Утром приехали остальные члены оленеводческой бригады, и с ними бабушка Лапо.

Всем нам интересно посмотреть на неё. Бабушка Лапо низенького роста, размашиста в плечах, крупноголовая. Волосы у неё длинные, белёсые, как зимняя ветошь.

Ходит бабушка покачиваясь, как моряк на палубе, зато на олене сидит — любо посмотреть, будто родилась на нём.

Асаткан первая подбегает к ней; та вручает внучке приготовленные сладости, гладит короткие чёрные косички.

Давно бабушка не видала Асаткан, крепко соскучилась. Ждала, ждала — и сама приехала.

Бабушка Лапо и дедушка Гарпан хорошие друзья, вместе за Советскую власть воевали.

— Чево стреляли, чево шумели? — спрашивает Лапо. — Сами себя боялись?

Гарпан рассказывает о волчьем набеге, горестно прищёлкивает языком, ругает себя за оплошность: «Прозевал, старая головешка! Пошто сразу не смотрел? Следы видал бы. Худо-худо! Це-це-це!»

— Худо-худо! — соглашается Лапо. — Придётся своих оленей колхозу отдавать. Вот какая ты головешка!

Бабушка смотрит на нас с любопытством лесного человека.

— А ето хто такие?

Вообще-то не положено у эвенков сразу спрашивать о незнакомцах, но Лапо считает себя «русачкой» и потому отступает иногда от родовых привычек. Гарпан коротко сообщает, кто мы и зачем здесь. О нашем блуждании — ни слова, а Вадимку возводит в герои.

Бабушка ласково щурится, блестит глазами цвета голубицы, кивает в знак одобрения. Все удивляются, где она взяла такие «русские» глаза. Но Лапо не говорит, потому что сама не знает.

— Однако, Куладай-Мэргэн будет, — тычет она трубкой в Вадимку. — Женихом Асаткан будет. Хе!

Асаткан молчит: нельзя перечить старшим, даже если они говорят не то, что нужно. Какой же она будет невестой Вадимке, если они поссорились навечно? Правда, бабушка не знает об этом, но она расскажет ей, всё расскажет. И о рукавице спросит, обязательно.

Сегодня у нас днёвка. Мы уступили просьбе Ивана Гурьяныча.

Что поделаешь?! Годы не те, видно; переоценил Темник свои силы, давно по тайге не хаживал.

Да и нам не сладко приходится.

Днёвка — это значит отдых, починка обуви и одежды и, как говорит Иван Гурьяныч, постирушки. После долгого чаепития Гарпан отбирает у нас порванную обувь, а Лапо — дырявую одежду. Мы протестуем, но без толку. Гостям, объясняют они, полагается «есть, пить, трубку курить». А чинить-латать — хозяйское дело.

По правде сказать, неплохие порядки.

Днюет каждый по-своему. Степан Степаныч примостился на пеньке, что-то увлечённо пишет. Темник, свернувшись калачиком, досыпает в палатке. Я сушу спальные мешки, сумы, всё наше походное хозяйство: благо ветерок с севера дует, солнышко иногда выглядывает.

Тучи не унимаются, бродят над нами, как волки возле стада Гарпана.

Вадимка ушёл рыбачить. Асаткан помогает бабушке чинить наши носки. Внучка и бабушка сидят возле той раздорной сосны, молча делают немудрящую работёнку. Но Асаткан себе на уме: не зря она осталась дома, не зря вызвалась помогать.

— Бабушка, как ты раньше жила? — спрашивает она. — Когда электричества не было.

— Худо жила. Ой-ёй, худо! Всё равно как медведь в берлоге. Закроешь глаза — темно, откроешь — темно.

— А когда электричество стало?

— Ну, тогда совсем хорошо: днём светло, ночью светло. Што хошь, всё увидишь.

Издалека подбирается Асаткан, словно лиса в степи петляет.

— Бабушка, ты знаешь про выключатель?

