Голова совсем затосковал – Васька повадился таскаться в его киевскую квартиру и даже во сне от него нельзя было отдохнуть, потому что он превращал всякий мало-мальски приятный сон в свой собственный бенефис, пугал гурий и портил Василию Петровичу заслуженный отдых. А тут еще и до районного начальства дошли слухи про памятник. И оно в унылом облике Акафея Причитайла притащилось на экспроприированной у Головы «Ниве», чтобы на всякий случай во всем разобраться. И прилип Акафей к Голове как репей, и начал его донимать всякими злопыхательскими вопросами. Но он, как ему и самому было известно, не на того напал, потому что Голове все его расспросы были как с гуся вода. «Не видел я никакого памятника, – лгал Голова. – Какой памятник? Разве у меня есть деньги на памятник? Да и зачем его тут ставить? На кой он?» Но Акафей не сдавался.

– А фундамент ты зачем построил, а?

– Не фундамент это, а основание для скамейки. Скамейку хочу поставить, чтобы посетители могли культурно на ней своей очереди ждать.

– И для скамейки нужно основание высотой в метр?

– Так ведь это на случай наводнения.

Но тут и сам Голова понял, что окончательно заврался, потому что наводнений в Горенке отродясь не бывало, и увел Акафея в свой кабинет, и налил ему янтарнейшего напитка, чтобы тот забыл про свои вопросы, а тем временем моргнул Тоскливцу, и пока Акафей блаженствовал над основательным куском куриной грудинки с нежинским огурчиком, которые Маринка, хотя и с проклятиями, но всего за несколько минут доставила из корчмы, во дворе закипела работа. И когда, чуть пошатываясь, Акафей выплыл на свет Божий из присутственного места, фундамента уже не было и в помине. Говорят, что его вывезли и утопили в озере, в которое ни один уважающий себя человек по доброй воле и на трезвую голову не сунется. И Акафею пришлось признать свое поражение, но на прощание он все же спросил:

– Ты скажи мне не как начальнику, а как другу своему, за какие подвиги ты решил поставить Тоскливцу памятник?

– Не было никакого памятника! – уверенным голосом ответил ему Голова. – Бабы придумали, как всегда, черт знает что, или мужики перепились. Не было, и все. Ну, сам подумай – за что ему можно поставить памятник?

И они вдвоем уставились на Тоскливца, который как-то незаметно, бочком, выполз на крыльцо, чтобы полюбоваться заходом солнца и заодно подслушать, о чем шепчется начальство. Может быть, он не был согласен с той тезой, что ему не за что ставить памятник, но виду не подал и так же тихо и снова бочком, как краб, ретировался в присутственное место.

И Акафей несолоно хлебавши убыл в райцентр. Докладывать ему было не о чем, разве что о том, что он неплохо пообедал, но по нему это и так было видно. Рассказывать, что при нем исчез фундамент, ему было не с руки. И оставалось только одно – доложить, что вздорный слух не подтвердился. «Везунок Голова! Везунок! – думал Акафей. – Воля моя, так я бы его…» Но продолжить свою мысль ему не удалось, потому что предложенный Головой напиток вдруг сковал его крепким сном.

И история с памятником постепенно отошла на задний план, и сами жители Горенки, причем даже очевидцы, уже через некоторое время были склонны считать рассказы о памятнике враньем. А лето тем временем все больше утверждалось в своих правах. Хорек богател не по дням, а по часам и с ужасом вспоминал те времена, когда ему приходилось тягать тяжеленные ульи. Правда, подобраться к Гапке ему не удалось, но он списывал это на недостаток времени и категорически отказывался признать, что его отшили из-за недостатка обаяния. Параська возвратилась сильно загорелая и даже каким-то образом помолодевшая. Первые три дня она даже удерживалась от критики Хорька, но потом ее терпение закончилось и Хорек, который последние двадцать лет не был в отпуске, вдруг узнал про себя, что он транжира и лежебока и что все заведение на ней одной держится, потому что у него на уме одно и то же, но таков уж ее, Параськин, крест, который, видать, нести ей до самой смерти. От Параськиной наглости Хорек совсем приуныл, а тут как назло Горенку стало засыпать деньгами.

А дело было вот как. В то памятное утро Голова приехал на работу совсем рано: бессонница совершенно его измотала – Васька, даром что привидение, не давал и шагу ступить без своей тошнотни о том, что подавай ему гнома для скорейшего выздоровления.

– Какое выздоровление? – кипятился Голова. – Выздоравливать может тот, кто еще не умер, а ты, прости Господи, дохлятина дохлятиной, только что мелишь всякий вздор. Гнома ему подавай! Где я тебе найду гнома, если их вообще, может быть, не существует?

– Это ты, Василий Петрович, существуешь как диковинное домашнее животное, которое Галочка выгуливает для моциона, когда захочет, да кормит деликатесами. А потом, когда ты ей надоешь своими выкрутасами, даст тебе пинка под зад и будешь ты тогда, как ты говоришь, «существовать» в сельсоветской кладовке на осколках от товарища Ленина вместо перины.

Сказав гадость, Васька гнусно зареготал, словно он был не кот, хотя и бывший, а по крайней мере, отставной прапорщик. И так продолжалось всю ночь. А под утро Голове приснилась Олечка с его факультета. Он явственно увидел ее перед собой. В крепдешиновом платье, с белоснежной улыбкой от уха до уха и прямыми, до плеч, волосами. Она посмотрела на него и сказала:

– Ой, как я соскучилась по тебе!

И прижалась к нему, и поцеловала его, и он вдохнул ромашково-детский запах ее волос и на какое-то мгновение помолодел и душой, и телом, как помолодела бесстыдная Гапка. Но тут сон (хотя разве можно называть сном то, что реальнее, чем жизнь?) закончился. И он, старый, проснулся с подушкой, которую крепко прижимал к себе. И понял, что то ли память, то ли черт над ним произдевались. И хотелось ему плакать, громко, навзрыд, но Галочка спала возле него так тихо и мирно, что он не посмел и звука издать. Но ночь была погублена несостоявшейся молодостью. Вот в каком настроении заявился Голова в присутственное место. А тут как назло якобы подобострастный, а на самом деле наглый Тоскливец, зашел прямо перед ним и забыл придержать перед начальником дверь, которая обидно, со скрежетом, захлопнулась перед Головой. Надо ли и говорить, что Голова так распахнул дверь, что чуть не сорвал ее, бедную, с петель, но когда он ворвался в помещение, его встретила радостно-обезоруживающая улыбка Тоскливца, который так посмотрел на Голову, как смотрит пятилетний ребятенок на папу, который принес ему новую игрушку. И Голова не нашелся, что ему сказать, только проворчал что-то, как старая собака, песенка которой уже спета, и ушел в кабинет смывать печаль чаем. Но после чая успокоение не наступило, и он вышел из кабинета и подошел к столу Тоскливца, который как раз заполнял какой-то тошнотворный гроссбух маловразумительными цифрами.

– Ты почему мой памятник испортил? – поинтересовался Голова у отпетого повесы и интригана. Но тот, как всегда, когда не был уверен, что отвечать, притворился, что не слышит, и принялся сосредоточенно сосать ручку, словно она могла подсказать, как ему быть.

Но и Голова был не лыком шит и не намеревался спустить ситуацию на тормозах.

– Мне, герою, – вещал он, – благодарные односельчане решили поставить памятник, а ты его собой испохабил. Да еще Павлика и Хорька туда прицепил! С их-то харями. И что они изображали? Утраченную невинность, которой никогда и не было? И борьбу с бутылкой горилки за справедливость? При том понимании, что права всегда оказывается бутылка? Так?

Но все его словесные пируэты были обречены на поражение, потому что подлый Тоскливец, вероятно, решил грозу переждать и притвориться до лучших времен глухонемым. Тем более что сельсовет был пуст, сослуживцы задерживались и никто не слышал, как Голова делает ему выволочку. Но Голову такой оборот дела никак не устраивал, ибо он решил раз и навсегда вывести Тоскливца на чистую воду.

– Уволю, – вдруг сказал он. – Уволю, хоть ты ткни. Жалоб на тебя много, сколько я могу тебя прикрывать, если на тебя положиться нельзя? Только отвернись, и ты уже упырь, а не упырь, так памятник поганишь. За моей спиной. Да и с Гапкой у тебя не все было чисто. Так что собирай свои манатки и возвращайся в родные пенаты. В Упыревку или еще там куда. Заявление пиши и убирайся. Вот так-то.

