Признаться, было бы проще всего рассказать вам о нашей службе, пройдясь по дозорным тропам, побывав в тех местах, где захвачены лазутчики, изложив ход этих операций. Но хочется рассказать по-иному… А с чего начать, не знаю. Если с первого дня, как принял заставу, — будет длинно и неинтересно. Тем более, что в ту пору я и сам был еще молод и неопытен, до многого доходил ощупью.

Я днем и ночью пропадал на участке, проверял, бдительны ли наряды, хорошо ли прикрыты все направления, по которым могут пойти нарушители. По молодости своей я упускал самое важное… Теперь-то хорошо вижу, что граница — это прежде всего люди, солдаты. Но в то время мне не приходило в голову разобраться в них, углубиться, так сказать, в каждого. Я смотрел на них как на готовых солдат, веря, что в нужный момент они не подведут. Признаться, все они мне нравились… Служил тогда у меня, например, рядовой Генералов. Говорил красноречиво, умел товарищей покритиковать. Постоянно, бывало, слышу, как в казарме кого-нибудь отчитывает то за небрежно застланную койку, то за плохую уборку. Слушаю его и думаю: молодчина, Генералов…

Привык я его считать лучшим пограничником. Звонят из политотдела, спрашивают, кого отметить. Ну, конечно, Генералова… Мне бы хоть раз побеседовать с ним как следует. Может, и увидел бы, какой он там, внутри…

Обращается однажды ко мне, просится в городской отпуск. Ну что ж, думаю, иди, у тебя сегодня выходной. Зайдите, говорю, к старшине, он вам увольнительную выпишет. А о том, что намерен Генералов в городе делать, к кому идет, не спросил.

Вернулся он поздно вечером. Смотрю: неладное что-то с солдатом. Походка неестественно осторожная, всех сторонкой обходит, мне о возвращении не докладывает. Приказываю дежурному вызвать Генералова. Входит он в канцелярию, и сразу все выясняется: пьян!

И это у меня, в моем подразделении! Сгоряча кричу на Генералова, угрожаю ему строгим взысканием, а в голове самые горькие и обидные упреки самому себе.

Наказав Генералова, я всерьез задумался над случившимся. Значит, все мои заботы об охране участка могли оказаться напрасными?

Если Генералов напился, то он мог бы и задремать на посту. А в то самое время рядом с ним прошел бы вражеский лазутчик.

Теперь я впервые попытался представить себе каждого солдата стоящим на посту ночью, днем, в дождь, в пургу. Я думал о каждом из них и иногда чувствовал, что вот на этого, например, положиться до конца не могу. Одному не хватает внимательности, зоркости, другому — выдержки, третьему — пограничной хитрости. На занятиях и стрельбах мне нравился рядовой Геннадий Шипков: старательный, послушный. Но на службе Шипков почему-то часто бывал рассеянным… Призадумался я и над Сорокиным. Этому молодому солдату надо быть более дисциплинированным. Случись пограничникам действовать в трудных условиях, Сорокин может подвести. Возьмет верх его самолюбие, сделает что-нибудь по- своему, не так, как ему прикажут, вот и провал!..

Так заново мне пришлось познакомиться со своей заставой. Я раскрыл тетрадь и стал записывать все, что нужно было делать без оттяжек.

Наступила долгая в наших краях полярная ночь. Солнце уже не поднималось над горизонтом. Лишь по часам определяли мы, когда должны быть утро или вечер. В полдень сумерки редели, словно вот-вот наступит рассвет. Но через час они снова сгущались, серая, исхлестанная косыми осенними дождями земля опять сливалась с небом, и все застилал плотный северный туман.

Охранять границу стало трудно. Утомляла ходьба по скользким каменистым тропам. Постоянно болели глаза от напряжения в темноте. Одежда промокала даже под брезентовым плащом. Вода на болотах разлилась, затопив сделанные из бревен настилы. Все же границу мы держали на крепком замке. С радостью убеждался я, что даже в самые ненастные ночи солдаты отлично видят и слышат. Идешь по участку и как ни стараешься осторожно ступать по тропе, они все равно заметят.

Только Геннадий Шипков по-прежнему не удовлетворял меня службой. Его рассеянность была просто непонятна. Беседовал с ним, и не раз, знал о нем уже почти все. Работал он до службы на Гусь-Хрустальном. Юноша оказался способным алмазчиком — в восемнадцать лет его назначили мастером. Геннадий долго, увлекательно рассказывал мне, какие чудесные вещи делал из хрусталя.

