С некоторых пор Голове совершенно перестали нравиться соседи. Бабка Матрена, проживавшая с ним по соседству в хате под номером 13, куда-то съехала, а жилплощадь сдала каким-то, как она выразилась, вурдалакам. Договор на аренду утверждал Тоскливец, но от него, Голове это было прекрасно известно, ничего нельзя было добиться. В ответ на любой прямой вопрос Тоскливец начинал лопотать такую чушь, что слушать не было никакой возможности и даже уши, казалось, отказывались выслушивать эту отчаянную белиберду. Единственное, что вынес для себя Голова из объяснений Тоскливца, это то, что хату сняли люди степенные и при деньгах. При слове «деньги» Тоскливец как всегда виновато и умильно заулыбался, прищуривая глаза и одновременно поглаживая живот. Голова был вынужден попросить его заткнуться, потому что опасался, что от лопотни Тоскливца у него начнется мигрень.
Новые соседи, Голова был в этом почти уверен, наводили на него какую-то порчу, потому что аппетит у Головы, на радость Гапке, совершенно пропал, и дело было совсем не в том, что Голова теперь вынужден был два раза в месяц наведываться к парикмахеру, чтобы «подстригать рога»… Голове мерещилось, что из-за тюлевых занавесок за ним непрерывно наблюдают, и уж, наверное, неспроста, и потому на сердце он чувствовал камень, и даже Мотря, к которой он иногда наведывался под благовидным предлогом – человек он суеверный и любит узнать, что пророчат ему карты, – не могла избавить его от одолевшей тоски.
В конце концов Голове все это надоело, и он решил позвонить соседям по телефону. Запершись у себя в кабинете и приказав секретарше не подпускать к нему назойливых сельчан даже на пушечный выстрел, он набрал хорошо ему известный Матренин номер. К его удивлению, к телефону долго никто не подходил, словно он стоял не в маленькой комнатке, а в огромной зале и до него было метров сто ходу. Голова даже успел придумать, что нужно обмануть нечистую силу, которая там засела, и стал телепатировать невидимым оппонентам, что телефонный звонок принесет им радостное известие и поэтому вокруг телефонного аппарата жизнерадостно порхают желтые мотыльки. Но и на другом конце провода притаились не простаки, и Голова вполне явственно увидел, как налетевшая ниоткуда летучая мышь молниеносно сожрала мотыльков и бесшумно исчезла. А трубку так никто и не снял, хотя после расправы летучей мыши с мотыльками в ней раздался леденящий душу, омерзительный хохот. От непривычных для него интеллектуальных усилий Голова смертельно устал, покрылся испариной и, соврав секретарше, что, видать, заболел гриппом, ретировался домой.
Отлежавшись денька три дома, Голова возвратился к исполнению своих священных, как он выражался, обязанностей. Дело, однако, уже шло к осени, и в сельсовете было холодно как на северном полюсе, а при виде хлеставшего за окном мутного, холодного дождя становилось еще более зябко, и секретарша Маринка куталась в дубленку, как нахохлившаяся курица. Настроение у Головы было, как всегда в последнее время, муторное, на душе скребли кошки, рога уже просто осточертели, и он уже даже подумывал о том, что пора поддаться на уговоры Васыля и позволить ему выдрать их с корнем – авось больше не вырастут.
В ночь с четверга на пятницу – безлунную, темную, как глубины местного озера, ночь накануне несчастливой пятницы, потому что на нее припадало тринадцатое число, Голове приснился кошмар. Ему снилось, что в хате по соседству поселилась та самая цыганочка, которая наградила его рогами и что она опять завлекла его, и на этот раз рога стали расти у него по всему телу, и он превратился в подобие неизвестного науке динозавра. С работы его уволили, потому что он не мог сидеть на стуле – зад тоже был сплошь покрыт отвратительными остриями, и он был вынужден целыми днями скитаться, как неприкаянный, лишенный возможности прилечь или сесть, и молил только об одном – чтобы отомстить неведомой силе, поглумившейся над ним. И охваченный жаждой мщения он, Голова, отправился в лесную чащобу, чтобы разыскать там местного черта, и наброситься на него, и забодать его до смерти. И вспоминая своих сердешных папеньку и маменьку и заранее оплакивая себя, он забрел в самые дебри и нашел там не только черта, но и отвратительную чертовку и сообразил, что это она притворилась оба раза дородной цыганочкой. И накинулся на них Голова, шепча про себя молитвы, но проклятая нечисть прямо у него на глазах превратилась в кусты шиповника, которые стали хлестать его колючими ветками, норовя выколоть глаза… На этом Голова проснулся в холодном поту. Возле него стояла встревоженная Гапка.
– Что это с тобой? Совсем что ли спятил? Вроде ж, и не пил ничего…
– Да просто сон плохой приснился, дай Бог, не в руку…
Гапка ушла спать, а Голова так и не сомкнул глаз. Утром Гапка сварила ему борщ – такой вкусный, что даже проходившие мимо его дома сельчане с завистью принюхивались и приговаривали:
– Борщ у Головы, как у настоящего начальника, такой наваристый, что даже запахом можно наесться.
Похвалив невидимую им хозяйку, сельчане спешили дальше по своим делам, а Голова все раздумывал – тащиться ему в сельсовет или сказаться больным и остаться на своей излюбленной тахте, чтобы, лежа под толстым коцем, смотреть, как на телевизионном экране люди в далеких странах лупят друга по чем зря, и не спеша, тарелку за тарелкой, поглощать наваристый Гапкин борщ.
Идти на работу не хотелось, но Голова опасался, что Тоскливец рано или поздно донесет районному начальству, что он, Голова, уже не способен исполнять свои обязанности, чтобы попытаться самому усесться в начальственное кресло. Эти мысли и праведный гнев придали Голове сил, и он, одевшись и выставив впереди себя живот, потащился в присутственное место.
