Миша Самохин, тринадцатилетний рослый и нескладный паренек, взбежал на глинистую насыпь дота и, приложив ладонь к глазам, стал смотреть вдаль.
День был осенний, пасмурный. В котловине плавал дым подземных очагов. Пелена его, низко расстилаясь, была похожа на большое озеро, берега которого с каждой минутой раздвигались все шире.
Миша пронзительно свистнул раз-другой. Не слыша ответа, он взял длинный шест, надел на него помятую кепку и поднял ее высоко над головой. В котловине из дыма вынырнул другой шест с натянутой на него кепкой, только не серой, как у Миши, а черной.
— Связь установлена, — улыбнулся Миша и стал спускаться в дот.
В темном углу дота стоял деревянный сундучок, заменявший им с матерью обеденный и кухонный стол. Неторопливо отодвинув его, Миша присел на бурьянную подстилку и, приложив губу к концу узкой железной трубы, спросил:
— Гаврик, ты слушаешь?
В это время на, самом дне котловины Гаврик Мамченко, перескочив через спящую Нюську, через низкую железную печку, кинулся к другому концу этой же трубы. Упав на колени, он закричал в нее:
— «Большая земля», алло, алло! На «острове Диксоне» слушают!
В узкой трубе слова его налетали одно на другое и сливались в бубнящую бессмыслицу: «Али, вали, дзум, бум!»
Миша отнял от трубы оглушенное ухо, и в дот ворвались отчетливо-звонкие слова Гаврика:
— Давай сводку! Скорей давай! Мамы нет, а Нюська спит — хоть из пушек пали!
— Гаврик, сам ты как из пушки! Что кричишь?
— А ты не тяни.
— Будешь кричать — скорей не будет, — сказал Миша и стал передавать сводку о том, как идет первое собрание колхозников, вернувшихся из эвакуации домой. — Опять ругают фашистов, опять вспоминают и подсчитывают, что враги сожгли, что разграбили. А чего считать? Будто не видно, что ничего не осталось.
— Хорошего, значит, ничего?
— Кое-что есть…
— Миша, не тяни!
— Из района приехал майор, раненный, рука перевязана…
Миша предусмотрительно отдернул от трубы ухо. В дот влетел звенящий голос Гаврика:
— Танкист?
— Не угадал.
— Летчик?
— Нет, артиллерист.
— Сам бог войны?! Ты, Миша, не ошибся?
— На нашивке две пушки крестом. И знаешь зачем приехал?
Медлительному Мише Самохину захотелось с толком рассказать интересную новость. Он лег поудобней на бок, привалился плечом к стене и закинул ногу на ногу. Пока он устраивался, из трубы слышались тяжелые вздохи Гаврика и его огорченный голос:
— И через трубу вижу, что ты, Мишка, загордился. Как тысячу трудодней заработал! А мне с Нюськой возись. Чуть отвернусь, сейчас же затянет: «У-гу-у», «Распрягайте, хлопцы, коней», — дальше ехать не будем. А мама начнет свое.
Мише стало жаль товарища, и он заговорил:
— Гаврик, потерпи. Дорога намечается. Боевая дорога. Верь слову, — если поедем, то только вместе!
— Расскажи, хоть немного, — попросил Гаврик.
— Пока еще нечего рассказывать. Майор этот, значит, пришел на собрание… Послушал, как Алексей Иванович, председатель, убытки подсчитывает, а остальные почти все ревут… Послушал и говорит: «Поплакали, товарищи колхозницы, и довольно. Теперь вытирайте слезы насухо: слезами детей не накормим. Мне, говорит, Василий Александрович, секретарь райкома, наказ дал не терять ни минуты, наряжать человек трех в Сальские степи, за коровами, к шефам. Пошлите, говорит, расторопного старика и двух старательных подростков…»
Я, Гаврик, стою у дверей и вижу, майор ко мне приглядывается.
— Ух ты! — удивился Гаврик. — А дальше что? Что дальше он сказал?
— «Дальше, дальше»! — недовольно передразнил Миша. — Дальше надо было послушать, а я скорей к прямому проводу. Боялся, что ты помрешь от нетерпения. Тебе с Нюськой трудно, а мне с тобой не легче. Тут бы как раз к майору подойти, старика Опенкина попросить… Старшим в Сальские степи обязательно его пошлют. Сам знаешь, тут надо не опоздать, спешить надо…
Миша хотел сказать еще что-то, но Гаврик досадливо остановил его:
— Это и так ясно — ведь сам Василий Александрович сказал, чтоб не терять ни одной минуты!
Миша обиделся:
— Думал, ты посоветуешь, как быть, а ты сам не знаешь.
Гаврика мучила досада, что он ничем не сумел помочь товарищу, его тревожила мысль: сумеет ли Миша произвести хорошее впечатление на Ивана Никитича Опенкина? Плотник был человеком беспокойным, горячим в работе, и с виду неповоротливый Миша мог ему не понравиться, Гаврик знал, что два дня назад из района приехал новый директор школы — Зинаида Васильевна. Она была в партизанском отряде, ранена, еще не выздоровела, живет в землянке колхозницы. Можно было бы забежать к ней. Гаврик верил, что такой боевой директор обязательно помог бы им с Мишей, но смущало, что Зинаида Васильевна его совсем не знает.
И вдруг Гаврик вспомнил — вечером мать говорила, что из эвакуации уже вернулась Ольга Петровна, завуч. Вот она сказала бы Ивану Никитичу: «Михаил Самохин способный, дисциплинированный. Без огонька только, но если их сложить с Гавриком Мамченко — гору снесут. Они у меня всегда сидели за одной партой».
Теперь Гаврик знал, что надо делать, и он снова закричал в трубу:
— Миша, алло! Друг, лети на третьей скорости прямо к Ольге Петровне. Ты слышишь?.. Алло, у прямого?!
Но на том конце «прямого провода» стояла обидная тишина, а здесь, в землянке, разбуженная пронзительным криком брата, пятилетняя Нюська уже затянула свою нудную песню:
— У-у-у-хым, у-у-у-хым-хым… Мама придет… Скажу, как ты по трубе с Мишкой дружил…
Гаврик зло посмотрел на сестру, собираясь ей высказать все, что он думает о доносчиках, но побоялся, что Нюська откроет матери тайну трубы, и смолчал.
Недавно мать Гаврика положила конец встречам сына с Мишей Самохиным:
— Бездельничаете, а Нюська — беспризорная! Мишка, ступи только на порог землянки — оба подзатыльников получите!
К счастью товарищей, была обнаружена эта замечательная труба, связывающая дот с землянкой. По ней, когда здесь была линия фронта, текла в доты вода. Но сейчас у Миши и у Гаврика труба была «прямым проводом», один конец которого назывался «Большая земля», а другой — «Остров Диксон».
Нюська продолжала тянуть:
— У-у-у-хым-хым…
Гаврик вздохнул и заговорил с принужденной лаской:
— Нюся, я же тебя люблю. На вот… Понимаешь, сам не съел, на!
Из кармана куртки Гаврик вытащил сухарь и отдал его сестре. Нюська перестала плакать, но по ее надутым мокрым щекам брат догадывался, что сухарь не поможет делу.
Гаврик нашел за печуркой тонкую сосновую дощечку и, присев около сестры, заговорил:
— Вот из этой дощечки можно смастерить тебе мельницу. Так мамка знаешь какой шум поднимет? Ей она на растопку нужна. Что будем делать? А мельница может получиться… Ну просто замечательная мельница!
Нюське очень захотелось «замечательную мельницу». Она поднялась, оглянулась на дверь и шепотом проговорила:
— Гаврик, я не скажу маме про трубу. Миша хороший, труба хорошая. Я ее укутаю травой, чтоб не простудилась…
Обнимая сестру, Гаврик говорил:
— Ты ж у меня вся в папу, военной тайны никому не разболтаешь.
Он достал из посудного ящика нож, наточил его на камне и стал делать мельницу. От этой работы он оторвался лишь на несколько минут, чтобы наломать бурьяна, бросить его в печку и принести в чайнике воды из родника. Весело насвистывая, возвращался он от родника домой. На пути ему повстречалась высокая старуха Нефедовна. Она несла на плечах мокрое белье.
— Гаврик, чего радуешься-свистишь? Хату новую отстроил? Покажи ее! — сказала старуха, оглядывая пустошь косогора, изрытого снарядами, усеянного камнями разрушенных построек.
— Бабушка, новую хату не видно из-за дыма. Ветер сдует его — увидишь, — ответил Гаврик.
— Сбыться бы твоему слову, свистун! — сказала старуха, долгим взглядом провожая Гаврика, который, удаляясь, уже не насвистывал, а пел:
Когда четырехкрылая мельница была посажена на воткнутый у порога шест, а осенний ветерок, набежавший с залива, с жужжанием и треском заиграл в ее белых крыльях, Нюська захлопала в ладоши и затанцевала:
— Муки намелю много! Мама пышек напечет! Будем есть, есть. Мишке Самохе тоже дадим. Всем дадим!
— До чего ж ты у меня умная! — засмеялся Гаврик.
Через минуту Нюська целиком погрузилась в хлопотливое дело мельника, а Гаврик, подложив в печку бурьяна, почувствовал себя свободным, как приазовский ветер. Открыв трубу, он позвал:
— Алло! «Большая земля»!
«Большая земля» не отвечала, но Гаврик знал, придет время, «Большая земля» непременно заговорит, и он терпеливо стал ждать этой минуты.
* * *
Миша Самохин избрал наблюдательным пунктом развалину каменной стены бывшего скотного сарая МТФ: отсюда был хорошо виден уцелевший от войны флигель с зелеными ставнями, где шло нескончаемо длинное собрание; невдалеке от сарая стояла лошадь майора, привязанная к расщепленному стволу молодой акации.
Если майор появится на пороге флигеля, Миша сразу его заметит. К лошади майор может идти только тропкой, что чернеет меж каменных развалин, а тропка эта проходит мимо сарая. Встреча с «богом войны» неизбежно должна была произойти здесь.
В затишье, за развалинами каменной стены, ничто не мешало Мише думать над тем, что надо сказать майору и как его убедить, чтобы он послал в Сальские степи его и Гаврика.
Майор может спросить Мишу: «Но почему послать вас? Чем вы лучше других?» Сказать ему, что и в самом деле они лучше других, будет очень хвастливо. И все же Миша твердо верил, что стоит только начать разговор с майором, а уж там он обязательно уговорит.
«А может, начать так? — спросил себя Миша. — «Товарищ майор, конь у вас хороший, похож на фронтового. Вы садитесь в бедарку, а я подержу его за узду. Слыхал, что на нем поедут в Сальские степи… Вот бы и нам с Гавриком туда».
Снизу, от станции, донесся свисток паровоза. И Миша легко догадался, что ответил бы ему майор: «Зачем гнать лошадь в Сальские степи, если можно уехать туда поездом?»
Миша с досадой понял, что он неудачно придумал, как начать разговор с майором.
Из домика по одному, по два стали выходить люди. Они забирали стоявшие у стены вилы и грабли и направлялись в степь. Доносились отрывистые разговоры:
— Марью Захаровну Самохину позовите!
— В степи она нужней!
— Лопаты у председателя!
— Пальцами окопы не будешь загребать!
Слыша эти голоса, Миша не захотел сидеть сложа руки. Он отошел от стены и стал очищать улицу от камней, складывая их в кучу.
Майор появился около бедарки так неожиданно, что Миша невольно выронил желтоватый кругляк и, вытянувшись, приложил ладони к козырьку кепки.
— Вольно, — сказал майор и, будто споткнувшись, остановился, рассматривая свои начищенные сапоги и в то же время искоса поглядывая на Мишу небольшими сверлящими глазами.
Майор был человек пожилой, невысокого роста, грузноватый. Плечи его плотно облегало черное кожаное пальто.
— Ты что делаешь? — спросил он, словно осуждая Мишу за какие-то упущения.
Миша, не отвечая на вопрос, поднял камень и поднес его к куче.
— Понятно, — сдержанно засмеялся майор. — Но зачем ты это делаешь и кто тебя заставил?
— Никто не заставлял, а улицу все равно расчищать надо. Сейчас тут и бедарка не проедет, а машина и вовсе…
— Где ты видишь эту машину? — спросил майор, закидывая здоровую руку за спину и прищуривая глаза в сетке лукавых морщинок.
Миша собирался говорить о серьезном, а майор шутил с ним, как шутят взрослые с детьми. Миша понимал, что и ему надо перейти на шутку, но он не мог этого сделать. Он не умел запросто разговаривать с незнакомыми, не умел находить нужные слова. В школе его за это называли «мешком с цибулей». Злясь на себя, Миша сказал:
— Машины, товарищ майор, сейчас все на фронте. Пустите, камень возьму. — И он потянулся поднять тот самый камень, на котором каблук к каблуку стояли начищенные сапоги майора.
Майор, подавшись в сторону, задумчиво наблюдал, как Миша Самохин, посапывая, носил и носил камни, бросал их в кучу, куда они падали с тяжелым звоном.
— Может, ты и хороший парень, даже наверное хороший, — вдруг заговорил майор, — но сам по себе единоличник…
Миша взглянул на майора округлившимися от обиды глазами.
— Понимаешь, единоличник! — настойчиво проговорил майор, и лицо его при этом насмешливо искривилось. — Голубчик мой, — не то с прискорбием, не то с сожалением продолжал он, — я человек военный, люблю действовать с батареей, дивизионом, а ты… один…
Майор круто повернулся и, легко перенося свое грузное тело с камня на камень, направился к лошади.
Миша стоял с опущенными руками, не успев рассказать, что он не раз с пионерским отрядом собирал колосья в поле, помогал очищать сад от личинок, строил скворечницы.
А майор уже развязывал вожжи, садился в бедарку. Еще минута, и он уедет.
— Товарищ майор, Иван Никитич Опенкин вас, должно быть, звал! — испуганно прокричал Миша, заметив у правления торопливого суховатого плотника.
Опенкина вовсе не интересовал майор. Он сейчас распекал бабушку Гулю, цепкую, моложавую старушку, у которой только что вырвал из рук короткое бревно:
— До чего ни коснется, все к ее рукам липнет! А распорки для возилок из чего буду делать?!
Видя, что старый плотник вскинул бревно на плечо и пошел круто спускавшейся стежкой к мастерским, Миша, как бы винясь перед майором, уныло проговорил:
— Старик разгорячился и забыл про вас.
— Можно напомнить. Товарищ Опенкин, на минуту! — крикнул майор и помахал черной барашковой шапкой.
Плотник Опенкин не услышал майора. Миша устало опустился на камень и сказал:
— Он, должно быть, хотел спросить у вас, кого из ребят нарядить в Сальские степи за коровами.
— Совсем непонятно! Я же, помимо тебя, никого из здешних ребят не знаю! — удивился майор.
— Обо мне говорить нечего, — скучно заметил Миша.
— Это почему?
— Я же «единоличник».
Майор уже поворачивал чалую лошадь, но голос обиженного мальчика остановил его.
— Ты одинокий? — настороженно спросил майор.
— С матерью.
— А отец?
— На фронте, — не поднимая головы, ответил Миша.
— Письма присылает?
— Присылает.
— У тебя беда, — нахмурился майор, — а какая, не догадаюсь.
Миша не отвечал.
— Это ты был на собрании?.. Ты стоял и слушал и ушами, и немного… ртом?
— Интересное так слушаю, — признался Миша. — Вы ж как раз заговорили про поездку в Сальские степи… Так бы и слушал целый день.
— А дорога в Сальские степи интересная? — живо спросил майор.
— Лучшей, товарищ майор, не придумаешь, — вытирая вспотевшие щеки, ответил Миша.
Майор достал из кармана блокнот, спросил у Миши имя и фамилию, быстро что-то написал и, вырвав лист, распорядился:
— Эту записку отдашь товарищу Опенкину. Раньше сам можешь прочитать, потом с ней к плотнику в мастерские. Мчись к нему на самой большой скорости. Аллюр три креста! — как говорят военные. Чалая, но!
С места громко застучали колеса бедарки.
Миша читал:
«Товарищ Опенкин, присмотрись к этому мальчику, Мише Самохину. Проверь его в деле. По-моему, он первый кандидат на поездку в Сальские степи. Майор Захаров».
— Что значит артиллерист! Бог войны! — с восторгом воскликнул Миша и подбросил кепку высоко над головой.
Майор был уже далеко, но подброшенную Мишей кепку он увидел и, сорвав барашковую папаху, потряс ее над своей большой стриженой головой.
— Аллюр три креста! — скомандовал себе Миша и кинулся с крутого откоса к берегу.
Плотницкая и кузнечная мастерские помещались в каменном строении на обрыве к морскому заливу.
Голубоватый дым застилал кузницу. На глинобитном полу тесно было от железного хлама. Здесь валялись рессоры подбитых машин, щиты пулеметов, колеса пароконных подвод. Точно огромные ежи, сердито пыхтели мехи, звенели молотки по наковальням. Горны бросали снопы густого малинового света на высокий прокопченный потолок.
Широкоплечий, усатый кузнец стучал молотом и хрипловатым басом говорил своим помощникам:
— Кругом развалины… А у нас в мастерских — жизнь!.. На полный ход жизнь!
«Жизнь! Вот бы Гаврика сюда!» — радостно подумал Миша, быстро проходя через кузницу к двустворчатой двери плотницкой.
* * *
— Алло, алло! «Большая земля»! — кричал Гаврик. — Мама скоро придет! Давай сводку! «Большая земля»!
«Большая земля» упорно молчала. Гаврик решил использовать последнее средство — сигнал бедствия, о котором они с Мишей узнали от капитана-моряка:
— «Большая земля», СОС!.. СОС!
«Большая земля» по-прежнему не отвечала. Гаврик зло сказал в трубу:
— А еще «Большая земля» называется!
…А Миша в эти минуты переживал трудности деловой встречи со старым плотником. Оба они стояли в плотницкой мастерской, около верстака, обсыпанного стружками.
Опустив длинные руки, которых не закрывали короткие рукава серой шинели, Миша застенчиво говорил старому Опенкину:
— Иван Никитич, товарищ майор пишет вам…
— Вижу, пишет. И чего особого пишет?.. «Иван Никитич, приглядись». А к чему приглядываться? — спросил Опенкин, повернувшись бритым лицом к Мише.
Костлявый, подвижной стан старого плотника был перехвачен узким ремешком, темно-синяя рубаха с засученными рукавами, как на ветру, трепыхалась на нем, когда он сердито налегал на рубанок.
— К чему приглядываться-то? — повторил он и одним указательным пальцем откинул очки с упрямого, тонкого носа на лоб. — Вижу, что шапка у тебя почти съехала на затылок.
Миша поправил кепку.
— Вижу, что нос у тебя уставился в землю… И такого майор считает первым кандидатом в дальнюю дорогу?! Удивительно!
Миша горько обиделся на плотника за его насмешливые слова, но скрепя сердце улыбнулся и сказал:
— Вы же не знаете меня в деле. Вот дайте что-нибудь сделать, тогда и скажете, какой я…
— Хочешь, чтобы дал дело? Ну-ну!.. — удивился старик. — А мне показалось, что на записочке майора ты собираешься ускакать в Сальские степи! За дело так за дело, бери сантиметр!
«Сантиметр» плотник выкрикивал так певуче, что нельзя было понять, на каком слоге он делал ударение.
— Бери! Бери! — повторял старик, а сам уже нажимал на рубанок коричневыми, узловатыми пальцами, и белые стружки потоком бежали на пол. — На верстаке по правую руку лежат грабельные колодки, буравчик выберешь из тех, что на стене. Держи интервал между дырками в три сантиметра, а дырку помечай на четвертом.
Впервые у неторопливого Миши Самохина от волнения быстро стучало сердце и нетерпеливо вздрагивали пальцы, и он просил самого себя: «Мишка, пожалуйста, не спеши!»
— С краев тоже пропусти по два сантиметра!
А через минуту, сквозь шорох рубанка, его голос, но уже не повелительный, а незлобивый и чуть насмешливый, говорил кому-то за окном:
— Акулина, выросла длинна, держаки к лопатам спросишь у Алексея Ивановича, у председателя. Недавно приходил и забрал их.