Его верстак с алмазным колесом, на котором он вытачивал острые, играющие всеми цветами грани, стоял у окна. Летом за окном сияло солнце, и его лучи, сверкая, преломлялись в этих гранях. Иногда, после шумного, теплого дождя, над ближними лесами и степью повисала яркая, празднично нарядная радуга. Геннадий поглядывал на нее, думая: как хорошо было бы увидеть такую же радугу в том куске хрусталя, который он держал сейчас в своих руках. Зимой, когда на деревья в заводском дворе ложился серебристый иней, рождалась новая беспокойная, волнующая мысль: перенести на хрусталь все изящество этого легкого, тонкого и светлого рисунка.

Геннадий вспоминал небольшую комнату в алмазном цехе, названную на заводе образцовой. Там были собраны лучшие образцы изделий. Рассказывая о редкой красоты вазах, богатых спортивных кубках, о хрустале всех цветов и оттенков, обо всем, что сделано искусными руками его заводских товарищей, Геннадий волновался. Это выдавало его любовь к своей профессии. А если человек, думал я, способен так любить дело, он не может быть плохим солдатом. Хотелось верить, что Шипков найдет себя и на заставе.

Но меня ожидали новые огорчения.

Вскоре после той откровенной беседы я пошел проверить наряды. В одном из дозоров находился Геннадий Шипков. Я долго шел по тропе и, наконец, в сумерках увидел рослую стройную фигуру солдата. Шипков двигался мне навстречу. Может быть, успел заметить? Схожу с тропы, останавливаюсь в пяти шагах под деревом. Он приближается медленно. Его шаги почти не слышны, хотя земля мерзлая, звонкая. Остановился. Очень хорошо! Ожидаю, сейчас окликнет…

Но проходит минута, другая. Шипков не окликает. Вот он тронулся с места. Вот он уже поравнялся с сосной, под которой я стою. Ну, смотри же, смотри! Знаю, трудно заметить человека под деревом. Но именно здесь и стоял бы нарушитель, столкнувшись с тобой. Он с дрожью в теле ожидал бы, чтобы ты не взглянул сюда, прошел мимо. В этом было бы его спасение. Твоя оплошность — его удача. Конечно, деревьев вдоль тропы много, но пограничник обязан ощупать пристальным взглядом каждую березку, каждую сосну. А ствол этой сосны подозрительно толст. Гляди же, гляди на него!..

Но Шипков прошел мимо.

Опять беседую с ним.

В комнате ярко горит лампа, от жарко натопленной печи разливаются горячие волны. Но серьезное с острым подбородком лицо солдата разрумянилось по другой причине. Мои замечания Шипков принимает близко к сердцу. Ему стыдно за себя. «Да, так можно и врага пропустить, — говорит он низким, глухим голосом и добавляет — Виноват, не оправдал доверия».

Может быть, о нем поговорить еще на комсомольском собрании? Возможно, большой нелицеприятный разговор поможет ему острее почувствовать границу? Но, услышав об этом, Шипков растерялся. Он опустил глаза, долго молчал. Правая рука лежала на коленке, вид у него был такой, словно вся боль вдруг переместилась туда, в коленку, и теперь его очень беспокоит.

— Меня надо ругать… И крепко… Я сам понимаю это, — говорит Шипков, одерживая волнение. — Только зачем вам расстраивать себя?..

— Вы это о чем, товарищ Шипков?

— О моей службе, товарищ старший лейтенант… Не способен я, видно… Не будет из меня настоящего пограничника.

— Почему?

— Задатка, видно, такого нет. Стараюсь, из себя выхожу, расстраиваюсь… Ну, думаю, завтра буду нести службу так, что даже вы не придеретесь. И на эту ночь такое обещание себе давал. А вот не вышло! Там, на Гусь-Христальном, бывало, если дам слово, обязательно сдержу. А здесь… Видно, не способен я…

Шипков встал. В его глазах — откровенность и отчаяние! Как тут быть, что ответить ему? Как убедить его в том, что он заблуждается?

Мучительно ломаю голову и ничего толкового не могу придумать. В мыслях какие-то общие, хотя и верные по существу, но совсем не убедительные фразы. Лучше уж ничего не говорить сейчас, подождать… Надо хорошенько обдумать, как вернуть солдату, в общем хорошему, честному, но растерявшемуся после неудач и ошибок, уверенность в себе.