Дождь, к счастью для Головы, прекратился, выглянуло солнце и в коричневых лужах отражалось голубое, но уже по-осеннему холодное небо, в котором бездумно, как полагал Голова, носились нерогатые птицы. Последнее обстоятельство представлялось Голове особенно обидным. Голова любил вот так вот неспеша идти на работу, чтобы по дороге обдумывать свои дела. И тут же в голову ему пришла одна дельная мысль. «Нужно спросить у Васыля, выдрал ли он уже рога двум другим и как они себя чувствуют, – подумал Голова. – Не хотелось бы стать первым его пациентом по этой части…». Улицы были пустые, народ по своему обыкновению с утра пораньше подался на городские рынки, и Голове думалось так легко и просто, что он даже сам удивлялся собственному уму. «А что касается соседей, то я натравлю на них ветеринара под тем предлогом, что он должен проверить, не имеется ли в селе больных кур… Пусть докажут, что он не должен проверять кур… Курицам ведь по утрам температуру никто не меряет… Вот так-то. А Тоскливца все-таки не мешает потрусить. Пусть найдет копию договора про аренду, паршивец. Наверняка слупил с них что-то, а теперь напускает туману, как осьминог, но я ему задам…».
В таком оптимистическом настроении духа Голова ввалился в сельсовет, гордо, как египтянки из «Аиды», прошествовал в свой кабинет, коротко вместо приветствия приказав Маринке подать ему горячего чаю. На слове «горячий» Голова сделал такую эмфазу, что она скорее напоминала львиный рык и должна была напомнить непутевой девчонке о том, что от того напитка, который она подала ему в прошлый раз, у него чуть не заболело горло.
Оказавшись в родном, мягком и уютном кресле, Голова отдышался и, прочитав молитву, набрал номер соседей. На этот раз трубку снял кто-то добрый и доброжелательный, как частник-психиатр, и раскатистым баритоном, чуть картавя, сказал:
– Будьте любезны, милейший Голова, говорите, говорите чуть громче, я вас не слышу…
– А откуда вам известно, что это я? – как всегда подозрительно осведомился Голова. – Поставили себе определитель телефонных номеров, да? А это ведь запрещено…
– Кем? – ехидно осведомился невидимый собеседник. – Не видали мы такого закона.
– Да ладно, – Голова решил пойти на попятную, – я в общем-то не об этом. – Ветеринар к вам сегодня зайдет, куриц проверит.
– Нету у нас куриц! – решительно возразил собеседник.
– Ну тогда он только удостоверится, что нет, и уйдет. Мы перепись проводим. Куриц и крупного рогатого скота. Мне от него будет справка нужна, есть скотина или нет, а если есть, то какая.
В трубке неожиданно раздались гудки.
– Хам! – заорал Голова и только потом сообразил, что опоздал.
Упрямство было, впрочем, главной чертой характера всех горенчан, и поэтому Голова тут же позвонил Мыките. Чтобы тебе, читатель, было легче представить себе этого ветерана коровьих поносов, который уже два десятка лет подвизался на этом отнюдь не благовонном поприще, ты должен представить себе упитанную свинью, которую не только втиснули в пиджак, но и застегнули потом на все пуговицы. Когда в трубке раздалось шумное дыхание, Голова сразу понял, что попал туда, куда нужно.
– Ты это, слышь, зайди сегодня в хату 13 на улице Ильича Всех Святых (улица, на которой жил Голова, вела к Всесвятской церкви и называлась соответственно, коммунисты ее переименовали, а после того, как им пришлось для того, чтобы выжить, приспособить уютный райкомовский особнячок под дом быта, у улицы с легкой руки местных стариков появилось двойное название) скотину проверить…
– Да нет там никакой скотины…
– И сам знаю. Мне, вишь, интересно, кто там засел. Ты там все поразведай и сразу ко мне. Лады?
– Ты у своего Тоскливца спроси, это он каких-то типов по селу водил, жилье им искал и так перед ними изгибался, словно они ему обещали путевку в рай.
– Не могу я у Тоскливца спросить. Чуть что – начинает лопотать, как бурундук, так что слушать тошно. Так договорились?
– Договорились, – хмуро ответствовал Мыкита и положил трубку.
А тут дверь в кабинет распахнулась, и Маринка внесла подносик с чашкой, из которой вовсю валил пар, поставила его на стол и ту же поспешно возвратилась на исходную позицию, за свой столик, пока Голова не успел вспомнить молодость и не принялся гоняться за ней по всему сельсовету.
Но сегодня такие лихие мысли Голову не посещали, потому что он предвкушал визит Мыкиты, который за годы служилой жизни настолько пропитался уважением ко всякому начальству, что и представить себе не мог, как это можно зайти к вышестоящему лицу без сулеи с каким-нибудь бодрящим напитком. К тому же Голову весьма интересовало, кто же действительно строит ему хари из-за занавесок в соседской хате. На какое-то время он даже забыл про свои рога и про то, что совершил когда-то оплошность и женился на Гапке, под развесистыми формами которой скрывался, как оказалось, характер далеко не ангельский… Но тут вдруг в кабинет явился, как всегда бесшумно и без стука, столь же жизнерадостный, как среднестатистическая египетская мумия, Тоскливец и, не снимая замусоленной кожаной кепки, стал мямлить, что должен уйти по важному делу. Невзирая на его убедительный тон, Голова нутром чувствовал, что дело это если и важное и полезное, то только для Тоскливца, а ему, Голове, оно во вред, и поэтому без китайских церемоний парировал:
– Вот после шести и пойдешь!
Тоскливец ретировался за свой стол неохотно, как тигр, которого загоняют обратно в клетку. И вдруг неожиданно для Головы стал напевать какую-то неизвестную Голове (тот не был большим любителем оперного искусства) арию.
«Ага, амуры, – догадался Голова, и тут же сердце его словно кольнуло. – А не Мотрю ли собрался навестить Тоскливец? Лучше бы не уезжала из села его зеленоглазая половина, бдевшая супруга, как кобра свои еще не вылупившиеся яйца».