Кажется, простая штука: на полировано-гладкой поверхности колодочки шириной в пятьдесят шесть сантиметров оставить по два сантиметра на концах, а остальные пятьдесят два разделить на клетки по четыре сантиметра. Граненый, отточенный с обеих сторон карандаш, металлическая линейка и циркуль — все в распоряжении Миши. Но линейка зыбко, как жидкий мосток, дрожит в его руках, а длинноногий циркуль вихляет, как пешеход на гладком льду.
— Не можешь — спроси! Спроси громко! А не сопи себе под нос. На людях действуй смело, нараспашку. Маху дашь — вовремя подскажут, — поучал плотник, уходя от верстака и возвращаясь к нему с пилой в руке.
Миша громко заговорил:
— Размечаю справа налево тринадцать клеток. По четыре сантиметра.
Старик молчал, и Миша понял, что первый шаг сделал правильно.
— Третья, седьмая… тринадцатая, — громко считал Миша, нанося синие полосы на колодочку.
— Ну, а дальше?
— Дальше… Тоже справа в этих клетках отбить клеточки по сантиметру на дырки… Раз…
Приходили колхозницы, закутанные в платки, в шарфы. Зябко вздрагивая, притопывали, шутили и ругали свою беспризорную жизнь, в дотах и в землянках. Старик Опенкин журил их за поломанный держак лопаты, за выщербленные грабли.
Не отрываясь от дела, Миша внимательно слушал, как Иван Никитич, сбивая небольшую рамку, обнадеживающе говорил колхозницам:
— Об яровых семенах, конечно, беспокоиться надо. И мы, правление, будем о них день и ночь трубить району, а район — области… Но и то, товарищи колхозницы, надо помнить, что о нашем положении знают и думают и в Кремле. Семена у нас обязательно будут. Готовьте землю, очищайте ее от сорняков, зарывайте окопы и траншеи, а инструмент ломайте пореже.
Прислушиваясь к разговорам старика, Миша иногда работал как-то безотчетно. По ошибке он взял бурав побольше и стал им вертеть. Колодочка треснула, треснула едва слышно, но старый плотник уловил звук лопнувшей колодочки, вздрогнул, но не обернулся в сторону Миши. Старик в это время внимательно слушал маленькую черноглазую женщину, худую, измученную, одетую в стеганый ватник, перепоясанную фартуком из мешковины.
— Иван Никитич, ну а коров-то тех, что майор говорил… когда ж их пригонят? Скоро? С детьми нет сил больше ждать… Никакой силушки.
И женщина уткнулась в каменную стену, закрутила головой так, как будто хотела спрятаться в трещину между камней.
— Замолчи! Слеза что древесный червь. В плотницкой не положено реветь… День-два — и надежные люди отправятся за ними, а теперь уходи и не горячи мне сердце.
Миша видел, как тряслись жилистые, тонкие руки старика, когда он грубовато выводил женщину из плотницкой.
С порога маленькая женщина сказала:
— А ты, дядя Опенкин, не серчай. В бригаде пристаю к Марье Захаровне, а тут — к тебе. К кому, как не к вам, за подмогой и за советом?..
— Серчаю я, что не могу коров доставить самолетом! — ответил старый плотник и вслед за женщиной скрылся за дверью.
Вернувшись, Иван Никитич сел на верстак. Мише странно было видеть старого плотника неподвижным. Заметив, что Иван Никитич уставился на лопнувшую колодочку, он пристыженно заговорил:
— Дедушка Опенкин, я задумался и дал маху. Буду работать хоть до полночи. Вы же, должно быть, тоже не сразу…
— А ты сердечный… Обмундировка на тебе вот эта вся?.. В чем в доме, в том и в поле?..
Он неловко усмехнулся и задумался, но, неожиданно сорвавшись с верстака, строго сказал:
— Работать! Работать!
И плотницкая наполнялась то шорохом стружек, то свистом пилы и шарканьем рубанка.
Вислоусый кузнец, матовый от угольной копоти, открыв дверь, шутливо прищурил глаза, как бы спрашивая Мишу: «Плотник твой воюет?» Миша отмахнулся от кузнеца и с новым усердием принялся за дело.
Приближался конец дня. Старый плотник, собираясь уходить в правление колхоза, убежденно говорил Мише:
— А может, останешься ночевать здесь, в кузнице? Около горнов куда теплей, чем в доте. Тут Гитлер во сне не приснится. Матери скажу, где ты остался. Я увижу ее сейчас в правлении…
Помня о Гаврике, Миша ни за что не согласился с предложением Ивана Никитича и заторопился домой.
— Ты ж не проспи! Плотники и кузнецы умываются на заре! Ну, счастливой дороги! — напутствовал его Иван Никитич.
На опустошенном косогоре, под низким, облачным небом с редкими заездами, стояла густая тишина. Только в подземелье где-то хныкал ребенок: «Ма! Ма! Ма!..»
В единственном уцелевшем домике тускло светились окна. По ним мелькали тени, то и дело на стекле вырисовывалась седая раскачивающаяся мужская голова. Долетали слова:
— Шефам нужны рабочие руки — грузить доски, кирпичи, камыш… Надо в степь, надо за трубами на «Металлургию».
— Алексей Иванович, а ты лучше скажи: чего не надо? — спрашивал другой голос.
— Я то же самое говорю — все надо, и на все наряды выписывай… Хоть разорвись.
— Товарищ председатель, не обижайся — дам тебе совет: в первую очередь наряжай людей за скотом. А разрываться потом будешь.
«Это мама», — весело подумал Миша.
В доте все было по-прежнему. Маленький ночник под тщательно вычищенным стеклом горел, как яркая свеча. На сундучке сверху клеенки белел клочок бумаги. Миша взял его и прочитал:
«Пропащий сын, пышки в духовке. Все твои. Слыхала, что в подмастерьях у деда Опенкина… Угодить ему не просто. Наморился небось?»
«Пышки буду есть после, а сейчас поговорим с «Островом Диксоном».
Миша опустился на корточки, улыбнулся и осторожно позвал:
— На «Острове Диксон». Говорит «Большая земля»… «Остров Диксон»!
Но «Остров» не отвечал. Миша решил, что Гаврика или нет в землянке, или, намаявшись, он крепко заснул. Нужно усилить позывные.
— «Остров Диксон»… — затянул он погромче.
— СОС! Ты с ума сошел? Мама вернулась, пропадем, замолчи! — испуганно ответил Гаврик.
— Чего же она раньше времени вернулась? Недисциплинированная, — пошутил Миша и, поняв, что Гаврику сейчас и в самом деле не до разговора, отодвинулся от трубы. Ему стало обидно, что не удалось передать по прямому проводу то, что пережил сегодня. Равнодушно пожевав пышку, он нашел клочок бумаги и стал писать Гаврику письмо.
Миша писал о том, что майор оказался «настоящим богом войны», что с ним по-военному быстро он обо всем договорился и что остальное зависит от старика Опенкина.
«Ты, Гаврик, не унывай. Не пошлют за коровами, так я добьюсь другого: будем вместе работать в мастерских. В мастерских — не в доте. Там не работа — жизнь! Здорово! Гаврик, помоги в одном деле: подыщи что-нибудь такое, из чего можно бурки сшить. Старик заводил разговор о поездке и приглядывался к моим ботинкам. Боюсь, как бы обмундирование не забраковал».
Закончив письмо, Миша сказал себе: «Утром обязательно письмо передать Гаврику».
Помня, что с утренней зарей надо бежать в плотницкую, Миша замаскировал трубу травой и лег спать.
* * *
Утром следующего дня Гаврик, прочитав письмо, никак не мог придумать, что ему сделать, чтобы у них с Мишей были бурки. Это злило Гаврика; землянка казалась ему еще тесней, и все в ней раздражало — и заплесневевшие бревенчатые стены, и низкий потолок, и узкий, будто нора, выход, и густая, как в погребе, сырость. Выносил ли он на воздух полосатый матрац, чтобы выбить из него пыль, вытряхивал ли одеяло, взбивал ли подушки — он все время трубным голосом пел свой, ему лишь известный марш, в котором единственная нота бесчисленно повторялась:
Забегавшая на минуту мать, высокая, по-мужски широко шагающая женщина, уходя, сказала:
— Нюська, Гаврик наш забубнил — теперь он или гору своротит, или на небо взлезет.
Нюська смотрела на трещавшую на ветру мельницу, на Гаврика. Вздохнув, она спросила:
— Гаврик, ты на небо полезешь?
Подметая около порога, Гаврик сердито отвечал:
— Что я там — шапку забыл? На земле не знаю, что делать…
— И не лезь туда, а то как оборвешься… А мельница как останется? Я как зареву, а мама заругается…
— Что вам больше — тебе реветь, а маме ругаться…
Мимо землянки в степь шли двое трактористов. Один из них был бригадир Петр Васильевич Волков, другой комсомолец Руденький, недавно присланный из Города-на-Мысу.
Гаврик слышал от комсомольцев полеводческой и огородной бригады, что Руденький, наверное, будет секретарем комсомольской колхозной организации. Гаврику было интересно знать, о чем разговаривает Руденький с бригадиром.
Волков, раскачивая на ходу широкими плечами, гудел глухим басом:
— Нынче должно потеплеть. Дует полуденка. А от тепла не откажемся. Пахать-то придется до первой пороши. О другом нам и не мечтать…
Руденький засмеялся:
— Петр Васильевич, я знаешь о чем еще мечтаю?
— Не догадываюсь, — повел круглым плечом Волков.
— О валенках и теплых рукавицах, а то ночью холодновато за рулем.
— Могу подать совет. В Каменной балке, в тернах, немцы подорвали с десяток легковых машин. Есть кузова с войлочной обивкой. От стежки рукой подать.
— Чего же не взял? — усмехнулся Руденький.
— Побоялся — мина «заругается».
— Сороки храбрей нас. Много их там. Кузова перекрасили в белый цвет… А все-таки пробраться можно к этим машинам, — продолжал Руденький. — Стежку к ним из котловинки забросать камнями… Куда брошено тяжелое, туда ступать не опасно.
Посмеиваясь, трактористы шли размеренным шагом и скоро скрылись за перевалом. Гаврик, подслушав их разговор о валенках и серой обшивке кузова, задумался и молча сел у порога, обхватив ноги чуть ниже колен. День, как и говорил бригадир Волков, начинал проясняться. Южный ветер, разорвав хмарную завесу на мелкие белые облака, сдувал их на север, и они, точно отары овец, двигались туда над серовато-рыжей степью. В оголенной синеве ярко светило солнце. Нюська не жаловалась на холод, ее не тянуло в землянку. Глядя на солнце, на небо, на залив, испещренный полосатой накипью сверкающего серебра, она уже не боялась, что Гаврик захочет полезть на небо: там сейчас хорошо, если и сорвется, то упадет в воду, а плавать он умеет.
— Гаврик, а эта мельница муку не мелет. Сделай другую, — сказала она.
Гаврик вздрогнул и обернулся в ту сторону, куда ушли трактористы.
«Вот бы сбегать в Каменную балку и попробовать сорвать обшивку кузова на валенки», — подумал он…
Но прежде надо было договориться с Нюськой, взять с нее честное слово, что реветь она не будет. Дав слово, Нюська, конечно, все равно потом может зареветь, но все-таки у Гаврика на сердце будет легче.
А Нюська приставала:
— Гаврик, а ты большую мельницу не умеешь сделать?
— Лесоматериала нету. Идти за ним не близко.
— А ты рысью сходи.
— Уйду — реветь будешь, — сказал Гаврик, делая вид, что этот разговор его не интересует, но маленькая сестра продолжала упрашивать его:
— Гаврик, сходи!.. Реветь я не буду.
Гаврик вскочил и, выбросив вперед руку, требовательно сказал:
— Честное слово даешь?
— Даю! — И Нюська своей маленькой ладонью хлопнула брата по ладони.
Договор с Нюськой был «подписан», и Гаврик, натянув поглубже черную кепку, торопливо одернул куртку и помчался в том направлении, куда недавно ушли трактористы.
Поросший бурьяном проселок вывел Гаврика на продолговатый гребень. От гребня в стороны отходили две излучины, и потому он был очень похож на летящую птицу. Гаврику показалось, что он тоже, как птица, может пролететь над проселком к Каменной балке и до обеденного перерыва, когда мать приходит покормить Нюську, вернуться в землянку. И все же до Каменной балки было не меньше пяти километров. В этом Гаврика не могли обмануть ни гребень, похожий на птицу, ни приветливое осеннее солнце, ни степное раздолье.
Отсюда Гаврику была видна не только Каменная балка, но оставшееся позади море, крутоярый берег залива, мастерские с серыми стенами под красной крышей. В мастерских, как писал Миша, была «жизнь». Гаврик понимал, что в слово «жизнь» его друг вкладывал все замечательное, о чем было трудно рассказать.
— Миша, жизнь! — крикнул Гаврик и, вобрав голову в плечи, кинулся вперед, к Каменной балке.
* * *
В плотницкой давно уже кипела работа.
— Подушка для дрог не колодочка для граблей. Мах тут дорого обойдется, а пробовать надо… Милости прошу, сантиметр и карандаш. Диаметр возьмешь шесть, а вертеть будешь на три. Потом возьмем в квадрат и долотом будем выбирать вместе… Полностью взял в толк? — говорил старик Опенкин.
Что ему, неугомонному плотнику с усохшим, маленьким лицом, можно ответить на его вопрос? Да он и не ждет ответа.
— Михайла, ты начинай осторожно и сердито. Сказано — дело мастера боится.
— Так ведь мастера… — заметил Миша.
— Если мастера боится, то подмастерья побаивается… Михайла, да ты знаешь, подушка у тебя под руками передняя или задняя?
Миша уверенно отвечает:
— Передняя.
— Отвечаешь за слова? — заглушая шорох рубанка, спросил Иван Никитич.
Миша теперь твердо знал, что одним словом плотнику не ответишь и что отвечать надо, не отрываясь от дела, иначе старик сердито скажет: «Днем звезд никто не считает». Нанося на подушку одну окружность за другой, Миша рассказывал:
— Задняя — у вас, она выше и шире, а передняя — вот она… ниже и уже.
— Ты, брат, скворец из ранних, — одобрительно отозвался плотник.
Минута-две прошли в необычайном для плотницкой молчании, потом, не прерывая работы, Иван Никитич спросил: знает ли он, Миша, почему подушка для дрог делается не из дуба, а, допустим, из ясеня. Дуб-то, ведь он крепче?
Сверля дыру, Миша ответил:
— Должно быть, нет подходящего дуба.
— А это что?
Миша оглянулся. В углу он увидел толстый дубовый брус. Он, видно, долго лежал где-то на солнце: его обтесанную сторону, как паутиной, испестрили глубокие борозды трещин. Тыкая в них зачерствелым ногтем, Иван Никитич поучал:
— Вишь, колюч, как еж. Вспыльчив, сердит без меры, а ненадолго. На ухабе дроги подпрыгнут, он и лопнет от гнева. Допустим, везла бы на этих дрогах, как до войны, Марийка Ивченко молоко на пункт. Разобрала бы она тогда по косточкам не только плотников, но и родню их до десятого поколения. Не знаю, как тебе, Михайла, а мне нет охоты получать от нее такую грамоту… Сделаем лучше подушку из ясеня: в обработке податлив, а в носке терпелив. Ты на стружку посмотри только: ровная, мягкая — хоть на метры отмеряй да вплетай девчатам в косы.
Иван Никитич рассказывал о ясене, о его характере и повадках, как о человеке. Мише было интересно слушать старика, и особенно здесь, в плотницкой, залитой осенним солнцем, обсыпанной легкой, шуршащей стружкой и белыми, как сахар, опилками.
В окно, обращенное к сверкающему заливу, громко застучали. Гневный голос окликнул:
— Мишка, куда Гаврик девался?
«А и в самом деле, куда девался Гаврик?» — встревожился Миша.
Иван Никитич, отложив рубанок и глядя поверх очков, твердо спросил Мишу:
— Не знаешь?
— Нет.
— Говоришь как настоящий плотник?
— Как настоящий…
— Тогда нечего Фекле Мамченко стоять перед окном и свет загораживать. Работай, а я пойду отчитаюсь.
Через минуту Миша услышал доносившийся со двора громкий разговор.
— Зачем тебе Михайла нужен? — спрашивал старый плотник.
— Я ему сама расскажу. Пропусти к нему!
— Непонятно объясняешь, не пущу! Михайла Самохин вертит дыры… важные дыры, и, пожалуйста, не мешай ему!
В кузнице затихли молотки. Кузнецы вмешались в скандальное дело и, выяснив, что Гаврик в полдень был около землянки, взяли Мишу под свою защиту.
— Тогда нечего придираться, мальчик Самохин с зарей объявился в плотницкой, — сказал вислоусый старший кузнец, обрывая разговор.
Вернувшись в плотницкую, Иван Никитич застал Мишу растерянно стоящим около верстака.
— Общими силами атака отбита, нечего унывать!
— Жалко Гаврика, — сознался Миша.
— Друг?
— Такой, что в огонь и в воду вместе.
— Не пропадет. Не горюй.
— Он бы тоже помогал вам в мастерской, — вздохнул Миша, — так за сестренкой надо глядеть… Маленькая она, а мороки с ней, дедушка, много. Не мужское дело.
— Ты, Михайла, стоишь на правильной точке. Вернется, может, что-нибудь придумаем.
И голос старого беспокойного плотника сейчас же потонул в сердитом шорохе рубанка. С молчаливым усердием работал и Миша, отгоняя надоедливо точившую его мысль: «Куда же девался Гаврик?»
* * *
А Гаврик Мамченко в это самое время был в Каменной балке. Стоя на тропинке, воинственно задрав козырек кепки, напряженно думал, глядя на бурьян, на голые кустарники, на кузова машин, обсиженные сороками. Все в Каменной балке было так, как об этом рассказывали трактористы. И Гаврик с еще большей тревогой стал думать об опасности подорваться на мине.
Сороки, перепрыгивая с ветки на ветку, дразняще стрекотали:
Громкий стрекот их Гаврик переводил на человеческую речь, и получалось, что сороки надоедливо спрашивали его:
Гаврик поднял камушек, но сейчас же выронил его: он был уже взрослый и мог не обращать внимания на болтливых птиц, скакавших по голым веткам. Он стал смотреть на одну из подбитых машин, до которой было не больше десяти — пятнадцати шагов. В кабине этой машины, около руля, висел большой клок отодранной серой обшивки. Он покачивался на ветру, и его лохматые очертания менялись, как края бегущих облаков. И как бегущие облака всегда притягивали к себе внимание живого и беспокойного Гаврика, так и войлочная обшивка кабины потянула его к себе.
«А если бы в этой машине лежал раненый товарищ? Значит, я бы струсил, не помог ему?..» — строго спросил он себя и решительно поднялся. Теперь у него была срочная фронтовая задача — спасать раненого товарища. Эту задачу надо выполнить во что бы то ни стало.
Спрыгнув в котловинку и пряча голову за ее обрывистый край, Гаврик стал бросать камень за камнем на ту бурьянистую площадку, которая отделяла его от кузова подбитой машины. Расчет у него был такой же, как у Руденького: если мина взорвется, то взрывная волна не сможет в укрытии задеть его, если же под ударами камней она не взорвется, то по этим камням он смело, как по мосту, сможет добраться до кузова. Оставалось одно: выбирать камни потяжелей — плоские, литые, они сильнее ударяют о землю и не откатываются. И Гаврик выбирал их и бросал, выбирал и бросал. Он работал так ожесточенно, что даже хвастливые сороки, видимо, поняли, что время шуток прошло, и перестали стрекотать. С верхушек голого кустарника они молчаливо косились на Гаврика своими круглыми лилово-черными глазами.
* * *
Перед вечером, когда залив запестрел и бронзовыми, и свинцово-синими красками солнца и неба, на пороге плотницкой появился майор Захаров. Вызывая Ивана Никитича, он сказал Мише, точно старому знакомому, всего лишь три незначительных слова:
— Трудимся? Надо, надо!