Отпускаю Шипкова, а сам не знаю, что делать. Стоит ли созывать собрание? А если и созвать, то, может быть, провести его как-то по-иному, чтобы Шипков не разуверился в себе окончательно? Комсомольцы, конечно, набросятся на него, это ясно. Сердца у них молодые, горячие…

Кстати, на собрании следует поговорить также о Валентине Сорокине, он все-таки дал волю своему самолюбию. Правда, до последнего дня явного неповиновения командирам за ним не наблюдалось. Однако по каким- то отдельным штришкам, скажем, выражению лица или внезапному жесту в момент, когда ему что-либо приказывали, заметно было его скрытое и пока еще сдерживаемое своеволие. Сегодня же случилось то, чего нельзя простить. Старшина приказал Сорокину вымыть пол в сушилке. Вместо того, чтобы выполнить приказание беспрекословно, Сорокин разворчался: дескать, не его это дело. «На службу, пожалуйста, посылайте, а пол мыть не хочу».

Откуда это у молодого солдата? Неужели дома ему никогда не приходилось мыть полы? Возможно, отец и мать растили его белоручкой? Задумываюсь и чувствую, что еще мало знаю Сорокина. Помню, что он уроженец Московской области, работал на фабрике столяром, комсомолец. А еще что? Нет, перед комсомольским собранием надо вызвать его к себе. К тому времени он отсидит на гауптвахте свои десять суток…

Я ожидал, что с гауптвахты Сорокин вернется замкнутым и обиженным на меня, но он вошел в канцелярию с улыбкой на лице. Что означала эта улыбка? Неужели за десять суток ничего не прочувствовал?

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! — бойко бросил он руку под козырек. Взглянув на предложенный ему стул, спросил: — Разрешите стоять? По той причине, что сидеть надоело, — и опять улыбнулся, довольный своей находчивостью.

— Садитесь, товарищ Сорокин…

Он поставил по-своему стул, сел и приготовился слушать. Думал, начальник заставы опять заведет разговор о его проступке. Но я и не собирался напоминать ему о плохом. Вспомнив, что за эти дни ему пришло два письма (видел на его тумбочке нераспечатанные конверты), спросил, успел ли он прочитать их.

— Прочел, товарищ старший лейтенант. Это мне сестренка и братишка прислали. Брат мой тоже служит в Советской Армии. Хорошее пишут…

— Брат ваш давно служит?

— Да, столько же, как и я… Мы с ним одним днем призваны. Братишка, правда, старше меня на три года, но службой совпали.

— Что же в разных войсках? Или он в пограничники не захотел?

— Как же не захотел… Места, наверное, ему не оказалось. Сначала жалел, а как приехал в свою часть, — успокоился. По письмам чувствую, что ему там очень нравится. Да еще пишет: мы, мол, с тобой, братишка, отныне дважды братья. И как ты есть младший брат, то тебе и надо было идти в пограничные войска, а мне как старшему — в наши главные Вооруженные Силы… — Подумав, Сорокин спросил — А ваш старший брат, случаем, не служит в армии?

— Служил. Во время войны. Когда он в сорок третьем погиб под Полтавой, я попросился на его место. Лет, правда, было мне тогда маловато, всего шестнадцать, но просьбу уважили.

Полное розовощекое лицо Сорокина стало серьезным.

— А у меня, товарищ старший лейтенант, на войне отец погиб. И тоже в сорок третьем. Хороший у меня был отец, мне про него сестренка с братом много рассказывали. Сам-то его не очень помню… А маму и совсем не помню… Она еще раньше умерла.

— С кем же вы росли?

— Да вот так, с братом и сестренкой… Они меня поднимали. По их совету в ФЗО пошел, потом в цех, стал рабочим.

Он снова оживился, губы его тронула улыбка, светлые глаза взглянули веселее.

— Теперь я с профессией, любую столярную работу сделаю. Силой не обижен, здоровьем тоже.

«Вот он какой, — подумал я о Сорокине. — Пожалуй, любой доктор тут бы сказал, что больной не безнадежный! Вылечим! Должны вылечить! Путь в жизни у него есть, верный путь! А характер нужно еще шлифовать. И это обязана сделать застава, заменившая ему семью».

Сорокину я сказал:

— Идите в свое отделение, да служите так, чтобы перед братом не было стыдно. Он ведь наверняка спросит: как стреляешь? Бдительно ли охраняешь границу? Есть ли поощрения? Вопросы законные, придется отвечать.

