Заритесь вы, ребята, на мою лисью шубу, как кот на сметану, с расспросами лезете, расскажи да расскажи, Степан Тимофеевич, где ты такую знатную шубу раздобыл, а того не знаете, что скоро придется мне эту самую шубу, чтобы она в соблазн добрых людей не вводила, в сундук запереть или обратно отдавать.
Рассказать раз, два, ну три — что да почему — не трудно, но когда тебе проходу не дают, так уж тут, извините, и золотой шубе не рад будешь.
Расскажу, соседушки, земляки мои разлюбезные, так и быть, в последний раз, а вас, товарищ писатель, прошу пропечатать мой рассказ, авось, после этого мои дотошные земляки не так будут донимать расспросами.
Колкая погодка, нужно вам доложить, выдалась в ту вьюжную, памятную для меня ночь, лихая, одним словом, ночка.
Вышел я во двор скотине сенца в ясли подбросить, а шапку к голове прижать забыл. А верткий ветер не то что шапку и голову оторвать мог. Набросился он на меня словно злой, давно не кормленный кобель, содрал с головы мою грелку, подкинул ее мячом и покатил, словно колобок, в черный бор. Гнался я, гнался за шапчонкой, но худо старому человеку с прощелыгой-ветром тягаться.
Вернулся в избу расстроенный. Шапки жалко. Хоть и стара она была, да и моль ее изрядно разукрасила. Но, как говорят, то дорого, что сердцу мило, а я привык к своей бараньей грелке.
Местность наша глухая, лесная. Озер, болот и кочек в наших краях так много, что временами кажется, будто вся наша земля кочками, как бородавками, покрыта. Деревни, хутора редко понатыканы. Если деревня от деревни в тридцати километрах, тогда у нас говорят:
— Ну и густота же у нас, мужики!.. Проходу от деревень нет… Куда ни повернешься — всюду деревни и хутора…
Сижу на лавке, думаю. Не выходит шапка из головы. Смех и грех. Где-то она сейчас, нескладная моя матушка? И сердиться не знаешь на кого. На ветер? Что с него возьмешь! Спасибо, что он еще с шапкой голову не унес.
Вдруг ввалились в избу пограничники, гремят винтовочками, холода со снежком с собой притащили. Стало в избе сразу шумно, людно, гомотно, как на заправском постоялом дворе.
А завьюженные гости скидывают запорошенные снегом шлемы, расстегивают шинели, стряхнули снег с сапог, но не в сенях, а прямо в избе, и сразу к печке.
Взглянул я на ночных гостей, дрова, что валялись около печки, пересчитал и сообразил — не обогреть моими дровишками продрогших молодцов. Накинул полушубок и вывалился из избы.
На улице у прикуты человек с винтовкой стоит, около крыльца семь пар лыж. Жалко мне стало паренька:
— В избу чего не идете, товарищ? Лыжи караулите? Их тут никто не унесет. Людей посторонних на хуторе нет, а ветер и без лыж хлестко бегает…
Поежился закиданный снегом караульщик, да и говорит:
— Спасибо, отец. Но мне и здесь тепло. А вот ты, смотри, не простудись…
Перекинулся я с добрым часовым (как же не добрый — сам мерзнет, а мне здоровье велит беречь) десяточком тепленьких словец насчет злодейской погоды, от которой человеку житья нет, и в избу греться. Подбросил в печку дровец и к старухе. Сидим с ней на лавке, на молодцов поглядываем.
А они, сердечные, так захолодели, что иные чуть не со слезами сдирали с застуженных ног сапоги. А потом к печке, к огоньку греться. Желающих посовать побелевшие пальцы ног в печку было много, а печка одна. И образовалась около моей дымной времянки очередь. Греются мои полуночники, захолодевшие пальцы ног, как малые дети, тискают, а сами хоть бы словечко.
И я не торопил их. Худо языком чесать, когда мороз по ребрам, как по гуслям перебирает. Отогреются, тогда заговорят.
Так оно и случилось. Старший отряда, высокий, жилистый, с длинными руками дядя, обернулся ко мне:
— Отец, ты бы чего закусить нам приготовил. Молоко-то есть, наверное?