Сказав все это, Голова вытер со лба пот, потому что присутственное место кондиционером оборудовано не было. Но Тоскливец опять промолчал, и тут сильный порыв летнего жаркого ветра распахнул окно и в него влетело несколько новых, хрустящих купюр. Голова бросился их ловить, Тоскливец тоже, и они, отталкивая друг друга, протягивали потные ладони к невиданному счастью, которое наконец их не обошло. Одну купюру они схватили одновременно, и каждый, разумеется, потащил ее к себе, и она сразу же превратилась в две половины бывшей купюры. А тут они одновременно выглянули в окно и увидели, что над Горенкой разразилась метель. Из денег. И бросились на улицу, и давай ловить деньги, а те норовили увернуться якобы под порывом ветра, а на самом деле из вредности, но тут Голова припомнил, что дома у него, а точнее, в том доме, где он жил у Гапки, был большой бредень, и он бросился к Гапке и забарабанил в дверь. Но в ответ услышал лишь сонные голоски наших прелестниц, которые вопрошали незнакомца, зачем он пожаловал в их обитель и с какой целью он отрывает их от молитвы. И пусть лучше он уйдет, а они тогда помолятся и за него, и за его душу, и будет ему светло, и радостно, и спокойно, как на Святое Рождество, и, может быть, он не будет тогда барабанить в дверь к чужим людям, а заглянет в собственную душу и обнаружит, что и там еще не перевелась доброта…

Голова с отчаянием выслушал их наставления, но тут с ужасом заметил, что туча из денег проходит Горенку стороной, и опять пуще прежнего забарабанил по двери.

– Открывайте, дуры, открывайте! Это я – Голова! Мне бредень нужен. Открывайте!

Но это был не тот случай, когда «стучите и вам откроют». Внутри дома воцарилась напряженная тишина. Уж слишком дорого обходились его прошлые визиты.

– Ладно, – сказал он. – Не надо меня в дом пускать. Только бредень вынесите и все. И я сразу уйду, потому что все равно он мой, а не Гапкин. Да и зачем он ей? Женихов ловить?

Тишина стала еще более напряженной, как пауза между двумя раскатами грома. И он в который уже раз пожалел о том, что сказал. Быть может, своего бредня ему теперь придется ждать до скончания века. И удача опять пройдет стороной. Повезет только Тоскливцу, у которого руки вечно потные и липкие, и к ним прилипает все подряд. Особенно купюры. А ему не везет. И от отчаяния он так навалился на дверь, что чуть ее не выломал. Гапка струхнула, и он услышал ее шаги.

– Поаккуратнее там, поаккуратнее, гора сала, – услышал он ее почти ласковый голос. Гапка упорно не замечала того, что живот Головы словно испарился и фигура у него теперь, как у двадцатилетнего парубка. – Нечего дверь ломать! Вот тебе твой вонючий бредень, не знаю даже, что ты им ловил…

Давно не смазанная дверь со скрежетом распахнулась, Гапка кинула бредень к ногам Головы и тут же закрыла дверь. Голова услышал, как она закрывает ее на цепочку и задвигает засов.

«Подлая, – подумал Голова. – Из-за нее даже в дом, где прожил всю жизнь, не зайдешь. И все дело в том, что она была слишком нормальной. Нормальной до ненормальности. Разве человек, который все делает как все и всегда во всем прав, может считаться нормальным? По-моему, такая нормальность как раз свидетельствует о ненормальности».

– Гапка, ты ненормальная, слышишь!!! – закричал Василий Петрович, но из-за двери послышались молитвы. Молились, как он понял, за его заблудшую душу.

Но времени вслушиваться в молитвы у него не было, и он бросился бежать на площадь к сельсовету, потому что купюры летели с неба только туда. И стал прыгать с бреднем по площади, как козел по весне, чтобы и себе ухватить пару чемоданов хрустящих, пахнущих типографской краской бумажек. Тоскливец подвизался неподалеку, но ему бредень и вправду не был нужен – деньги намертво прилипали к его ладоням, и он сладострастно рассовывал их по карманам и снова принимался гоняться за ними. А тут подоспел и Павлик, которого правильно прозвали Прыгучим. Он так стал гонять по площади, словно был мячиком из натурального каучука. И при этом успевал причитать о том, что с ним поступили не по справедливости, не предупредили о том, что будут давать деньги, обошли, обокрали и так далее.

– Кто тебя мог предупредить? Кто?!! – зарычал на него Голова. – Никто не знал!

– Обокрали, обошли, – продолжал нудить Павлик, гоняя по площади.

Надо честно сказать, что Голова совсем взмок, бредень захватывал намного меньше купюр, чем ему хотелось бы, и он опасался, что Тоскливец и Павлик разбогатеют, а он будет по-прежнему жить на Галочкиных хлебах и почти забесплатно протирать штаны в присутственном месте. Но тут солнце выглянуло из-за туч и чуть не скатилось с горизонта от хохота. И в его лучах купюры-фантомы растаяли, как туман, и Голова, который как раз ловил последнюю из них бреднем, предстал перед районным начальством, которое неожиданно въехало на площадь в покрытой толстым слоем пыли «Ниве». Начальство изумленно взирало на Голову, который, как казалось, ловил бреднем воздух. Тоскливец и Павлик замерли в немой сцене. Тоскливец боялся даже подумать о том, что в карманах у него ничего не окажется, а так оно на самом деле и было, а Павлик сразу смекнул, что его надули, и приготовился выпустить из себя очередную порцию стенаний и жалоб на несправедливое к нему отношение.

Акафей вылез из машины, подошел к взмыленному, как беговая лошадь после гонки, Голове, деловито заглянул в бредень и ничего там не обнаружил. После этого он, как ветеринар кролика, осмотрел Голову, проверяя того на дееспособность. Но Голова был трезв, и не было никаких признаков того, что он уже успел отметиться в корчме.

К счастью для Головы, сельчане отсутствовали, потому что были заняты облапошиванием горожан на рынках, и потому можно было не опасаться, что по селу, как лесной пожар, распространятся дикие слухи о дожде из несуществующих денег. Черт принес на площадь только Явдоху, которая, как известно, овощами не торговала и последнее время жила, как и положено супруге, на деньги Богомаза. Увидев эту малопонятную для непросвещенного зрителя сцену, Явдоха сказала:

– Мертвые деньги на деревню посыпались. Не к добру! Районное начальство посчитало участие в этом бреде ниже своего достоинства, и «Нива», выпустив струю удушливого черного газа, рванула на поиски лучшей доли. А Голова, за неимением лучшего занятия, принялся ругаться с Явдохой.

– Чертова баба! – без обиняков приветствовал он ее, хотя она, свежая, как сладкий весенний ветер, была скорее похожа на переодетую принцессу, чем на чертовую бабу. – Вот заладила – мертвые деньги. Разве бывают мертвые деньги, чтоб язык у тебя отсох! Испугать меня хочешь, и это ты говоришь тому, кто никогда тебе ни в чем не отказывал, любую справку выдавал вне очереди и безвозмездно…

Явдохе прекрасно было известно, однако, что Голова был всегда с ней любезен, потому что никак не мог ею налюбоваться и старался, чтобы она заходила в сельсовет почаще. Дон Жуан, даже если живет в селе и одет не в камзол и кружева, а в помятый, хотя и дорогой костюм, все равно остается в душе Дон Жуаном. Но какой женщине, даже если она добрая фея, не нравится, когда на нее смотрят, как на изысканную драгоценность? И Явдоха не сердилась на суматошного Василия Петровича, потому что принимала его таким, каким он был. И она, не желая его обидеть, постаралась оправдаться.

– Мертвые деньги, – объяснила она, – это деньги, на которые больше ничего нельзя купить. Все, что на них можно купить, – уже было куплено. И они как бы исчезают. И то, что ты видел, – мираж, прощание бумаги с этим миром. Она ведь тоже навидалась на своем веку. При ней рыдали, ее прижимали к груди, за нее покупали лекарства, чтобы кого-то спасти, или оружие, чтобы, наоборот, отправить в лучший из миров. Из-за нее интриговали. Ее боготворили. Она пропитана людскими флюидами. Она почти живая. И она не может исчезнуть просто так. Банковские подвалы, где уничтожают деньги, для нее, как крематорий, и она, вольнолюбивая, норовит исчезнуть сама по себе.

– Никогда о таком не слышал, – проворчал Голова. – Новости! Ты, Явдоха, хотя и красивая, но, наверное, врешь. Я вообще сомневаюсь иногда в том, что женщина способна говорить правду. Где-то я слышал, что слово сказанное уже есть ложь… А слово, сказанное женщиной?

Голова махнул рукой, словно отчаялся услышать на этом свете хоть слово правды от прекрасного пола.

– Ну, как хотите, – ответствовала Явдоха, которой препираться с Головой было лень, и пошла своей дорогой по известному делу – отнести супругу бутерброд размером с районную многотиражку, чтобы тот не отвлекался от работы – заказов на иконы было великое множество.