— Постараюсь, товарищ старший лейтенант! Больше не подведу вас, — Сорокин помолчал, расправляя гимнастерку под туго затянутым ремнем. Будто извиняясь, сказал зачем-то: — Я и не знал, что у вас брат на войне остался…

— Не только у меня, товарищ Сорокин, у многих… И не только брат. Мой отец, как и ваш, тоже не вернулся с войны. И, вспоминая о нем, я каждый раз спрашиваю себя: достойный ли у него сын?

Сорокин покраснел, выпрямился, надел фуражку и, приложив к козырьку вытянутые пальцы, громко спросил:

— Разрешите идти на службу?

…Комсомольское собрание проходило необычно. Временами трудно было сказать, собрание ли это. Шипкова вначале здорово критиковали, но потом, словно сговорившись, все стали делиться с ним опытом службы. Он сидел в самом дальнем углу комнаты политпросветработы. И, знаете, когда вот так заговорили, сразу поднял голову, прислушался. Потом взял карандаш и бумагу, стал что-то записывать. Исписал он не один листок, и, когда председательствующий объявил, что прения прекращены, сокрушенно покачал головой. Редкий случай, когда «обвиняемый» заинтересован в том, чтобы выступлений было как можно больше.

После Шипкова — Сорокин. Настроение многих товарищей — дать ему настоящий «бой». Беру слово первым. Коротко говорю о серьезности проступка, о наказании, которое он заслуженно понес, и затем неожиданно для всех заявляю, что Сорокину я поручил оборудовать стрельбище к смотру. Я сознательно оберегал его от разноса. Собрание должно было спокойно, по-деловому разобраться в причинах такого поведения солдата. Да и мне еще не все было ясно. Из выступлений я узнал, что на Сорокина дурно влиял один солдат, демобилизованный вместе с Генераловым. Сорокин не разобрался в нем, стал с ним дружить. Тот оказался человеком хитрым. Сейчас Валентин честно рассказал об этом собранию.

— Только без дружка, я, товарищи, не могу, — говорил он, немного смущаясь. — Вот как хотите… А из-за такого случая со мной, думаю, никто и дружить не станет…

После этих слов в зале воцарилась тишина. Действительно, с кем же ему дружить? Кто примет его не просто как товарища, но как друга? Друга, за которого отвечаешь, как за самого себя.

Тишина продолжалась долго. Казалось, вот кто-то поднимется с места, скажет: «Я буду дружить с тобой, Сорокин!» Но все молчали. Сорокин обвел настороженным взглядом зал, лицо его вдруг побледнело. Эта безжалостная строгость товарищей показалось ему самым суровым комсомольским взысканием. Потупив взгляд, он нетвердой походкой направился между рядами к своему месту в конце зала. Но когда дошел до середины, чья- то рука бережно взяла его за локоть. «Валентин, садись здесь, рядом. Возле меня есть свободное место», — услышал он голос комсомольца Промского.

После этого собрания дела пошли лучше.

Выпал первый снег, по белому пушистому покрову пролегли дозорные лыжни. Однажды, обходя участок, я оставил вблизи лыжни чистый листок из записной книжки. Я сделал это с целью: по лыжне должен был пройти Геннадий Шипков. Заметит ли? В сумерках это не так легко, но пограничник должен все видеть. Если бы по оплошности этот листок обронил нарушитель границы, находка была бы ценная!

Шипков заметил. Он подобрал бумажку, внимательно осмотрел: чистая, ни одной записи. Ничего не подозревая, пошел дальше. Доложил мне о своей находке только два часа спустя, когда вернулся на заставу. Пришлось одновременно похвалить и пожурить солдата. Почему он не доложил сразу, ведь бумажка была сухая, значит, по лыжне кто-то прошел недавно? Кто же именно? Свой или чужой? А если чужой?

— Я об этом и не подумал, — сказал Шипков. — В последний раз допускаю оплошность…

Да, это была его последняя оплошность. Как-то зимой, полярной ночью, я сделал неподалеку от дозорной лыжни еле приметный след. Чтобы увидеть его, нужна была большая внимательность. В том месте лыжня круто спускалась с высокого холма, вокруг из-под снега торчали голые валуны. Луна давно уже не показывалась из-за низких свинцово-серых туч.