А у меня только корова отелилась, и в молоке недостатка не было. Мы со старухой до молока не охотники, я его не особенно долюбливаю, а хозяйка моя говела, ну его и приходилось квасить на творог и сметану. Узнав, что молоком у нас хоть завались, старшой поворочался на чурбаке, а потом спросил:
— А как у тебя, отец, обстоит дело насчет сала?
— Есть, — отвечаю ему, — и свиное сало.
Оживился он тут, отошел от печки:
— Ну вот, отец, и покорми нас. Да, если можно, поскорее. Мы ведь к тебе не в гости приехали…
А мне другое в голову лезет: молоко холодное, сало — в сенях в бочке под камнем стынет, не согреет такая холодная еда гостей. Чайком бы угостить молодцов — это другое дело.
— Может вам, товарищ командир, самоварчик сварганить?
Улыбнулся чему-то хитро начальник, да и говорит:
— Некогда нам долго задерживаться у тебя, отец.
— Да это недолго, товарищ начальник. Угли в печке горячие. Самовар в два счета вскипит.
Подошел тут ко мне старшой, взял за плечи.
— Спасибо, спасибо, отец, ты нас пока молоком угости. А что касается чаю… Мы его у тебя на обратном пути будем пить. Днем. Понятно?
А чего тут непонятного! Марковна моя — и та, наверное, догадалась, что ребятки на жаркое дело выбрались.
Стали мы с хозяйкой накрывать на стол. Она на стол стаканы, ложки, хлеб носит, а я за молоком в подполье полез да заодно и солененьких рыжичков захватил, а потом стал зажигать «летучую мышь».
— Отец, ты куда?
— За салом. Сальца ребяткам надо принести.
— А разве за ним к соседям нужно идти?
— Не-ет. Какое там к соседям. В сенях стоит кадка… Я в два счета.
— A-а! А я думал, если к соседу, то не стоит и беспокоиться.
В сенях я добрался до кадки и только было ухватился за камень (около двух пудов весил), как вдруг слышу — дверь заскрипела. Поднял голову, а в сенях начальник отряда.
— Осилишь, отец, камень-то? Может, помочь?
И не ожидая моего согласия, подошел к кадке и легко, словно это был не двухпудовый груз, а груда пуха, отодрал приставший булыжник от мяса.
— Ну и камешек же навалил ты, отец. Такой груз из свинины весь жир может выдавить… Могильные плиты легче…
— Трезор, Трезор, — отвечаю я ему, — во всем виноват. Мой кобель. Он тоже до свининки не дурак. Положил десятифунтовую гирю — свалил, полпуда тоже сбросил. Тогда я пудовым булыжником прикрыл кадку. Встал утром и вижу: лежит мой пудовый груз, как сухое полено. около кадки и полкилограмма сала недочет. Вот тогда я и придавил шпик этой каменной горой…
— И помогло?
— Ну. Отъел, хитрец, теперь свининку…
Посмеялся тут командир отряда немного, продувного Трезора просил днем показать ему и пошел, скрипя половицами, на крыльцо. Постоял немного, во двор спустился и обошел хутор.
Вернулся я с салом в избу и вижу: пограничники уже одеты, винтовочки в руках. Знать, на границе что-то стряслось. Любят зарубежники путаную погодку, да не зевают и наши зеленые орлики.
Ужинали мои гости по-холодному. Я сам всю русско-японскую войну в Манчжурии провел, прошел ее, матушку, сопочную державу и вдоль и поперек, знаю цену тревоге и торопливой солдатской еде.
Чего греха таить, очень мне хотелось повыпытать у пограничников, куда и зачем выбрались они в неурочное время, но, видя, что им не до меня, сразу же и задавил свое желание. Отчасти я даже был доволен, что мои гости так тонко ведут себя: военный народ. Он всегда должен быть строгим, подтянутым и скрытным.