Тоскливец и Павлик, однако, поняли, что над ними судьба в очередной раз произдевалась, но на самом деле им все было как с гуся вода. И они услужливо отнесли бредень в сельсоветскую кладовку и положили его на осколки от товарища Ленина.

Маринка, которая в этом фестивале не участвовала, не потому, что ей не нужны были деньги, а потому, что опоздала, бросила на них, взмыленных и покрытых грязью, презрительный взгляд.

А в лесу черт с чертовкой катались по поляне в конвульсиях от того, что при других обстоятельствах можно было бы назвать смехом. Они не любили Голову, потому что тот установил на улице Ильича Всех Святых фонари, которые мешали им развлекаться по ночам.

– Хорошо он начальству показался! Хорошо! – визжала чертовка. – Теперь они его снимут! На черта им Голова, который бреднем ловит мух перед сельсоветом!

– Долой Голову! – поддерживал ее черт, который уже давно обессилел от хохота. – Головой назначим Тоскливца и тогда заживем…

Но нечистая сила ошибалась. Никто Голову снимать не собирался, потому что он был в районе хорошо известен, предсказуем и начальство уважал. И пока черт с чертовкой тешили себя несбыточными надеждами, он спокойно полулежал на диване, попивал ароматный чаек и думал, как бы это поощрительно за что-нибудь ущипнуть Маринку, чтобы ей не было так скучно.

– Маринка, – звал он ее. – Иди сюда, я тебе что-то скажу.

Но это был глас вопиющего и выпивающего в пустыне, потому что та знала своего шефа как облупленного и не собиралась приближаться к нему ближе, чем на пушечный выстрел. И день этот, как близнец похожий на другие летние дни, так бы и канул в Лету, если бы в душе у Головы вдруг не вскипел до поры до времени затаившийся гнев.

– Даю тебе три дня, – сказал он Тоскливцу, – на то, чтобы памятник восстановить. А не восстановишь – тебя с работы уволю и дом твой снесу, так что Горенка тебе потом будет только сниться.

Тоскливец по своему обыкновению промолчал и еще больше пригнулся к столу. Человеку, хорошо разбирающемуся в Тоскливце, абрис его спины подсказал бы, что тот обижен до крайности и считает, что его обидели ни за что ни про что. Но Тоскливец был не из тех, кто пускается в дискуссии, если нет уверенности в победе. И он сначала отметил три дня на календаре толстым мягким карандашом. Получилась внушительная «птица». Однако свои личные деньги на увековечивание начальника он тратить не собирался. На мужиков рассчитывать не приходилось, потому что все лимиты уже давно были выбраны и терпение у них, как хорошо было известно писарю, не было бесконечным. Поднимать фундамент со дня озера совершенно бессмысленно. Может быть, установить памятник любимому начальнику в глубинах озера? Чтобы на него любовались водолазы? Это даже экзотично… Об этом написали бы газеты… И на фундаменте можно было сэкономить. А на то, что там осталось от фундамента, установить склеенный бюст бывшего вождя, но с чертами Головы? Кто будет выискивать сходство на глубине двадцати метров? И тогда не придется тратить деньги.

– Василий Петрович! – обратился он к начальственному лицу. – Предложение у меня есть. Прославитесь вы на весь мир.

И Тоскливец закатил глаза кверху, словно впал в трансо-вое состояние от собственных мыслей.

– Выкладывай, – порекомендовал ему Голова, который был не прочь прославиться на весь мир, к тому же без особых затрат.

– Памятник вам на дне озера установим. Фундамент там уже стоит. А лицо мы из бюста, того, что в кладовке лежит, сделаем. Склеим его, да и скульптор поможет. И туристы будут приезжать из-за океана, чтобы им полюбоваться, вот увидите.

Голова поморщился, словно ему неожиданно сделали укол. До вечности оставалось так мало, а проклятый Тоскливей, придумал памятник себе и двум своим сотоварищам, смотреть на морды которых, пусть и бронзовые, не было никаких человеческих сил.

– Нет, все-таки я тебя уволю, – сказал он. – Я ведь хотел, чтобы все было по-человечески, чтобы детишки к нему приходили с цветами. Должны же у них быть хоть какие-то идеалы! Они бы возлагали цветы и мечтали о том, что когда вырастут, то станут такими, как я. А ты себя там изобразил, вместе с Павлушей и Хорьком. Ну кто, кто, скажи, стал бы возлагать цветы вам? И за что? Цветы людям, на лицах которых нельзя прочесть ничего, кроме вчерашнего меню!

В ответ на эти, как ему показалось, несправедливые упреки, Тоскливец хотел было сказать, что и возложение цветов к памятнику Головы тоже представляется ему занятием довольно сомнительным, но в последний момент удержался, потому что не захотел в который раз выслушивать похвальбу Василия Петровича о том, как он освободил Горенку от нечистой силы. Хотя ведь всем известно, что дудка-то принадлежала Гапке. Так что по уму памятник надо было ставить ей, а не Голове. Да и фигура у нее, надо отдать должное… А через несколько столетий памятник оброс бы легендами, о характере Гапки люди забыли бы, как им свойственно забывать все, что является правдой, и в Горенке появилась бы собственная Жанна д'Арк, победительница крыс из пгт УЗГ. Хотя существует ли на самом деле пгт УЗГ? Или на самом деле они появляются из Упыревки, которая то возникает в лесу, то исчезает и о которой жители здешних мест говорят вполголоса, крестясь и оглядываясь по сторонам? Но и существование Упыревки ведь тоже еще вопрос…

Дело в том, что в те места Тоскливец никогда не заезжал и как человек критического ума ставил под сомнение существование того, что он лично никогда не видел. Он не был уверен в том, что существуют пирамиды, сфинкс, девственницы, тайны мадридского двора и многое-многое другое, что находится за пределами полюбившегося ему села и пупа земли – присутственного места. Но как человек благоразумный он не поделился с начальником своими мыслями и оказался прав.