— Конешно, знаю. Электричество тушить. Пошто спрашиваешь?

Асаткан знает, зачем спрашивает.

— Бабушка, а ты рукавицей лампочку гасила?

— Гасила, гасила, когда дурой была. Гайонка не научила, а я знала, што ли? Спать надо, а она всё светит. Разбить, думаю, — жалко. Где другую возьмёшь? Потом хитрить стала: рукавицу-меховушку надела — совсем хорошо было.

Асаткан кладёт в бабушкин подол носок, втыкает в клубок иголку; опустив голову, уходит к речке. Я вижу, как вздрагивают её узенькие плечики, и понимаю, девочка плачет.

А бабушка ничего не замечает.

…Сегодня мы думаем выехать пораньше: путь предстоит длинный и морочливый. Есть у нас и отрада — новый проводник, Гарпан Гильтоныч. Мы ещё с вечера думали поговорить со стариком — Степан Степаныч настаивал. Только было собрались, а он сам вызвался. «Я, — говорит, — провожу вас. Теперь можно оленей оставить: люди приехали. А то опять на сосёнку наткнётесь».

Одет Гарпан по-дорожному: поверх ватника брезентовый плащ с капюшоном, старинный, добротный, как раз для болот и леса; сапоги резиновые до колен; заячья шапка слезла на одно ухо. Подумав, старик меняет шапку на зелёный картуз с коротким козырьком.

Резиновые сапоги — обувь вынужденная. Не любит их Гарпан. А с другой стороны, кому охота ноги мочить?

Карабин, как обычно, за плечами висит, дулом вниз. На охоте старик носит его на одном плече, наперевес, горизонтально.

Все мы в сборе, кроме Вадимки и Степана Степаныча. Вадимка прощается с Асаткан, рядом с ними мотает головой маленький оленёнок. Ноги у него будто ходули, глаза большие, пугливые, величиной со сливу. Этого оленёнка подарил девочке дедушка Гарпан. Он бы и Вадимке подарил, да где его в городе держать.

Вездесущая Тымба крутится возле ног хозяина.

Не вышло у ребят вечной ссоры. Всё объяснилось легко и просто: не одна бабушка Лапо такой была. Она ж не виновата, что тогда ни школ не было, ни электричества. Так дедушка Гарпан сказал.

— У меня бабушка тоже не святая, — делится горем Вадимка. — Она Тымбу на улицу выгнала.

— И хорошо сделала, — одобряет Асаткан. — Кто собаку в доме держит?

— Понимаешь, у нас не так… У нас дома большие, четырёх-пятиэтажные. Мы живём на третьем этаже. Видела такие дома?

— Нет.

— Ну, в общем, приезжай, — Вадимка суёт ей в руку фонарик-жужжалку: — Возьми, здорово светит. Я себе другой куплю.

Нравится Асаткан фонарик: жужжит-поёт, как бабушкин сепаратор, будто разговаривает. Никогда с ним не заскучаешь.

— Не знаю, что тебе подарить. Кумалан хочешь?

Кумалан — разноцветный коврик из оленьего меха. Асаткан сама сшила. Куда положить его? На сундук можно, на диван, на койку — куда хочешь.

— А на телевизор?

— Откуда я знаю? Видела, что ли?

Сердится Асаткан, стыдно ей: больших домов не видела, телевизора не знает. А Вадимка всё знает. Вырастет Асаткан, поедет в большой город учиться. Будет жить на третьем этаже и купит телевизор.

— Обязательно приезжай, — приглашает Вадимка. — А пока до свидания!

— До свидания! — кивает Асаткан. — Обратно поедешь, гостить останавливайся.

Степан Степаныч захлопывает наконец свою тетрадку, прячет её за пазуху. Иногда он и на ходу что-то черкает. Вчера они с Гарпаном полдня пробыли у оленьего стада. Дедушка долго что-то рассказывал, а Степан Степаныч записывал.