– Ты это чего распелся? – подозрительно спросил Голова, забыв на мгновение, что расспрашивать Тоскливца бесполезно, и подошел к его столу, на котором, впрочем, не было ничего примечательного, кроме пыльных, испещренных аккуратным почерком Тоскливца гроссбухов, засохших ручек, поломанных карандашей (Тоскливец никогда ничего не выбрасывал) и другого крохоборского хлама.
Тоскливец улыбнулся ему хитро и радостно, как ребенок, задумавший шалость, и стал со знанием дела листать какую-то толстую тетрадь, из которой повалили клубы пыли. Постояв немного возле Тоскливца и сообразив наконец, что ждать ответа, быть может, придется целую вечность, потому что тот, как известно, жил в своем собственном измерении, Голова возвратился в свой кабинет, допил чай и принялся внимательно изучать перекидной календарь, который заменял ему и книги, и Интернет. И тут из глубин подсознания, как осклизлый сом из глубины озера, всплыла незванная, навеянная ревностью мыслишка: «Надо бы проследить, куда понесет Тоскливца нечистая сила, судя по тому, что распелся он как канарейка, почуявшая лето, подлость задумал он небанальную…».
Как задумал Голова, так и сделал. И как только зеленая кукушка мрачно прокуковала в часах над Маринкой шесть раз и Тоскливец вскочил как ужаленный и, не попрощавшись, выскочил на улицу, забыв даже сладострастно подползти к Маринке, чтобы «приложиться к ручке», Голова опрометью бросился за ним и увидел, что тот сучит ножками по главной улице, то и дело оборачиваясь, словно проверяя, не идет ли кто за ним. Голова, который вырос в селе и хорошо знал даже самые глухие закоулки, крался за ним по огородам, стараясь не попадаться никому на глаза. Тоскливец, однако, уверенно двигался в сторону дома Головы, и тот уже было подумал, уж не загадочно ли помолодевшую Гапку задумал навестить его подчиненный, но Тоскливец неожиданно свернул к Матрениной хате, кто-то невидимый Голове быстро открыл ему дверь, и Тоскливец шмыгнул в нее и был таков.
«Где Тоскливец, там и нечистая сила», – неожиданно для себя подумал Голова и, недолго думая, перелез через тын и, пригибаясь, как солдат на поле боя, ринулся к черному входу. Дверь, к счастью для Головы, была не заперта и он, обильно потея, на негнущихся от страха ногах прокрался в чулан, из которого голоса беседующих были ему прекрасно слышны. Лейтмотивом Тоскливца, как всегда, были деньги – он придурковато, но упорно, как заевший автомат, бубнил, чтобы ему накинули сотенку за его старания и радения. Собеседник наотрез отказывался и сурово вычитывал Тоскливцу за попытку его надуть.
– Скажу тебе так, – твердил невидимый Голове собеседник Тоскливца, – не сделаешь паспорта, мы тебя превратим в червяка, пустим в гнойную яму, а затем скормим рыбкам.
– Как же, как же так, – тарахтел в ответ Тоскливец, – но ведь я не один, и тому надо, и тому, шутка ли полета паспортов…
– А денег ты сколько уже взял? – парировал невидимый. – Вот что, сроку тебе даю до следующей пятницы, а потом пеняй сам на себя.
– Слушаюсь и повинуюсь, – одновременно и придурковато, и по-хамски ответствовал ему Тоскливец, жадность которого на время подавила в нем инстинкт самосохранения. Вскоре Голова услышал, как за Тоскливцем закрыли дверь, и не теряя времени, ретировался через тын, но когда одна его половина была уже на его территории и только левая нога еще находилась в воздушном пространстве над двором соседей, а зад оседлал нейтральную полосу – тын, перед ним, словно из под земли, вырос такой себе аккуратный дедушка с окладистой бородой и мутными, как дешевый самогон, глазами.
– Вы к нам или от нас? – спросил дедушка, и в его голосе Голова сразу признал собеседника Тоскливца.
– Да так себе, проветриваюсь, – ответил Голова. И для солидности добавил: – Я – Голова.
– Оно и видно. Однако, сосед, будь осторожен, смотри сам себя из-за бабского любопытства на кол не посади.
И тут Голова, к своему ужасу, почувствовал, как какая-то своевольная палка вырвалась из тына и впилась острием прямо ему в промежность. Голова попробовал было перебросить и вторую ногу через тын, чтобы сохранить свое достоинство и выйти из ужасного положения, до которого его довело не любопытство, как утверждал бородатый старик, а подозрительность, которую Голова называл «любовью к правде».
Глаза старика при виде страданий Головы стали еще более мутными, а борода заколыхалась, и если бы не она, Голова в этом был почти уверен, он увидел бы, что физиономия старика расплылась в отвратительной улыбке.
– Ты это, помог бы, что ли, – выдавил из себя Голова.
– А почему бы и не помочь? – степенно ответствовал тот, и невидимая Голове палка вдруг задвинулась обратно в тын, как меч в ножны.
– Фу-ты! – облегченно вздохнул совершенно обалделый от всего с ним происшедшего Голова и, даже не поблагодарив соседа, на негнущихся, дрожащих ногах потащился ко входу в дом.
Но на этом страданиям Головы не суждено было закончиться, потому что неожиданно перед ним словно из-под земли возникла жизнерадостная, разодетая в пух и прах розовощекая Гапка – она как раз собиралась на чай к свояченице, чтобы покрасоваться и похвастаться своей неожиданно вернувшейся молодостью.
Передвигающийся, как несмазанный робот, супруг испортил ее совершенно безоблачное настроение, и Голове даже показалось, что голубое небо неожиданно потемнело и молнии засверкали у него прямо над головой.
– Каждый день напиваешься! Каждый день! – исступленно вопила Гапка. – А еще Голова!
– А тебе-то что? – солидно ответил Голова. – Хочешь, и ты пей…
– Ты еще шутишь! – взвизгнула Гапка и сорвала с него шляпу, чтобы хорошенько съездить ею по мужниной физиономии.