А Голова тем временем замолчал. Памятник-памятником, но ему вдруг пришли на ум слова вещей крысы: «…одно только дерево. Помни: одно только дерево». А если какой-нибудь хулиган до него все-таки доберется, срубит и разведет из него костер? Ведь забор из колючей проволоки, которым обнесли лес, уже основательно подпорчен бабами, которые по своей жадности собирают в лесу чернику и грибы. Голова загрустил. Доберется браконьер до дерева, и тогда ему поставят уже совсем другой памятник. И не возле сельсовета. И никто не будет возлагать к нему цветы. Разве что Галочка, да и она из неизвестных соображений. Общение с Тоскливцем, как всегда, нагнало на него тоску. Голова оглянулся – по присутственному месту разлилась торричеллиева пустота, сослуживцы словно испарились, с улицы никто не сигналил, чтобы возвестить о том, что карета подана и можно возвращаться в цивилизацию из той дикости, которой ему поручено руководить, – до конца рабочего дня было еще далеко. Он решил постоять на крыльце и поэтому запер кабинет, тревожно оглядываясь по сторонам, потому что после истории с вампиром стал еще более пуглив и недоверчив, но когда он уже подходил к двери, истеричная кукушка вместо того, чтобы нежно прокуковать, грубо сказала ему: «Загляни в свое сердце!». Сказав это, подлая, внесемейная птица спряталась в замызганном домике, а Голова возьми и посмотри на свою грудь, спрятанную под бывалым синим плащом. К его удивлению, он обнаружил, что кожа на груди, видать, от злоупотребления мочалкой, прохудилась, и он увидел свое сердце. Оно почти не билось, а точнее, просто дрожало, потому что в прозрачном его мешочке дрались не на жизнь, а на смерть мохнатые пауки, каждый размером с куриное яйцо. «Гадость-то какая, – подумалось Голове. – Надо бы их антибиотиками прищучить, вишь поселились». Но пауки не обращали внимания на его мысли про антибиотики и продолжали сражаться друг с другом. «Так вот почему мне так тоскливо бывает! – подумал Голова. – Да и какая может быть радость, если в сердце живет такая фауна? А как же моя кровь? Ведь должна быть кровь?» Но тут кожа на груди перестала быть прозрачной, и он вдруг явственно почувствовал, как забилось его сердце. «Надо думать, что пауки мне привиделись», – подумал Голова. Но облако печали окутало его, и он вышел на крыльцо. Ему хотелось побыть одному. «Какая гадость! – думал Голова. – Какая гадость!» Ноги сами собой понесли его в сторону леса. Как в детстве, когда он убегал в лес, чтобы никто не видел его слез. Он пробрался через аккуратную дыру, которую непокорные сельчане прорезали в колючей проволоке, и зашел в лес. А лес молчал. Было сумеречно и необычайно тихо. И Голова решил прогуляться, чтобы немного просвежиться и забыть про тот ужас, который поселился у него в груди. Или ему все-таки привиделось? Он старался идти, не наступая на сухие ветки, чтобы не нарушать тишину. Грусть застилала его глаза черной пеленой, и он старался не оглядываться по сторонам, а внимательно смотреть себе под ноги, благо проклятый живот исчез и он мог, не нагибаясь, видеть свои ноги, которые словно сами собой привели его к большой поляне. К его удивлению, поляна была застроена покосившимися, покрытыми мхом серыми хатами, которые отнюдь не радовали глаз, как ладные дома жителей Горенки, стены которых, с легкой руки Богомаза, были расписаны лебедями и цветами, купающимися в ласковых лучах благодатного светила. А тут… Ни из одной трубы в небо не поднимался дымок. И тишина. Голова оторвал взгляд от мрачных хат и посмотрел на дальний угол поляны. Там что-то копошилось. Голова прищурил глаза, и перед его удивленным взором предстали огромные крысы вперемежку с зеленовато-серыми обличностями. У их ног скакали здоровенные жабы. И до Головы дошло. «Упыревка, – подумал он. – Так это Упыревка. Крысы и упыри собираются в поход. Неужели на Горенку? А куда же еще? Надо бежать, ударить в набат, предупредить всех пока не поздно!» И Голова побежал, а так как бегать ему было несвойственно, то он вскоре вспотел и запыхался, сердце его колотилось так, словно собиралось выпрыгнуть из груди, но Голова не сдавался. «Только я один знаю, что над Горенкой нависла смертельная опасность, – думал он. – Может быть, для этого я и появился на свет – для того, чтобы спасти родное село… И мне поставят памятник как марафонцу. Бегущий Голова. И детишки будут возлагать к нему цветы…» И он, сожалея о том, что Галочка не видит, какой он храбрый, добежал до Горенки, а точнее, до церкви, прожогом взлетел по винтовой лестнице на самый верх колокольни и судорожно вцепился в веревку, привязанную к языку колокола. И стал бить в колокол. Опустевшее по причине буднего дня село – понятное дело, потенциальные защитники Горенки почти в полном составе пребывали на столичных рынках и даже представить себе не могли, что они должны сражаться с крысами и упырями, – никак не отреагировало на звон колокола. Только батюшка Тарас, недавно проснувшийся под монотонный голос супружницы, читавшей ему вслух какую-то малопонятную книгу, принялся натягивать на себя одежду, чтобы броситься к колокольне и утихомирить распоясавшегося хулигана. Ему и в голову не могло прийти, что это на самом деле не колокол, а набат. А Голова тем временем, осознав тщетность своих усилий – общественность Горенки не спешила броситься в бой, – возвратился в сельсовет.

– Беда! – закричал Голова, увидев Тоскливца. – На нас напали!

– Налоговая? – мрачно осведомился Тоскливец, который всегда ожидал от жизни только самого худшего.

– Упыри и крысы, – ответил Голова. – Они сейчас на поляне в лесу строятся, а потом двинутся сюда…

– Почему сюда? – уже не мрачно, а сонно поинтересовался Тоскливец. – Неужели мы единственное село, на которое они могут напасть?

Голова задумался.

– Может быть, и не единственное, – сказал он. – Но ведь крыс тянет сюда как магнитом. И думаю, что тот упырь, который, за мной гонялся, оттуда же. Если только это был не ты. Ты ведь тоже упырь, а? Скажи мне правду наконец! Ведь ты понимаешь, я должен знать, кто у меня сотрудники. Говори, говори!

Но он не на того напал. Тоскливец отнюдь не собирался делиться с ним своей тайной, если она у него и была.

– Чушь несете, Василий Петрович! – ответствовал тот. – Ну какой же я упырь? Я ведь колбаской питаюсь, а не кровью. Если кто у нас в селе кровь и сосет, так это Гапка, ваша бывшая супружница, стало быть, и Клара иногда… Но ведь нельзя обвинить супружниц в вампиризме за то, что они на протяжении всей жизни нас воспитывают…

Тоскливец поморщился.

– Моя, правда, загадочно помолодела, – продолжал он вслух свои рассуждения. – Но, думаю, это не от общения с упырями, а, скорее всего, от женской логики и свежего воздуха.

Вспомнив о молоденькой супружнице, хотя и бывшей, которая обитала, однако, у него, Тоскливец сладострастно вздохнул и тревожно взглянул на кукушку, но та спряталась в домике и каким-то одной ей известным способом скрутила из него Тоскливцу фигу. Часы показывали какую-то ересь, которую можно было истолковать как девяносто девять часов или девяносто девять минут: какой-то негодяй что-то натворил со стрелками, а наручные часы Тоскливец отродясь не покупал из экономии. Он наверняка знал, что утром надо идти в присутственное место, а вечером – домой. По телевизору скажут, когда ложиться спать, а по радио – когда вставать. Наручные часы в его ритме жизни были ненужной роскошью. К тому же он боялся времени – оно то прыгало галопом, когда он наслаждался молоденькой Тапочкой, то тащилось, как телега, а то и вообще застывало на месте, когда его, что бывало очень редко, парализовывала скука. Часы могли напомнить о том, что жизнь быстротекуща и что в загробной жизни ему вряд ли удастся драть подношения с мужиков, подлизываться к бабам и наслаждаться своей единственной, но такой полезной книгой. Тоскливец, одним словом, жил в своем собственном времени и, если бы мог, – то и в своем собственном измерении. Но последнее было ему пока не дано, и ему приходилось мириться с тем отвратительным фактом, что в этом бренном мире он вынужден якшаться с отвратительными типами, которые иногда дают совершенно безумные приказания, которые он вынужден выполнять. Например, стоять у лесного шлагбаума и охранять Горенку от крыс из пгт УЗГ. Но тут его рассуждения были прерваны нудным, с одышкой, басом Головы, который талдычил тоже о крысах.

– Подвел ты меня со шлагбаумом, подвел! – нудил Голова. – Думаю, они вот-вот на нас нападут. А в селе ни души. Рынок им, понимаешь, важнее. Я уже и в набат бил, но все напрасно. А Дваждырожденный где? Он на работу ходит только деньги получать. А ведь он афганец, вот кто нам помочь может. И Богомаз тот тоже нехилого сложения. Пусть Маринка сходит и их приведет, а сельсовет превратим в штаб обороны. Вот так. А то нечисть выгонит нас из собственных домов и бомжевать нам тогда до скончания наших дней, – Голова так разволновался, что даже забыл о том, что его дом находится далеко от Горенки. А возле шлагбаума надо было Гапку поставить. Ее характер любого черта отвадит раз и навсегда, а крысу так и подавно. Иногда, когда она открывала рот, казалось, что, кроме имени, в ней нет ничего женского. А иногда – совсем наоборот… Женщины, они ведь, как хамелеоны.

Но на Тоскливца его словоизлияния нагнали скуку, и он, не стесняясь, зевнул.

Маринка убежала за Дваждырожденным и Богомазом. Голова замолчал, и в сельсовете стало тихо. На безлюдной площади грелись на солнышке двое бездомных собак. А все мысли Головы были в лесу. Неужели они вправду нападут? Но тут дверь была распахнута настежь, и в сельсовет зашел батюшка Тарас. Он, не здороваясь, стал с порога рассказывать, что какой-то хулиган ворвался в колокольню, чтобы устроить переполох, и что нужно вызвать милицию. Но та и сама в лице заспанного Грицька ввалилась в сельсовет, и Голова в который уже раз был вынужден повторить свою печальную сагу о том, что он увидел в лесу. Рассказ его, понятное дело, не вызвал у Грицька и тени энтузиазма. Только этого ему не хватало – схватиться с упырями, которые могут оказаться еще страшнее того, которого он обнаружил парящим над сельсоветским полом. Кроме того, ему хотелось найти клад в виде банки нежинских огурчиков и с маленькой стопочкой дарующего вдохновение напитка, чтобы утешить чудовищную боль в затылке. И молоденькой картошки с маслом и укропом, чтобы блаженное тепло разлилось по телу. Но вместо этой упоительной перспективы – он рассчитывал каким-то образом разжалобить Наталку, чтобы она подсуетилась и надлежащим образом подготовилась к обеду, до которого оставалось всего часа два, – ему подсовывают крыс и упырей, и он вынужден будет с ними схватиться, а ведь не известно, чем это может закончиться, и все это совсем не напоминает тихий семейный обед. Одним словом, Грицько пожалел о том, что зашел в присутственное место, и эдак бочком стал ретироваться в сторону двери, чтобы выскочить из нее на свежий воздух, и броситься к теплой, как печь, Наталке, и запереться на засов, и сказаться больным, и чтобы Наталка немедленно принялась варить картошку, а он включит телевизор и спокойно проведет утро. Но Голова сразу раскусил его маневр, и его гневный крик парализовал Грицька, и он как бы прилип к полу и уже не осмеливался отступать дальше к двери, за которой благоухало лето и где его ожидала свобода.