— Книжку писать будешь? — поинтересовался Гарпан.

— Буду, Гарпан Гильтоныч.

— Но-но, хорошее дело. Всё, парень, напиши: как раньше эвенки жили и как сейчас. Как говорится, лес и небо.

— Небо и земля, Гарпан Гильтоныч.

— Но-но, — соглашается старик. — И так можно.

Гарпан в последний раз проверяет вьюки, смотрит, всё ли взяли. Ему помогает бабушка Лапо.

Нам опять надавали всякой еды — это бабушка постаралась.

— Дождь, однако, будет! — Гарпан мельком взглядывает на небо. — Ты, Вадимка, на чём поедешь?

— На олене, дедушка.

— Правильно, — хвалит Гарпан. — Олень — первый конь на земле: кормит, обувает, одевает, куда хочешь возит. Знаешь, нет ли?

— Знаю, в книжках читал.

Сын, я замечаю, вроде взрослей стал, разговаривает солидней, ходит уверенней, сноровка появилась, деловитость. Раньше чашки-ложки мыть — не допросишься. А сейчас и намекать не надо. Пойдёт на речку, нарвёт пучок травы, наберёт песку в чашку и давай тереть. Всё блестит, как новенькое.

Вадимка садится на оленя. Значит, нам опять вести Милку в поводу. Она надоела и мне и Степану Степанычу. Всё время вырывает повод, хватает траву и жуёт, жуёт, как будто век не ела. Только и кричишь: «Н-но, Милка, н-но!»

Мы твёрдо держим своё слово: пройти весь путь пешком. Надо ж почувствовать, как здесь люди раньше ходили.

— Дайте мне Тымбу, дедушка, — просит Вадимка.

— На што надо? — настораживается Гарпан.

— Она всю дорогу со мной ехала.

— Эх, Вадимка, Вадимка! — сокрушается Гарпан. — Думал я, учёный ты человек, в городе живёшь, книжки всякие читаешь. А скажи, кто собак за пазухой держит? Кошка она, што ли? Пусть за нами бежит.

— А если отстанет?

— Хе! Вперёд нас удерёт.

Дорога пошла хуже прежней, глубокие ручейки попадаться стали. Прыгнет лошадь на тот берег, поскользнётся, бух на колени! Опять кувыркайся вверх тормашками.

Ивану Гурьянычу чаще всех кувыркаться приходится. Все его плащи и ватники разлетаются, словно вспугнутые глухари.

У нас с Милкой тоже бывают конфликты. Прыгаем сначала мы, за нами — она. Того и гляди, копытом заденет. Если ж одну пустишь — ловишь потом минут десять — пятнадцать.

Вредная кобылица.

Зато Грозным все мы довольны; овса он больше, чем Милка, получает. Кто куском хлеба угостит, кто сахаром. Особенно Вадимка балует.

Гарпан с Вадимкой вперёд ускакали, нам за ними не угнаться. По кустам, по чаще, по воде, по кочкам бежит себе олень, головой потряхивает. И как рогами за дерево не заденет?

У речки Говорушки нас поджидают Гарпан с Вадимкой. Олени рассёдланы — значит, будет остановка.

— Могилы эвенков хочу вам показать. Совсем близко.

На берегу речки видится редкий лиственничный бор. Тёмными громадами клубятся над ним набухшие тучи. Мрачно молчаливы траурные деревья, высоки зелёные травы, искрятся на них невысохшие росы.

— Дедушка, а где могилы? — спрашивает Вадимка.

— Вон, вишь на деревьях.

Странно, непривычно для нас выглядит старое эвенкийское кладбище. Деревянные гробы держатся на двухметровых пнях, большей частью тонкоствольных; каждый угол поддерживается одним таким пнём. Доски не струганы, хотя пригнаны с большим искусством. Весь гроб сделан без единого гвоздика.