Сейчас же майор и плотник вышли на бурую лужайку и о чем-то долго там разговаривали. Больше говорил майор, коротко взмахивая здоровой рукой. Иван Никитич покачивал головой и вскользь посматривал в сторону плотницкой.
Заметив это, Миша подумал: «Может, решают главный вопрос?»
— Вы ж, Иван Никитич, поскорей на совещание! — услышал Миша голос майора, уходившего к правлению. — Надо спешить, пока погода солнечная!
Вернувшись к верстаку, Иван Никитич почему-то избегал смотреть на Мишу. Вместо того чтобы обстругивать доску, он неторопливо собрал инструмент и стал укладывать его в сундук.
Мишу подмывало спросить, как же решен вопрос о поездке в Сальские степи. Но он не спросил: Иван Никитич мог подумать, что он вовсе не интересуется работой в плотницкой, а только по необходимости приходит сюда, чтобы заработать командировку за коровами. Миша знал, что нет ничего плохого в желании заработать это право. Но старый плотник так интересно и много рассказывал ему о строительных материалах, так прилежно и любовно учил его своей профессии, что этого вполне хватало, чтобы сказать старику спасибо. Работа в плотницкой будет еще интересней, если Ивану Никитичу удастся исполнить свое обещание — помочь Гаврику Мамченко стать подмастерьем.
И Миша, не оставляя работы, заговорил совсем о другом:
— Утром, когда шел сюда, пленных видел. Их, должно быть, в город, на работу, вели. Уйма. Идут смирные. И все эсэсы…
— Смирные — говоришь?
— Ага, как овцы.
Старик нахмурился.
— Глаза им не повылазили: видят, сколько нагадили. Вот и смирны. А про овец напрасно… Какие они, к чертовой бабушке, овцы — шерсти с них и на валенки не настригешь! — рассердился Иван Никитичи стал смахивать с верстака стружки.
Успокоившись, он с придирчивостью врача, осматривающего больного, обошел вокруг Миши, вздохнул и сказал:
— Михайла, пришла пора работу нашу остановить. Когда опять ее начнем, пока не знаю. Может, потом и Гаврика твоего приспособим к делу. Только будет ли он хорошо работать? Говорят, что непослушный. Зачем-то пошел на минное поле. И там попался на глаза майору и Алексею Ивановичу… Ну, да разберемся, как и что… он там делал. А ты, Михайла, не стой, ступай в свои дот, — указывая на дверь, распорядился Иван Никитич.
Миша в дот не торопился, да и не было смысла торопиться туда. Из разговора с Иваном Никитичем он понял, что дорога в Сальские степи расстраивалась не только из-за плохой одежды, но и из-за каких-то досадных ошибок Гаврика.
«Что он там сделал?.. Некому было придержать его, меня там не было», — с сожалением думал Миша о Гаврике.
Войдя в дот, Миша увидел мать.
Марья Захаровна сидела на полу, облокотившись покатым плечом о низкую стенку дота. Из открытого сундучка выкладывала зимнюю одежду. Видно было, что домой она зашла мимоходом, прямо со степи, где вся бригада убирала сорные травы. На ее шерстяной свитер и на распахнутый ватник нацеплялись и жабрей, и сухие стебли бурьяна.
— Мама, ты Гаврика не видела?
Мать взглянула на сына насмешливыми глазами, но ничего не сказала.
— Мама, ты чего молчишь?
— А ты чего надулся? А ну-ка, попробуй варежки — не вырос из них? Шерстяная безрукавка под шинель годится, с походом шила, а варежки — не знаю…
— Мама, для чего ты про зиму разговариваешь, ты лучше скажи про Гаврика.
Как раз в это время из-за стены дота женский голос протяжно позвал:
— Тетка Марья, вас с Феклой Мамченко до председателя кличут. Чтоб скоро-о!
— Соскучились?
— И председатель, и майор, и дед Опенкин помирают от нетерпения, — послышалось почти у самых дверей дота.
— Сейчас придем! За Феклой не ходи, сама ее покличу! — ответила Марья Захаровна и вдруг, продвинувшись в угол, разгребла траву и, оголив конец трубы, нагнулась к нему и весело начала: — Фекла, какие новости на «Острове Диксоне»? С Гавриком все воюешь? Пора на мировую!.. Технику у них отбили, чего же еще? Пойдем сейчас же в правление! Мы нужны майору и председателю.
Все больше краснея от обиды, Миша молча вышел из дота. За ним вышла и мать. Направляясь к правлению, она легонько толкнула его в спину.
Мише эта шутка показалась неуместной. Растерянный, он вернулся в дот. Торчащая в углу труба уже меньше прельщала его: ей доверялись все тайны, она связывала «Большую землю» с «Островом Диксоном», а теперь по ней могли разговаривать о самых обычных вещах. Она была уже не «прямой провод», а просто ржавая, покоробленная труба. Во всем он винил Гаврика.
«Это, наверное, из-за него тетку Феклу позвали в правление? Из-за него и мама пошла туда?» — озадаченно думал Миша. И тут как раз послышался голос Гаврика, охрипший и неуверенный:
— Миша, Миша! Я знаю, что ты дома… Послушай, я, должно быть, промахнулся. Будет теперь нам…
И несмотря на то, что Миша, подсевший к трубе, сердито молчал, Гаврик стал рассказывать, как он случайно подслушал разговор трактористов Волкова и Руденького, как убежал потом в Каменную балку и через минное поле пробрался в подбитую машину и оторвал обивку на бурки.
Свой рассказ Гаврик закончил словами, в которых было столько же сожаления, сколько и недоумения:
— И только с войлоком на дорогу вышел, а мне навстречу майор и Алексей Иванович. Майор забрал войлок. И только спросил у меня фамилию, а больше ни слова не сказал… Миша, это плохо или хорошо?
Миша не успел ответить, из-за стены тот же певучий женский голос, который пять минут назад вызывал мать в правление колхоза, звал теперь его:
— Ми-шка! Мишка! Мигом по трубе затребуй Гаврика, и оба сейчас же в правление!
— Да слышу! — ответил Миша.
Гаврик опять спросил:
— Миша, ну скажи, это плохо или хорошо?
— Нам с тобой велят сейчас в правление идти. Там и узнаем, хорошо или плохо, — недовольно ответил Миша.
* * *
Через полчаса Миша Самохин и Гаврик Мамченко стояли в правлении колхоза перед круглым туалетным столиком — единственным столом, случайно обнаруженным в обломках снесенного войной села.
За столиком, накрытым газетой с вырезанными по краям зубчиками, на новом табурете сидел седой человек с беспокойными, покрасневшими от бессонницы глазами. Это был Алексей Иванович, председатель колхоза.
Рядом с ним почему-то сидела бабка Варвара Нефедовна — строгая старуха с черной родинкой между серыми взлохмаченными бровями. Она молчаливо посматривала то на Гаврика, то на Мишу.
Для ребят здесь многое было непонятно. Зачем пришла сюда бабка Нефедовна со своей неизменной палкой, натертой на верхнем конце до блеска? Почему майор, заняв место рядом со старухой и опустив бритую голову, так внимательно рассматривал светло-серый скаток шерстистой плотной материи?..
Четвертый табурет, предназначенный для Ивана Никитича, члена правления, оставался незанятым. А сам неугомонный старый плотник все ходил и ходил, легкими шагами меряя комнату.
Поодаль от стола на низкой скамейке сидела Зинаида Васильевна — новый директор школы. Зинаида Васильевна была в солдатских сапогах с короткими и широкими голенищами, в той же стеганке и глубокой шапке-ушанке, в каких она появилась впервые в колхозе.
Шапку она не сняла, видимо, из-за опасения потревожить перевязку, край которой виднелся на тонкой шее. В такой одежде, с маленьким, исхудавшим лицом, с ясными карими глазами, она была похожа на подростка.
Ребятам казалось, что Зинаида Васильевна не интересовалась ими, не понимала их и не собиралась помочь им в трудном положении.
— Ну что ж, поговорим в последний раз о деле, — сказал председатель колхоза, оглядывая всех присутствующих.
Старый плотник, ходивший от стены до стены, так круто остановился, что его холщовая сумочка, висевшая через плечо, отлетела в сторону.
— Алексей Иванович, чего ж начинать-то, если обо всем договорились?
— Нет, с ребятами мы еще не разговаривали о дисциплине. Гаврик Мамченко, по-моему, недисциплинирован. Шутка сказать — на минное поле пробрался. Такой паренек может и в дороге делу помешать. — И председатель надолго задержал свой взгляд на побледневшем и напряженно стоявшем Гаврике.
— А зачем тебе войлок потребовался? — спросил майор Гаврика.
— Бурки не из чего пошить… Мы же с Мишей собрались в дорогу. — И внезапно покрасневший Гаврик рассказал, в какую дорогу они собирались с Мишей.
— Из-за такого пустяка ты рисковал жизнью? — спросил майор, показывая Гаврику войлок. — Неумно, бестолково… А?
Миша еще ниже склонил голову. Чувствуя, что дорога в Сальские степи для них с Гавриком теперь уже твердо расстроилась, решил молчать до тех пор, пока взрослые не скажут: «Уходите». Он тихонько толкнул и Гаврика, чтобы и тот тоже молчал, но друг понял его иначе.
— Товарищ майор, — настойчиво и громче заговорил Гаврик, — я не за войлоком шел, а по фронтовой необходимости! Мне представилось, что в машине раненый товарищ и его надо спасти. Нельзя же было оставлять!
И, чтобы невольная слеза, которой Гаврик больше всего боялся, не сорвалась на щеку, он тряхнул головой и замолчал.
Секунды молчания были для ребят длинными.
— Товарищ майор, — услышали ребята голос Ивана Никитича, — нельзя ли войлочек взять у вас и положить его в мою дорожную сумку? По минному полю, слышали, человеку пришлось идти по фронтовой необходимости…
Иван Никитич протянул свою сухую, жилистую руку, чтобы взять войлок.
— Ведь это наш трофей.
— Товарищ майор, отдайте войлок, — заговорила Зинаида Васильевна. — Фронт-то здесь недавно был. Земля еще не остыла от огня. Очень легко было представить Гаврику, что в машине раненый товарищ. А уж раз представилось так, то надо было спасать товарища.
— Что бы он был за боец, если бы оставил раненого в такой беде, — заметил Опенкин.
— Согласен, — сказал майор, передавая войлок Ивану Никитичу. — Только ты, Гаврик, запомни, что фронтовики на походе должны быть дисциплинированными, точно выполнять приказы командира… А командиром у вас в дороге будет Иван Никитич… А теперь послушайте наставления председателя колхоза — и за дело.
Скрипнув новой кожей своего пальто, майор поспешно вышел из-за столика и, на прощанье пожав руку Ивану Никитичу, затем Мише и Гаврику, ушел из правления.
Алексей Иванович, напутствуя ребят, говорил:
— Теперь и старому, и вам дела много. До войны я вот сторожевал на МТФ, по-стариковски сторожевал. А теперь, когда молодые ушли на фронт, меня собранием избрали и велели работать, как молодые работают.
От такого неожиданно счастливого поворота дела ребята подняли головы, повеселели. Глядя на них, повеселел и Алексей Иванович.
— Ты, Иван Никитич, и вы, ребята, только приведите коров в сохранности, и душевная будет вам благодарность от всего колхоза… Хотел еще что-то сказать, но забыл…
— Алексей Иванович, да и будет говорить… — стала останавливать председателя колхоза бабка Нефедовна. — И так говорил много и хорошо… Гаврюша, — поманила она Гаврика, — пойди на минутку ко мне!
Опираясь на палку, она встала и, обнимая подошедшего к ней Гаврика, взволнованно сказала:
— Ты, Гаврюша, очень похож на моего сына, хоть вы и троюродные. Он тоже пошел спасать товарища и сложил голову. Езжай, Гаврюша, в дорогу, а за Нюськой я сама догляжу. С ручательством догляжу.
По дороге из правления колхоза Миша Самохин и Гаврик Мамченко говорили о многом… Друзья выражали удивление, как это они до сих пор не знали, что крикливый, горячий человек плотник Опенкин был правильным стариком?! Они не споря договорились, что бабка Варвара Нефедовна самая ответственная и самостоятельная старуха. И председатель колхоза трудовой человек, о колхозе сильно беспокоится.
— Миша, а ты заметил, что наши мамки пошли в степь, как подружки? — оживленно спросил Гаврик.
— Держат одна другую за руку, — улыбнулся Миша.
В этот вечер Миша и Гаврик засыпали с волнующей мыслью о том, чтобы завтрашний день приходил как можно скорей!
* * *
Восход солнца застал Ивана Никитича, Мишу и Гаврика на станции, в товарном поезде. Было безветренное утро. С пепельно-синего залива тянуло ровной прохладой.
Ленивый дым, выходивший из подземных очагов, обтекал долгий суглинистый холм, спускавшийся к илистой речке, поросшей поблекшим камышом. В этом дыму домик с темно-зелеными ставнями казался игрушечным. На крыльце его толпились женщины.
Иван Никитич, сложив багаж в углу пустого вагона, стоял вместе с ребятами около приоткрытой двери и говорил:
— Поглядите, колхозницы нас провожают. А с чем встречать будут? Вот об этом, ребята, нам надо помнить каждую минуту и секунду.
Старый плотник часто ощупывал боковые карманы своего короткого полушубка, взыскательно осматривал багаж, такой пустячный, что опасаться за него особенно не приходилось: мешок и две сумочки с заплечными тесемками.
Миша за дни совместной работы с плотником ни разу не замечал за Иваном Никитичем беспричинного беспокойства и теперь старался понять: что могло угрожать их пожиткам в этом пустом вагоне?
— Миша, погляди — поедем-то на «ФД», — указывал Гаврик в ту сторону, где в голове длинного состава сердито паровал красноколесный, мощный, собранный для быстрого бега паровоз. — Рванет — и «прощай, любимый город», — многообещающе подмигнул Гаврик, сменивший черную кепку на серый, с белой овчинной оторочкой треух.
Миша усмехнулся, предчувствуя минуту, когда раздастся свисток главного, потом зовущий вперед гудок паровоза и колеса начнут отбивать: «Пошли-пошли, пошли-пошли».
Усмехнулся и старый плотник, но сдержанно, и Миша сейчас же постарался согнать со своего лица усмешку.
На откосе насыпи с фонарем в руке стоял молодой кондуктор. К нему неторопливо подошел главный — седоусый человек с одутловатым выбритым лицом и придирчивыми глазами.
Он спросил молодого:
— Что за люди у тебя?
— Так это ж земляные поселенцы, пострадавшие, — махнул молодой на суглинистый холм, где когда-то было село и где теперь была развороченная пустошь, затянутая дымом, выходящим из-под земли.
— Кто сажал?
— Сам начальник вокзала и какой-то майор.
Главный, найдя нужным подойти к вагону, направился к нему той шаткой походкой, которой ходят моряки и железнодорожники.
— Что в мешке? — спросил он, кося взгляд в угол вагона.
— Можно, товарищ начальник, показать, — охотно ответил старик и стал показывать.
— А в сумках? — подернул сивыми усами главный.
— Можно и сумочки перетрусить.
Миша кинулся развязывать сумочки с харчами, а Гаврик, изломив темные брови, неприязненно следил за строгим главным.
Когда осмотр багажа закончился, между главным и плотником состоялся короткий бессловесный разговор.
Главный кивнул на суглинный скат в котловину.
Иван Никитич головой поддакнул.
Главный потянул сивый ус книзу.
Иван Никитич погладил свой морщинистый бритый подбородок.
Закинув толстые руки за спину, главный, покачиваясь, пошел вдоль состава.
Иван Никитич, присматриваясь к своим маленьким, с короткими голенищами сапогам, неслышно зашагал по вагону.
— Ох же и надоедливый этот главный, — засмеялся Гаврик.
Старый плотник предостерегающе заметил Гаврику:
— Очень ты непоседлив. Главный свое знает. Посмотрим, как ты свое сделаешь.
Гаврик смущенно посмотрел на Мишу, ища поддержки, но Миша мимоходом сердито толкнул его локтем и стал помогать Ивану Никитичу приводить в порядок распотрошенный багаж.
Молодой кондуктор где-то близко прокричал:
— Василий, поторопись!
Потом раздался свисток главного, а за ним гудок паровоза.
Под стук колес Иван Никитич уменьшил просвет двери и, загородив оставшуюся щель распростертыми руками, весело разрешил смотреть через его руки, и ребята широко открытыми глазами стали глядеть туда же, куда смотрел внезапно подобревший старый плотник.
Паровоз, усердно стуча красными колесами, быстро набирал скорость. Суглинистый скат, вздрогнув, тронулся и поплыл сначала назад, потом в нерешительности закружился на месте и, точно стремясь вдогонку за Мишей, за Гавриком, кинулся к полотну железной дороги, но скоро вместе с маленьким домиком исчез за бурой отножиной, рассеченной каменистым оврагом.
— Теперь сюда. То уже оторвалось от сердца, а это еще нет.
Иван Никитич задвинул левую дверь и быстро приоткрыл правую: сверкнул залив, плещущий солнечными красками безоблачного утра. Вдали темнели маленькие рыбачьи лодки, а еще дальше маячил пароход с мягко изломанной струей дыма.
— Здорово! — выдохнул Гаврик.
— Дорога!.. Михайла, что может быть лучше? — спросил старик.
— Не знаю, — ответил Миша, чувствуя, что и в самом деле в дороге есть что-то непередаваемо веселое и в то же время грустное, особенно в той дороге, которая ведет от дома, от знакомых с детства мест… Какой же дом? Дот, да еще фашистский… И все-таки — дом!.. Пусть нет и в помине каменной хаты под камышовой крышей с резным крытым крылечком, где он впервые уже не по складам, а твердо прочитал: — «Как мало в этом году васильков», — говорили дети. «Как бы мне совсем вывести эти васильки!» — говорил отец».
Пусть не узнать небольшого двора с тремя стрельчатыми тополями, которые в тот момент окапывал его, Мишин, отец, и, услышав прочитанные слова, весело засмеялся и сказал задумавшемуся сыну: «Мишка, головы не ломай. Тот отец, что в книжке, должно быть, бригадир. А у нас мать бригадир. Придет — расспроси ее про васильки».
Пусть не осталось и следа от покатой крыши сарая, на которую удобно было взобраться по внутренней лестнице, чтобы пустить бумажный змей, окинуть глазом синий простор моря, холмистую даль степи… Но степь осталась, осталось море, осталась мать, рыбацкие лодки, острый мыс и город на нем и чайки, крыльями, как веслами, бороздящие утреннюю синеву неба. Отец тоже знает, что на месте подворья и дома теперь голая, распаханная снарядами земля, но в письмах он пишет, что ему так хочется домой, в родные края.
Впервые Мише дом показался не таким, каким он его представлял обычно. Бежали навстречу вагону обрывистые берега Куричьей косы, желтые камышовые займища — и все это был дом.
Иван Никитич, размахивая руками, говорил Гаврику:
— Одна дорога плоха — к смерти. Так смерть — что она? Безделье! За ней мы не поедем. Помрем потом! Через сто годов!
И неугомонный старик, и весело смеющийся Гаврик, еще вчера храбро прокладывавший путь к кузову, — все это был его, Мишин, дом.
У Миши стало легко и спокойно на сердце. Он прошел в угол вагона и присел на мешок.
— Дедушка, а Миша по доту скучает! — засмеялся Гаврик.
Старик предупредил Гаврика:
— Михайлу не трогай, парень он вдумчивый. Имеешь охоту — поговори со мной.
— Дедушка, а почему вы с главным не поругались? — спросил Гаврик.
— Как почему? — удивился старик.
— Так он же, как тигр усатый, ко всему принюхивался. Зря ему спуску дали, — с сожалением ответил Гаврик.
— Михайла, — насмешливо заговорил Иван Никитич, — а твой друг, видать, еще без старшего в голове.
Миша усмехнулся.
Гаврик, чуть обидевшись на товарища, сказал плотнику:
— Мишка — он у вас похож на уполномоченного.