Но вот что удивило нас со старухой, так это поведение вьюжных гостей. На хуторе у меня перебывало немало пограничников, за моим неказистым сосновым столом сидели и орденоносные начальники застав и коменданты участков нашей лесной Карелии, а однажды заходил укрыться от дождя даже сам начальник отряда майор Стрешнев, а о бойцах нечего и говорить, но ни разу не приходилось мне видеть молчаливых и неразговорчивых пограничников.
Был у меня кот, озорник из озорников, плут из плутов, игрун — каких поискать. Пограничники любили возиться с ним. Они привыкли всегда видеть Лопушка в избе, то с мотком ниток, то за ловлей мух, и когда он отсутствовал или дрых (а поспать он любил), прикрыв белую мордочку лапкой, они всегда справлялись:
— Хозяин, а Лопушок где?
А кот, бывало, тут как тут: здравствуйте, мол, давно не виделись.
Не сделал он исключения и на этот раз. Правда, к этим пограничникам он подошел не сразу: печки боялся. Когда они грелись, он смирнехонько сидел на голобце, щурился, ждал, когда отогреются люди. Но как только сели пограничники за стол, Лопушок шмыгнул к ним под ноги. Но пограничники даже виду не подали. Лопушок отошел от стола и стал проделывать на глазах у гостей всякого рода штучки, на которые он был великий мастер. Но он зря старался. Тогда кот скакнул раза два вверх. Смотрите, мол, какой я ловкий, да прыткий. Но пограничникам было не до забав. Обиделся Лопушок, шмыгнул на полати, раскрыл круглые глазища и словно спрашивает:
«Что же это такое происходит?! Светопреставление? Старался, старался, и все зря…»
Гости были рослые, молодые ребята. Одеты они были в новенькие шинели, гимнастерки и добротной работы сапоги с подковками на каблуках. У некоторых на груди спортивные значки, но ни на одном из бойцов я не увидел белого воротничка. Взглянул на командира — и он без воротничка. В моем доме перебывало немало пограничников, но я не припомню случая, когда они выходили на границу, на посты без воротничков. На границу они обычно выходили, как на парад. Иногда я, грешным делом, подтрунивал над бойцами, говорил: «Мальцы, разрядились вы точно в Первое мая, а в лесу, кроме деревьев да птиц, некому глядеть на вас. Уж не для трещоток ли сорок вы так вырядились? А может быть, за кукушками намереваетесь приударить? Что ж, кукушка — птица полезная, она людям года отсчитывает». А эти — с иголочки разодеты, а ни на одном воротничка нет. Наклонился к старухе.
— Марковна, погляди-ка, что бы это значило?
— Что же ты хочешь, чтобы они ночью, в метель, как на свадьбу выходили. Ни к чему в такую погоду воротнички, — огрызнулась она.
Не будь гостей, я бы поспорил на эту тему с хозяйкой. И доказал бы ей, что погода здесь совершенно не при чем, пограничники в любую погоду не теряют своего вида, но, не желая поднимать гвалта, отстал от своей разлюбезной супруги.
Пограничники разом поднялись. Не прошло и минуты, как они, гремя винтовочками, один за другим уже выходили из избы в путь-дорогу.
Взялся было и я за свою «летучую мышь» — проводить хотел, а начальник отряда меня тут останавливает:
— Ты куда, отец?
— Вас проводить.
— Оставайся в избе, батя. Мы сами найдем дорогу.
Вышли зеленые соколики из хором, а я стою с фонарем, опершись о косяк двери. В избе сразу стало пусто, невесело. Вот, думаю, опять мы со старухой остались одни. Постоял я немного, посетовал на одиночество, а потом как на лавку сел, так и вспомнил: пограничники за молоко, хлеб, сало не заплатили. И не потому я вспомнил, что жадность меня обуяла. Нет, я человек не кубышечный, деньги про черный день не коплю, всегда накормлю военного человека, потому что сам был солдатом, но не хотят они даром ничего брать. Боец Советской армии соломины без спроса не возьмет. А здесь вдруг уплатить забыли. Сидим со старухой, морщим с ней лбы, да так ничего надумать не можем.
— Что же это такое, Марковна? Весь удой выдули люди, сала, творогу видимо-невидимо съели, — капуста, рыжики не в счет, — а расплачиваться Николаю угоднику, что ли?!