И тут ее взору предстали аккуратненькие козлиные рожки (Голова уже неделю не был у брадобрея).
– Ох ты, матушка моя, – ойкнула она, – угораздило меня за черта выйти замуж…
И тут несчастная наша страдалица рухнула в обморок – Голова и не попытался ее подхватить, потому что ноги его еще не слушались. И надев снова шляпу, для чего ему пришлось расцепить Гапкины пальцы сжимавшие ее мертвой хваткой, он заспешил к Васылю, чтобы тот выдрал проклятые рога раз и навсегда до того, как Гапка растрезвонит про них по всему селу. Гапку он оставил лежать на свежем воздухе, который, как полагал, пойдет ей на пользу и поможет прийти в себя.
Васыль без всяких церемоний выдрал ему рога с корнем, прижег ему ранки какой-то гадостью и по секрету сообщил:
– У двух других они расти перестали… Вот так-то.
Рассчитавшись с ним, Голова опрометью, насколько это позволял ему его вес и положение в обществе, бросился к себе домой и увидел, что Гапка сидит на крыльце, поохивает и постанывает.
Увидев супруга, она взвизгнула:
– Не подходи ко мне, антихрист!
– Ты что спятила? – огрызнулся Голова.
– А рога у тебя откуда?
– Какие рога? – недоуменно ответил Голова.
– Шляпу сними!
Голова снял шляпу – ранки Васыль аккуратно прикрыл седоватой уже шевелюрой Головы.
Гапка просто глазам своим не поверила.
– Дай-ка я у тебя в голове поищу!
– Ты и так меня расцарапала, пришлось зеленкой замазаться, – отмахнулся от нее Голова и, прижимая к себе бутылочку холодного пива, которое купил по совету Васыля «для анестезии», прошествовал в дом, включил на полную мощность телевизор, чтобы заглушить стоны Гапки, рухнул на тахту и присосался к бутылке с живительным напитком.
Увидев, что происходит за рубежом, Голова повеселел. «Нет, мне еще не так плохо живется, – подумал он, – не бомбят меня, не похищают, не…». На этом Голова забылся, потому что пиво и новости закончились.
А на Горенку опустилась, быть может, последняя в этом году теплая осенняя ночь, фиолетовая, как плащ Дон Жуана, чтобы скрывать похождения влюбленных, и усыпанная звездами, чтобы не дать им сбиться с пути. Ласковый ветер донес из-за моря какой-то необычный пряный запах, от которого старики загрустили, вспоминая былое, а молодежь, наоборот, бросилась в бой, и целую ночь по Горенке скользили тени. Даже собаки, почувствовав в природе нечто божественное, не посмели нарушать покой своим лаем и философски взирали на ливень из падающих звезд, бесшумно скользивших по небосводу, и, положив морды на лапы, размышляли о том, что в лесу в эту ночь то и дело вспыхивают на радость гномам, а затем исчезают невиданные в здешних местах цветы… Одним словом, ночь удалась на славу, и бдительным петухам не так-то просто было добудиться поутру разоспавшихся горенчан.
Голова проснулся от громкого стука в дверь. «Кого это спозаранку принесло?» – недовольно подумал Голова и пошлепал к двери, по привычке проверяя лунки, оставшиеся на Голове от рогов, – рога и впрямь перестали расти.
Голова открыл дверь. Перед ним обнаружилась недовольная физиономия ветеринара.
– Ты что это, заболел? – осклабился Мыкита, как бульдог перед куском колбасы. – Вчера к тебе целый вечер стучался, даже волноваться стал…
– Устал и заснул, – примирительно пробормотал Голова. – Заходи.
Они уселись за стол без малейших признаков какой-либо стряпни – Гапка еще спала и, судя по всему, и думать не думала про то, что надо бы приготовить завтрак.
– Ну так что? – осведомился Голова. – Был ты у них?
– Был. Разумеется, скотины у них вправду нет. Да и ничего нет, кроме вони.
– А сколько их там?
– Трудно даже сказать. Мельтешат перед глазами, поди их сосчитай. Человек двадцать, пожалуй. Но они тут ненадолго… Интересно, что их всех Лешами зовут. Даже странно как-то.
– Может быть, это у них фамилия такая?
– Может быть. Но мне на работу пора.
Мыкита распрощался, недовольно поглядывая на голый, как пустыня, стол и укоризненно покачивая головой.
«Да, Тоскливец, видать, дело задумал нешуточное», – подумал Голова и стал собираться на работу: помылся, побрился, перекусил, чем Бог послал, и, выставив живот, пошел по проторенной дороге в сельсовет. Утренний туман, однако, еще не только не рассеялся, а наоборот, загустел, как базарная сметана, и Голова, сам того не замечая по причине глубокой задумчивости, сбился с пути, а непутевые ноги вместо того, чтобы довести его на автопилоте до присутственного места и усадить на излюбленное кресло, завели его на околицу села, а потом в лес. Когда Голова пришел наконец в себя, то вокруг него уже маячили позеленевшие от сырости стволы древних сосен, а лучи солнца еле-еле пробивались сквозь клубившийся туман и едва достигали полога леса. «Ой ты, матушка моя! – встрепенулся Голова. – Где ж это я, братцы, мне на работу надо…». Но вокруг стояла мертвящая тишина, и туман ватой заползал в уши и глушил даже намеки на звук. «Пропал, – подумал Голова, – подкузьмила меня таки нечистая сила». Он пошел наугад, но лес, казалось, становился еще темнее и гуще. Вдалеке раздался волчий вой, и от малопривлекательных волчьих трелей Голова сразу задубел от ужаса и покрылся холодной гусиной кожей.