— Да-да! Он мой уполномоченный, и тебе его слушать. Помни: в нашем большом деле первый командир я, Иван Никитич Опенкин, второй — Михайла Самохин, а уж третий — ты, Гаврил Мамченко. Этого ранжира держись, а не то крепко взыщу. Мне вот вздремнуть хочется. Ночь-то в сборах прошла. Задача у нас с Алексеем Ивановичем, с председателем, была нелегкая — налыгачи, веревки, всякую мелочь собирали.
Старик укладывался недолго: снял черный треух, положил его под голову и, подобрав ноги, свободно поместился на маленьком куске войлока.
— Михайла, к двери только на остановке можно, а так — ни под каким видом… Что надо — разбуди, я не обидчив…
И он затих.
— Сам маленький, а движений в нем как в паровозе, — тихо сказал Миша, указывая на плотника. — Без него в мастерской заглохнет. И как его отпустили? Правда, завтра прибудут из города шефы — плотники.
Потом под стук колес ребята заговорили о том, где лучше бы поставить новую школу — на другом или на старом месте. В конце концов они договорились: будет ли строиться школа на новом или на старом месте, но она непременно должна стоять на высоком берегу и глядеть окнами на море.
Миша опасливо предположил, что женщины могут в этом вопросе «дать маху», но Гаврик уверил его:
— Ну, пусть майор не доглядит, так Ольга Петровна или Зинаида Васильевна подскажут.
И вдруг Гаврик почувствовал, что хозяйственные вопросы ему уже надоели. Он спросил Мишу, нельзя ли немного подвинуться к двери. По дверному просвету, как по экрану, с чудной быстротой проносились назад военные-строители с лопатами, кирками, со свежими шпалами. На плоской насыпи мелькали домики из реек, диктовых стен и диктовых крыш. Они были такие новые, чистые, что казалось — последний гвоздь эти военные вбили в них только сейчас.
Для Миши, как и для Гаврика, люди в шинелях, в фуражках и гимнастерках были самыми интересными людьми в мире: они прогнали фашистов, они — фронтовые товарищи их отцов и, может, где-нибудь встречались с ними.
Миша встал, достал из кармана плотницкий карандаш, оглянулся на спящего старика и широким взмахом провел в полуметре от двери красную черту.
— Вот! Дальше запретная зона! — сказал он, опускаясь на пол около самой черты.
— А еще немного, хоть на ладонь ближе, нельзя? — спросил Гаврик.
— Нельзя!
На небольшой узловой станции поезд остановился.
Иван Никитич, не поднимая стриженой головы, заспанными глазами посмотрел на ребят. Ребята сидели, поджав ноги, и о чем-то шептались.
— Михайла, все в порядке? — спросил старый плотник.
— В порядке, — ответил Миша, хотя беспорядок уже назревал.
На путях станции работало много военных. Солнце уже поднялось и в безветрии хорошо пригревало. Строители сбрасывали шинели, чтобы свободней было подносить шпалы, подтягивать рельсы.
Один из военных, пожилой человек с веселыми глазами, киркой закрепляя шпалу, сказал своему коренастому товарищу с желтой паклей усов под прямым носом:
— Рыбкой позавтракал, а она воды хочет.
— Вон чайник, — указал желтоусый.
— Пью только родниковую.
— Избалован. Попроси гвардейцев, — проговорил рыжеусый и посмотрел на ребят. — Пока поезд стоит, десять раз до родника сбегать можно. Вон бугорок и камни ворохом насыпаны.
Этому разговору взрослые, видимо, не придали большего значения, чем обычной шутке, потому что сразу же стали заниматься каждый своим делом. Но, услышав его, Миша и Гаврик заспорили.
Гаврик настаивал:
— Надо сбегать!
Миша приказывал:
— А я говорю — сиди на месте!
Гаврик запальчиво объяснил:
— Подумают — вот тыловые крысы…
— Пускай думают, а у нас свое дело.
— Дело коровье! Уполномоченный по коровьему делу!
Задетый за живое, Миша посмотрел на молодого кондуктора. Тот в стороне от поезда сидел на штабеле шпал и, греясь на солнце, ерошил волосы.
— Гаврик, можешь в два счета? — спросил Миша.
Но Гаврик уже сорвался с места, схватил синий чайник и со словами «За родниковой» кинулся через пути.
Миша вскочил, глубоко вздохнул и стал «переживать». Три опасных точки были под его наблюдением: Гаврикова взлохмаченная от бега голова, греющийся на солнце кондуктор и угол вагона, в котором спал Иван Никитич. Голова Миши поворачивалась так, как будто кто-то на невидимой веревке тянул ее от угла вагона через штабель со шпалами к серой стежке, прочерченной по полынному откосу, к бугорку с кучей камней. Лицо его было бледное, напряженное, а нос сморщился. Тетка с корзиной, продававшая кукурузники, проходя мимо, засмеялась:
— Ты, должно, маму потерял?
Когда Гаврик, сверкнув на солнце синим чайником, исчез за камнями, из-за белого домика появился главный. Закинув за спину руки, главный не спеша шел к головному вагону. Зевнув, поднялся и молодой кондуктор.
«Кричать Ивану Никитичу?» — побледнев, спросил себя Миша. Его растерянный взгляд остановился на военных. Они тоже следили за Гавриком.
Когда Гаврик вынырнул из-за камней, рыжеусый солдат сердито сказал:
— Должен успеть.
— Как знать. Главный вон уже за поручни держится. Возьмет да и свистнет. Ему губы не зажмешь, — сокрушенно заметил тот, кого рыбный завтрак потянул на родниковую воду.
«Крикну!» — подумал Миша, ощутив, как жарко горят его уши и щеки, но тут рыжеусый сказал:
— Честное гвардейское, должен вовремя прибыть.
И в эту минуту главный дал свисток так настойчиво, точно хотел сказать, что ему, главному, нет никакого дела до тех, кто опаздывает и кто отвечает за опоздавших.
Миша видел теперь только одну точку — Гаврика, вобравшего голову в плечи, изогнувшего спину так, как будто его сек дождь и град. Со сверкающим в левой руке синим чайником он уже достиг полосатого шлагбаума на переезде через пути.
«Может, машинист видит его и нарочно не дает свистка?» — с надеждой подумал Миша.
Гаврик уже перескочил через первый накатанный рельс, когда раздался свисток паровоза. Споткнувшись о второй рельс, Гаврик стремительно полетел в желтый песок, усеянный гравием. Чайник, расплескивая сияющие брызги, зазвенел по шпалам.
Вагон со скрипом сдвинулся с места, военные бросились к Гаврику, а Миша закричал что было сил:
— Дедушка!! Пропали!
— Кто пропал? — так же громко закричал спросонья дед и сильно дернул Мишу за плечо. В тот же миг вагон рвануло вперед, и старик с Мишей упали на пол. — Где Гаврюшка? Где он? — тряс Мишу старик.
За вагоном слышались поощряющие голоса:
— Жми на педали!
— Прибавь скорости!
— Багаж возьмите! — под удаляющийся смех прокричал кто-то около самой двери вагона. По полу тяжелым мешком прошуршал какой-то груз.
— Где Гаврик?! — кричал дед.
Миша, заплакав и засмеявшись, наконец ответил старику:
— Да он же тут! А вы кричите…
Гневно дыша, старик смотрел на обсыпанного мокрым песком, взлохмаченного Гаврика, уже поднявшегося на четвереньки.
* * *
Старый плотник, покроив первые валенки, вручил заготовки Гаврику, дал ему и шило с дратвой.
— Бери, посмотрим, на что тебе отпущен огонь — на дело или на безделье?
Плотник после объяснений с ребятами по поводу случившегося на станции наглухо закрыл дверь вагона.
Миша, разжалованный из «уполномоченных» в рядовые, сидел в сумрачном углу, освещенном небольшим окном под крышей.
— Побездельничай, подумай, — сказал ему старик. — А мы с этим бегуном трудом займемся. Труд ума прибавляет и жар на пользу поворачивает. Как шило держишь?
Гаврик стачивал голенища валенка. Серповидно изогнутое шило обманывало расчет неопытных пальцев: оно то выныривало очень далеко от строчки, то срывалось, не прихватывая краев.
— Шило имеет приспособление в обход идти, а ты прешься напрямую… Затяни потуже, с сердцем затяни, но не рви!.. Порвал? Такие и будешь носить. По валенкам угадаем мастера…
Подобрав под себя ноги, Гаврик сидел с красными щеками и со вспотевшим лбом. Старик стоял напротив, прямой, как воткнутый шест.
Гаврик до крови наколол палец, но, вздрогнув, даже не поднял сосредоточенных глаз. Мише стало жалко товарища.
— Гаврик, а ты думай только про шило, про валенки, а больше ни про что…
— Чепуху сказал! — обернулся старик к Мише. — Думать ему есть о чем. Пальцы колоть я его не учил. Положим, ты, Михайла, теперь рядовой, разжалованный, спрос с тебя невелик: доставай харчишки, мы закусим, а он повременит. В наказание.
— Дедушка, он и так работает.
— Молчи. Трудом не наказывают, а исправляют.
Гаврик шил, искоса поглядывая на старика, на Мишу. Они сидели в углу, ели кукурузные оладьи, накладывая на них кусочки мелко нарезанного лука. Гаврик думал: «Скажу деду, что он тыловая крыса, и на первой же остановке незаметно исчезну из вагона. С первым же обратным поездом вернусь в село…»
До сих пор думалось так же легко, как ехалось до узловой станции. Но дальше думать Гаврику было просто страшно. Вот он вернулся в село, его окружают колхозницы и, покачивая головами, говорят: «Нашли кого посылать по такому большому делу… Ну что спросить с Гаврика Мамченко?.. Товарищ майор, вы же военный человек, а не сообразили…»
И Гаврик со свойственным ему горячим воображением видит майора. «Бог войны» стоит в стороне, поправляет повязку на руке и говорит: «Вина моя… Михаилу Самохину по заслугам поверил, а этого… Этого не знал и ошибся».
Нестерпимый стыд заставляет Гаврика отложить в сторону валенок. Он осматривает стены качающегося пустого товарного вагона.
— Тебе тесно? — спрашивает старик, вытирая ладонью сухие, морщинистые губы.
— Нет, — отвечает Гаврик.
— Чего же озираешься?
— Жалко, дедушка, что нету хорошего, прочного гвоздя и веревки. Привязали бы за ногу, чтоб другой раз за водой не бегал.
— Вижу — становишься на правильную точку. Можешь оладьями побаловаться, — смеется подобревший старик, облегченно вздыхает Миша и, потеснившись, дает место Гаврику около походного стола.
Мир снова воцарился в вагоне. Колеса ясней и четче отсчитывали километры быстро бегущей дороги. После завтрака Иван Никитич снова открывает дверь.
— Я не против солнца, да и валенки тачать видней! Михайла, Гаврик, когда валенки у человека на ноге улыбаются?
Ребята почти в один голос отвечают:
— Когда красиво сделаны!
— Такие валенки и будем шить, — сказал Иван Никитич и тут же добавил: — Будем шить не спеша, чтобы успевать посматривать, что нового по сторонам!
* * *
— Благодарны мы премного, — говорил Иван Никитич, уходя из вагона следом за молодым кондуктором. — Довез ты нас до этого места хорошо.
Миша и Гаврик, сложив сумки, притихли, стоя на невысокой эстакаде. В стороне, ближе к большому вокзалу, темневшему обугленными стенами и пустыми просветами окон, в огромную железную толпу сбились пассажирские составы. Там сновали люди с мешками, чемоданами, узлами, с самоходными тележками. Грузчики в серых фартуках кричали:
— Кому помочь? А ну, кому надо помочь?
Покачивая фонариком, молодой кондуктор легко пробирался в этой вокзальной сутолоке и на ходу отвечал старому плотнику:
— Теперь уж вам надо идти на пригородный за билетами. На Сальск поезд вечером.
— Гражданин, ты уж подскажи, — торопился за кондуктором Иван Никитич и в то же время оглядывался на ребят.
— А я ж и подсказал, — не останавливался кондуктор.
— Подсказал ты самую малость.
— А что тебе еще надо? — удивляясь, остановился кондуктор.
— Чтоб вошел в положение.
— В какое?
Иван Никитич громко ответил, преграждая собеседнику путь:
— А вот в какое — спешить нам надо.
— Теперь все спешат…
Указывая на Мишу и Гаврика, по-прежнему стоявших с пожитками около товарного вагона, старик Опенкин еще настойчивей стал убеждать молодого кондуктора:
— Мне с ними, с ребятами, прибыть в Целину ночным часом не положено. Потом же время осеннее, а оттуда нам с коровами пешим ходом до дома добираться… Когда же это мы вернемся?!
— Да что тебе нужно? Что прилип?
— Скорость движения нужна. Подскажи, что делать.
Ребята видели, как у молодого кондуктора от досады заерзал затылок, и он так крутнул головой, будто тесен стал ему воротник.
— Миша, как бы у нашего старика с кондуктором не начались прения? — настороженно заметил Гаврик.
Но опасения Гаврика не оправдались. Случилось, что именно в это время мимо кондуктора и мимо Ивана Никитича пробегала женщина в шинели и темном берете со значком железнодорожника.
— Марфа! Марфа! Ты на главный? Возьми, пожалуйста, с собой старика. Я спешу, а он пристал и не пускает!
— А что ему, старику? — спросила Марфа.
— Он словоохотливый, сам расскажет, — облегченно вздохнул кондуктор, провожая глазами Ивана Никитича, которого Марфа уже тянула за рукав дубленого полушубка.
Старик оглянулся, коротко взмахнул рукой, Миша и Гаврик вскинули на плечи сумки, мешок и двинулись вдогонку.
Через несколько минут, выйдя вместе с потоком пассажиров через калитку в железных воротах, они остановились около двери маленького домика, прилепившегося к громадным обгорелым постройкам кирпичного вокзала. На двери висела стеклянная дощечка с надписью: «Начальник вокзала». Дверь не закрывалась, потому что тесный коридор и следующая за ним комната битком были набиты людьми. Из их крикливых разговоров ребята сразу поняли, что все эти люди хотят видеть начальника, хотят получить от него разрешение погрузиться на поезд.
Марфа попыталась провести за собой к начальнику старика Опенкина, но выбралась из толпы с оторванной пуговицей и недовольно сказала:
— А могли и полы оборвать. Тесно.
Заметив ребят, спросила:
— Это и есть твои помощники за коровами?
— Ну да же, да… Поглядишь, и сердце стынет, — морщась, как на морозе, ответил Иван Никитич.
— Попробуем еще одно. Давай документы, зайдем с другого конца. У вас не своя, общественная нужда. А вы сядьте около заборчика — и ни с места, — пригрозила она ребятам и увела за собой старика.
Оставшись одни, ребята приуныли.
— Делать нечего, присядем, — посоветовал Миша.
Присели и стали ждать: удастся ли деду справиться с трудностями, которые вдруг могут помешать так хорошо сложившейся вначале дороге?
— Начальник — он один. А к нему все… Может, и не выйдет…
— А дед? — спросил Гаврик.
— Дед — орел…
Вернувшийся дед мало походил на орла: руки у него были опущены, а взгляд хоть и сердитый, но усталый.
Иван Никитич что-то шептал себе под нос. Не замечая ребят, он прошелся взад и вперед и вдруг, резко остановившись, сказал:
— Михайла, Гаврик, не будем вешать голов! До начальника прутся и такие, кому надо поехать за дешевыми калошками, за сластями… кому что… Не поймет начальник — на штурм пойдем! Мы знаем, с чего начать…
Но «начинать» Ивану Никитичу не пришлось — вовремя открылась форточка, и из окна крикнули:
— Кто там Опенкин с Миуса? Что до Целины? Сколько вас?
— Сколько есть, все налицо, — выстраивая ребят против форточки, ответил Иван Никитич.
— И эти за скотом?
Начальник оказался человеком пожилым, с утомленным морщинистым лицом. На ребят он посмотрел холодно, без интереса, а старику сказал:
— Спешить надо, а то зайцев твоих порошей накроет.
— Они у меня такие…
Старик хотел сказать что-то хорошее про своих ребят, но начальник остановил его:
— Иди, иди на перрон, к двери! Там человек с документами. Он и отправит вас порожняком.
И форточка закрылась с той же сердитой внезапностью, с какой открылась полминуты назад.
* * *
И вот они снова в дороге, снова в качающемся товарном вагоне.
Все трое сидят в углу и говорят о людях, с которыми встречались. Мише и Гаврику интересно проверить, так ли они думают о новых знакомых: о тетке Марфе, о начальнике вокзала, о молодом кондукторе, о седоусом главном.
Миша говорит:
— Дедушка, тетка Марфа здорово помогла нам.
— Согласен, — отвечает старик.
— Сидеть бы нам до ночи.
— А это, Михаила, как сказать… — втягивает щеки Иван Никитич. — Ей, Марфе, конечно, спасибо и многие лета, а всему голова начальник вокзала.
Гаврик такого ответа не ожидал. Ему начальник определенно не понравился, и он был убежден, что такой начальник не мог понравиться ни Мише, ни Ивану Никитичу.
— Чем же он хороший? — спросил Гаврик.
— А чем плох?
— «Иди на перрон», — передразнил Гаврик начальника, — мол, не загораживай свет… А фортку закрыл у вас под самым носом…
Иван Никитич, хватаясь за нос и раскачиваясь от смеха, говорил Гаврику:
— Мог и нос прихватить. Без носа я оказался бы в Целине смешным представителем. От такого представителя и коровы шарахнулись бы…
Когда шутливое настроение прошло, старик обратился к Гаврику:
— Ты напрасно в обиде на начальника. На блины он нас, правда, не пригласил, но про главное не забыл… Михайла, ты слыхал, как он нас спросил: «Кто там…?»
— «Кто там с Миуса?» — повторил Миша слова начальника.
— Слышишь, Гаврик? С Миуса — из разоренного района. Это ж и есть главное… А то, что не спросил о здоровье, то уж другая, малая статья. Некогда человеку, делом занят. Под руку ему не болтай.
— Дедушка, а тот усач, главный, по-вашему, он тоже правильный? — спросил Гаврик.
— Худого про него не скажу… Замечаю, что тебе он не понравился… Тогда же кто тебе по сердцу?
— Тетка Марфа…
Старик остановил Гаврика:
— Марфа, Марфа! О ней уже сказано… Еще-то кто?
— А еще молодой кондуктор.
— Михайла, а ты что про него скажешь?
— Хороший, непридирчивый. Да его и по глазам видно — добрый.
Старик лукаво улыбнулся, и по этой улыбке ребята поняли, что в оценке молодого кондуктора Иван Никитич с ними не согласился. Ребята обменялись взглядами и без слов сразу договорились, что хотя дед и орел, по ошибиться и он может. И не случайно он только улыбается, а ясного слова в свое оправдание не сказал.
— Добрый, говоришь? — спросил старик.
— Добрый, — уже настойчиво ответил Миша.
Гаврик, молчаливо поддерживая товарища, сбоку показал Мише туго сжатый кулак, что значило: стой на своем — и ни шагу назад.
— Михайла, это хорошо сказать про коня «добрый», а он человек, не конь.
— Кони тоже разные бывают.
— Согласен, — улыбнувшись, задумывается старик.
Гаврик уже успел шепнуть Мише:
— Дедушка не знает, что сказать… Посмотри на него.