Много гробов, за давностью полуразрушенных, лежат на деревьях. И кажется — это люди идут мрачной процессией, молча и угрюмо несут на плечах своих товарищей.

Гарпан садится на колодину; раскурив трубку, начинает рассказывать:

— Раньше мы назывались орочонами. «Орочон» по-нашему — «олень». На этом месте много жило родов. Никто не знает сколько. Может, тысячи лет жили, может, больше. Говорушка тогда большой была, сильной, как Витим, однако.

Однажды налетел на стойбище чёрный мор — болезнь такая, стали умирать люди, как мошка от мороза. Хоронили здесь вот, как шаманы сказали. Другие говорили, чтоб кочевать отсюда. А самый старый шаман так сказал:

«Родная земля для человека дороже всего. Жил на свете старый Гулахан, была у него оленья шкура, камни очага и ружьё. Дед спал под этой шкурой, отец спал; камни очага согревали их, ружьё кормило их.

Пошёл однажды Гулахан на охоту. А когда вернулся, видит, ничего нет: ни чума, ни шкуры, ни очага.

Решил он вора найти: ходит по горам, по тайге. Дерево отцвело и опять зазеленело, ручьи замёрзли и снова оттаяли, а Гулахан всё ходит и ходит.

Вспомнил он, что горе из-за высокой скалы выглядывало, решил подкараулить.

Сидит охотник одну ночь, вторую. На третью показалось горе. Встал Гулахан на самый высокий камень, попросил горькую обиду и ружьё, чтоб они горе бить помогли. Сказал, а над вершиной появился змей страшный: в глазах огонь, из хвоста искры летят, голова ой как шипит!

Дважды стрелял Гулахан в змея, потом вспомнил, как бросается на добычу молодая рысь, сам прыгнул, вцепился в змеиный хвост. Висит на хвосте, вспоминает, как медведь собирает силу, когда деревья гнёт. И стал тянуть змея к земле.

Тянул, тянул, пока новый день не народился. Только на заре прижал змея к земле, бил до тех пор, пока вся змеиная кровь под сопку не ушла. Много силы потерял, зато всё вернул: чум, шкуру, камни очага».

Почему так говорю? Болезнь на родной земле побеждать надо. На чужой она в два раза сильнее. — Гарпан выбивает трубку, прячет за пазуху. — Запиши мой рассказ, Степаныч. Раньше люди не то што семьями, родами умирали. Ни лекарств не было, ни докторов. А теперь вишь, как сообща болезни лечат, за больным самолёт шлют. Самолёту нельзя — вертолёт летит. Где вертолёт не сядет — на олене проедут. Всё равно вылечат человека.

Молодые не поймут. — Гарпан смотрит на Вадимку. — Они как думают? Самолёт? Ну и што? Спутник? Ракета? Ну и што? А мы, старики, всё помним, всё ценим. Знаем, што нам Советская власть дала.

В этот день мы останавливаемся на ночёвку пораньше. Гарпан обещает повести нас на солонцы.

— Стрелять зверей сейчас нельзя, — предупреждает Гарпан. — У них маленькие родились: кормить, поить надо. А смотреть можно. Почему не смотреть? Вот построю балаган, и пойдём.

Старик строит балаган по-своему. Наша палатка для него не годится. Душно, говорит, в ней и тесно.

Он берёт топор, подходит к толстой лиственнице, делает на ней круговые засечки. Сверху и снизу. Потом сдирает с неё кору, выпрямляет, оттаскивает в сторону. И так на двух-трёх лиственницах.

Из корья он строит навес. Навес хорош тем, что спасает от дождя и солнца, легко продувается ветром. Построить его — сущий пустяк, минутное дело.

Степан Степаныч и Темник остаются домовничать. Они должны сварить нам суп и чай, натаскать дров для костра, поставить палатку и, если останется время, наловить в озере рыбы.

Одеваться нужно потеплее, потому что вечера стали прохладными. Лучше всего, если есть брезентовые штаны и резиновые сапоги. Придётся хлюпать по воде, сидеть на мокрой земле, а может, и ползти. Так сказал дедушка Гарпан.

