этом основании жил в десятой роте. Лавровский же выжимал из меня соки за оказанный блат по переселению со дна.
Однако, скоро положение мое изменилось. На горизонте появился некий землемер Гришин — человек имеющий несомненный блат у начальства. Он сразу по прибытии на остров водворился в сельхозе, поселился в комнате с ветеринарным врачом Протопоповым и начал проектировать работы по осушке острова, начиная с обширного Куликова болота. С Гришиным мы, как землемеры, встретились дружески.
— Подождите немного, — сказал он мне, — вот организую мелиоративное бюро и тогда вас вытяну из Кремля. Сразу здесь ничего не делается. Нужен осторожный подход.
Встреча эта меня окрылила. Я уже мечтал о своем переходе в сводную закремлевскую роту и работе без конвоя. Однако, Матушкин меня опередил: через несколько дней после моего разговора с Гришиным, он уже был в сельхозе ни более ни менее как старшим десятником. С рабочими он дела не имел, ведая, главным образом, рабочей учетной «писаниной», предоставляя остальное младшим десятникам. Мне, конечно, сразу стало легче, ибо Матушкин сумел составить мне «синюю куру», и я заряжал туфту на новом месте. Впрочем вскоре Матушкин перешел на другую, менее ответственную должность.
Наш одноэтапник Кабукин уже успел пустить в сельхозе корни и изображал теперь при встречах с нами бывалого человека. Манера прихвастнуть у него имелась: занимая должность младшего счетовода, он, в разговоре с нами, именовал себя не иначе, как помбухом. Кабукин помещался вместе с четырьмя компаньонами в отдельной комнате и чувствовал себя совсем неплохо.
Однажды я зашел к нему в комнату. Был обеденный перерыв и все обитатели оказались в сборе. Трое из них: Кабукин, Веденяпин и Петров — офицеры — колчаковцы и четвертый кооператор Васильев. Встретили меня дружелюбно, Кабукин даже предложил чаю.
— Поступайте вот к нам счетоводом, — обратился ко мне Кабукин, — теперь большие требования на счетных работников. Вчера из-за недостатка их у нас взяли в управленческую бухгалтерию счетовода. Надолго вас мобилизовали, — обратился он к Петрову.
— Пожалуй завтра вернусь. У нашего главбуха кончается срок сидки и ему хочется поскорей закончить годовой баланс, чтобы не создать себе задержку.
— Как это годовой баланс? — недоумеваю я, — ведь он делается в январе.
Кооператор Васильев смеется.
— Теперь все наоборот. Хозяйственный год начинается с первого октября, а календарный с первого января. Очередная путаница.
— Интересные цифры получились за 1927 год, — продолжает Петров, — лесозаготовки по системе Френкеля дают чистой прибыли пять миллионов золотых рублей. В связи с этим идут разговоры о развертывании лагерей.
— Они развертываются и без этих разговоров, самотеком, так сказать, — заметил я, — куда же деть бесконечные этапы заключенных?
Мы немножко увлеклись разговором. На нас заворчал Веденяпин, напомнив о наличии стен, иногда имеющих уши. Кабукин также заволновался и прямо мне сказал:
— Знаете, ведь по лагерным правилам посещение общежитий посторонними заключенными воспрещено. Как бы не нарваться на взводного. Идите вы лучше на двор.
Я поспешно закончил чаепитие и постарался поскорее уйти. На дворе у самых сельхозских ворот мне встретился Сергей Васильевич.
— Скоро, по-видимому, переберусь в сельхоз, — заметил я.
Сергей Васильевич молча пожал мою руку.
— Поздравляю в таком случае. Приходите сегодня ко мне в СОК. Белые ночи еще не кончились. Я остаюсь как раз теперь в музе один и мы можем его осмотреть. Не упускайте случая.
Я расспросил как пройти в музей и мы расстались.
6. СВЯТОЙ МУЗЕЙ
По темным переходам внутри толстой — от трех до четырех сажен — крепостной монастырской стены, мы долго пробирались куда-то наверх. Наконец, впереди забрезжил свет и вскоре мы вступили в большую продолговатую комнату, шириною во всю крепостную стену. Окна её выходили только в одну сторону — на монастырский двор. Тут и был Соловецкий музей, созданный руками заключенных — научных сотрудников.
В первой комнате не было ничего заслуживающего внимания: экспонаты, иллюстрирующие местную природу, изделия заключенных, работающих по соловецким производствам — все как полагается для маленького провинциального музея. Довольно быстро пройдя эту комнату, мы остановились перед стеклянными дверями направо. Сергей Васильевич снял фуражку и перекрестился:
— Вот здесь самое интересное.
Вошли в комнату, буквально заваленную предметами религиозного культа: крестами, иконами, изваяниями, цепями-веригами. Свет проникал из соседней комнаты направо и откуда-то с лестницы. В соседнюю комнату вела довольно широкая дверь.
— Это настоятельская церковь, — пояснил Сергей Васильевич, — а дверь — бывшие царские врата.
По обе стороны двери стояли массивные раки угодников соловецких, преподобных Зосимы и Савватия, они были покрыты толстым зеркальным стеклом. Внутри рак — по несколько горстей праха с белыми крупинками костей.
— Это и есть мощи преподобных угодников — спросил я.
— По-видимому, да, — сказал Жуков.