Гаврик ошибся: дед задумчиво улыбался вовсе не потому, что растерялся, не зная, что ответить. Такое задумчивое спокойствие приходило к нему всякий раз, когда заботы дня кончались хорошо, когда он знал, что будет делать завтра. В такие минуты ему всегда хотелось быть по-детски откровенным и рассказать о том, что в мимолетной жизни он заметил хорошего, плохого, что было непонятным, а потом внезапно открылось, как открывается солнце, прорвав гряду облаков… Не всякому интересно слушать то, что обычно принято у людей «хранить за пазухой». Жалко, что умерла лучшая собеседница — старуха. Жалко, что сноха бездетна и черства. И вот суровая жизнь свела его в этом качающемся, немного поскрипывающем товарном вагоне с попутчиками, у которых душа нараспашку, про которых без преувеличения можно сказать, что на душе у них то же, что и на языке. Казалось бы, теперь старик мог говорить обо всем, говорить, как думать вслух, но незаметно вместе с детской откровенностью к старому сердцу Ивана Никитича подступили чисто детское смущение и застенчивость. Он почувствовал, что говорить надо только о том, что знаешь твердо. Он осмотрел ребят подобревшими глазами и несмело сказал:
— Может, молодой кондуктор и в самом деле хорош. На деле его не проверял. Поклеп возводить на человека не стану… Только про коня ты, Михайла, напрасно толкуешь. Кони, и добрые, и ледащие, — все они на узде, все следом за поводом. А человек — иное. Спрос с него большой… Мало, что люди с него спрашивают, — он сам прежде должен с себя за каждый шаг спросить… Вон Гаврик на той станции задрал хвост, как жеребенок, и поскакал… Хорошо, что так кончилось. А если б иначе… Мы б его искать. Дорога бы расстроилась, и с нас бы спросили.
— Кондуктор за Гаврика не отвечает, — стремясь снова отстоять молодого кондуктора, заметил Миша.
— Опять же говорю тебе, Михайла, может, он дельный человек… Показалось мне: чесался много, зевал широко, а ноги передвигал, как сонный. Забота другого человека на крыльях несет, а его, видать, на аркане тянет. Говорю: может, я ошибся, может, только показалось мне.
Ребята молчали, с уважением посматривая на худого, щуплого старика с горячими пепельно-серыми глазами, в которых блестели одновременно и жадная стариковская тоска, и чисто детское, наивное озорство. Теперь Мише и Гаврику совсем не важно было победить деда в споре о молодом кондукторе. Важно было, что Иван Никитич не навязывал им своего непроверенного мнения. Само собой было понятно, что старик разговаривал с ними как с равными, без шутливой и обидной снисходительности взрослых, а по-дружески и просто… Даже все спорное, непроверенное, что сказал старик о молодом кондукторе, было интересно, заставляло думать.
Старик встал, чтобы шире открыть дверь, и Гаврик нетерпеливо прошептал:
— Миша, ну как старик?
— Я бы его слушал и слушал.
Иван Никитич, подозвав ребят к двери, сказал:
— Смотрите, степь-матушка поплыла… Глазу раздолье, как на море. Гляди да улыбайся… Делать-то пока нечего.
И все трое молча смотрели на широкую степь с серым грейдером, крутой дугой изламывающимся на далеком взгорье. Смотрели на одинокие машины, на серые полосы пара, на черные загоны зяби. Тракторы, работающие по ту сторону широкой суходольной низины, напоминали хлопотливо ползающих жуков. Над потускневшим золотом жнивья, прошитого зелеными нитями пырея, над скирдами соломы, которые маячили длинными островками среди безбрежья степи, парил коршун.
— Это Сальские? — тихо спросил Миша.
— Только начинаются. Когда-то пешочком с обозом их промерял. Поприглядимся к ним, — многообещающе ответил старик.
* * *
Утром следующего дня в узком коридоре, на деревянной скамейке, около двери с надписью «Секретарь райкома», сидели Иван Никитич Опенкин, Миша и Гаврик. Они ночевали в Доме колхозника и пришли сюда пораньше.
— Мы, ребята, за помощью. Нас могут и не ждать, а нам надо быть на месте. Дело так указывает.
Старый плотник сказал это степенно, но от ребят он не мог скрыть беспокойства, глубоко спрятанного в дымчато-серых старческих глазах.
Ребята вспомнили, что у старика будут трудные разговоры: ведь куда легче помогать другим, чем самому просить о помощи. Сочувствуя Ивану Никитичу, Миша и Гаврик украдкой посматривали на него. Замечая это, старый плотник успокаивал их:
— Ничего, ребятки, мы не батраки. Не к господину с поклоном. Секретарь нашего райкома Василий Александрович, ведь он знал, к кому нас посылает.
Старик усиленно разглаживал брови, поправлял воротник полушубка. Потом вышел во двор, и ребята видели в открытую дверь, как он долго бродил по бурой траве, сбивая пыль со своих сапог. Вернувшись, сказал:
— Мы же представители… По нас и о других будут судить. К слову, здешний секретарь райкома — наш земляк, кажется, из Приморки…
Минуту спустя открылась половина двустворчатой двери, и подстриженная молодая женщина, оборачиваясь назад, с порога спросила:
— Александр Пахомович, вам этого… Опенкина?
Откуда-то из глубины комнаты, должно быть соседней с той, из которой появилась подстриженная женщина, послышался глуховатый и немного укоризненный голос:
— Почему «этого Опенкина»? Просто попросите ко мне товарища Опенкина.
Старик с привычной легкостью поднялся со скамьи, и женщина спросила его:
— Это вы товарищ Опенкин?
— Я-я-я! — одергивая короткий дубленый полушубок и на ходу снимая треух, ответил старик и скрылся за дверью.
Ребята притихли. Тихо было и за дверью. И лишь издалека порой слышался отрывочный разговор, как будто не имевший отношения к делу, по которому приехали сюда ребята с Иваном Никитичем.
— Море на месте? — весело спрашивал глуховатый голос.
— Море на месте… — просто отвечал старик.
— И берег?
— И берег на месте… А живем, как суслики, в норах.
К большому огорчению ребят, с частотой стреляющего пулемета затрещала пишущая машинка, и теперь они могли улавливать из разговора только то, что было сказано, когда затихала машинка.
Секретарь райкома говорил коротко, отрывисто:
— Понятно. Большая беда. Трудно. Нельзя, нельзя!
Это «нельзя, нельзя» обеспокоило ребят: а что, если здесь им не смогут помочь?..
Старый плотник снова заговорил, и голос его звучал так же сдержанно, тихо, как он звучал, когда старик разговаривал на посадочной станции с главным кондуктором:
— Нужда не свой брат. За всех потерпели. Без вашей помощи, товарищ, трудно вылезти из-под земли.
— Не во мне одном дело, — услышали голос секретаря ребята и подумали с тревогой, что им, наверное, придется ехать за коровами в другое место. Но как раз в это время за дверью послышался стук отодвигаемого стула и секретарь райкома сказал: — Попросите ко мне председателя райисполкома и зава райзо… Впрочем, не надо. Я сам к ним.
Послышались приближающиеся шаги. Дверь открылась. Через порог переступил тяжелый человек в суконной косоворотке, в начищенных сапогах. Щеки его и большая голова были начисто выбриты. На конце круглого носа сидели очки в черной оправе. Через них он покосился на Мишу, на Гаврика и пошел грузной походкой направо.
Ребята видели, как он вышел из коридора на площадку застекленной веранды и стал по деревянной лестнице спускаться на первый этаж.
Ребята хотели уже, воспользовавшись моментом, пройти к Ивану Никитичу. Но дверь опять приоткрылась, и из-за нее высунулась седая голова самого Опенкина.
Ребята, обрадовавшись, поднялись со скамьи и смотрели на деда так, как будто они не видели его целую неделю.
— Михайла, Гаврик, — твердо заговорил старый плотник, — дело наше не легкое, и сразу его не сделаешь. Не обязательно ждать тут. Можете выйти и во двор, сходить в Дом колхозника, но далеко уходить нельзя.
Миша и Гаврик хотели по глазам Ивана Никитича угадать, что у него на сердце, но глаза старого плотника были строгими.
— Самовольно, говорю, не отлучаться, — добавил Иван Никитич и закрыл дверь.
Миша и Гаврик озадаченно зашагали к выходу.
На площадке веранды они неожиданно столкнулись с возвращающимся секретарем райкома. Пронзительно глядя через очки на ребят, он догадливо усмехнулся:
— Ну что ж, правильно… Сидеть там и старому скучно, а таким, как вы, — тюрьма. Вы ж представители?.. Гости… Сад осмотрите, на школу поглядите. Потом дома расскажете, что хорошо, а что плохо…
И он, уходя, рукой дал понять, чтобы Миша и Гаврик здесь подождали.
Грузноватая фигура секретаря скрылась за дверью, к ребятам подошла уже знакомая им молодая женщина с подстриженными волосами и вручила маленькую записку.
Записку ребята прочитали при входе в сад, который находился в нескольких десятках шагов от райкома, В ней было напечатано:
«Ленинская, 38, столовая райторга.
Отпускайте за наш счет этим двум представителям завтрак и обед».
Слово «этим» было перечеркнуто красным карандашом, и тем же карандашом в конце записки была выведена заглавная буква «Д» с изогнутым хвостом.
Взрослым, написавшим эту записку, все казалось простым, ясным: адрес указан — надо идти и завтракать, причем завтракать бесплатно. Но для Миши и Гаврика все было значительно сложней, и обсудить свое положение они решили с толком и неторопливо.
В саду, на широкой аллее, обсыпанной ржавыми, желтыми листьями, под тихим солнцем стояла светло-зеленая скамейка. В другое время их могло многое заинтересовать в этом саду. Сколько в нем гектаров? Почему ясеней больше, чем кленов? И почему акации, как высокий, густой забор, охватывают сад с севера на юг? Не ускользнуло бы от их любознательного взора, что клены уже подернулись желтым пламенем, а на развесистых колючих ветках акаций все еще шелестит зеленая листва.
Но ребята лишь мимоходом, безучастно осмотрели сад и сейчас же уселись на скамейку и стали рассуждать.
— Напечатала она, — сказал Гаврик.
— Она. А зачеркнул «этим» и написал «Д» секретарь райкома, — говорил Миша, держа перед собой развернутую записку так, чтобы мог читать ее и Гаврик.
— «Отпускайте двум представителям… завтрак и обед за наш счет…»
— А почему про деда забыли? — ткнул пальцем в записку Гаврик.
— Не забыли бы про главное, зачем приехали, — говорил Миша, задумчиво глядя в сторону.
Стараясь правильно понять настроение товарища, Гаврик сказал:
— Миша, мы, конечно, завтракать не пойдем. Там и завтрак небось — зачерпнул ложку, ткнул вилкой и берись за шапку.
Угрюмо молчавший Миша неожиданно поднялся.
— Схожу в райком, — сказал он. — Нам точно бы знать, как дела у Ивана Никитича.
— Миша, а почему не сходить туда вместе?
— Вместе заметней. Еще натолкнемся на секретаря райкома. Спросит: «Позавтракали?» Придется соврать…
— Он и одного тебя спросит, — сказал Гаврик.
— Может. И все-таки вранья будет в два раза меньше. Я вернусь — ты пойдешь.
— Действуй, — охотно согласился Гаврик, и они с этой минуты начали действовать.
Возвращаясь из райкома, Миша рассказывал:
— Он с кем-то строго разговаривает. Говорит: «То, что ты говоришь, что думаешь, я должен знать. Но не мешает и тебе знать, что думает район, что думает область… Большевики, говорит, должны видеть дальше». И еще что-то. Так эта стриженая как начнет на машинке: хлоп-хлоп-хлоп! хлоп-хлоп-хлоп! — и все пропало.
Убегая в райком, Гаврик уверял товарища:
— У меня, Миша, уши чуткие, как у совы, — ни слова не пропущу!
Но и Гаврик, возвращаясь из райкома на скамейку сада, приносил с собой неясные, отрывочные сведения:
— Он выходил на порог. Сердитый. Двое хотели к нему с делом. Посмотрел на них через очки и говорит: «Сами, сами проводите совещание. Захотите о чем спросить — звоните. А я сейчас занят другим, неотложным делом занят!» И захлопнул дверь, ну точь-в-точь как начальник, помнишь, на вокзале?
— А что говорил дед?
— Его не слышно.
— Знаешь, Гаврик, видать, дела наши не совсем плохи. Он же говорит, что дело большое. Опять же, другим сказал — занят, после!.. А что на начальника похож… Так это ничего. Ты же помнишь, что про начальника дед говорил? Пошли на Ленинскую, тридцать восемь.
И они неторопливо отправились в столовую.
В маленьком залике уже никого не было из столующихся. Крупная женщина в белой, туго повязанной косынке, прочитав записку, сказала:
— Представители, вы почти опоздали.
И так же, как на вокзале форточка, в стене, отделяющей залик от другой комнаты, громко открылось маленькое окошечко. Из него высунулась голова повара, красная, в белом колпаке, с седыми усами.
— От кого записка-то? — спросил повар.
— От самого, — ответила женщина, звеня тарелками и ложками.
— Значит, представители без фальши, а опоздали, должно быть, потому, что сильно занятые, — усмехнулся повар.
— Будем есть или уйдем? — прошептал через стол Гаврик.
— Они так говорят от нечего делать. Будем есть, — сказал Миша, плотнее усаживаясь на стуле. — А смотреть будем не на них, а на улицу.
— Может, невзначай и дед попадется на глаза, — прошептал Гаврик.
Женщина, подавая тарелки с супом, спросила:
— Откуда же, представители, к нам?
— Дальние, — ответил Гаврик.
— Подумайте, какой важный. Это в школе учителя тебя научили так разговаривать со взрослыми?
Миша решил исправить положение.
— Мы из-под Самбека… Война там жестокая была. Подчистую все смело. Живем, как кроты, в земле.
— К нам-то, видать, за подмогой?
Миша сказал:
— Не знаю. Мы тут с дедом. Он в райкоме…
Женщина вернулась к окошку и о чем-то тихо заговорила с поваром.
Ребята ели, поглядывая в открытую дверь. По улице то и дело пробегали грузовые машины, проезжали подводы то с мешками, то с какими-то обсыпанными серой мукой бочками. От телег и от машин на немощеной широкой улице поднималась кудлатыми столбами пыль и, растекаясь, застилала дома, голубой просвет низкого неба, сиявший в конце ровной, однообразно серой улицы. Эти секунды для Миши и для Гаврика были самыми тревожными. Из-за такой непроглядной пыли они могли не укараулить деда… Но вот на улице послышались понукающие крики: «Гей!.. Гей!.. Гей!..»
Еще не было видно ни одной живой души, ни проезжающих подвод и машин, а пыль уже клубилась и низко текла, как ленивый туман, потревоженный взошедшим солнцем. Из этого серого тумана с хрюканьем вынырнул сначала поросенок, потом с распахнутыми крыльями белый петух.
— Миша, коровы! — вытягиваясь через стол, опасливо прошептал Гаврик.
— Молчи, вижу, — сказал Миша и отложил ложку.
Окутанные завесой пыли, по улице потянулись, то сбиваясь в кучи, то шарахаясь в стороны, самые настоящие коровы — красные, светло-рыжие, с хвостами, с рогами и безрогие.
— Миша, красностепные, как у нас на ферме… до войны…
— Гаврик, тише…
— Миша, а симменталовую телку видел?
— Эту, что со звездочкой?
— Да нет! С черным ремешком на спине…
Миша удивленно повел плечом: как же он мог не заметить такой телки?.. Его потянуло к двери, но в присутствии тихо разговаривающих у окошка он стеснялся подняться. Скажут — коров никогда не видали. Гаврик понял и желания, и опасения товарища. Он схватил Мишу за рукав и твердо сказал:
— Пошли, а то не увидишь!
— Вы что, коров никогда не видали? — услышали они насмешливый женский голос. — Сказано — дети!
Гаврик предостерегающе толкнул товарища, и Миша понял, что отвечать и оглядываться строго воспрещается, и они пошли туда, куда вместе с облаком пыли двигалось коровье стадо, понукаемое двумя пастухами.
Они шли и разговаривали.
— Миша, а может, это нам?
— Не знаю.
— А если нам?
Течет улицей пыль, течет стадо, слышатся выкрики пастухов, и ребята идут за этим потоком то молча, то разговаривая.
— Миша, а если нам?.. Возьмем их. Пригоним в колхоз. Вот там радости будет!
— Еще бы, — улыбается Миша.
Стадо уже на краю села.
— Нет, Гаврик, если бы эти коровы нам, то дед тут был бы, — остановившись, невесело заметил Миша. — И потом — так же скоро нельзя их пригнать…
— Миша, ну, а если он, секретарь райкома, по телефону, по-большевистски…
— Не знаю.
Стадо, выйдя за околицу, уходит от села в степь. Сомнения Миши оправдались. С неловкой усмешкой он говорит Гаврику.
— Коров по телефону не передают. Пошли назад.
Невдалеке от столовой Гаврик, насупившись, предупреждает Мишу:
— Вон у порога и та, и еще одна тетка. Начнут про обед… Скажут: они, как телята, убежали за коровами.
— Держи левей, — шепчет Миша.
Но маленькая женщина, которую ребята видели с веником в руках около порога райкома, помахивая рукой, кричит им:
— Дед! Дед вас по саду ищет!
Прибежав в сад, ребята увидели Ивана Никитича, который стоял среди аллеи с опущенными руками. И странно — дед никого не искал и, казалось, забыл не только про ребят, но и про все окружающее. Глядя в землю, он вытирал глаза ладонью. Увидев ребят, старик засуетился и, будто рассердясь, что ему помешали думать, сказал:
— Что уставились?.. Сроду не видали? Ну, стар стал, лук в глаза лезет!.. А вы если поели, то и нечего шляться за коровами. Лучше делом — валенками — займитесь.
— Дедушка… — начал было Миша.
— Шестьдесят восемь годов дедушка. Знаю! Расскажу после, а теперь маршируйте в Дом колхозника.
Озабоченной походкой старик опять ушел в райком, а ребята вернулись в Дом колхозника молчаливые и огорченные. Развязали мешок, достали недошитые валенки и, устроившись между кроватями на полу, принялись за работу. Скрипнула дверь, и пожилая дежурная, посмотрев на них, опять закрыла дверь.
— И сколько этих теток тут… — пробурчал Гаврик.
— Ты злишься — не знаешь, что с дедом, а тетки тут ни при чем, — заметил Миша.
Снова скрипнула дверь, и опять появилась уже знакомая им женщина из райторговской столовой, высокая, прямая, в белой, туго повязанной косынке. Минуя ребят, она прошла к столу, сначала постелила на скатерть газету, а на нее поставила кастрюльку с куском хлеба на крышке.
— Ваш соус. Потом поедите, — сказала она и вышла.
— Ну, чем плохая тетка? — спросил Миша.
— Заботливая, — ответил Гаврик, и они надолго замолчали.
* * *
На восходе солнца ребят разбудила дежурная — моложавая и проворная старушка.
— Скорее, скорее, с пожитками! Так старик распорядился, — говорила она и, пока ребята, звеня умывальником, промывали заспанные глаза, вынесла их багаж на крылечко и, завязывая сумки, наставительно щебетала: — А теперь прямо-прямехонько этой улицей. Как тракторные мастерские — они по правую руку — пройдете, тут и степь начнется. Там и деда найдете.
Ребята недоуменно переглядывались. Похоже было, что старуха в срочном порядке выселяет их из Дома колхозника.
— А дед приходил? — спросил ее Миша.
— Давненько приходил. Этак в пятом часу, — отвечала старуха, вскидывая сумку на плечо Гаврика.
— А что ж он говорил? — допытывался Миша.
— Чтоб разбудила на восходе солнца и отправила… больше ничего.
— А какой дед-то? Может, чужой?
Но старуха уже приспосабливала на плечо Мише мешок с пожитками.
— Ваш дед — сухонький, щупленький, а в походке и в разговоре резвый, как кочеток.
— Наш, — сказал Гаврик и косым взглядом указал Мише на дорогу.
Попрощавшись со старухой, ребята, сердито шагая, отправились в путь.
На окраине им встретилась легковая машина. В кабине, рядом с шофером, сидел широкоплечий человек в серой шинели. Ребята удивленно переглянулись.
— Он? — спросил Гаврик.
— Он, секретарь райкома.
— Чего ж ему не спится?