– Защитники отечества! – вещал Голова голосом свихнувшегося от перенапряжения диктора радио. – В эту трудную годину мы все как один станем на защиту родной Горенки! Не позволим злобным крысам и истосковавшимся по человеческой крови упырям захватить нашу землю. К оружию! Дадим отпор коварным захватчикам!

Вошедший в раж Голова совсем забыл, что оружие есть только у Грицька, да и то если его не обезоружила Наталка, и у Дваждырожденного.

Батюшка Тарас взирал на все происходящее с неподдельным ужасом. В здешних местах он был еще новичком и не верил в рассказы о ведьме – жене Скрипача, хотя гроб с ее телом так и не удалось внести в церковь. Не доверял он и другим злопыхательским россказням о том, что Явдоха прогуливается иногда в ночном небе на метле, и о том, что в здешнем лесу обитают черт с чертовкой, которая время от времени проникает в село, чтобы в человеческом облике вводить в искушение православных. Поэтому к рассказу Головы он отнесся так, как относится врач психиатр к откровениям своих пациентов. Но для успокоения страстей он предложил (в который уже раз!) окропить присутственное место святой водой и воскурить благовония, которые привезены были с далекого Афона, для того чтобы отвадить нечистую силу. Присутствующие с великой радостью согласились, и святой отец ушел за кадилом. И тут в сельсовет вошла запыхавшаяся Козья Бабушка, которая, к великому огорчению присутствующих, поведала им о том, что на околице Горенки она заметила великое множество зеленых гадов, которые сплошной массой, как гусеницы, движутся в сторону села. И что козы ее, хотя и были голодны, бросились бежать и она не смогла их остановить, и что она предполагает, что нечистая сила намеревается взять Горенку штурмом и что пора вызывать войска.

Мысль про войска показалась Голове интересной. Он тут же снял телефонную трубку и набрал Акафея, а тот, к счастью, оказался на месте и Голова тут же поведал ему свою печаль.

– Слышь, Акафей, – бодро приветствовал он начальство. – Ты это, давай, войска вызывай, а то нас штурмом брать будут, а у нас то пока один только ствол – у Грицька, но этого нам мало…

В трубке послышалось встревоженное дыхание Акафея, который пытался сообразить, что ему будет, если окажется, что в Горенке разразился массовый психоз.

– Ты сегодня уже обедал? – ответствовал Акафей, который, как и все смертные, не любил, чтобы ему прямо с утра задавали загадки. – Какие войска? Может, тебе, я извиняюсь, следует пойти еще поспать? Утром ты ловил что-то бреднем, сейчас тебе войска вызывай. Ты здоров?

Но Голова не сдавался.

– Ты это, как хочешь, я тебя предупредил, так что тебе отвечать, если они нас завоюют… и убьют. И Голова глубоко и грустно, и даже как-то судорожно, вздохнул.

Акафей, который не учуял в голосе у Головы отзвуков доброго обеда, встревожился еще больше.

– Кто на вас нападает, а? Может быть, ты все-таки налоговую имеешь в виду? Так ты не бойся, я приеду и все улажу.

– Какая налоговая? Какая? – закудахтал в трубку Голова. – Упыри на нас движутся. Из Упыревки. И крысы из пгт УЗГ. А я еще и жаб видел. Те вообще могут нас задавить, такое их множество, хотя нас и так, сам знаешь… Так что, говорю тебе – войска вызывай!

Голова хотел сказать что-то еще, но тут у него мучительно заныло сердце. Он заглянул под рубашку – проклятые пауки опять дрались в его сердце. Голова тревожно взглянул на присутствующих, но никто не обратил внимания на то, что он внимательно изучает собственную грудь.

«А может быть, я уже умер? – подумал Голова. – Может быть, какая-то сволочь уже добралась до моего дерева, и скоро пауки прогрызут меня насквозь или, еще хуже, я сам превращусь в паука и буду бегать по Горенке, а все будут от меня шарахаться и натравливать на меня собак? Надо будет, во всех случаях, сходить к кардиологу, дай Бог, он присоветует, как мне жить дальше. К тому же не исключено, что мне все это просто мерещится. Ведь не могут же у меня в сердце и в самом деле жить тарантулы!»

Тем временем неутомимое солнце забиралось на небо все выше и выше, и мерзкая, как показалось Голове, кукушка нагло объявила о том, что пора бы уже и перекусить. Тоскливец отправился домой к Кларе, Грицько – к Наталке, паспортистка важно оторвала самое себя от стула и, выпятив грудь, отправилась в свою квартирку, чтобы хоть немного прийти в себя от общения с психами, которые заполонили присутственное место. Маринка осталась жевать бутерброды в сельсовете, а Голова решил навестить корчму, чтобы подкрепиться перед битвой. Никому из них не хотелось думать о том, что нужно не идти обедать, а скажем, рыть траншеи или обходить деревню с крестным ходом, чтобы нечистая сила не посмела вступить в ее пределы. Но ведь не все умеют смотреть опасности в лицо, и, будем честны, большинство из нас предпочитает делать вид, что опасности на самом деле не существует. Авось пронесет. Тем временем Голова чинно продвигался в направлении корчмы – солнечный красивый день, добротная рубашка-вышиванка и мягкие удобные штиблеты, недавно подаренные Галочкой, повышали его настроение и манили забыть о сиюминутных горестях. «А может быть, это был туман, – думал Голова. – Ну откуда у нас в лесу столько нечисти насобиралось? Привиделось мне, привиделось. Пообедать нужно, рюмочку для дезинфекции пропустить, и все пройдет. Отпустит меня печаль. А если они и в самом деле нападут на Горенку, так я Акафея предупреждал. А если он войска не вызвал, а Грицько опять увлекся собственной супружницей и исполнил супружеский, а не служебный долг, то кто в этом виноват?»

На этом месте мысли Головы были прерваны появлением Гапки. Она уставилась на бывшего супруга, словно никогда прежде его не видела. Юная и прекрасная в нежно-голубом платье времен своей первой молодости, она тащила по улице сумку с продуктами. «Пенсию получила и из сельпо идет», – сообразил Голова.

– Здравствуй, Гапка, – сказал Голова, который не был уверен, что нужно говорить бывшей супружнице, потому что этому никто не учит и учебника по общению с бывшими возлюбленными еще никто не написал. По общению с теми, кому еще недавно мы дарили цветы и посвящали сонеты. Думается, такое пособие многим облегчило бы жизнь. Но, увы… Да и наш герой, видать, сказал что-то не то, потому что в ответ из уст прекрасной девушки раздалось шипение, а затем он услышал:

– Идиот! Волындается весь день без дела и мечтает о памятнике!

– Так и ты ведь хотела, чтобы тебя изобразили, еще и с голубем, – мирно ответил Голова. – Так что ты, Гапка, лучше бы молчала.

– Затыкать он меня будет, племенной бык?!! – гневно вскричала Гапка. – Городскую свою затыкай, если сможешь, а я, слава Богу, свободный человек и могу смело сказать зарвавшемуся на рабочем месте бюрократу, что памятник ему положен только один – кусок гранита, да побольше, чтобы он не вылазил по ночам из могилы на свет Божий и не тревожил, вурдалак, родное село. Но на это надежды мало, потому что по своей жадности и похоти он в гробу не усидит и начнет шататься по ночам, людей пугать. Но найдется на него осиновый кол, найдется, и мы пришпилим его, и он успокоится навеки вечные, и село тогда вздохнет свободно…

– Ты, Гапка, орешь, потому что не знаешь, что за селом собралась настоящая, а не выдуманная тобой нечисть, и они, вероятно, собираются напасть на Горенку и нападут в любой момент. А ты вместо того, чтобы защищать родное село, открыла свою гнилую пасть и так заходишься в крике, словно тебе за это дадут кусок колбасы, – по-дружески сказал Голова своей бывшей супружнице и тут же (в который уже раз!) пожалел о своих словах, потому что живот пищал голосом Буратино о том, что очень хочется отведать наконец горячего борщику и вареников с грибами или чего-то еще в этом роде, но только быстрее, как можно быстрее. Но еда казалась теперь Голове кулинарным миражом, потому что на Гапку снизошло вдохновение и слова ее, как пули, пробивали слоновью кожу начальственного лица и жалили, как рой диких ос. Голова узнал про себя, что с детства был слабоват по мужеской части и что жениться он по этой причине не имел никакого морального или другого права. И что поэтому у нее, Гапки, нет десятка смышленых детишек, которые тешили бы ее старость и не позволяли бы всяким проходимцам оскорблять ее на пустынных улицах.