— Может, второпях забыли. Видел, как они едой давились.
Подкрутил тут я фонарь и на улицу — поглядеть, куда бойцы уехали. А пограничников и след простыл. Вокруг хутора ветер водил снежные хороводы да с неба по-прежнему сыпалась, точно из дырявого мельничного сита, снежная крупа.
Лег на печку. Не спится. Слышу — и старуха ворочается с боку на бок, охает, квохчет, как наседка.
— Марковна, ты что кирпичи боками трешь? Подряд взяла, или как?..
— Не спится чего-то мне, Степан.
— Молоко жалеешь? Ох, и жадная же ты у меня, Настя. А еще собиралась яичницей угощать захолодавших гостей…
— Отстань ты от меня, христа ради, старый дербень. А ты чего не спишь?
— О шапке думаю. Сколько годов обогревала. Носит, поди, ее ветер по насту как неприкаянную. Обледенеет, ее и не распаришь потом…
Лежу и думаю то о бедной моей шапке, то о пограничниках. Шинели новые, гимнастерки новые, сапоги тоже новые. А воротничков нет! А к чему ночью в лесу воротнички? Может, им дыхнуть некогда было… подняли по тревоге, так уж тут не до воротничков.
— А почему же тогда они за молоко, за сало не заплатили?
«Эх ты, Степан Тимофеевич! — сказал я сам себе. — А еще старый солдат. Люди, может быть, целый день за шпионами гонялись. Не до того было людям».
Успокоился я, вытянул ноги, спать приготовился. Но не надолго.
«Почему же тогда, Степан Тимофеевич, гости словом добрым с тобой не перекинулись? Табаком всю избу прочадили и папиросками баловались, а хозяина угостить забыли. Ты им челом, а они тебе и спасибо не сказали…»
Лежу, ворочаюсь, охаю, и сна никакого нет. То о шапке думаю, то о воротничках. Веселый, аккуратный пограничники народ, а тут вдруг без воротничков?!
Ушли, а за молоко с салом не расплатились, с Лопушком не поиграли. Курили, а хозяину один лишь дым на память оставили. Да и запах от табачного дыма какой- то нескладный. Не подпаленными портянками, а леденцами пахнет. Чудно! Терзал я, терзал себя всякого рода догадками, а потом тихонько, чтобы старуха не слышала, сполз с печки и стал одеваться. Взял ружье, топор за пояс сунул, зажег «летучую мышь» и вывалился из избы.
На дворе влез в лыжи и порысил, благословясь, за должниками. Хотелось знать, куда подались они: к границе или к станции, до которой было около сорока верст.
Гоню лыжи вперед и себя на чем свет стоит пробираю. Суматошливый ветер за это время не то что лыжню, а легко село мог замести.
Замел он и семь пар лыжных следов. И мне не столько приходилось мчаться вперед, сколько в следах рыться. Ползаю чуть ли не на брюхе то на одном, то на другом месте да с ветром ругаюсь. Сшибет меня ветер с ног, — ну, думаю, каюк теперь тебе, Тимофеевич. Запишет тебя Марковна в святцы. Закрутит тебя вертун. Но выходило по-иному. Отбив ледяной наскок, я встал на лыжи и, собравшись с силами, снова помаленьку плыл, прорезая снежную мглу.
У Денского болота пограничники свернули в сосновую рощицу, где не так мело, и сделали небольшой привал. Из рощицы следы потянулись не к границе, а к станции и шли они не дорогой, а болотом.
Через час прибыл я на заставу. Залепило меня снегом так, что дежурный заставы вытаращил глаза от изумления. И было отчего. В армяке, с ружьем за плечами, с фонарем в руке, стоял я перед ним, весь захлестанный снегом, словно живой сугроб.
— Дышишь, дедушка? — окликнул он меня.
— Дышу, дышу, сынок, — подал я застывший голос.
Почистил он меня веничком, а потом на кухню к плите потянул, а я прошу, чтобы он меня сразу до начальника заставы вел. Поглядел он на меня, покачал головой, да и говорит:
— Как же я тебя, дед, к начальнику поведу, когда ты еле языком ворочаешь? Отогрей язык, тогда сведу.