И тут перед его тусклым от страха взором показалась колонна белых, словно слепленных из тумана, людей с флагштоками, котомками и посохами. Впереди на пошатывающихся от усталости лошадях ехали надменные, как показалось Голове, рыцари, а за ними понуро плелись все остальные – мужчины, женщины и даже дети, и у всех у них на груди были заметны вышитые или нарисованные кресты. «Матушка моя родная! Крестоносцы!» – мысленно возопил Голова, потому что оледенелые от ужаса челюсти перестали ему повиноваться. Но тут из лесной чащобы навстречу крестоносцам вышла такая же полупрозрачная процессия с пролетарскими лозунгами и портретами давно покинувших этот мир вождей. Как только две колонны столкнулись лоб в лоб, между ними завязалась ожесточенная битва. Вероятно, пролетарии подумали, что перед ними несанкционированный крестный ход, а крестоносцы приняли пролетариев за басурман. Так они думали или нет, но дрались они изо всех сил и молча, и от этого Голове становилось еще страшнее, хотя он и видел, что мечи, щиты и копья не причиняют никому из участников битвы ни малейшего вреда. Но тут Голова почувствовал прилив сил и бросился куда глаза глядят. Могучий инстинкт вывел его из лесу прямо к селу, и он полетел, как молодой олень, гонящийся за важенкой, и в считанные секунды оказался возле своего дома… Однако не суждено было Голове– вздохнуть с облегчением, потому что возле крыльца его уже поджидали и крестоносцы, и пролетарии, которые, увидев русые с проседью кудри Головы, объединились и вместе набросились на Голову. Он ворвался в дом, надеясь, что проклятые чудовища не посмеют ворваться в жилище христианина, но ошибся, потому что осатаневшее воинство яростно бросилось вслед за ним. Гапка, настроение у которой как всегда было, как у кобры, которой прямо с утра беспричинно наступили на хвост, прямо замерла на месте, не понимая, что происходит, и раскрыв от удивления рот, смотрела, как крестоносцы стараются рубануть Голову мечом, кольнуть копьем, а пролетарии норовят острыми флагштоками, которые они использовали вместо копий, выколоть ему глаза. Но тут Гапка пришла в себя и, спасая мужа, набросилась на них, раздавая направо и налево удары огромной сковородкой, на которой она как раз жарила оладьи, когда воинство без спросу ворвалось в дом. Раскаленная сковородка испугала разбушевавшихся вояк, и они ретировались во двор и тут же растаяли в лучах утреннего солнца.
Гапка, чтобы ее усилия не пропали даром, на всякой случай разок-другой врезала и мужу по голове сковородкой, да как раз по тому месту, где у него еще недавно росли рога, и он свалился на тахту, как куль с мукой, уже ничего не соображая. «Вот тебе и на работу сходил», – подумал Голова и провалился в забытье.
Он пришел в себя, потому что его кто-то гладил огромной, тяжелой лапой. Нехотя Голова раскрыл глаза и увидел перед собой соседского дедушку, который пытливо и, как показалось Голове, даже нежно рассматривал его лицо.
– Будет жить! – радостно объявил он, и Голова увидел, что на лице Гапки промелькнула недовольная гримаса.
«Во стервь, – подумал Голова, – не радуется, что муж жить будет». Но тут же подумал: «Впрочем, я ее сам до этого довел».
– Правду подумал, – подтвердил седой как лунь старикан, видать большой мастак совать всюду свой нос.
– А ты почему здесь? – не очень приветливо поинтересовался Голова.
– За справкой пришел.
– За справкой ты ко мне в сельсовет приходи.
– Зачем туда, если ты здесь.
От этого диалога у Головы началась сильная головная боль. К тому же ныло и то место, к которому Гапка приложилась сковородкой. Одним словом, день начался ужасно, а тут еще и этот старик пристал как банный лист.
– Ну какую ты справку хочешь? Какую? О том, что незаконно, без паспорта в Матрениной хате живешь? Думаешь, если ты Тоскливцу в лапу дал, так ты уже у нас в селе самый главный? Такую справку ты хочешь?
– Я и так знал, что ты подслушивал… соглядатай! – гневно отвечал ему сосед. – Мне… нам… справка нужна, что мы тут уже пять лет живем… А я в этих местах уже лет сто околачиваюсь, так что выдай нам справки, а за это тебе ничего не будет и никто ничего не узнает… так вот.
– Так ты ко мне в дом меня пугать зашел! – зашелся в крике Голова.
– Не ори, младенческое у тебе сделается…
– Шутить! Шутить он будет, – забрызгал слюной обычно незлобивый и отходчивый Голова. – Лет сто… Тоскливец пусть тебе дает справку…
– Так печать-то у тебя… Кроме печати, у тебя – ничего, одна придурь…
От этих слов у Головы помутилось в голове, и он опять впал в забытье. Гапка бросилась к телефону, а нахальный старик как-то незаметно исчез, словно его никогда тут и не бывало.
Гапка кое-как отходила Голову, уговорила его остаться дома в постели и даже сама вызвалась позвонить в сельсовет, сказать, что у него грипп. Проделав все это, Гапка, а в это утро она была ну просто писанная красавица, навела марафет и исчезла так же незаметно, как и старик. Трусики в розочку – она их почти не снимала и даже в них спала, хотя они ей и жали, потому что догадывалась, что именно они вернули ей молодость, заставляли кровь бурлить в жилах и позволяли смотреть на жизнь совсем иначе. Одно только обстоятельство беспокоило Гапку – свояченица, которой она имела глупость рассказать про трусики, прицепилась к ней как репей и не давала проходу – все уговаривала дать ей трусики хоть на пару минут. Гапка, понятное дело, и на секунду не была способна с ними расстаться, потому что боялась, что стоит ей отдать их в чужие руки, и старость опять наброситься на нее, испещрит морщинами лицо и руки, заставит усохнуть белое, полное жизненных соков тело, при виде которого даже заезжие из города молодчики принимались подкручивать усы и нервно причесываться. Но свояченица наседала изо всех сил, и Гапка – она была женщиной по-своему доброй и сострадательной – начинала понимать, что рано или поздно ей придется свояченице уступить.
Но в это утро она собиралась на рандеву к Тоскливцу, которого считала человеком тонким и нежным и к которому прониклась симпатией еще даже до того, как помолодела.