– Так ведь это ты же, змея, талию берегла, ты детей боялась как огня и не ложилась в постель без счетов и календаря, чтобы, не дай Бог, тебе не пришлось кормить карапуза грудью, которая, кстати говоря, как раз для этого и существует, а вовсе не для того, чтобы запихивать ее в разрез платья не по размеру…

Нет, читатель, ничему не научился Голова за долгие годы супружеской жизни! Нет, право, зря сказал он это Гапке, потому что бывшая супружница, такая, впрочем, красивая и свежая, как роза, покрытая утренней росой, придвинулась к нему, как придвигается к запоздалому прохожему коренастая тень в темной подворотне, чтобы выпотрошить карманы, а при возможности и душу, и ее маленькая, но уверенная в себе ручка схватила его за воротник, да так, что дыхание у говоруна сразу прекратилось и он вытаращил глаза, как рак, которого собираются бросить в кастрюлю, и, спасая жизнь, влепил убивице леща. Юная красавица не ожидала такой подлости от своего бывшего муженька, и горячие слезы брызнули из коричневых омутов ее глаз на расшитую красными узорами сорочку Василия Петровича. Рука ее, однако, не разжималась, и последние крохи жизни начали уже было покидать его бренное тело и он, спасаясь, изловчился и вцепился в Гапкины тщательно завитые локоны с намерением или вырвать их с корнем, или вернуть себе свободу. Гапка сразу сообразила, что карта ее бита, и выпустила основательно контуженную птицу на волю, а та сразу расправила крылья, то бишь руки, и зашкандыбала опять же в сторону корчмы, чтобы уже не только пообедать, но и отпраздновать возвращение в этот мир. Но тут Василий Петрович вдруг припомнил, что Гапка-то обладает единственным надежным оружием против нечисти – дудкой, и он пошел за ней и стал просить ее дать ему дудку, чтобы он как уже проверенный защитник отечества мог вступиться за родные пенаты и дать отпор нечистой силе. Но Гапка ему не верила, во-первых, потому, что полная мытарств жизнь приучила ее не верить мужчинам, даже если они говорят чистую правду, а во-вторых, она не собиралась давать дудку Голове, опасаясь, что тот может себе ее присвоить. И Гапке, и Голове не было известно, что пока они спорят, нечисть уже вступила на околицу села и окружила дом Тоскливца, чтобы или прикончить его, или переманить на свою сторону. А Тоскливец как раз вкусно обедал – Клара постаралась на славу и он уминал гречневую кашу с маслом, от которой валил густой пар, и умильно посматривал на сковородку, на которой возвышалась гора котлет. Ему, конечно, было известно, что после обеда Клара начнет тащить его в ЗАГС, но и ей было известно, что, закончив есть, он рухнет как подкошенный на супружеское ложе и сделает вид, что до конца перерыва спит непробудным сном. По какой-то труднообъяснимой причине обе стороны это устраивало. Но этот привычный ритуал был нарушен, потому что, когда Тоскливец услышал какой-то подозрительный шум (а подозрительным он считал любой шум) и выглянул в окно, то с громким криком от него отшатнулся и бросился запирать дверь, и Клара уже было подумала, что это Грицько по своему обыкновению заглянул на огонек (на самом деле Грицько, который сменил галс и для экономии вместо Наталки отправился к Тоскливцу, уже сидел за столом, чтобы, как водится, отобедать на дармовщину – не потому, что ему нравилась Кларина стряпня или компания Тоскливца, а из принципа), но тут раздался звон выдавливаемых стекол и зеленовато-коричневый поток из крыс, упырей и жаб обрушился в комнату. Клара завизжала так, как, наверное, не кричала никогда в жизни. Что характерно, больше, чем упырей и крыс, она испугалась жаб (женщина всегда остается женщиной, даже если ей угрожает смертельная опасность, и в этом ее главное отличие от мужчины). А Тоскливец, глядя на это чертово воинство, продолжал хлебать борщ, опасаясь, что Грицько его объест и ему не останется добавки. Грицько полез в кобуру, но был вынужден с отвращением выдернуть руку – в ней лежал «тормозок» в виде покрытого плесенью бутерброда, про существование которого он уже давно забыл. А нечисть на мгновение замерла, как бы раздумывая, как ей быть дальше, и Тоскливец, оторвавшись наконец от борща, вскочил как ужаленный (что ему было несвойственно) и за отсутствием иконы сорвал со стены портрет бровастого и щекастого бывшего вождя, который он не выбросил, потому что из бережливости не выбрасывал ничего, и показал его ворвавшимся тварям, а те отшатнулись от него, опасаясь, что им показывают нечто святое, и даже стали ретироваться понемногу в окно, но Тоскливец сглупил, потому что ни одной молитвы он не знал, и стал бормотать какую-то ересь, но незваных гостей обмануть ему не удалось и они снова стали выдвигаться на середину комнаты. Грицько бросил в них бутербродом, но это не помогло. Упыри стали придвигаться к Кларе – перспектива напиться молодой крови их воодушевила, а та попыталась бежать, но не смогла, потому что ее ноги словно налились свинцом и их жадные, горящие глаза парализовали ее волю. И пришел бы Грицьку, Тоскливцу и Кларе конец, если бы Наталка, решившая вытащить Грицька от Тоскливца, чтобы тот не дармоедствовал, не направила к жилищу писаря свои хорошенькие стопы. И увидела она непотребное воинство, осмелившееся прямо днем напасть на жилище христианина, и поняла, что благоверный ее погибает не за понюшку табака, и побежала она к Гапке, и выпросила-таки у нее заветную дудочку, и задудела в нее, и нечисть, собравшаяся уже было полакомиться, начала отступать. Точнее, отступать стали крысы и почему-то жабы, а упыри, хотя и не оставили своих поползновений, но тоже присмирели. Вот уж поистине волшебный инструмент нашел Голова под своим бывшим домом!

Но тут один упырь, не исключено тот самый, который донимал Василия Петровича, подступил к Тоскливцу и, пока тот соображал, как ему быть, куснул его за запястье. Тоскливец, который не ожидал такой подлости от своего, как подумал Грицько, духовного собрата, взвыл и ударил того первым, что попалось ему под руку, – своей единственной книгой, из которой вырвалось облако пыли. К удивлению обеих сторон, упырь замертво свалился к ногам Тоскливца. «Не любит читать», – догадался Грицько. Тем временем помещение пустело – Наталка присосалась к дудке и, испуская чудовищные звуки, вела чертово воинство к ненавистному для него озеру. Упыри уносили на плечах, низринутого Тоскливцем товарища, и их зеленые конечности, торчащие из полусгнивших тряпок, вызывали скорее жалось, как раздавленная лягушка, чем страх.

К большему огорчению сельчан, возле озера на Наталку напал кашель, и пока она откашливалась, нечисть разбежалась по кустам, а жабы прыгнули в озеро и были таковы. Жабы, как говорили в селе, они и есть жабы.

Непонятным оставалось только одно – почему упырь свалился замертво, когда укусил Тоскливца. Грицько решил, что не от книги, и даже попросил Тоскливца сдать кровь на анализ, чтобы проверить ее на отраву, но тот категорически отказался, а так как машины у него не было и поймать его за рулем в нетрезвом состоянии у Грицька шансов не было, то он должен был придумать другой способ, чтобы добраться до крови Тоскливца. И тогда Грицько направился к сельскому фельдшеру Бороде и стал требовать, чтобы тот показал ему историю болезни Тоскливца и самое главное – анализы крови.

Борода как человек интеллигентный не любил всего того, что напоминает бред. Грицько, читающий историю болезни Тоскливца, представлялся ему именно таким бредом.

– А тебе зачем? – спрашивал Борода. – Не дам, и все. Правил таких нету, чтобы милиционеры занимались медициной. А если тебе для работы нужно, так ты мне письмо напиши.

– Какое письмо? Какое? – кипятился Грицько. – Говорю тебе, мне положено его группу крови знать. На всякий случай.

Но на Бороду его аргументы не действовали. Он считал Грицька человеком совершенно бесполезным и не намеревался каким-либо образом продлевать ту агонию, которую тот, как казалось Бороде, по недоразумению считал своей жизнью.

– У человека такая группа крови, которую ему даровал Господь Бог, и она, как и сама жизнь, и таинство, и святая святых. И не должен каждый опричник совать туда свою физиономию, которую лучше окунуть в лохань с водой, чтобы она приняла Божеский вид и не напоминала о вчерашнем обеде и неправедных возлияниях.