Но я сказал, что язык у меня оттого малость пристыл, что я его всю дорогу за зубами держал, а начну говорить, так он сразу же и отойдет.
А тут и начальник заставы, лейтенант Холмский, подвернулся. Услышав шум, он вышел из кабинета, поздоровался, взял под руку и потащил за собой. В кабинете он усадил меня около печки, угостил душистыми папиросами и, потирая руки, не то от холода, не то от радости, что своего старого приятеля увидел, уставился на меня, как бы спрашивая: «Случилось, что ли, чего, Степан Тимофеевич, во вверенном тебе царстве, если ты в такую погоду на заставу притрясся?»
С лейтенантом мы старые знакомьте. Не раз заграничных петушков из леса выкуривали. Не один раз сидел он за моим неказистого вида столом. Я без лишних слов рассказал ему о должниках. Но чтобы не подумал, будто я с жалобой на заставу явился, предупредил его, что не жадность пригнала меня, а сумление и долг.
А он сидит, большой и крепкий, положил руки на стол, и хоть бы шелохнулся. Слушает он меня, а сам, знай, челночки из бумаги мастерит. Скрутит один бумажный кораблик, в сторону отложит и за другой берется. Таких бумажных броненосцев он накрутил во время моего рассказа видимо-невидимо. Зря, значит, приперся я на заставу.
Выпалил я все, что знал, и жду, что скажет, чем отблагодарит меня за ночной переполох начальник. А он, знай, вертит кораблики. Потом встал, подошел к карте и долго со свечой разглядывал ее.
— Вы твердо уверены, Степан Тимофеевич, что должники к станции через Денское болото подались?
Ответил, что свою местность я, как старый охотник, знаю не хуже огорода, и ошибки тут быть не могло.
— Южной кромкой пошли они или восточной?
— Южной, южной, товарищ Холмский. Это я хорошо приметил.
— Как вооружены они были?
Сказал, что у командира сбоку револьвер болтался, а у бойцов, кроме винтовок, никакого другого оружия не видел.
Начальник заставы задал мне еще несколько вопросов, потом позвал старшину и приказал ему накормить меня и уложить спать.
Мне бы тут надо из кабинета уходить, чтобы человеку не мешать работать, а я стою, как стоеросовый пень, и с начальника глаз не спускаю. Уж очень мне хотелось узнать, что за люди гостили у меня. Но увидев, что начальнику не до меня, я простился с ним и прошел в отведенную для меня комнатку, с круглой печкой, от которой несло теплом и свежей краской.
Скоро я услышал, как начальник заставы звонил по телефону. Зычная команда: «Поднима-йсь!» — перебила телефонные звонки. Не прошло и минуты, как за первой командой последовала другая, решительная и твердая: «В ружье!» А затем топот множества ног, стук винтовок заполнили все помещение заставы.
А начальник заставы все крутил и крутил телефонную ручку. Когда шум немного стихал, до меня донеслись отдельные слова. Начальник звонил в комендатуру участка, в отряд, просил выслать какие-то заслоны. Шум увеличивался, и снова разговор начальника тонул в топоте ног бойцов. От кого товарищ Холмский думал заслоняться — я так и не знал. А он все звонил и звонил. И я не выдержал. Нахлобучив чью-то шапку, я подцепил рукавицы и вывалился из комнатки.
Бойцы куда-то уходили, и мне было стыдно сидеть сложа руки на заставе. Я уже не молод, но все же в моих руках есть еще достаточно крепости, чтобы держать ружьишко, да и ноги привыкли к ходьбе.
Около занесенного снегом ладного домика начальника заставы стояли, выстроившись в два ряда, с винтовками за плечами, бойцы. Снег уже успел изрядно побелить каждого из них, отчего пограничники в своих высоких шлемах походили на сказочных богатырей.
Отошел я в сторону, гляжу — около сараев лошади оседланы. Жмутся они, запорошенными мордами нетерпеливо поводят, видать — поскорей и они на дело хотят. Начальник заставы, помахивая плеткой, не спеша прохаживался по крыльцу. Он был одет в добротный черный полушубок, валеные сапоги.