Перебравшись по кладкам через затянутое непрочным ледком болото, выхожу на дорогу. Лыжи скользят легко, вполне успею добраться на заставу, пока Шипков подойдет к присыпанному снегом следу. Теперь меня не охватывает волнение, как тогда, под сосной. Над былыми сомнениями берет верх чувство уверенности в солдате. Хорошее чувство! Когда вот так веришь в каждого, кто сейчас движется по дозорной тропе или притаился на наблюдательном пункте, незримая черта границы кажется крепостной стеной.

Сквозь голые обледенелые ветви низких тонких березок (в этих краях они только такие) мигнул огонек. Застава. Прохожу мимо часового, на крыльце принимаю рапорт дежурного. А из комнаты службы уже доносится жужжание зуммера. Дверь распахивается, телефонист торопливо зовет меня: с границы докладывает Шипков. Обнаружен след!

— Как же вам удалось заметить его? — спрашиваю Шипкова, когда он возвратился на заставу. — Расскажите подробно.

— Раньше, ну с полгода назад, не заметил бы, — чистосердечно признался Шипков. А теперь вроде бы чутье такое появилось.

— А все-таки?

— Шел медленно, впереди напарника. Все глазами обшаривал: деревца, камни, снег. Лыжня, вижу, нормальная, следов никаких. Снег ровный, пушистый. Приглядишься — всякие замысловатые узоры видно. Не отвлекают меня, как бывало, разные воспоминания. Может быть, и весь секрет в этом? Какой тогда я рассеянный был! Встретится красивый узор на прозрачном осеннем ледке или, скажем, на пожелтевшем березовом листе — и сразу как будто бы я на заводе оказываюсь. Так и сверкнет перед глазами хрусталь с разными нежными рисунками. И покажется иногда, что они не так уж красивы, как эти, в самой природе. Вот хорошо бы, думаю, заменить их. Тут, понятно, и размечтаюсь. С товарищами по заводу совещаться мысленно начну. А в то самое время вы где-нибудь стоите. Ну, я не замечаю… Теперь совсем не то! Я ко всем этим узорам с другого конца подхожу. Самая первая мысль: все ли здесь в порядке, не потревожены ли они кем? Так и сегодня. Вижу: что-то не то, вроде бы неестественно. Стоп, обследовать надо. Тронул осторожно пальцами — снег осыпался. И еще такая же вмятина рядом. Да это же след! И тут сразу товарищей по заставе вспомнил, их советы… Вас вспомнил. Ну, и сразу же за телефонную трубку.

Так вот и открылась причина былой рассеянности Шипкова. Как же я не догадался о ней сразу, еще во время той первой беседы, когда он с увлечением рассказывал мне о заводе и своей профессии алмазчика! Насколько легче было бы помочь ему найти свое место на пограничной заставе, овладеть мастерством нашей службы. Да и сам он быстрее освободился бы от всего, что мешало ему быть постоянно собранным и настороженным…

В канцелярию, постучавшись, вошел Сорокин. Он держит в руке исписанный лист из школьной тетради. Это его первая заметка в нашу стенную газету. Пришел советоваться: рядовой Промский отлично учится, достоин того, чтобы его отметили в газете. Сорокин об этом и написал. Но вот вопрос: удобно ли с такой заметкой выступать ему, Сорокину? Ведь они с Промским друзья. Полгода уже дружки, и все знают об этом.

— Удобно, товарищ Сорокин, удобно, — говорю ему, внутренне радуясь его поступку. — Передайте заметку сержанту Мелкову, он как раз очередной номер готовит…

Мелков у нас редактор. Вероятно, спросите: а как же с ним? Его ведь прислали на заставу с неважной рекомендацией.

С Мелковым у меня особых хлопот не было. Человек он по натуре энергичный, деятельный. И самое главное было направить всю его энергию на хорошее дело. Когда Мелков принял отделение, я сказал: «Вы должны вывести его на первое место». И он сделал это. Теперь Мелков — не только редактор стенной газеты, но и член комсомольского бюро. А ефрейтор Шипков избран секретарем бюро. Да, да, он уже ефрейтор. А на груди у Шипкова знак «Отличный пограничник».

Вот так мы и живем. Дни идут, люди растут. С радостью смотришь, как они находят себя в деле. Но, думая о том, что сделано, не забываешь смотреть и вперед. А там новые люди, новые заботы. Скоро уже отслужит свой срок Шипков, ему на смену придет другой юноша и, может быть, даже с Гусь-Хрустального. И его тоже мы обязаны будем так же воспитывать и растить.

1958 г.