Надо сказать, что Борода последнее время и без Грицька был не в духе, а общение с Богомазом настраивало его на проповеднический лад, но слова его были тому, что горох об стенку, потому что Грицько, упрямый как мул (а где вы видели жителя Горенки, который не даст по упрямству фору этому животному?) совершенно не был настроен идти на попятную и, кроме того, он обиделся на «опричника», хотя до конца и не был уверен в том, что это такое.

– Ты мне досье Тоскливца дай, то есть как это, бишь, историю болезни. Можешь хоть историю здоровья дать, только быстрей и не артачься, а то сниму медпункт с сигнализации и тогда ты будешь сам его охранять. По ночам. А у нас, сам знаешь, что в селе происходит. Сейчас вот нечистая сила навалилась на усадьбу Тоскливца, и один упырь даже повторно сдох, когда того куснул. Вот я и хочу узнать, что же это такое течет в жилах у нашего писаря. А ты мне про таинство распелся! Какое тут таинство? Два человека сошлись и сделали третьего. Или ты считаешь, что Тоскливец появился на свет каким-то неизвестным науке способом? Например, вырос на яблоневом дереве как фрукт? Одним словом, прекрати меня раздражать и честно скажи – делал ли когда-нибудь Тоскливец у тебя анализ крови?

– Не положено тебе это знать, – ответствовал Борода, который был возмущен чудовищной ложью Грицька про упыря. – Клятва Гиппократа печатью скрепляет мои уста. Так что катись и не мешай мне работать.

– Я нахожусь при исполнении, и ты не должен говорить мне «катись», – наставительно сказал ему Грицько. – Кроме того, работы у тебя – кот наплакал. Читаешь какую-то дрянь в рабочее время и воображаешь. А я – работаю, да еще каторжно, потому что общение с тобой – это каторга. Я весь взмок даже от твоей наглости, но ничего, я тебе это еще припомню.

Дело в том, что медпункт находился на отшибе, и последние события – нападение нечистой силы и мужественный поступок Наталки – остались вне поля зрения Бороды.

Грицько, чертыхаясь, ушел. Справедливости ради надо отметить, что немного нашлось бы славных наших соотечественников, которые не чертыхались бы на его месте. А Грицько чувствовал, что потерпел полное фиаско. Придя домой, он разделся и лег на прохладную льняную простыню и тут заприметил Наталку, которая обходила дом с иконой в руках и бормотала при этом какую-то молитву.

– Ты, Наталка, у меня молодец, – похвалил ее Грицько. – Если бы ты их еще и утопила, я бы представил тебя к ордену. Но ничего, в другой раз. А сейчас ты к Бороде иди. Спроси у него, какая группа крови у Тоскливца. Да и вообще, что у него течет в жилах? Ведь один упырь рухнул замертво, когда укусил его за запястье. А мне Борода не захотел говорить. Так что иди.

– А то мне больше нечем заниматься, как выяснять что-то про Тоскливца. Ты – милиционер, так ты и выясняй. А я и так еле жива. Даже у Гапки чай пить не осталась, когда ей дудку занесла, потому что неможется мне. Я тоже лечь хочу и забыть обо всем. А ты возьми свой пистолет и ходи вокруг села, охраняй нас от всякой нечисти, а то улегся пузом кверху, а меня к Бороде посылает!

В тоне у Наталки Грицько уловил интонации хорошо известной ему Гапки.

«Если Наталка пойдет по Гапкиному пути, то мне тогда несдобровать, – подумал Грицько. – Начнет есть меня поедом, как Гапка Василия Петровича, и мне тогда тоже придется жениться на городской, а ведь городские, они обхождения требуют и денег. Пропала моя головушка, накликала Гапка беду на меня своими разговорами. Надо запретить Наталке ее навещать, а лучше пусть она Гапку ко мне приревнует, и тогда тема Гапки будет закрыта раз и навсегда». Подумав так, Грицько якобы в полудреме сказал:

– А Гапочка опять как-то похорошела. Как свежая булка из пекарни, хоть ты ее ешь! Я намедни у нее чай пил, так уж было время рассмотреть. Ты бы ее, это, расспросила, как ей это удается. Да и племянница ее, Светуля, даром что в монастырь собралась, а как кобылица. Так и хочется огреть ее плетью, чтобы она, длинноволосая, побежала по лугу, подминая своими белыми ножками цветы и радуя солнышко своей молодостью и свежестью…

Сказав это, Грицько тут же заснул, на свое счастье, на самом деле. На свое счастье, потому что не слышал тот бурный поток сознания, который выплеснулся из алых губок его подруги жизни. Он многое узнал бы и про себя, и про то, что Наталка пожертвовала собой, когда узы Гименея намертво привязали ее к Грицьку. Но Грицько спал крепким и блаженным сном, и его мирное посапывание и еще более мирное похрюкивание постепенно умиротворили Наталку, которая в общем-то была женщиной не злой, хотя и поднахваталась всяких глупостей от Гапки. И она принарядилась и действительно отправилась к Бороде, не потому, что намеревалась выяснить что-либо про ненавистного ей Тоскливца (ненавидела она его не по личным причинам, а из солидарности с Гапкой, которую тот морил голодом да еще и придумал ей такую прическу, которой добрых людей пугать), а потому, что хотела что-то у того выяснить по женской части. А на улице тем временем стоял шум да гам – вечное светило намеревалось закатиться за горизонт, чтобы отдохнуть от тех глупостей, которые ему приходилось наблюдать в течение дня, и погоревать о том, чем ему не дано, по известным причинам, насладиться ночью, – и обитатели Горенки возвращались с городских рынков домой. Наступал тот блаженный летний полумрак, когда природа затихает и замирает, предвкушая прохладу, ночные птицы лихорадочно зазубривают на память свои серенады, пиликают цикады, укладываются спать стрекозы и дети и незримые ангелы бесшумно носятся над жаждущим отдохновения человечеством и легкий ветерок от их крыльев охлаждает перегревшиеся за день головы. Одним словом, наступала украинская ночь!

И Наталка подоспела к Бороде аккурат в тот момент, когда тот запирал дверь медпункта. И тот был вынужден его снова открыть, беззлобно заметив, что на ночь глядя к нему идут на прием, а днем он сидит один как сыч и не видит ни одной живой души. В ответ на эти почти нежные упреки (а Наталка была настолько собой хороша, что при одном ее виде представители мужеского пола не могли не испытывать нежности) наша воительница сообщила ему, что сражалась с нечистью, а точнее, вела ее к озеру при помощи всем известной Гапкиной дудки, но что возле озера закашлялась и нечисть разбежалась по кустам, а жабы прыгнули в воду. Жабы, они и есть жабы, пояснила Наталка. А вот кашель у нее так и не прошел, и кроме того…

Но мы не будем смущать нашего благонравного читателя подробностями беседы сельского эскулапа с Наталкой, а лучше, пока они беседуют о женском, расскажем читателю о Наталке. А ведь есть о чем рассказать! Вы ели когда-нибудь вареники с творогом? А с вишнями, с вишнями ели? Вот то-то и оно. Наталка была одновременно и вареником с творогом, и вареником с вишнями. Бело-розовая, с легким загаром, который делал ее хорошенькую мордочку похожей на заморский персик, с упрямой копной каштановых, под цвет карим глазкам, волос. Росточку она была небольшого, но при этом была такая ладная, словно ее запроектировали и вырезали из слоновой кости, акцентировав все то, что украшает прекрасный пол, – крошечные ножки, пышный бюст, ну а остальное читатель пусть домыслит себе сам, потому что мы не имеем права, да и времени, смущать его пылкое воображение. Скажем только, что в глазах ее, как и у Гапки, сверкали иногда золотые огоньки, что делало ее совершенно неотразимой. Грицько, правда, иногда задумывался, не от лукавого ли эти огоньки и не есть ли они отблесками адского пламени, но эти мысли от себя гнал, потому что, когда был трезв, любил Наталку до беспамятства, а когда выпивал– еще сильнее, а она, невзирая на все его выкрутасы, отвечала ему взаимностью.

И когда тема ее беседы с Бородой была почти исчерпана, она вдруг вспомнила про просьбу Грицька, который сегодня чуть не отдал Богу душу из-за свирепой нечистой силы, и попыталась перевести тему на Тоскливца. Впрочем, вышло у нее это довольно неуклюже, ибо нелегко было направить разговор от такой завораживающей темы, как женские проблемы Наталки, на такую угрюмую личность, как Тоскливец, к тому же не имеющую прямого отношения к разговору. И Борода догадался, что это Грицько ее подослал. И хотя ему было нелегко говорить правду в глаза очаровательной собеседнице, он все же набрался духу и выдавил из себя:

– Не могу я поведать тебе то, что ты хочешь, Наталья. Такая уж у меня работа. Представляешь, если придет, скажем, Гапка и начнет меня расспрашивать о том, зачем ты сюда приходила…

– Гапке и так все известно – она моя сродственница и лучшая подруга.