Вот и машинно-тракторные мастерские — длинные кирпичные постройки под этернитом, с узкой железной трубой, с трактором около настежь открытой широкой двери и локомобилями, поставленными на деревянные брусья. Дальше, за покатым холмиком, начинается степь, но деда нигде не видать. Левее холмика, в стороне от дороги, сереет проселок. По нему, направляясь к селу, степенной походкой идут трое старых мужчин — двое с хворостинами, а один с какой-то веревкой на плече. Двое из них сразу замахали руками, показывая ребятам куда-то за холмик. Гаврик и Миша поняли, что надо торопиться. Прибавив шагу, они вышли на взгорье и, восхищенные, остановились.
На рыжей траве, сбоку дорога, паслось больше десятка коров и телят. А дед, прямой и гордый, стоял с палкой на плече, как на часах.
— Скажешь — не наши? — желая озадачить товарища, громко спросил Миша.
— Чего ж тут рассказывать?! Бежим! — крикнул Гаврик и первый кинулся вперед.
Когда ребята подбежали к Ивану Никитичу, старик, указывая на коров, задал короткий вопрос:
— Кто это? — и голос его прозвучал так, как будто он весело спрашивал: «Ну, как спалось?»
У ног старика лежал медный колокольчик, он ковырнул его сапогом и сказал:
— Пожитки покамест положите, начнем колокольчик вязать на шею вот той, красно-бурой…
И начался сбор в дорогу.
Старик то и дело повторял:
— Задавать вопросы можно, а стоять с опущенными руками строго воспрещается. Спешить нужно, а суетиться не положено.
— Дедушка, почему мы вяжем колокольчик красно-бурой? — спрашивал Гаврик.
— Людей, что махали вам с пригорка, заметили? Так вот, они сказали: корова и на ферме была вожаком…
Когда колокольчик был подвязан, дед, оглядывая стадо, сказал:
— Ну, а теперь нам нужна корова-лодырь. В наказание повесим ей на рога пожитки, и пущай плетется в хвосте, — усмехнулся он.
Гаврик предложил:
— Дедушка, вот этой пожитки на рога… На солнце часто глядит, ленивая.
— Можно ей… Михайла, а как по-твоему?
— Чего ж на старую все вешать? У нее вон и телок, — заметил Миша.
— И то правда. Она лодырь без умысла: года большие, — согласился старик. — Ей одной сумочки хватит.
Мешок приладили высокой, упитанной трехлетке с добродушными глазами.
— А теперь — я в голову, а вы в хвосте и по бокам досматривайте. До места, если по шнуру, двести километров. Прибавим на кривизну пятьдесят.
Старик серьезно задумался. Молчали и ребята.
— Положим на день по двадцать километров. Больше с телятами не уйдешь… — Миша заметил, что, говоря о телятах, старик почему-то смотрел на него и на Гаврика. — Видите лесополосу?
В сереющей дымке утра темно-желтой грядой вставала полоса леса, похожего на длинный забор.
— До этой полосы десять километров. Там поищем, где подкормить и напоить. А чтоб меньше там задерживаться, будем делать так: где по дороге густоватый пырей попадется, остановимся на минуту-другую, подкормим — и дальше… Ноги беречь. Дорога немалая. Все!
Последнее слово Иван Никитич сказал, как отрубил.
Миша и Гаврик видели, как дед осмотрел коров, обернулся, снял шапку и, щурясь на бледно-розовый свет взошедшего над степью, словно над морем, солнца, тоненько прокричал:
— В добрый час! За мной! Гей-гей!
И пошел вперед, забирая от дороги на розовый простор жнивья.
— Гей-гей! — прокричали Миша и Гаврик.
Коровы и телята медленно двинулись вслед за дедом. Вкрадчиво зазвенел колокольчик.
Солнце поднималось над степью все выше и выше. Лучи его постепенно перекрашивались из светло-золотистых в оранжевые, а потом в серебристые, подернутые накипью желтизны. На западе растаяли последние пепельно-серые следы утра. Небо, синея, все выше поднималось над рогами коров, над головой старика, и степь перед Мишей и Гавриком все шире разворачивалась в своем осеннем наряде. Отчетливей обозначилась далекая окраина побелевшего жнивья, отороченного прямой желтовато-темной чертой лесополосы.
— Гей-гей! — зазывно покрикивал идущий впереди старик.
— Гей-гей! — откликались ребята.
Коровы тянулись к зеленым пырейным полянкам, к кустикам повители, зацветающим осенним блекло-синим цветом. Телята были уже большими. Они обросли грубоватой, закурчавившейся на лбу и на боках шерстью. Но они все-таки были телятами: траву щипали неохотно, часто настойчиво останавливали матерей, чтобы пососать молока. Замечая это, старик сердито покрикивал:
— Гаврик, что ловишь ворон?.. Увижу еще — строго взыщу. Ты не телок, чтоб забываться!
Миша видел, что старик снова стал таким, каким он наблюдал его в плотницкой, — погруженным в дело, горячим в движениях и решительным в каждом слове. Как в плотницкой, он был придирчив ко всякому пустяку, который отвлекал внимание, мешал делу. Миша за дни совместной работы со стариком уяснил, что если не удается понять мыслей старика, то надо следить за его взглядом, за походкой, за каждой мелочью, и тогда поймешь, что ему нужно.
— Гаврик, что ты делаешь?.. Ты больше деда знаешь? Ты старший или он? — с укором в голосе спросил Миша, когда Гаврик, приотстав, с усмешкой гостеприимного человека, разрешил бычку с белым пятнышком на ухе полакомиться молоком матери.
— Это же мой подшефный. За дорогу он хорошо поправится и будет не телок, а трактор. Мишка, мы его так и будем называть. Вам с дедом жалко молока?.. Скареды!
«Скареды» было обидным словом, но Миша смолчал из-за сочувствия к Трактору, который сосал молоко, должно быть, с огромным удовольствием, потому что хвост его, задираясь кверху, рисовал в воздухе замечательные, быстро бегущие колечки.
— Гей-гей! — обернулся дед, и Миша, невыразимо быстро хлестнув веткой Трактора по ляжкам, выкрикнул:
— Гей-гей! — дескать, у нас все в порядке.
Гаврик злился. Чтобы задобрить обиженного телка, он отбегал в сторону, рвал сочный пырей и на ходу подкармливал своего «подшефного». Он успевал подобрать камушек или комок земли там, где проходил по мокрой пашне гусеничный трактор, и бросить его в пролетавшего грача или в маленькую попискивающую птичку.
На убранной бахче, пересеченной узкой, глубокой лощиной, одна из задних коров шарахнулась в сторону. Округлив глаза, она зло, как паровоз, пырснула… Из-под ног этой коровы с хлопающим свистом взмыли куропатки и, расстилаясь над землей, исчезли в кустах старого донника.
— Гей-гей! — громко кричал Миша, посматривая на деда, на лесополосу, сказочно быстро вырастающую по мере того, как они приближались к ней. У Миши начинали тяжелеть и ныть ноги, и он завидовал выносливости Гаврика. Помня наставления Ивана Никитича, что ноги надо беречь, он старался обходить ложбинки, кусты, старался легко шагать. Чтобы меньше казалось расстояние до лесополосы, он разбил его на точки, отмеченные кустом, курганчиком или впадинкой, и считал шаги до каждой из них. Занятый этим делом, он не заметил, что Гаврик стал отставать, и вдруг дед взвизгивающим голосом закричал:
— Стоп! На печи тебе сидеть да палец сосать! Что мы будем делать? Что?
Миша, не понимая, смотрел на старика, потрясающего у него под носом скомканным треухом.
— Что уставился на меня? Ты полюбуйся на того вон ротозея!
Миша оглянулся — Гаврик тихо плелся, хромая на правую ногу. Когда Гаврик подошел, дед почти свалил его на землю.
— Михайла, он нас зарезал с первого шага!
Рывком старик стащил с Гаврика правый сапог, размотал портянку. Достав из кармана очки, он долго осматривал ногу Гаврика с той придирчивостью во взгляде, с какой обычно в плотницкой осматривал обстругиваемый брусок дерева.
— Мозоль сбоку большого пальца. Нарви, Михайла, конского щавеля.
Миша принес широких листьев травы — мягкой, густо-зеленой. Сдув с них невидимую пыль, старик окрутил ими палец, потом быстро и аккуратно обернул ногу портянкой.
Гаврик натянул сапог и, виновато отвернувшись, ждал приказаний.
— Михайла, — обратился старик, — во всяком большом деле непременно найдется или бестолковый, или несознательный. Посмотрим, что будет дальше. Теперь напрямую идти нам нельзя. Будем держаться ближе к железной дороге. Как знать, может, этого обозника придется в вагон да наложенным платежом… В главном деле он теперь не помощник, а обуза. Лишний телок прибавился… Иди на грейдер, там ровней, — с пренебрежением сказал Гаврику старик и быстро зашагал вперед.
Гаврик вопрошающе посмотрел на Мишу:
— А по-твоему, я кто?
— Ты телок! Иди, раз приказано, — с досадой ответил Миша и пошел за коровами.
Выбравшись на грейдер, Гаврик сразу почувствовал, что здесь и в самом деле идти легко и нога ничуть не болит. И опять во всем оказался прав этот сморщенный, резвый и всезнающий дед. Гаврик слышал понукающие голоса старика и Миши, видел, что Миша и Иван Никитич, следя за коровами и телятами, неустанно следили и за ним.
Гаврику было стыдно. Часто моргая, он шел с опущенной головой, старался не смотреть ни на Мишу, ни на старого плотника.
* * *
За лесополосой найдено было отличное место для отдыха. Здесь пахали тракторы. У черной каймы поднятой зяби стоял бригадный зеленый вагончик. Около него дымила кухня. За табором тянулась неширокая полоска свежей зелени. На ее окраине, ближе к грейдеру, серел деревянный сруб над колодцем, а около него стояло длинное долбленое корыто.
Старик громко сказал:
— Михайла, шабаш! Доставай из мешка налыгачи и веревки — будем вязать телят.
Гаврик несмело подошел к Ивану Никитичу и спросил:
— Что мне, дедушка, делать?
— Ты нестроевой, с тебя спрос невелик: возьми у Михайлы порожний мешок, набери в него листьев… Потом скажу, что дальше.
Когда Гаврик вернулся с мешком, наполненным листьями, на привале было весело.
На зеленой полянке уже горел костер. Около него стояли старик, Миша и еще один незнакомый человек — смуглый, чисто выбритый, с седым затылком, в выгоревшей кепке, опущенной на прищуренные, ласково глядящие на мир глаза. Человек этот, видать, сейчас только откуда-то приехал, потому что около бригадного вагончика теперь стояли дрожки с сиденьем для одного. Около них маячила гнедая лошадь с навешенной торбой. Закинув за куцый ватный пиджак маленькие, обхлестанные ветром руки, он усмехнулся, глядя на деда, как на старого знакомого.
Дед шутливо говорил ему:
— Вот и посудите, товарищ агроном, под семьдесят мне, а обличье мужское имею. Ни за что не смог подоить корову — отворачивается. А вот к бабочке, видите, она с нашим почтением!
Смуглая женщина, с широкими в кистях загорелыми руками, отставив мускулистую ногу, доила корову и насмешливо отвечала старику:
— Не в том причина.
— А в чем же, Даша? — спросил агроном.
— Она небритых не любит. Давайте-ка вашего Мишку. Сразу научу правильному подходу… Давайте! Он хорошо руки помыл?
— Михайла, попробуй! Возьмешь в толк — за пазухой не носить и людей не просить, — весело распорядился дед, но, заметив Гаврика, недовольно, как бы между прочим, проговорил: — Ты, нестроевой, высыпай листья, разувай сапоги и сиди смирно.
Гаврик понимал, что он должен был нести заслуженное наказание и терпеливо выполнять все, что ни прикажет старый дед. Усаживаясь на разостланные листья, разуваясь, он с жадной завистью смотрел на Мишу, которого поощряли в смелости и агроном, и старик. Но кухарка тракторной бригады, отмахиваясь от этих поощрений, говорила:
— Штурмом не возьмете! Мишка, сними свой треух. Дай я тебе чуб поправлю. Ну, теперь стал лучше, теперь подходи познакомиться.
И, уже обращаясь к корове, ласково наставляла ее:
— Мишка мальчик хороший. Он тебя и будет доить.
Она гладила корову и поучала Мишу:
— Мишка, молоко не в соске, а в вымени. Чуть поддай его кверху, легонечко подтолкни, а потом уж потяни. Видал, как маленькие подталкивают?..
Едва брызнули в ведро из-под Мишиных неуверенных пальцев первые струи молока, взрослые потеряли интерес к дойке, и только Гаврик томился горячим желанием сказать Мише хотя бы одно слово. В этом слове он хотел выразить и то, что хорошо светит солнце над широким полем, что интересно смотреть на ползающие под синими дымками тракторы, что красива подернутая желтым пламенем лесополоса, что тетка Даша хорошая.
А тетка Даша тем временем принесла из вагончика пшена на заправку молочного супа и порожнее ведро.
— Вы же со своим дедом пострадавшие от фрицев, — сказала она. — Возьмите в дорогу это ведро. Оно мое, не колхозное. Мишка будет им орудовать.
— Пригодится, — сказал Миша, взял ведро и присел на листья рядом с Гавриком, который все еще не придумал того единственного слова, что рвалось из души. Но ему подсказал Миша, шепнувший через плечо: — Гаврик, жизнь?
— Конечно, жизнь! — облегченно вздохнул Гаврик, и ребята стали слушать, о чем разговаривали, сидя у костра агроном и Иван Никитич.
— Земли эти, помнится, были коннозаводчиков, — сказал дед, поправляя кизячные головешки чадящего костра.
— Да. Вон, видите, краснеют кирпичные стены? А над крышей, видите, купол чернеет? Это был их молельный дом. Там, ниже, отсюда не видно, остались каменные сараи и конюшни, — говорил агроном, раскуривая папиросу.
— Ну да же, да… Так оно и есть, а дорога проходила, значит, тут, где пашут тракторы.
Старик задумался.
— Бывали тут? — спросил агроном.
— Бывал. Давно. Годами, что туманом, заволокло.
— Я-то агроном и пятьдесят три года уже прожил, могу догадаться, что тут было… Ни одного кустика, ни деревца. Целина, гуляет ветер по ковылям. Бродят кони, суслики пищат. Летом зной, дышать нечем. Воды не сыщете. Правда, у коннозаводчиков был пруд небольшой, теперь на этом месте колхоз насыпал огромную плотину. Но все-таки пруд был… Без пруда нельзя: я, Иван Никитич, такой охотник искупаться в жаркую пору, что и медом не корми, — засмеялся агроном.
Старик неожиданно почесал седой затылок.
— А вы что, не любите купаться? — удивился агроном.
— В пруду — нет, не охотник. Ну его к чертовой бабушке! — зло отмахнулся старик.
— Ну, почему же? — сожалея, спросил агроном и посмотрел на ребят, ища сочувствия. — Конечно, летом, не сейчас. Правда же, замечательно?
Ребята улыбались. Они, бесспорно, были на стороне агронома, но дед стал суров.
— У вас, должно быть, малярия? — догадливо спросил агроном.
— Малярия, товарищ агроном. Только особенная малярия. А какая она и откуда, можно рассказать… Пускай и они вот, малые, послушают… — посмотрел он в сторону ребят.
Миша и Гаврик теперь следили за дедом, а деда что-то останавливало начать разговор. Старик без видимой причины помешивал укипающий суп, поправлял головешки костра, оглядывал пасущихся, коров. Потом он успокоился и, глядя на костер, тихо заговорил:
— Пруд-то этот, чей он был?.. Коннозаводчика Ивана Федоровича, век бы его душу лихорадка трясла!.. Был я немногим побольше Михайлы и Гаврика. Нужда неволила в извоз съездить на станцию Торговую — теперь Сальск. Покойник отец немощный, хилый был. «Ты, говорит, Ванюшка, моя опора. Поезжай, говорит, с другими за нефтью для рыбного завода. Лишняя копейка все дырку закроет. Не пугайся, поедешь не один, с бывалыми людьми, в обиду не дадут…» Малые всегда охотники в дорогу, все ведь ново в пути, в разговорах. Этими местами, той дорогой, что распахана, ехали. Хорошо помню — ехали ночью. Перед тем, как въехать на земли коннозаводчиков, старик Вахрамеев — он у нас был за вожака — задержал обоз. Сошлись до кучи… Дескать, что за оказия, что за причина?.. Отдыхали недавно, лошади сыты…
Вахрамеев почесал бороду и говорит: «Доехали до проклятого места. Черт тут живет — Иван Федорович. Земля вся ему подвластна. Любит тишину и спокойствие. Цигарки не палить, не разговаривать. Доставайте мазницы да погуще мажьте дегтем колеса и оси».
Мне невдомек: вот, думаю, шутку придумал старик. Стою — и ни с места, а другие уже разбежались по подводам и мажут оси, спешат.
«А ты что стоишь? — спрашивает Вахрамеев. — Мажь! Кому говорю?! Скрипу Иван Федорович не любит!» И так тряхнул за рукав, что я не на шутку испугался и кинулся подмазывать.
До зари ехали — ни шороху, ни стуку, ни живого слова.
Стало сереть, развидняться. Старик Вахрамеев поднялся на свою подводу и с бочки во весь голос крикнул: «Снимай шапки, крестись! Чертову полосу пересекли!»
Перекрестились, влезли на подводы и рыском погнали лошадей. А я, глупый, все оглядывался: думал увидать, стало быть, чертову полосу…
Дед криво усмехнулся.
— Ну, увидали же? — заинтересовался агроном.
— Увидал после, а тут разглядел только тот самый пруд… В сторонке он синел, туманом малость курился.
Даша крикнула от вагончика:
— Помешивайте, а то пригорит! А из ребят кто-нибудь сбегал бы телка распутать. Да и вам, Алексей Михайлович, пора с коня снять горбу, а то он чихает, как простуженный.
— Замечание правильное, хоть и не ко времени, — сказал агроном и вместе с Мишей поднялся.
Дед помешал суп, убавил огня, а тем временем вернулись Алексей Михайлович и Миша.
— Так когда же увидели эту полосу? — снова подсаживаясь к костру, спросил агроном.
— А это уж было на обратном пути. К полосе-то мы подъезжали средь бела дня, и жара стояла сильная. Коршуны и те летали так — не бей лежачего. Опять остановились на совещание. Вахрамеев, старик-то, долго допытывался у Меркешки Рыжего, точно ли он видел в Торговой самого этого Ивана Федоровича. И не лучше ли в ближней балочке до ночи переждать. Меркешка клялся и все хлопал шапкой об землю.
«Тогда, говорит, артелем выньте из мене душу! И век бы моим сородичам света божьего не видать. Обоз наш из Торговой, а он — туда… И принцесса с ним, вся разряженная в белое, и шляпка на ей с цветочками».
«Кони какие?» — допытывался Вахрамеев.
«Да его же — серые в яблоках. Чуть не задавили».
«А как же мы не заметили?» — опять допытывается дед Вахрамеев.
«Так он другой улицей. Неужели же ты, дед Вахрамей, забыл, что за солью в бакалею посылал?.. Сам же, помнишь, две копейки приплющенные давал?»
Дед Вахрамеев, должно, вспомнил про свои приплющенные копейки, поверил Меркешке и велел трогать в путь.
Около этого самого пруда-то повстречали сторожа — чудного кудлатенького старичишку, ну в точности похожего на ежа.
Вахрамеев опять же к нему с вопросом насчет Ивана Федоровича.
«Вихрем умчало, с прахом унесло на Торговую, а объездчик по такому случаю выпимши. За старшего на северном участке — я!» — выкрикивал кудлатый старичишка и смеялся, как малый, до слез.
«Ты, — говорит ему дед Вахрамеев, — тоже нынче пьяный?»
«Рюмкой, глупая твоя голова, крестьянскую душу не упоишь! От простору, от воли степной пьян я! Купайся, говорит, пои лошадей, ходи фертом по земле!»
Старичишка разошелся, стал выплясывать. Пляшет и приговаривает: «Ходи, хата, ходи, печь…»
Поддались мы его веселью и вздумали не только напоить лошадей, а и покупаться. А в разгар купанья на тройке серых из лощины и выскочи сам хозяин!
Старик глубоко задумался, глядя на посеревшие от пепла угли костра.