А в это утро Тоскливец поджидал ее у себя – он позвонил Маринке и сказал, что у него «скрутило поясницу».
Итак, Тоскливец поджидал Гапку, рассчитывая недурно провести время, пока Голова будет ругаться с односельчанами – без ругани Голова не мог подписать ни один документ, ибо боялся ответственности, как черт ладана. И пока Тоскливец, сидя на постели в одном исподнем, распалял свое воображение всякой похабщиной, Гапка брела к нему сквозь густой туман, который опять окутал Горенку холодной белесой пеленой. И тут – надо же такому случиться – Гапка лоб в лоб столкнулась со свояченицей, завидущие глаза которой вмиг обшарили красавицу Гапку. Обсмотрев всю ее пышную красоту, свояченица, ее, кстати, звали Наталкой, схватила ее за груди и, убедившись, что они настоящие, закричала жалобно, как смертельно раненный лебедь: «Пощади!!!». Сердце не камень, к тому же густой туман прикрывал их, словно ширмой, и расчувствовавшаяся Гапка тут же посреди улицы сняла-таки знаменитые свои трусики и вручила их свояченице как награду за верную дружбу.
– День поноси, а вечером отдашь. Да не забудь. И, смотри, никому ни гу-гу, а то потеряют они свою волшебную силу, нутром чую…
Свояченица впопыхах напялила трусики и, едва попрощавшись, заспешила к себе, чтобы уткнуться в зеркало и ждать чуда.
А Гапка потащилась дальше по дороге жизни, которая на сей раз привела ее к Тоскливцу, он тут же набросился на нее, как изголодавшийся коршун, не веря до конца своему счастью. И они еще долго ублажали бы друг друга, если бы в потной руке Тоскливца, поглаживавшей тугие формы, не оказалось вдруг что-то напоминающее сухофрукт. И тут перепуганный Тоскливец обнаружил, что сказка закончилась и чудесная Гапкина красота опять покинула ее под натиском зловредной старости – в объятиях он сжимал старуху.
Человек менее обстоятельный и рассудительный, чем Тоскливец, тут же вытолкал бы ее за дверь, но Тоскливец, во-первых, наученный горьким опытом, а во-вторых, познавший Гапку молоденькой, тут же сообразил, что молодость может таким же загадочным образом к ней возвратиться и поэтому ссориться с ней ему не на руку. И поэтому он, не подав виду, продолжал любезничать с Гапкой и даже, себе в убыток, предложил ей кофе. И при этом (вот дикая и хитрая душа!) старательно загораживал от Гапки единственное в его берлоге зеркало, впрочем, такое замызганное, что рассмотреть что-либо в нем было решительно невозможно.
Вскоре Гапка покинула Тоскливца в самом что ни на есть чудесном расположении духа и направила свои стопы к свояченице, решив, что с той и так хватит молодости, а к тому же Гапка весьма переживала за свои трусики. Но стоило ей выйти из дома Тоскливца, она опять оказалась в молочной пелене – хоть день на дворе был уже в самом разгаре, проклятый туман слепил глаза и так и норовил завести православную душу куда не надо. Гапка решительно перекрестилась и отправилась к Наталке, чтобы отвести душу, согреться за чаем – Наталка была большой мастерицей подмешивать в чай всякие травы и печь куличи, и самое главное поскорее натянуть на себя полюбившиеся трусики. Гапка спешила изо всех сил, но улица, околдованная туманом, вдруг свилась в кольцо и Гапка прошла ее раз двадцать пока догадалась, что нечистая сила водит ее по кругу. Тогда она стала стучаться в дома, но никто ей не отвечал, и вокруг слышался только собачий лай, приглушенный туманом. Неожиданно кто-то включил те несколько фонарей, которые с легкой руки Головы украшали центральную улицу, но и они не помогали – белесые клубы облепили желтые шары и принялись еще пуще прежнего слепить прохожих. А тут на свою беду Гапка решила было проверить, на месте ли ключи, и засунула руку в ставший вдруг просторным лиф и тут же с воплем вытащила ее обратно – ключи были на месте, но… ее тело! Оно усохло! Гапка решила, что нужно бежать, чтобы не погибнуть на радость нечистой силе прямо в центре села, к тому же Гапка надеялась, что ноги, быть может, приведут ее к Наталке.
И Гапка побежала, да еще как, хотя лет уже двадцать никто не видел, чтобы она бегала – не пристало супруге самого Головы носиться по селу, как борзой. Гапка бежала изо всех сил, вспоминая молодость и то, как парубки носились за ней по лугу в ночь на Ивана Купала, норовя затащить в укромный уголок… «Для дурака себя сберегла!» – чертыхнулась Гапка и тут же увидела, что стоит на каком-то знакомом крыльце. Слева от двери она разглядела две большие цифры – 13 и догадалась, что оказалась у соседской хаты. «Ага, так я уже дома почти», – сообразила Гапка и хотела уже было развернуться и уйти, как дверь вдруг со скрипом открылась и благообразный седовласый дедушка осторожно выглянул из-за двери, как кукушка из часов.
– С чем изволили пожаловать? – вежливо осведомился дед. – Может быть, новость принесли приятную или поесть чего…
Слово «сарказм» было Гапке неведомо, однако она сразу же уловила в словах деда что-то недоброе.
– Заблудилась я, сосед, туман проклятый глаза забивает… Домой я иду…
– Вот и иди, – коротко ответил дед и захлопнул дверь.
А тут вдруг налетел свежий ветер и унес ненавистный Гапке туман, и яркое солнышко невинно улыбнулось ей с небосвода, но у Тапки по известной причине на душе лежал камень и все ей было немило, а пуще всего боялась она посмотреться в зеркало. И поэтому, как заяц, отчаянно убегающий от ненасытного волка, ринулась она к свояченице с одной только мыслью – снова завладеть заветными трусиками.