На деле всё получилось гораздо проще. До солонцов всего два километра. Через полчаса мы уже сидели в густом багульнике на сухой траве, как солдаты в блиндаже. Только вместо автоматов у нас один бинокль на троих.

Справа, метрах в тридцати от нас, высится голая крутолобая гора. Она так высока, что занимает полнеба. Земля на ней рыхлая, чёрная, ископыченная. Каждый вечер по ней спускаются к солонцам изюбры.

Прямо и слева от нас видится чистое поле километра на полтора. Потом начинается кустарник и лес, довольно редкий. А метрах в тридцати пяти, в низине, в густой траве, чернеет солонцовая земля.

Небо чистое, ветра нет. Гарпан говорит, что это очень хорошо, потому что, когда «вокруг ветер бегает», зверь чует людей и не идёт — опасится.

Постепенно приближается вечер, лиловые сумерки скрадывают поле.

Строго-настрого приказал нам Гарпан сидеть смирно. С трёх сторон стоят в лесу звери, ловят каждый посторонний запах. Уши чутки, будто локаторы на аэродроме. В каждый кустик, в каждую веточку вглядываются пугливые глаза. А ты сиди не двигаясь. Комары давным-давно облепили твоё лицо: они кусают руки, щёки, губы, лезут в нос и уши. Сотнями тонких хоботков они цедят из тебя кровь. Поневоле становишься донором. Всё горит, зудит, ноет. И всё кричит: «Почешись, почешись, почешись!»

Но чу! Чу, Вадимка! Замри и не дыши! Видишь, слева из-за сосен медленно выходят две козы. Медленно, медленно, очень осторожно. От сосны к сосне, от кустика к кустику. Через ёрники и багульники.

Долго, внимательно смотрят они в нашу сторону — нет ли чего подозрительного? Кажется, нет, можно не беспокоиться. Но осторожность никогда не мешает.

Гарпан тихонько толкает Вадимку в бок, скашивает глаза влево, шепчет едва слышно:

— Сохатый.

Вначале из-за сосен появляются большие толстые рога, а потом и весь он — огромный зверина, с могучей грудью, высокими сухими ногами. Над зоркими глазами его висит чёрная-чёрная чёлка, будто только что подрезанная в парикмахерской. Чуткие уши направлены в нашу сторону.

Сохатый выжидающе останавливается на закрайке, сливается с густым ёрником, небольшими сосёнками.

Справа вдруг начинает осыпаться песок. Мы с Вадимкой забываем о наставлениях Гарпана и поворачиваемся к горе.

Прямо над нами, на крутом изгибе, в тёмную синеву неба впечатаны два изюбра. Красивые рога их с острыми отростками будто вбиты в небесную пустоту. Точёные ноги заметно подрагивают от нетерпения, ноздри ходят широко и властно. Чуткие уши почти лежат на спине.

Гордо вскинуты головы изюбров. Кажется, вот-вот опустят они рога, ударят в землю копытами и затрубят голосисто, серебряно. И откликнутся им другие, такие же сильные и красивые.

Звери смотрят на солонцы.

— Бугуны! — шепчет Гарпан. — Быки-изюбры!

Изюбры начинают спускаться с горы. Сохатый, минуя последние деревья, приближается к заветному месту. Козы — как мы их проглядели? — уже месят ногами чёрную жижу.

И вот все звери сходятся на тёмном пятачке, жадно припадают к солёной земле, слушают обманчивую тишину.

Они близко от нас, так близко, что мы слышим резкие запахи, вздохи, сопение. Вот сохатый поднимает голову. В чём дело? К солонцам крадётся опоздавший гуран. Изюбры тоже настораживаются. Затем все трое наставляют на гурана свои рога, гонят его обратно в лес.