Подвели коня. Когда его выводили из конюшни, он как будто бы был вороной, а перед начальником предстал уже серым. Товарищ Холмский легко вскочил в седло, еще раз оглядел бойцов, махнул рукой, и стоявшие неподвижно пограничники вдруг зашевелились и начали один за другим исчезать в бунтующей темени ночи. Не прошло и двух, а может, трех минут, как от отряда остались на площади одни лишь лыжные следы, которые снег сейчас же и замел. Переливаясь холодными светлячками, искрилась одинокая и пустынная, подернутая кустарником поляна.
Потянуло и меня в лес. Сойду, думаю, с крыльца, нацеплю лыжи и пристроюсь к молодцам. Если не как боец, то хоть как проводник. Только сошел я с крыльца и спустил лыжи, а старшина тут как тут.
— Ты куда, Степан Тимофеевич?
— Домой, к старухе.
— Завтра вы увидите ее, Степан Тимофеевич. За одну ночь с ней ничего не случится. А сейчас в столовую идите, чайку попейте, закусите и — спать. А домой мы вас утром отвезем.
Я стал было говорить, что старуха моя одна осталась, она женщина хворая, пугливая, всякого ночного шороха, скрипа боится, торкнется заяц в плетень, а ей кажется, что это волк в дом ломится. Без меня она и спать не будет…
— Уж вы отпустите, товарищ старшина…
— Не могу вас отпустить, Степан Тимофеевич. Приказ начальника. Заблудиться можете, замерзнуть.
Так и пришлось моей Марковне одной коротать ночь, за которую она меня и по сей день пилит.
После ужина лег я в кровать, а сон, что пугливый заяц к охотнику, даже и близко не подходит ко мне. Взбудоражил в такой холод заставу, людей поднял, а вдруг все это зря? И бойцов жалко, и старухи жалко, и не уйти от этих дум. Они точно навязчивая болотная мошкара: облепили и ну зудить. Хорошо, что зудили они только голову, а если бока, то и лежать нельзя было бы.
Разбудил поутру меня лай собак и стук винтовок. «Никак, пограничники вернулись?» Подскочил к окну и вижу сани-розвальни, и торчат запорошенные снегом четыре обутых в сапоги ноги. Трое бойцов расседлывали упаренных лошадей, обледенелые лыжи в два ряда стояли в пирамиде. Отряд вернулся с облавы. Что за люди лежали, точно мороженые судаки, в санях?
— Дедушка, к начальнику! Начальник вас к себе зовет, — подойдя к двери, сказал дежурный, коренастый, с круглым румяным лицом боец. Одернув рубаху, я двинулся из комнаты.
— Обуться бы надо, дедушка, — улыбнувшись, крикнул дежурный.
Взглянул я на свои ноги и готов был сквозь землю провалиться. Хорош бы я был, если бы в таком босом, затрапезном виде предстал перед людьми. А еще бывший солдат!
В коридоре и у дверей кабинета начальника заставы толпились часовые с винтовками. Увидели меня, кивнули мне и этак почтительно расступились. Старшина заставы дежурил в дверях с добрым наганом в руке, Начальник, распахнув мокрый полушубок, стоял у окна и тоже с какой-то замысловатой карманной пушкой.
В углу около печки, сбившись в кучу, стояли мои вчерашние гости, но уже не семь, а пять исподлобья глядевших людей. По бокам их стояло человек шесть бойцов с винтовками. Каких злых дел натворили бы перебежчики, если бы незамеченными по нашей глухой лесной местности проскочили бы в тыл!
Набрался я храбрости и в упор взглянул на разведчиков. Взглянул, чтобы показать им, что хоть и много мне годов, хоть и грамоте я не очень сильно обучен, но свое дело знаю. Они сразу же опустили головы. Лишь старшой этак нахально и зло обжег меня взглядом.
В молчании прошло несколько минут. Но вот начальник заставы сделал своим ребятам знак, и те стали по одному выводить из комнаты заграничных коршунов. Когда они ушли, товарищ Холмский шагнул ко мне и весело проговорил:
— Узнали, Степан Тимофеевич, своих гостей?