Стеклянный взгляд Бороды выразил глубокое сомнение как в женской дружбе вообще, так и в дружбе между Наталкой и Гапкой в частности.

– Гапке, может быть, и известно, а другим не должно быть известно. Анализ крови по нынешним временам дело интимное. Скажи мне, какая у тебя кровь, и я тебе скажу, кто ты. Так Грицьку и передай. Пусть не выдумывает и не воображает себя Шерлок Холмсом. Нет тут никаких тайн, а есть просто клятва, которую приносят все медицинские работники, даже если они работают в таком заповеднике, как этот.

Наталка немного надула хорошенькие губки – ей не понравилось, что ее родное село назвали «заповедником», но Борода стал запирать медпункт и она быстро ушла, не дожидаясь фельдшера – если бы их увидели идущими вдвоем, то это могло бы дать повод для сплетен. А Грицько был ревнив, и Наталка, не желая превращать его в мавра, старалась не давать поводов для ревности.

Наталка направилась домой, а вечер тем временем задумал да и превратился в душистую летнюю ночь. И звезды-брильянты высыпали на бархатном черном небе, и если бы не дневное происшествие, то на душе у Наталки было бы легко м радостно. Но какая радость может быть у человека, который ведет за собой к озеру чертово воинство, чтобы его утопить, и знает, что вокруг села этой нечисти великое множество? По дороге домой ей пришла в голову светлая мысль – самой взять у Тоскливца анализ крови под каким-нибудь благовидным предлогом и отвести его в городскую лабораторию. Но тут она вспомнила про упыря, который отбросил концы только потому, что укусил Тоскливца, и решила, что не следует ей встревать в мужские дела. Б конце концов, это касается ненавистного ей и Гапке Тоскливца, да и тайна у того тоже, видать, тоскливая и нечего ей, Наталке, совать туда свой нос.

А Тоскливец сидел у выдавленного нечистью окна и ругался, хотя и тихо, но последними словами, – ему нанесли ущерб, а спросить не с кого, потому что, насколько ему известно, еще никто не подавал в суд на вурдалаков. Клара сидела на стуле рядом с ним и тоже ругалась, но скорее от безделья, чем от огорчения, потому что на стекло ей было начхать – Тоскливец пожмется пожмется да и вызовет кузнеца, чтобы тот вставил стекло. И деньги у Тоскливца, как всегда, найдутся. Так они сидели вдвоем и ругались – сначала ругали нечистую силу, потом друг друга, по привычке, потом чуть не сцепились, но вовремя сообразили, что это невыгодно им обоим, и залегли в супружескую постель, чтобы предаться известным утехам, и так увлеклись, что даже не замечали и не слышали, как в норе возится прижившийся в доме сосед.

И ночь в очередной раз опустилась на бренную землю, ошарашенная луна высветила своими желтыми прожекторами неугомонную Горенку, пытаясь рассмотреть, что происходит, и сообразить, правду ли ей рассказали смешливые всезнайки облака, но Горенка мирно спала и невозможно было понять, в самом ли деле в ней произошел очередной переполох. А пока обитатели Горенки дрыхли, незримое время накручивало свои бесшумные часы, летний свежий ветер норовил проникнуть в их затхлые жилища, но не тут-то было – горенчане на ночь запирались на все замки, закрывали ставни и, если бы могли, законопатили бы и все щелки. Таковы уж здешние нравы, и ничего тут не поделаешь! И только фонари на центральной улице старались разогнать ночные мраки, но тщетно. Темнота вступила с ними в сражение и норовила окружить желтые шары непроницаемой черной пеленой, чтобы дать возможность нечистой силе порезвиться всласть, пока вечно юное светило находится далеко от злополучного села. Собаки тоже не лаяли, словно почувствовали в природе некое отдохновение и одновременно опасность и предпочли забиться в свои будки и уткнуть морду в теплый хвост, чтобы забыться, как и все человечество, сладостным сном.

Не спал только храбрый Грицько. Вооруженный, он ходил от фонаря к фонарю, и дума его была только об одном– разгадать тайну Тоскливца и получить за это орден. Почему он решил, что за этот подвиг ему должны дать орден, трудно сказать. Но плох тот страж порядка, который не мечтает о светлой године, когда его вызовут на ковер не для того, чтобы тыкать мордой в недостатки, а для того, чтобы рассказать всем присутствующим о том, что вот он, Грицько, не опростоволосился и узнал нечто такое, от чего государственные мужи пришли в совершеннейший восторг и решили наградить его именным оружием и орденом. Эх мечты! Хорошо, однако, мечтается тихой летней ночью, когда уродливость жизни скрыта от людских глаз и когда все кажется возможным.

И Грицько решил забраться в дом к Тоскливцу и подслушать, о чем тот говорит со своей супружницей. Кто знает, может быть, это поможет следствию. Тем более что, как ему было известно, Тоскливец из жадности собак не держал, и это давало ему, Грицьку, зеленый свет. И Грицько как решил – так и сделал. Осторожно ступая по песчаной улице, дошел он усадьбы Тоскливца. Черная свинья, пробежавшая мимо, не испортила ему окончательно настроения только потому, что он не заметил, какие у нее зеленые глаза. А так как на небо он не смотрел, потому что внимательно смотрел себе под ноги, то не обратил он внимания и на то, что над селом кружит ведьма на метле. Впрочем, на самом деле это была не ведьма, а фея – Явдоха по своему обыкновению проветривалась в ночном небе, пока ее благоверный выводил носом затейливые рулады и грезил о том, что суждено ему прославиться, как Эль Греко, и что люди со всей ойкумены будут съезжаться в Горенку, чтобы полюбоваться его иконами. Ну разве бывает художник, которому не снятся подобные сны? А тем временем Грицько подошел к дому Тоскливца и забрался внутрь через разбитое окно. Забрался и притаился. В доме было тихо, и только упрямо скрипели ржавые пружины и кто-то возился под полом, расширяя нору. «Хоть бы они поговорили о чем-то, – подумал Грицько. – Ну что это за удовольствие вот так молча… А поговорить? Насчет крови Тоскливца». И он принялся им внушать: «Кровь, кровь, кровь!». Но так как телепатией он занялся впервые в жизни, то от усилий чуть не заснул, но вовремя спохватился и стал тереть глаза кулаками. А темнота на улице еще больше сгустилась, и пейзаж за окном напоминал скорее банку черных чернил, чем спящую улицу. Даже лучи луны не способны были достигнуть спящего села. И Грицько спинным хребтом стал догадываться, что, видать, нечистая сила опять надвигается на село, и захотелось ему домой, к Наталке. Но тут Тоскливец наконец что-то неразборчиво сказал, и послышалось недовольное ворчание Клары: «Нет, этого я не могу тебе позволить. Сам знаешь почему. И, кроме того, это против моих принципов, ведь мы с тобой даже не женаты». Тоскливец принялся с ней спорить, но Клара не соглашалась, и надежда Грицька на то, что они примутся громко и внятно обсуждать кровь писаря, почти улетучилась. Видно, эта проблема их не волновала. И вылез Грицько из окна, и понуро отправился домой, решив, что тайна эта – тоскливая, как и ее обладатель, и он, Грицько, обязательно до нее доберется, но только не сейчас, когда веки наливаются свинцом и так хочется спать.

И беспокойный для Грицька день закончился, как и для всех жителей суматошного села. Трудно сказать, победило ли добро зло, или наоборот, или это просто вечный процесс, как противостояние мужского и женского начал, в результате которого на земле появляются все новые и новые жители. Да и в Горенке тоже, но так уж у людей заведено…

А Голова нежился возле Галочки в своей городской квартире и ведать не ведал про мытарства Грицька. Его мало интересовала жидкость, которая циркулировала по жилам Тоскливца, – хоть керосин, лишь бы на работу ходил. Начальственное лицо, оно и есть начальственное даже во сне, куда только привидение кота Васьки пробирается одним известным ему способом, чтобы донимать Василия Петровича. Но ведь кота когда-то завел он сам, и это оправдывает, как думал Васька, его желание общаться со спящим начальником. Одним словом, все успокоилось и все успокоились и никто не догадывался, что с ними произойдет на следующий день. Но это, наверное, и к лучшему, потому что тогда спокойный сон им всем только приснился бы. Но об этом мы расскажем в свое время.