Вадимке хочется спросить, почему звери прогнали гурана, зачем они лижут чёрную землю, кто из них сильнее: изюбр или сохатый? А если придёт медведь? Что тогда будет? И почему медведь сильнее сохатого? Но Гарпан предупреждающе поднимает палец. Вадимка кивает: «Понял. Молчу».

Постепенно звери успокаиваются. Один из изюбров решает познакомиться с лосем — уморительно тянет к нему свою морду. Они обнюхиваются и остаются друг другом довольны. Козы любезничают по-своему, прислонившись друг к другу шеями.

Совсем неожиданно раздаётся в лесу тревожное громкое кашляние гурана. Мгновение — и звери будто растаяли. Одним махом взлетели на крутую гору изюбры; стрелами промчались к ёрнику козы; стремительно метнулся к ближнему леску сохатый. И всё умолкло.

С большим сожалением покидаем мы солонцы. Обиженный гуран сделал своё дело — распугал зверей.

Утром прощаемся с Гарпаном.

Старик встал затемно и успел кое-что сделать. Вадимкин нож с пластмассовой ручкой он переиначил на свой лад. Ручка теперь наборная: кружочек бересты, кружочек юхтовой кожи. Легче, удобнее, теплее — как у всех хороших охотников. И рука не скользит, и зимой не холодно.

Сына моего Гарпан считает будущим охотником.

Потом он почистил медной проволокой Вадимкин дробовик. Эта чистка имеет свой смысл: она снимает свинцовый налёт, делает ружьё прицельней и не коробит ствол.

Всем нам старик выкроил из оленьей кожи какое-то подобие сандалий. Даже в походе у него есть запас кожи.

— Теперь и медведя убьёшь, — довольно говорит Гарпан, вручая Вадимке дробовик. — А я шкуру выделаю. И тебя научу.

Утро сегодня хмурое. В низинах прижимается к земле жиденький туман, на травах жемчужно поблёскивает обильная роса. Небо задёрнуто серой пеленой, и не поймёшь сразу, что там наверху.

Дождя, кажется, не будет, хотя бы до обеда.

Лагерь наш в полном беспорядке. Сёдла разбросаны — мы подкладывали их себе под голову, — несобранная палатка лежит на земле. Огонь чадит еле-еле — чаю невозможно согреть. Впервые у нас такое.

Степан Степаныч как будто бы не в духе. Молчаливо седлает Милку, придирчиво взвешивает на руках вьюки и, напружинившись, вскидывает их на седло. Лицо его в мелких капельках пота, рукава засучены до локтей, дарёные моршни развязно хлябают.

Иван Гурьяныч возится со своим барахлишком. Неизвестно, куда девались его прыть, разговорчивость, желание поучить нас таёжному делу. Говорит он мало, а делает и того меньше.

Вадимка крутится возле Гарпана.

Степан Степаныч наливает в кружки разведённый спирт.

— По-русскому обычаю, — чокается он с Гарпаном. — Прощай, Гарпан Гильтоныч! Как говорится, гора с горой не сходится, а человек с человеком и в тайге могут встретиться. Возьми-ка на прощание мою трубку. Добрая трубка, французская. Главное, лёгкая и сносу нет.

Я дарю старику охотничью сумку, что привёз из Монголии. Иван Гурьяныч снимает с себя синий плащ.

— Бери, Гарпан, помни нашу дружбу!

Ничего такого не ожидал старик, растерянно смотрит на нас. Не подарки дороги — что они, пустяки! — внимание к человеку.

— Спасибо! — только и говорит Гарпан.

А нам никаких слов и не нужно, мы и так понимаем, что к чему.

— До свидания, Гарпан!

— До свидания, ребята!

Старик садится на рослого оленя, второго берёт в повод. И вот уж мелькает в чаще сутулая Гарпанова спина, оленьи рога, тощие вьюки на сёдлах. Минуты через две всё исчезает за соснами.

Вскоре трогаемся и мы, только в другую сторону — на восток.