— Видать, то, что случилось потом, запомнилось надолго? — вопрошающе взглянул агроном на старика, на притихших ребят.
Подошла Даша с алюминиевыми чашками. Наполнила их укипевшим супом.
— Красноречивы. Суп-то в кашу обернулся! Пока горячий, ешьте… Ребята, старым, может, охота говорить, а вы ешьте на здоровье.
Даша ушла, а ребята не потянулись за ложками. Агроном встал и, достав из кармана металлический складной метр, топтался на месте.
— Вы это правду сказали: запомнилось накрепко. Надо, чтоб и они знали и помнили про это, — указал старик на ребят. — Хозяин-то, Иван Федорович, был в сером дорогом костюме, а усики черненькие, подбритые. Косматый старичишка хотел всю вину взять на себя. Штаны расстегнул… А хозяин ему с усмешечкой: «Нашел чем удивить. Твою спину, говорит, наизусть изучил». Попробовал было за всех ответить старик Вахрамеев.
«Спроси с меня, говорит, мы ж не одинаковые!.. Я старший… Вот есть совсем парнишка», — это он про меня.
Иван Федорович, покатываясь от смеха, говорит:
«А я вас всех под один цвет, потому что все вы сволочи. Везете чужое?.. Хозяин ждет нефть. Жалко хозяина, а то бы заставил вырыть яму, слить в нее из бочек да и выкупать вас… Нет, говорит, я нынче не злой, хочу пошутить. Нацеди-ка, говорит, из каждой бочки понемногу, а я вас для первого раза только покроплю».
И кропил нефтью, сам кропил, как поп на водосвятии, травкой этак по голым макушкам. Потом травку-то отшвырнул и велел всем выстроиться.
Перед фронтом проехал. Вахрамееву сказал: «Кажется, ты печалился, что не все одинаковые? Вот и врешь! Все вы, говорит, теперь одной масти — черные, как негры!»
Засмеялся и ускакал.
Иван Никитич замолчал.
— И ведь чуднό все это! Они, ребята, не поверят… Скажут: под старость дед стал заговариваться, — задумчиво проговорил агроном, глядя на широченную полосу зяби и, может, именно туда, где проходила страшная дорога, а за ней взгорье, а уже за взгорьем прятался бывший пруд коннозаводчика.
Туда смотрели и ребята.
— Теперь-то и мне за давностью лет случай этот кажется сказкой, — заговорил Иван Никитич. — И вспомнил про него не сейчас, а в Целине. Приехали за коровами. Пришел к секретарю райкома, к Александру Пахомовичу. И он весь день и всю ночь занимался моим делом. Всех председателей колхозов на ноги поднял — и все это в телефон: «Большевик должен глядеть дальше, а ты прячешься под колхозным забором. Пойми же, что они пострадавшие от войны, что помочь им — дело государственной важности!»
Быстро поднявшись и поводя рукой, разгоряченный Иван Никитич продолжал:
— А теперь, товарищ агроном, можете полюбоваться на наших коров — мы их достали на этой же земле, только на колхозной!
Даша, заслышав громкий голос Ивана Никитича, вышла из вагончика и со ступенек спросила агронома:
— Алексей Михайлович, вы чем разгневали старика?
— Мы не ссоримся. В разговоре сличили старое с новым! — ответил агроном.
— Что же вышло?
— Вышло, Даша, что землю надо пахать глубже! Пойду проверить!
Агроном показал складной метр и, попрощавшись с Иваном Никитичем, торопливо ушел туда, где работали тракторы.
* * *
Когда солнце немного склонилось к западу, стадо было уже далеко от тракторного стана. На ребят рассказ старика произвел большое и странное впечатление.
С вершины пологого ската ребятам теперь ясно был виден пруд, вода которого в изогнутой впадине блестела синеватым, стальным блеском. Они оглядывались на пруд, на осевшие красно-кирпичные стены постройки с железной крышей, с торчащей грушевидной колонкой на ней. И пруд, и постройки лишний раз убеждали их, что старик не мог придумать этой страшной сказки… Но у сказки был ужасный конец. О нем-то и спросил Мишу Гаврик:
— Мишка, но их же, наших-то, было, может, до десятка да еще косматый старик… А чужак — один…
Чувствовалось, что Гаврику был тесен его полушубок.
— Я и сам так думаю, — глядя в землю, ответил Миша.
— Тут бы всем колхозом на эту гидру… Квелые собрались, — с огорчением в голосе заметил Гаврик.
— Гаврик, а по-моему, у них не было вожатого.
— А Вахрамеев? — неуверенно спросил Гаврик.
— Нет, негож. Хоть он и хороший старик, а вину за собой признал!
— А косматый вовсе не твердый. Скорей за штаны! — передернул плечом Гаврик.
Миша еще раз оглянулся на пруд, и он показался ему затерянной в степи саблей.
— Гаврик, Буденный тогда, должно быть, маленький был… Может, как ваша Нюська.
Гаврика такое сравнение вполне убедило, потому что с Нюськи многого не спросишь.
Оба замолчали и погнали коров побыстрей за дедом.
Как ни старательно увязывали порожнее ведро между рогами, но оно гулко бубнило, когда корова опускала морду, чтобы на ходу сорвать пучок травы. К нежному позваниванию колокольчика примешивался несуразный, пугающий телят звук, да и сама корова казалась телятам страшной, и они подходили к ней и то принюхивались, то шарахались в сторону. Создавалась толкотня, нарушалось непринужденное течение маленького стада. В хвосте стада не замедлил появиться Иван Никитич. Он быстро кусал сухие, сморщенные губы и так же быстро переводил зоркий взгляд с коровы на ребят.
— Стало быть, вы красивое не любите? — внезапно спросил он.
— Это вы про ведро? — догадался Миша.
— А то про что же? Корова по всем статьям хороша, а над ней такое надругательство… Не видите, что за ералаш у нее на голове? Спрашивается, за какой проступок наказана?..
— Дедушка, вы же сами помогали привязывать, — сказал Гаврик.
— Сам — тот, у кого голова, а не борода!
— У вас же нету бороды.
— Значит, по обеим статьям не вышел.
Старик засмеялся. Он был почему-то особенно хорошо настроен и все искал случая поговорить о красоте.
На пути попалось раннее озимое поле. Оно было ровное и зеленое, как живой изумруд. Обходя его, ребята упустили двух коров.
— Нет-нет, еще не дадено вам понимать красоту. Не научитесь, скучно мне будет помирать. Вы ж только поглядите: ширина — что море, ряды — натянутые шнуры. Глаза невольно смеются… А кто сделал их? Люди! Колхозницы. Теперь на тракторе — платок, на сеялке — тоже платок. И руки у них, как у Дарьи, ловкие! Как же можно упустить скотину на это загляденье?
Старик говорил громко. Он не ругался, а просто высказывал чувства, волновавшие его сердце, и ребятам нравилась эта чистосердечная откровенность, так глубоко западающая в душу. Они угрожающе кричали: «Гей-гей!» — и отгоняли коров от края озимого поля, как от крутого обрыва.
Замечая это, старик отрывисто поддакивал:
— Да-да! Так-так!
Когда миновали озимь и ребята облегченно вздохнули, старик сказал мягче и спокойнее, что они оба заслуживают похвалы и что теперь можно поговорить о том, о чем говорят между делом.
— Сделал хорошее, и на душе легче, как вон у тех луней. — Старик указал головой вдаль, в вышину.
В небе, покрапленном мелкими рыжими облачками, как веснушками, гуляли две дымчато-белые птицы. Накреняя крылья, они стремительным полетом рисовали на синеве простора большой угол. Секундами казалось, что они сталкивались и от страшного удара друг о друга взрывались, ослепляя глаза брызгами хрустальной пыли. Но это вспыхивало на солнце их дымчато-белое оперение, а сами птицы в следующее мгновение были уже далеко одна от другой и, охватывая растянутым кольцом добрую треть неба, снова шли навстречу.
— Что они делают? — не отрывая взгляда от птиц, спросил Гаврик.
— Кто его знает?.. Нет, знаю, — спохватился старик, — они пробуют силу.
— Они скоро полетят на юг? — спросил Миша.
— За моря?.. За наши, а потом за чужие…
— Да, через все моря без паспорта… Доживете, что и люди будут так через границы… А только сложа руки этого не дождешься… Смотри, смотри! — с жадной заинтересованностью заволновался старик. — Луни пошли на ветер! А он их вверх, вверх!
— Красота, — переводя дыхание, заметил Гаврик, но ему непонятно было, почему старик сказал, что птицы шли сейчас на ветер, если над землей ветер тянул совсем с противоположной стороны, и он спросил об этом.
— Вон и по облакам видно, что вверху ветер дует в другую сторону… Сердце у тебя, Гаврюша, с пылом. Это хорошо. А думать не любишь. Нос часто будешь разбивать, мозоли натирать…
— Дедушка, а нога уже не болит!
— И нечего ей болеть, потому что глазному она помеха. Луни, Гаврик, тоже не сразу научились так летать…
Иван Никитич хлопнул Гаврика по плечу и замолчал.
Красно-бурая, позванивая колокольчиком, отклонялась в сторону от неглубокой котловины, где в редкой предвечерней дымке виднелись хаты ближнего села. Заметив это, старик заспешил в голову стада.
* * *
Стадо на заходе солнца остановилось на окраине небольшого села. Через проселочную дорогу виднелось картофельное поле, пестревшее платками. Женщины понукали волов, женщины шли за плугом, и женщины собирали в ведра, в корзины желтевший на бороздах картофель. И в довершение две женщины сидели на дрогах, в которые впряжены были сытые, хорошо вычищенные кони.
— Куда ни глянь, все юбки да платки, — весело засмеялся Иван Никитич. — Кучер и тот в юбке. А другая, что рядом, видать, начальник. Подъехала и досматривает за порядком.
— Маленькая, как девчонка, — сомневаясь в догадке старика, проговорил Гаврик.
— Спиной сидит — не угадаешь, — заметил Миша.
— Кони веселые, ездят налегке, — сказал старик и хотел было идти к дороге.
— Пелагея Васильевна, люди-то, должно, к вам! — раздался женский голос с картофельного поля, и та маленькая, что сидела рядом с кучером, оглянулась, рукой показала кучеру, что надо подъехать.
— Можно бы и пешочком, а лошадей понапрасну не крутить, — недоброжелательно отозвался старик.
Веря в безупречность мнений Ивана Никитича, ребята сразу насторожились и отошли в сторону. Из-за коров они теперь видели только лицо Пелагеи Васильевны, которая, к новому огорчению ребят, не сошла с дрог, а поманила к себе Ивана Никитича.
— Важная, — заметил Гаврик.
Помня, что с первого взгляда секретарь Целинского райкома показался неприветливым и непонятным, Миша решил быть осторожным:
— Гаврик, а может, хворает? Под платком вишь сколько седых… Сама худенькая.
Пелагея Васильевна разговаривала со стариком тихо, изредка покачивая головой. Но вот она заметила идущего стороной от села к картофельному полю старичка, выбритого, с подстриженными усами, в белых валенках, и окликнула его:
— Матвеич, от бабив, что на винограду, добру вистку привезла!
Матвеич в недоумении остановился.
— Добру? Не верится. Яку ж вистку? — поднимая голову, спросил он.
— Кажуть: хай у бригадира очи повылазят!
— Така вистка? — Матвеич опять опустил голову.
— Така. Заробыв?
— Должно, заробыв.
— Ну и получай грамоту да дывись, чтоб я из Совиту вистку не прислала. Чубуки-то треба швыдче укрывать, а не ждать морозов.
— Треба.
Матвеич засеменил на картофельное поле, откуда доносились женские голоса:
— Вы б ему, Пелагея Васильевна, грамоту дали сразу и за то, что подводы за картошкой не наряжает!
— Что-то он закружился!..
— Так у него ж валенки из шерсти того, помните, круженого барана…
На картофельном поле раздался дружный смех.
— Тогда ж Матвеич ни при чем: порча всему круженый белый баран, — уже переходя на русскую речь, смеясь, говорила Пелагея Васильевна.
Ребятам тоже было весело.
Миша со степенностью пожилого колхозника проговорил:
— Гаврик, она старшая. Она председатель Совета. И про картошку, и про чубуки знает…
— И про барана, — засмеялся Гаврик.
И в это время ребят неожиданно позвал дед и рукой поманила их Пелагея Васильевна. При этом она неестественно вытянулась, став на целую голову выше своего кучера.
Обойдя коров, ребята в стыдливом смущении затоптались на месте: они видели, что неожиданно высокой Пелагея Васильевна стала потому, что уже не сидела, а стояла на дрогах, опираясь на короткие обрубки своих ног.
Иван Никитич незаметно, но сердито, точно его ужалила муха, вскинул кверху голову, а Миша, будто оглядываясь на коров, шепнул Гаврику:
— Гляди ей в глаза!
Ребята вплотную подошли к дрогам.
Пелагея Васильевна спросила, как звать одного и другого. Ей уже было известно, что школу ребятам должны построить шефы, и она сказала, что «шефов, ребята, надо хорошо потрясти», и, сжав маленький кулачок, она показала, как их надо трясти. Она сказала, что перед детьми фронтовиков они, шефы, должны отчитаться делом.
После этих слов ребята сразу почувствовали приятную непринужденность: с ними разговаривали так просто, что теперь уже не нужно было смотреть только в карие, то взыскательные, то насмешливо-добрые глаза Пелагеи Васильевны. Можно было смотреть и на орден Ленина, — он висел на ее гимнастерке, поверх которой надет был распахнутый куценький полушубок.
Пелагея Васильевна, быстро повернувшись к картофельному полю, прокричала:
— Зоя! На минутку!
К ней подошла молодая рослая женщина с приподнятыми темными бровями.
— Зоя, я хочу к тебе их. — Пелагея Васильевна снова повернулась к старику и к ребятам. — Они со скотом. Гонят его домой. Сами из-под Самбека… Люди в гибельном положении от войны.
— Все бы ничего, Пелагея Васильевна, да ведь у меня подворье как тюрьма, а они у нас дорогие гости, — сказала Зоя.
— Подворье у тебя кулацкое, невеселое, — согласилась Пелагея Васильевна и, обращаясь к Опенкину, добавила. — Но сараи там самые подходящие. Стены высокие — коровы никуда не убегут… Стены — их и отсюда видно — вон белеют. До войны мы с них брали камень и на клуб, и на ветлечебницу, а они еще высоки… Гоните туда.
Зоя глянула на Мишу и Гаврика красивыми серыми глазами и вдруг улыбнулась, точно спрашивая: «Неужели вы меня не знаете?» И ребятам и в самом деле показалось, что они знают ее давным-давно и только почему-то сразу не могли угадать.
Зоя подошла к ребятам и, прижимая их к сильной груди, каждому отдельно громко сказала на ухо:
— Как управлюсь с работой, так сейчас же приду к вам. Ждите.
Пелагея Васильевна уже присела и стала опять маленькой.
— Зоя, твоя бригада вся тут работает. Чтоб колхозникам далеко ко мне не ходить, — принимать вечером буду у тебя. Скажи об этом.
— Скажу.
— А вы, — обратилась Пелагея Васильевна к старику, — как загоните скот, так сами ко мне в Совет. Надо ребятам продуктов выписать. А то пока разговаривали, телята вон как высосали коров. Молочного на ужин у вас не будет.
Зоя, высокая и статная, поправляя нарядную косынку, пошла к картофельному полю, а Пелагея Васильевна, убедившись, что стадо уже погнали, поехала в село.
— Гей-гей! — то справа, то слева раздавались голоса Миши и Гаврика.
— Гей! Гей! — покрикивал сзади Иван Никитич.
Коровы остановились около каменной стены. Глухим забором высотой не меньше четырех метров стена оцепила широкий квадрат пустыря, прилегавшего к проселку. За стенами ничего не было видно, а ворота, обитые рваной жестью и обвисшие на тяжелых чугунных петлях, казались окаменевшими от пыли, ненастья и времени.
Иван Никитич сильно застучал по ним палкой. Никто ему не ответил. Еще подождал и попробовал открыть ворота. Они трескуче скрипнули — «ы-а», — чуть-чуть вздрогнули и замерли.
— Михайла, забеги слева. Может, там есть ход сообщения в эту берлогу.
— В доту! — засмеялся Гаврик.
Миша побежал, скрылся за левым крылом стены и сейчас же снова вынырнул оттуда и, размахивая шапкой, позвал:
— В доте есть пробоина!
— Большая?
— Гаврик, как дальнобойной разворочено! Смело пройдем. Дедушка, тут и колеи есть, и стежка прямо в село!
— Вали! — сказал Иван Никитич. — Вали штурмом в кулацкую берлогу!
* * *
Коровы были размещены и привязаны в огромном сарае с замшелой, осунувшейся камышовой крышей, прогнившей и поросшей сорными травами, а телята заперты в каменной конюшне, где давным-давно выветрился лошадиный запах.
Иван Никитич ушел, а ребята остались стоять среди двора, напоминающего глубокий колодец. Они с любопытством оглядывали наполовину разобранные, но все еще высокие стены. Помимо сарая и конюшни здесь был каменный флигель с перекошенным крыльцом, с маленькими, глубоко уходящими в толстые стены окнами. Он стоял по соседству с ржавыми воротами и в сравнении с высокой стеной выглядел низким, прижавшимся к земле. Казалось, что он испугался, как бы стена не рухнула и не раздавила его.
Двор порос лебедой, высокой, бесцветной и жилистой, какой она бывает там, где редко появляется солнце. Только дорожка, протоптанная от порога флигеля к кизякам под навесом да к рядом стоящей печке с продымленной куцей трубой, напоминала о живом человеке.
— Интересно? — задумчиво спросил Гаврик…
— Не очень. Там веселей, — указал Миша на высокую каменную постройку, на крышу которой вела ржавая железная лестница. — Там высоко — и солнце. Забирай сумки, и полезем.
Через минуту ребята уже лежали на пологой крыше, оживленно разговаривая.
— Гаврик, а хозяин двора все строил из камней. Людей боялся. И как тут живет тетка Зоя?
— Тетка Зоя живет тут мало. По стежке заметно: придет, суп сготовит, поест и уходит… Вон, видишь, куда уходит, — указал Гаврик.
Ребята привстали посмотреть, куда убегала стежка, что, как ручей, из двора ныряла в круглую пробоину стены. С высокой крыши им видно было, что эта стежка через небольшую травянистую прогалину убегала к селу и там сливалась с улицей, с переулками, около которых ровными рядами теснились хаты в соседстве с палисадниками и огородами.
Отсюда ребятам хорошо было видно обезлюдевшее картофельное поле. Подвода с картофелем, сопровождаемая женщинами, двигалась по улице. Она ехала в ту сторону, где хаты села сдвинулись тесней, где виднелась квадратная площадь. На ней стояли четыре-пять домов — они были выше других, и окна их ярче отражали розовый свет заходящего солнца.
— Там, должно быть, Совет или правление, — высказал предположение Миша, указывая на дом под железной крышей, стоящий в самом центре площади.
— Это же школа! Посмотри вот сюда! — возразил Гаврик.
В стороне от дома дети выстроились в две шеренги. Около них стояла женщина в темном пальто, в косынке. В руке она держала книгу или стопку тетрадей и, выставляя свободную руку вперед, о чем-то рассказывала.
— Гаврик, нам бы в колхоз такую, как Пелагея Васильевна. Вместе с майором они скорей бы построили школу.
— Какая же шкода, Миша, ей ноги загубила? Гитлеры?
Зная, что на этот тревожный вопрос друг не сумеет ему ответить, он предложил:
— Миша, давай делать седло на корову. Помнишь, как делали, когда уходили в отступление?
Гаврик соображал, глядя на сложенные дрова, найдется ли там подходящий лесоматериал.
— Для такого седла нужны: две крестовины — четыре палки, две распорки по бокам — еще четыре, — вслух подсчитывал Миша.
— Миша, а шлею из чего сделаем?
— Из налыгачей.
— Миша, ты скоро отвечаешь, а думаешь плохо, — острил Гаврик. — А чем же тогда на ночь коров привязывать?