А свояченица, как оказалось, время зря не теряла, и пока Гапка ублажала Тоскливца да скиталась в тумане она не только сама уже выглядела как двадцатилетняя, но и открыла у себя в хате нечто вроде салона красоты, и Гапке пришлось протискиваться к ней сквозь толпу ревнивых соискательниц молодости, которые сразу заподозрили ее в желании их обойти, воспользовавшись родственными узами с Наталкой. Но остервеневшая Гапка, до которой сразу дошло, что, собственно, происходит, пробилась сквозь густые шеренги пожухлых сельских мадонн и мрачным вихрем ворвалась к Наталке. Увидев Гапку, та ничуть даже не смутилась – повела темной бровью, улыбнулась полными белыми щеками, на которых малиново-алый ротик смотрелся, как заманчивая спелая ягода, и сказала:
– Гапка, ты нашла золотое дно.
Сообщив Гапке эту новость, она вытолкала взашей очередную новоиспеченную девушку и открыла сервант, в котором кучей громоздились замусоленные бумажки с портретами великих украинцев.
– Я тебя, Наталка, сейчас убью, – прошипела Гапка, догадываясь, что в скромную ее свояченицу вселился бес наживы, а то и сам враг рода человеческого. – Трусы давай!
Но Наталка и в самом деле, видать, спятила, потому что не спешила вернуть Гапке то, что принадлежало ей по праву. Наталка даже не замечала, что Гапка вся дрожит, как загнанный в угол зверь, и что глаза у нее остекленели, а челюсти широко открыты и мелкие, отнюдь не жемчужные зубы готовы впиться в лебединую Наталкину шею… Эх, не замечала на свою беду Наталка всего этого и упрямо продолжала уговаривать несговорчивую Гапку.
– Ты мне дай их на месяц в аренду, а потом мы с тобой закатим навсегда на Ривьеру, а кто хочет, пусть продолжает уговаривать городских жлобов картошку покупать. А мы будем с тобой за свои кровные нежиться под солнышком среди французиков… и может быть, им даже иногда что-нибудь и позволим…
Наталка визгливо засмеялась, и смех этот чуть не стал предсмертным, потому что Гапка взвилась в воздух и обрушилась на Наталку, как извержение вулкана. Та и пикнуть не успела, как Гапка уже закатала ее юбку до горла и увидела на ней заветные розочки.
– Снимай! – коротко приказала Гапка. – Я тебе их дала как своей сродственнице, а ты вот что учудила… Сымай!
Наталка, уразумев, что лучше расстаться с трусиками, чем с жизнью, попыталась их с себя содрать, но не тут то было… Те приклеились к ней не на шутку, и тут Гапка увидела, как вся кожа Наталки покрылась кокетливыми розочками, а проклятые трусики, которые она продолжала срывать с Наталки, превратились в жалкие лохмотья.
Ругаясь, Гапка запихнула их в карман и хотела было уже оставить Наталку в покое, но тут в комнату ворвался разъяренный, как только что клейменный бык, ее супруг.
Увидев, что Гапка оседлала распластанную на полу его супругу, которая, увидев своего Грицька, жалобно возопила о помощи, он, не долго думая, вцепился в Гапкины космы, проклиная городские нравы, а та, как попавшаяся на сметане кошка, извивалась и отбивалась как могла. В дверь при этом заглядывало множество желающих обрести опять дары молодости, но Гапка многозначительно свернула им кукиш и они, несолоно хлебавши, ретировались на исходные позиции. Кончилось все это тем, что Гапке удалось нанести Грицьку удар ниже пояса, и он был вынужден на мгновение отпустить ее, та опрометью бросилась к двери и растворилась в опустившейся на Горенку непроглядной тьме.
* * *
На следующий день в селе только и разговоров было о Наталкином салоне красоты, причем Наталку все ругали, а обманутые пришли к ней поутру требовать свои деньги обратно, потому что к утру их молодость растаяла как туман. Наталка деньги отдавать не спешила, утверждая, что они «молодостью попользовались», и скандал продолжался до тех пор, пока в спор не вмешался родственник Грицька, жена которого накануне отдала Наталке сто гривен.
К обеду, впрочем, страсти улеглись, но базарный день был пропущен и с горя оставалось только напиться, что и было без промедления и сожаления сделано.
А Тоскливец тем временем продолжал отбиваться от теряющей терпение клиентуры из хаты № 13. Дело в том, что упрямая паспортистка никак не хотела внять его увещеваниям и выдать Матрениным постояльцам паспорта, с тем чтобы они укатили куда хотят на веки вечные и оставили его, Тоскливца, наконец в покое.
В это холодное ноябрьское утро Тоскливец грустно, но совершенно без какого-либо результата гипнотизировал всей своей унылой обличностью паспортистку Марью Степановну, но та была неприступна, как китайская стена, и 'даже угрожала, что пожалуется на него Голове. Тоскливец, хотя и не принимал Голову всерьез, потому что по своему обыкновению не принимал всерьез никого, все равно грустнел от этой мысли, а его малопрозрачные, скажем так, глаза становились еще более мутными.
От одной мысли, что ему придется вернуть Лешам то, что он от них получил, Тоскливец и все его внутренности покрывались ледяным потом. А тут еще, как назло, в сельсовет притащился самый главный Леша с окладистой белоснежной бородой и глазами, напоминающими более всего зловещий вопросительный знак.
– Здравствуйте, почтеннейшая, – приветствовал дед Леша паспортистку. – Вот пришел проведать вас, спросить…
– А нечего меня проведывать, – огрызнулась было Марья Степановна, но тут вдруг почувствовала, что язык у нее во рту раздувается и норовит забраться ей в горло, чтобы вот так запросто, на рабочем, так сказать, месте, ее задушить.
– Отпусти! – прохрипела она. – Будут тебе паспорта…
И сразу почувствовала, что язык возвратился на место, ей снова легко дышится и увидела, что мерзкий старик уже не буравит ее своими страшными глазами, а спокойно сидит возле нее на стуле и даже как бы смотрит на нее ласково и сочувственно.
– Но ты мне правду скажи, – все-таки осмелилась спросить его Марья Степановна, – откуда вы все тут взялись на мою голову?