А чего их не узнать! Я бы этих мазуриков не то что через ночь, а после тысячи годов узнал.
— Понятно, Степан Тимофеевич, почему эти господа за молоко вам не заплатили?
— Понятно, — отвечаю я ему, а у самого дрожь перебегает по телу. Не то от радости, что я не зря заставу взбунтовал, не то от злости на чужаков.
Тут начальник заставы обнял меня и крепко-крепко расцеловал.
— Спасибо, Степан Тимофеевич. От всех пограничных войск спасибо. Таких зверей помог ты нам поймать! Министру обороны о твоем смелом подвиге буду докладывать. Ведь ты знаешь, что они на границе одного нашего бойца сняли. Подползли в саванах и сняли.
Говорит он мне разные приятные вещи, в герои возводит, а я и рта не смею открыть.
«Не меня, а их, липовых пограничников, нужно бы вам по правилу благодарить, товарищ начальник. Надень зарубежники воротнички, заплати за молоко, угости папиросами, поиграй с котом — кто знает, притрясся бы я тогда на заставу?» — хотелось сказать товарищу начальнику. Да сдержался. Не хотелось мне в кадку меду совать ложку дегтя.
Старшина сумки шпионов начал потрошить. Распахивал он их одну за другой и на стол всякую всячину выкладывал. Ну, первым, как это водится, на столе появились револьверы, и такие револьверы, которых мне даже и во сне не приходилось видеть. За револьверами гранаты, банки с консервами, сероватые плиточки с динамитом, свиное сало, хлеб и душистый табак. А потом появилась на столе и моя разлюбезная, изъеденная молью шапчонка.
— Как она попала к вам, товарищ начальник?
— Шапка? А мы ее в лесу нашли. Собака из-под снега выкопала. Откуда вы ее знаете?
Пришлось поведать о невеселой истории с шапкой. Усмехнулся товарищ Холмский, подумал немного, да и говорит:
— Вот что, Степан Тимофеевич. Недельки через две мы вам за ваш геройский подвиг, сметку, догадливость такую шубу с шапкой подарим, какой не носил и английский король. Отдать шапку мы не можем, как вещественное доказательство она в отряд, в город пойдет. По этой шапке мы на след шпионов напали.
Говорит он это мне, а я о шубе английского короля кумекаю. Вот, думаю, дожил, Степан Тимофеевич. Какую же такую шубу он, мировой узурпатор, носит? Может, это такая шуба, в которой летом будет жарко, а зимой холодно. Куда же мне до английского короля! Мне бы что-нибудь попроще.
Так и поехала моя шапчонка в город, вместе с револьверами, бомбами, динамитом, салом и табаком. Где она сейчас находится — я не знаю. Может, в музее в каком. Осматривают добрые люди музей, на шапку косятся, а того не знают, чья эта шапка, кто ее носил и какую она пользу трудовому народу сослужила.
Сбился во время погони отряд пограничников со следа. Путались, путались бойцы по лесу, вдруг видят что-то черное около заметенной снегом кочки тулится. А это шапка. Чья шапка? Как она попала в лес? Оглядели снег, а невдалеке от шапки лыжные следы закордонных полуночников. Повеселели тут ребята и погнали лыжи в верном направлении. Одним словом, я не зря больше двадцати лет тер мою баранью грелку.
Поблагодарил я товарища начальника за доброе слово, за обещанные подарки и вышел из кабинета.
В комнатке, где я провел ночь, на кровати лежал раненый в руку боец и тяжело дышал.
Увидев меня, он пригласил войти.
— Ну как, отец, хороших зверей поймали мы?
— А лучше и не сыскать. Им товарищ Холмский жару поддаст… Сволочи! В пограничников обернулись…
Забрав свои пожитки, чтобы не тревожить раненого, я на цыпочках вышел из комнаты.
Прощаясь со мной, старшина говорил:
— Уж вы извините нас, Степан Тимофеевич, что так нескладно получилось. Обещали отвезти, а вам снова приходится на своих двоих. В больницу раненого сейчас повезем. В руку саданули его, стервецы.