— А нет ли еще где-нибудь спрятанных святынь?
— Весьма возможно, что и есть. В монастырской стене и в громадах соборов — столько разных тайников. Вот в Преображенском соборе есть тайник для темничных сидельцев. Ведь Соловецкая монастырская крепость искони служила тюрьмою для важных преступников против веры и царя. Узников приводили в собор по тайным ходам, и они присутствовали при богослужении, будучи невидимыми для молящихся. На Пасху и другие великие праздники с установленными крестными ходами, духовенство обслуживало так же и тайники. Известно, что при этом в некоторых местах шествие, согласно принятым в монастыре издревле обычаям, приостанавливалось для молебствия. Возможно, что этими молитвенными остановками отмечались места скрытых святынь, а вместе с ними, вероятно, и ценностей. Лагерное начальство учредило особую комиссию для обнаружения этих тайников, но дело не так-то легко и просто. До сих пор не удалось открыть ни одного тайника.
— А может быть их и вовсе нет?
— Вряд ли. Слишком много преданий о них, слишком сложный лабиринт представляют собою монастырские ходы. Зачем-нибудь да строили же люди этакую каменную путаницу в четыре сажени ширины.
Мы прошли в алтарь. Здесь были собраны древнейшие иконы. Слева от входа икона Богоматери с двумя Младенцами: в сердце и на руках . К сердцу восходила таинственная лестница от спящего внизу, на земле с камнем под головою, патриарха Иакова. Икона окружена изображениями библейских эпизодов, живописно толкующих её символику, подбором событий из Ветхого и Нового Заветов. Справа, от входа — другая икона Богоматери, восседающей на троне, окруженном морем.
А вот еще и третья малая икона, — обратил мое внимание Сергей Васильевич на образ сравнительно нового письма. Здесь два благообразных мужа держали убрус с изображением Богоматери.
Один из этих старцев никто иной, как последний кошевой атаман Запорожской Сечи, Калнышевский. Он умер в Соловках ста восемнадцати лет. Когда ему исполнилось восемьдесят — император его помиловал и разрешил ему вернуться на родину. Но Калнышевский не пожелал расстаться с обителью и здесь скончал свои дни.
Все стены алтаря были завешаны иконами разных величин. На престоле были сложены складни с крестами. На жертвеннике громадные книги длиною около метра и немного меньше в ширину. Мы заглянули в некоторые. Четкия крупные буквы в них кажутся напечатанными, на самом же деле это писано от руки. С большим сожалением я оставил эти книги: в этих книжных записях вся подлинная история монастыря и монашеских подвигов за пять веков существования обители.
Направо от жертвенника в особом стеклянном ковчежце — белый череп преподобного Германа.
Мы вновь вернулись в первую комнату. В углу, справа от входа стоял большой белый крест, вышиною не менее сажени.
— Вот, — указал Семен Васильевич, — одна из замечательных святынь Анзерского скита. Это крест патриарха Никона, со ста пятнадцатью святынями. В числе их имеются даже частицы Креста Господня.
Действительно, весь крест испещрен врезанными в него частицами святынь, под прозрачным слюдяным покровом. При каждой частице надписание — какой святыне она принадлежит.
Среди изваяний замечательно распятие странного вида, — по необычайности лика Распятого, с чертами совершенно монгольского типа. Истории этой загадочной скульптуры, как и других изваяний музея, Жуков, к сожалению, не знал. Может быть это работа неведомого скульптора-инородца, который изобразил Христа по собственному образу и подобию, подобно тому, как негры в Америке изображают Его чернокожим.
Груда старинных бил и клепал, предшествовавших в первобытной обители колоколам, валялись в одной куче с тяжелыми железными веригами, которые схимники носили под одеждою, истязуя свою плоть. А вот исторический камень: это его святитель Филипп митрополит клал под голову вместо подушки.
Мы поднялись по лестнице, откуда шел свет в первую комнату и очутились в небольшом покойчике с обширным столом, заваленным книгами и древними рукописями. Многие документы имели пятисотлетнюю давность. Тут были и княжеские грамоты и царские указы и ведомости о заключенных в монастырских тюрьмах. На каждого из них была грамота — предписание, как надлежит содержать узника. В одной такой бумаге мы прочли:
А питаться ему, Ивашке, хлебом слезным.
— Что это за слезный хлеб, — не понял я.
— Черствый, сухой. Они получали только черствый хлеб и воду. Только на Пасху и Рождество такие заключенные получали свежий хлеб и, по монастырским преданиям, радовались этому как дети.
Не осталось у нас времени читать и рассматривать древние документы. С большим сожалением покинул я Соловецкий музей.
Шагали мы по Кремлевской каменной мостовой, мимо древних часовен. И думал я:
— А ведь, собственно говоря, здесь каждый камень есть уже музейная ценность. Потому что пять веков обливался он слезами страждущих и обремененных, приносивших сюда свои горести.
— Здесь на монастырском кладбище, — заговорил Жуков, словно бы в ответ моим мыслям, — есть одно интересное надгробие на могиле скончавшегося в монастыре богомольца, приезжего откуда-то издалека. Надпись длинная, но заканчивается так:
Вы все стремитесь домой, занятые своими земными суетами, а вот я уже и дома…
Я понял Жукова, как он понял и меня. И оба мы замолчали.