– Из лесу, – меланхолично ответствовал ей старикан, – здешние мы.
– Так вы в лесу, значит, жили, – продолжала на свою голову расспросы злосчастная Марья Степановна, по своей молодости не знавшая еще, что существуют вещи, о которых лучше не знать.
– В лесу.
– Но ведь там же нет сел и деревень нет, как же вы жили?
– Вот так и жили.
– Без домов?
– Без домов.
– Но как же вы могли?
– Очень просто. Лешие мы. Тоскливцу, как всегда впрочем, повезло, потому что он вышел прогуляться по свежему воздуху – так у него было заведено, а кроме того, он сразу почуял, что накал разбушевавшихся между паспортисткой и стариканом страстей может быть вреден для пищеварения. Повезло, потому что от того, что он услышал, у него окончательно поехала бы крыша. Потому что даже Марья Степановна, которую никто не осмелился бы упрекнуть в избытке чувствительности или воображения, чуть не сошла с ума, когда старик рассказал ей, что чернобыльская радиация ускорила эволюцию местных леших и они вдруг почувствовали, что голы и наги, и принялись мастерить себе одеяния из дубовой коры и листьев. А потом, осознав себя людьми, решили переехать в Горенку, чтобы получить паспорта.
– Ты не бойся, родненькая, – продолжал жизнерадостно вещать дед, – мы паспорта получим и тю-тю, только ты нас и видела, а право мы на них имеем, уж ты нам поверь, мы всегда в этих лесах жили, испокон веков.
Ему, впрочем, не пришлось, в отличие от Тоскливца, долго ее уговаривать, потому что от его россказней Марья Степановна вдруг стала видеть все, что ее окружало, как колыхающуюся массу непоседливых электронов и атомов, сливающихся в единое целое и излучающих ауру дивных, ярких цветов. И тут повелительница затхлых анкет и унылых формуляров догадалась, что если разговор этот будет продолжен, то не видать ей уже своей уютной комнатки с плюшевым диваном и салфеточками, и коробок с шоколадными конфетами, и еще много-много того, что делало ее жизнь в этом Богом забытом захолустье не только не унылой, но, наоборот, разноцветной, как перья павлина, и сытой, как у окончательно проворовавшегося кота. И поэтому она вывалила перед дедом Лешей груду паспортин, и тот сгреб их своей могучей лапой и улыбнулся, даруя возможность забыть раз и навсегда свои откровения. И когда проветривавшийся на улице Тоскливец плюхнулся на свой стул, который хотя и уступал по роскоши начальственному креслу, но был все равно любим, вытерт от пыли и самое главное снабжен антигеморроидальной подушечкой, деда Леши в сельсовете и следа уже не было. А разомлевшая неизвестно от чего паспортистка с важным видом закрывала сейф и готовилась прошествовать через все село в свою излюбленную комнатку, чтобы насладиться назло северному ветру горячим жарким и рюмкой прозрачного как слеза напитка, который, однако, придавал хоть какой-то смысл ее формулярам, над которыми она иногда после перерыва заходилась хохотом, как школьник над романами Рабле.
И пока Леши лихорадочно собирали чемоданы, предвкушая по своей закоренелой наивности радости городской жизни, Гапка кусок за куском поглощала остатки злополучных трусиков, надеясь, что таким образом, она опять помолодеет и на этот раз уже навсегда. Но лекарственные трусики оказались стряпней весьма малопривлекательной, и чтобы не вытошнить свою гипотетическую молодость, Гапка запивала неудобоваримые лохмотья огуречным рассолом. Когда от розочек не осталось ничего, кроме воспоминаний, Гапка наконец осмелилась посмотреть на себя в зеркало, которое она тут же принялась с благодарностью целовать – из него на нее чуть лукаво, огромными карими глазами смотрела пятнадцатилетняя, еще девственная Гапка.
Не помня себя от радости, Гапка пустилась по всей хате в неистовый языческий пляс, напоминавший более всего хореографические изыски Святого Витта, и танцевала так до тех пор, пока в двери не показался спокойный, упитанный и уверенный в себе Голова, который, увидев свою Тапочку такой, какой он ее припоминал иногда под утро, тут же пустился в погоню за своей половиной, чтобы ее, недолго думая, оседлать, но норовистая наша кобылка, лягнув своего дражайшего по первопричинному месту, растворилась в усыпанных звездами сумерках.
«Непорядок, – подумал Голова, – соседи уезжают, Гапка совсем отбилась от рук, в лесу засела нечистая сила, Тоскливец мечтает только о взятках, и все это почему-то называется демократией».
Впрочем, Голова скоро уснул и поэтому не мог видеть, как цепочка коренастых теней с чемоданами в руках цугом потянулась на трамвайную остановку, оставляя позади полуголодное лесное прошлое, и как на поверхности озера вдруг показались лики несчастных влюбленных, и как резвится на лугу возле костра молодежь, провожая упоительное лето, и то, что среди полудетских этих лиц затесалась поклявшаяся не разменивать больше по пустякам свою благовонную молодость Гапка.
Итак, Голова спал, а вокруг его хаты все пришло в движение – мерцающие на небосводе звезды, травинки, колыхающиеся в лесу под дуновениями настоянного на лесных ягодах ветерка, ветви готовящихся к зиме деревьев, одним словом, все, и движение это передалось молодежи, и та всю ночь как угорелая носилась с воплями по горенковским закоулкам на зависть тем, кто степенно и со знанием дела вкушал вареники, куличики и всякую прочую снедь, припоминая при этом собственные подвиги.
И движение это прекратилось лишь тогда, когда над Горенкой появилась первая утренняя звезда, предвещая очередной хлопотный и утомительный день. Но ее, утреннюю красавицу, никто, к ее досаде, не заметил, потому что вся Горенка – и люди, и скотина и даже цепные псы – провалились в глубокое предутреннее забытье, и небесная красавица дулась на них совершенно понапрасну – таковы уж жители здешних мест, и ничего тут не поделаешь!