В руку-то в руку, а паренька все-таки жалко. Проходя мимо саней, я поднял солому. В санях лежали мои вчерашние нахлебники. Один, постарше, лежал, сжав кулаки и широко открыв глаза. Из раскрытого рта блестели два золотых зуба. Убитый словно собирался кому- то сообщить что-то важное и ответственное, да не успел.
Второй, помоложе, прищурив глаза, смотрел в мою сторону, как бы говоря мне: «А это все из-за тебя, отец».
Прикрыв разведчиков соломой, я разыскал свои лыжи и не спеша порысил к старухе, перед которой мне нужно было отчитаться, рассказать ей, каких гостей она молоком поила.
Дней через семь приезжает ко мне на хутор боец.
— Степан Тимофеевич здесь проживает?
— Здесь, здесь, — говорю, — живет Степан Тимофеевич. Где ему еще жить!
— Значит вы это будете? Распишитесь, гражданин, вам деньги причитаются.
И протягивает мне три бумажки: две новеньких десятки и одну пятерку. А я стою столб-столбом, ничего не пойму. Какие деньги? От кого? За что? Неужели, думаю, это сынок (в армии он у меня на Украине служит) так расщедрился?
— От кого деньги-то? — спрашиваю.
— Из города, от начальника отряда.
— А за что?
— Как за что? — за молоко.
— За молоко?! Какое?
— А это уж вам лучше знать, Степан Тимофеевич, какое вы молоко на заставу продавали.
— На какую такую заставу? Не продавал я никакого молока на заставу. Купили тут субчики одни, без очереди, а причем тут застава?
— Как не при чем? Раз они себя за пограничников выдали, значит, застава и расплачиваться должна.
И знай сует мне деньги. По какой же цене, думаю, рассчитал меня товарищ начальник? За тот ужин больше семи рублей никак взять нельзя.
— Ничего не знаю, мое дело маленькое. Приказали вручить деньги и расписку отобрать. А что касается того, дорого или дешево, это начальнику виднее.
Взглянул я на хозяйку и говорю ей:
— Помогай, помогай, старая. Что мне с деньгами делать? Брать или отказываться?
А она сидит, как наседка на яйцах. Обозлило это меня. Вот, думаю, где не нужно, так ты суешь свой нос, а где нужно дельный совет дать, так молчишь, словно замшелый пень.
— Бери, — говорит, — Степан, бери. Деньги в доме никогда лишними не бывают. Начальник человек строгий. Нагрянет, стыдить, строжить начнет. Бери, бери, Степан. Казна лишнего не переплатит…
Взял я карандаш, чтобы расписаться, а как подписывать свою фамилию — забыл. Сорок пять лет подписывал, а тут вдруг — на тебе, забыл. Забыл, да и все тут. Ведь бывают же такие диковинные случаи. Держу карандаш, а у самого руки дрожат, и глаза чернота застилает. И скажу откровенно, чего тут греха таить, никогда так натужно не ходила моя рука по бумаге, как в то ласковое мартовское утро. Так натужно, что даже вспотел я, так упарился, как будто не одну сажень дров переколол.
А вы говорите — шуба. Нелегко далась мне и лисья шуба. Сам начальник отряда, майор Стрешнев, вручал мне ее.
— Носи, — говорит, — на доброе здоровье, Степан Тимофеевич. Носи и старые кости грей. А главное — здоровье береги. Оно еще может пригодиться карельской земле.
Ну, я, как это водится в таких случаях, речь в три слова произнес. Обещал носить эту шубу да товарища министра обороны добрым словом вспоминать. Но слово-то я дал и товарища Стрешнева чту, как хорошего пограничника, а вот шубу ту, лисью, надеваю редко.
И не потому я не ношу ее, что уж больно знатна, начетиста, богата она, хотя это тоже верно, или носить я ее не умею. Нет. Я человек не робкий, и с моих плеч любая одежина не свалится. Но скажу откровенно, как на духу, нравится мне больше глядеть на шубу, как на хорошую старую картину, нежели носить ее. Расспросов меньше, и шуба продержится дольше.
1938 г.