Миша, подавляя ленивую усмешку, ответил:
— Ты, Гаврик, тоже не очень хорошо думаешь: на ночь никто не оставляет коров под седлом.
Этот разговор они вели, уже спускаясь по лестнице во двор, чтобы отыскать там подходящий «лесоматериал».
* * *
После ужина под присмотром тетки Зои Миша и Гаврик помыли головы, ноги и улеглись спать.
Они лежали теперь в просторной комнате под необычайно низким потолком, на мягкой перине, разостланной на полу.
Комнату освещала большая керосиновая лампа.
Тетка Зоя сказала ребятам:
— Жуки, моя кровать — вот она, рядом. Чтобы и руки, и ноги спали. Слышите?
Она шутливо погрозила пальцем и тут же опустилась на игрушечно-маленький табурет рядом с постелью ребят.
В этой же комнате за столом, накрытым холщовой скатертью, Пелагея Васильевна разговаривала с колхозницами об очистке лесополос, о кулисных парах и о ремонте родильного дома. Слушая ее, ребята внимательно посматривали на уже знакомого им старика в белых валенках. Самым интересным для них было пока то, что старик пришел сюда с коротеньким кнутиком и, кружа кнутовищем, все время пускал по полу затейливые, набегающие одно на другое кольца. Сидел он на самом кончике стула, готовый вскочить, сказать «а?» и сейчас же убежать.
Гаврик заметил:
— Дунь — и полетит.
— На пожаре был бы первым ударником, — шепнул Миша.
Но когда Пелагея Васильевна, проводив женщин, развернула тетрадь и, глядя на Матвеича, прочитала — «по озимым у тебя сто пятнадцать процентов, по молоку сто двадцать процентов», — ребята взглянули на деда в белых валенках другими глазами. Этот старик, оказывается, не так уж плохо руководит колхозом.
— А критиковать все-таки буду, — пообещала Пелагея Васильевна.
— Ваша обязанность такая. Четырнадцать годов подряд критикуете, — просто ответил Матвеич.
— Заслуживаешь… Поддержи стул — слезу.
Старик, видать, давно знал, как помогать Пелагее Васильевне: он поддержал стул за спинку, потом легонько отставил его в сторону и сел на свое место.
— Не люблю, Пелагея Васильевна, когда критикуешь меня в этом доме… — недовольно заметил Матвеич и замолчал с выражением терпеливости на лице.
Пелагея Васильевна прошлась по комнате и остановилась у окна. Тут же сидел Иван Никитич. Усмехнувшись, она сказала ему:
— Кулака, что владел этим домом, называли Софроном Корытиным. Потом не то ему, не то этому двору дали прозвище Старый Режим. У Матвеича и у меня свои счеты с Корытиным… Матвеич в этом дворе полжизни пробатрачил за гнилой сухарь, а в меня Корытин с сыном стреляли из этой каменной крепости. Совсем бы прикончили, да Зоя вовремя успела с милицией.
Она молчаливо посмотрела в окно, в темноту, и негромко пояснила старому плотнику:
— Подстрелили они мне ноги в жаркую пору, когда шла коллективизация. Собрание проходило за собранием. Людей надо было с колючей стежки выводить на широкую дорогу. Я хоть и была тогда молодая коммунистка, но хорошо понимала, что время дорого! И как-то забыла, что раненые ноги тоже надо вовремя полечить… Вот и осталась куцей.
Она опять вернулась к столу и с помощью Матвеича села на стул.
— Где ж теперь этот Старый Режим? Неужели не успели схватить? — тихо спросил Иван Никитич.
Молодого Корытина расстреляли. Старый был сослан, а при немцах, рассказывали, появился. Даже ходил в фашистскую комендатуру. Туда пошел в новых валенках, а оттуда вышел босым. С горя и помер, — засмеялась Пелагея Васильевна и тут же по-деловому, чуть строже спросила Матвеича: — Ты из города утром ехал заовражной дорогой?
— Ага! — как бы очнувшись, ответил Матвеич.
— Что же не скажешь, что на зяби «Красного маяка» трактор воробьев ловит?
— «Маяковцы» сами разговорчивы.
— Но ты спрашивал, что с ним?
— Не допытывался, — вздохнул Матвеич.
— Через глубокий ярок переезжал? Трясет?
Матвеич поскреб в затылке.
— Здорово трясет, Пелагея Васильевна.
— Сочувствую.
— Хоть раз в жизни.
— Думаешь, тебе? Коню сочувствую. Ты на сером ездишь?
— На сером, на нем.
— Умная лошадь, а жалко, что не умеет разговаривать, а то она бы тебе дала характеристику…
В комнате засмеялись. Пелагея Васильевна попросила подать ей теплый платок. Собираясь уходить, она разговаривала с Иваном Никитичем, изредка поглядывая на молчаливого Матвеича:
— Председатель колхоза он хороший. На фермах порядок, и в степи любо… На гвоздик ржавый не наступишь… Но дальше колхоза — темная ночь… Слыхали — «не допытывался», потому что трактор заглох не в его борозде… А мостик построить через ярок в голову не приходит, потому что по этой дороге и маяковцы ездят… Вот и будет из-за пустяка до скончания века трясти душу и бедарке, и коню… Матвеич, не спорь! — распрямилась на стуле Пелагея Васильевна. — Советскому человеку дано вмешаться в любое дело, если видит упущения и может научить хорошему… А так-то что ж?.. И колхоз можно огородить стенами, как Корытин этот двор…
— Пелагея Васильевна, что-то мне муторно тут, — заткнув кнутик за пояс и перекосив плечо, сказал Матвеич. — Может, на просторе договоримся? — И он быстро поднялся.
— Муторно? Значит, нашла больное место, — усмехнулась она.
Вслед за Пелагеей Васильевной из комнаты вышли Матвеич, тетка Зоя и Иван Никитич, собравшийся ночевать где-то около коров. Ребята сейчас же услышали донесшийся с крыльца разговор взрослых:
— Небо хорошее. Погодка, видать, еще постоит. Учти, Матвеич, что в «Маяке» сплошь бабы: помочь надо.
— Пелагея Васильевна, в нашем сельпо на юбку достать можно? — весело спросил Матвеич.
— Тебе на юбку?
— А чего ж? Наряжусь — и снисхождение будет!
Взрослые посмеялись, простучали колеса, и все затихло.
В угрюмой комнате, под низко нависающим на маленькие окна потолком, ребятам не спалось, но они молчали. Им тоже, как Матвеичу, хотелось на простор. Не сговариваясь, они пожалели об одном и том же — что ушли Иван Никитич, Пелагея Васильевна, что тетка Зоя, к их общей досаде, все еще не возвращалась.
— Миша, — прошептал Гаврик, — ты слышал, почему она стала безногой?.. Ты понял, кто тут жил?
— Гаврик, после… Обо всем не расскажешь. Спи!
— Я не усну. Все равно не усну.
И он вскочил было с постели, но, заслышав шаги возвращающейся тетки Зои, снова лег и накрылся с головой. И все равно тетка Зоя, прежде чем загасить лампу, по-своему долго поправляла на нем и на Мише одеяло, и было хорошо и приятно чувствовать ее сильные, ловкие руки, слушать ее голос:
— Спите, спите, жуки…
Ребята уснули поздно. Уснуть им помогла красно-бурая корова. Что там, под сараем, она делала? Может быть, боднула соседку корову, а может, та ее?.. А может, просто стала вылизываться?.. Только вдруг нежный, веселый звон колокольчика врезался в гнетущую тишину полуночи.
Миша шепнул:
— Слышишь?
— Слышу, — проговорил Гаврик, обнимая товарища.
* * *
С восходом солнца коровы были далеко в степи.
По-прежнему Иван Никитич шел впереди. Теперь уже нежному позваниванию колокольчика ничто не мешало: седло, которое смастерили ребята, получило от Ивана Никитича отличную оценку. На шлее из налыгачей оно держалось свободно, прочно, а привязанное к нему ведро не издавало ни единого звука и не портило красивой коровьей морды.
Намеченное Иваном Никитичем место для стоянки в обеденную пору было далеко впереди. Отсюда это место угадывалось по желтым кронам развесистых деревьев. Чуть в стороне от них серым потоком скользила железнодорожная насыпь. Отсюда казалось, что она хотела сделать рывок к этим деревьям, но круто минула их, чтобы не смыть своим вольным течением ни самих деревьев, ни низких станционных построек.
Слева тянулось озимое поле. Оно было спокойное, как дремотная вода в большом озере.
Так же, как вчера, кружились птицы: выше — коршуны, ниже — большие стаи грачей, а совсем низко с озабоченным карканьем пролетали вороны… Но сегодня ребят мало занимала степь с ее солнечным простором. Даже заяц, пересекавший озимое поле, не вызвал у них особого интереса…
— Миша, ты знаешь, кем бы я хотел быть?
— Да ты уже говорил.
— Думаешь, летчиком?
— Ну, а кем же?
Гаврик остановился и, округлив посерьезневшие темные глаза, смотрел на Мишу.
— Доктором, чтобы Пелагею Васильевну вылечить! Как думаешь, можно стать таким доктором?..
Миша шел молча, а Гаврик то и дело нетерпеливо заглядывал ему в глаза, ожидая ответа. Досадно, что именно в эту минуту Иван Никитич крикнул Мише:
— Михайла, убавь телятам молочного рациону, а то на привале самим нечем будет позабавиться.
Гаврик недовольно заметил:
— Кто про что, а дедушка опять про молоко!
Миша, отогнав телка от коровы, снова вернулся к Гаврику и, шагая рядом, говорил другу:
— Гаврик, если бы на такого доктора надо было учиться день и ночь двадцать лет, я бы согласился…
— Я бы тоже, — с суровым одобрением отозвался Гаврик.
Справа от движущегося стада потянулась черная полоса виноградника. На ней работали женщины. Низко наклоняясь, они срезали стебли лозы и забрасывали землей короткие чубуки.
С большой высоты донесся глухой, рокочущий гул моторов. Прорвав белесую дымку редких облаков, показались самолеты. Текучим журавлиным клином они шли на запад.
Женщины оставили работу и, провожая самолеты, выкрикивали:
— Бомбите лучше!
— Гоните фрицев швыдче, а сами вертайтесь к нам на подмогу!
— Дяденька-а! Увидишь любезного на фронте — поклон переда-ай!
Гаврик, задумчиво усмехнувшись, сказал:
— Летчикам от людей большой почет.
Угадывая мысли товарища, Миша рассердился:
— Минуту назад ты хотел быть доктором… Уже забыл про все?
— Мишка, не бурчи! Они полетели на фронт. А Пелагею Васильевну и тетку Зою я хорошо помню!..
Потом они стали говорить о Матвеиче.
Гаврик настаивал на том, что Матвеича надо было ругать больше.
— Будь уверен, Пелагея Васильевна проработала бы его как следует. Нашего старика постеснялась.
Миша никак не мог с этим согласиться.
— Гаврик, и как ты не подметил, что они друзья? Видал же, как он помогал ей садиться и вставать со стула? Нет, старик он хороший.
— За что же она его критиковала?
— Другим чтоб помогал.
— А в бабью юбку он зачем хотел наряжаться?
Но, видимо, этим словам Гаврик и сам не придавал серьезного значения, потому что сейчас же рассмеялся:
— Доярка из него получилась бы… на ферму не показывайся — коровы разбегутся.
За разговором ребята не заметили, что Иван Никитич, ведя стадо, уже спустился в широкую лощину. Дорога шла полосой ржавого выгона, между двумя хуторами — маленьким и большим, с железным многокрылым ветряком, с силосными башнями, с пожарным сараем, где стояли выкрашенные в зеленый цвет бочки и насосы.
Из маленького хутора в большой шли школьники.
Они остановились поодаль, чтобы пропустить стадо, и смотрели на Мишу и на Гаврика.
Миша, увлеченный защитой Матвеича, сравнивал его со своим колхозным агрономом Миной Сергеевичем, таким же огневым человеком, как старик Иван Никитич. На Мине Сергеевиче держалось и полеводство, и огородничество, а от правления ему же и доставалось больше всех…
И тут-то, в самый неожиданный для Миши и для Гаврика момент, раздался озорной крик:
— Хлопцы! Хлопцы! Бачьте, бригадиры идут!
Миша и Гаврик увидели белобрысую девочку, которая, подражая Гаврику, закинула за спину руки, надула щеки и, высоко поднимая сапоги, прошлась взад и вперед. Ее выходка рассмешила школьников, стоявших тут же стайкой. И это, должно быть, еще больше ободрило девочку, и она придирчиво спросила Мишу и Гаврика:
— Вы почему не в школе? Учены?.. Ох, хлопцы, хлопцы, не я ваша мама! Побачили б лихо!
Она была такой смешной и, грозясь пальцем, так хорошо подражала взрослым, что даже Гаврик не обиделся и сказал:
— Смеетесь зря — школы у нас нету и хат нету.
— Да что ж вы, як суслики у нори?
— В точности, — усмехнулся Миша и коротко рассказал, что осталось от их села, когда его отбили у немцев. Он даже успел объяснить, откуда они возвращаются, но рассказать о том, что шефы скоро построят школу, не успел, потому что Иван Никитич придирчиво закричал:
— Что за общее собрание?! Кому говорю — убавить телятам рациону?!
Миша и Гаврик кинулись к стаду и, наведя там порядок, пошли дальше. Изредка оборачиваясь, они видели, что белобрысую девочку окружили ее товарищи и, сердито размахивая руками, в чем-то ее убеждали. Наверное, то, о чем говорили белобрысой девочке ее товарищи, касалось Миши и Гаврика, потому что все школьники нетерпеливо посматривали в их сторону.
И вдруг девочка вырвалась из плотного кольца товарищей, в одну минуту догнала ребят, сунула одному из них книжку, хотела что-то сказать, но только крикнула:
— Хлопцы, это ж такая книжка — арбузов и меду не треба! — и вихрем умчалась назад.
Книжка была действительно замечательной и хорошо знакомой Мише и Гаврику. На ее обложке, вслед за столяром Лукой Александровичем и его сынишкой Федюшкой, глядя им в спины, шла лохматая, с лисьей мордой собачка. Это была самая настоящая Каштанка, возвращающаяся домой после горестных скитаний, после неудачного дебюта в цирке.
— Миша, махай, махай им шапкой!
Вслед за Гавриком Миша снял шапку, и оба широко замахали. Школьники дружно ответили им. Белобрысая девочка, как флажком, махала сорванной со светлой головы шалью.
— Миша, больше ей! Ей больше! — волновался Гаврик.
И только старик Иван Никитич опять не к месту вспомнил, что телятам «надо убавить молочного рациону».
* * *
Местом обеденной стоянки оказались целинные выпасы с жестким, застаревшим пыреем, с ковыльной белизной на пригорках. В глубокой лощине синел пруд, отражающий безоблачное небо и темное сплетение веток высоких верб.
Глинистые берега пруда были исслежены дугообразными отпечатками малых и больших конских копыт. Недалеко от воды торчали глубоко врытые, очищенные от коры дубовые сучковатые сохи.
К этим сохам ребята привязали дойных коров. Дед же, отогнав телят и остальных коров в конец пруда, где на влажной низине пробивалась по-весеннему свежая зелень, сказал:
— Красно-бурую для спокойствия спутал. Вы уж тут действуйте по всем правилам, как знатные доярки, а я с вещичками пойду туда.
Захватив мешок и сумки, старик пошел к большому двору, обнесенному каменными конюшнями. Во дворе было пусто, и только с крылечка маленького флигеля под камышовой крышей наблюдали за дедом и за ребятами двое мужчин да стояла оседланная лошадь, привязанная к деревянному столбу, поддерживающему кровлю крыльца.
Гаврику первый раз предстояло подоить корову, и Миша должен был научить его новой специальности. Вчера вечером Миша доил коров вместе с тетей Зоей. От нее он узнал немного больше того, чему его научила тетя Даша — кухарка тракторной бригады. Гаврик тем временем был с дедом в доме и поэтому не знал, откуда вдруг в кармане Мишиного полушубка оказались коротенькое чистое полотенце с розовой каймой и кусочек желтого туалетного мыла.
— Получил от тети Зои?
— От нее, — ответил Миша. — Давай-ка руку.
Миша, достав карманный ножичек, стал обрезать Гаврику ногти.
— Она говорила, что так надо?
— Нет. Сам знаешь, что к корове нужен особый, чистый подход… Ты к ней с уважением — и она к тебе…
Это были слова тети Зои, но Миша выдал их за свои, чтобы Гаврик отнесся к нему, как к учителю, с большим уважением.
— А теперь пошли к пруду. Шапки и полушубки можно вот сюда, а рукава засучай повыше.
Сбросив шапки и полушубки, ребята с высоко засученными рукавами опустились на корточки и стали умываться.
Миша за делом наставлял, по-прежнему выдавая чужие слова за свои:
— Руки, руки мыль на совесть и мыло смывай начисто. Всякое мыло чем-нибудь пахнет… Корове может не понравиться.
— Чего же ей, корове?.. Пахнет хорошо.
— Это тебе, а ей, корове, знаешь что нравится?
— Будто ты, Миша, с коровой разговаривал об этом?
С манерой, усвоенной от Ивана Никитича в плотницкой, Миша проговорил:
— Гаврила, можно не разговаривать и знать, если голова думает. Вот возьми и потри руки этим, — и Миша протянул Гаврику щепотку свежего пырея.
Это была уже собственная выдумка Миши, и потому он с некоторой настороженностью ждал, что ему на это скажет Гаврик.
— Миша, настоящая доярка должна мыть руки пырейным мылом? — усмехнулся Гаврик.
— Да. Только его еще нет в продаже, — спокойно ответил Миша и подвел Гаврика к корове. Тут уж ему не пришлось ничего нового придумывать в сравнении с тем, чему сам был научен теткой Дарьей.
Вручив ведро Гаврику, Миша заговорил с коровой:
— Ты, Красная, не тревожься, это Гаврик. Он хлопец ничего… Он тебя подоит… Гаврик, начинай: чуть поддай кверху, легонько подтолкни и тут же потяни книзу.
Только приладился Гаврик доить, как корова, отнеся зад, выпучила на него глаза.
Гаврик, быстро приподнявшись, испуганно посмотрел на друга.
— Чего она?.. Может, лучше ты сам? — протягивая Мише ведро, спросил Гаврик.
Но Миша не хотел остаться неспособным учителем. Задумчиво осмотрев Гаврика, он с досадой заметил:
— Кудлатый ты. Я тоже на месте коровы так бы сделал. Повяжи голову полотенцем.
И Миша, снова представив корове Гаврика, теперь похожего на белоголовую девчонку, долго расхваливал его.
Спустя минуту Гаврик откуда-то снизу восторженно зашептал:
— Миша, пошло!
Шикнув на него, Миша уверенно проговорил:
— Так и должно быть…
Пока ребята доили коров, к пруду на заседланной лошади подъехал мальчик-подросток примерно одних лет с Мишей и Гавриком. Остановив лошадь и поправляя белую овчинную шапку, он издали окинул ребят взглядом богатого хозяина, которому принадлежали не только пруд и ферма, но и вся степь с крикливо кружившимися над ней чибисами.
— А коровы ваши случаем не бруцеллезные? — строго спросил он.
Миша и Гаврик не знали, что ответить. Миша смог только сказать, кто они, откуда и куда гонят с дедом этих коров. Гаврик же молча заканчивал дойку.
— Ветфельдшер или зоотехник коров бачилы?
— Не знаю. Секретарь райкома и еще двое провожали…
— Если секретарь райкома был, тогда ничего… А то дивлюсь — около пруда чтось не нашего колхоза.
Мальчик с неторопливой легкостью кавалериста, едва коснувшись ногой стремени, спрыгнул с седла на землю.
Просторная стеганка, широкая для его сутуловатых плеч, медлительная походка, с какой он подводил к Мише немолодую, но еще красивую лошадь, делали этого мальчика старше своих лет. Но по мере того, как он присматривался к Гаврику, доившему корову, лицо его озарялось, становясь широким и по-детски наивным.
— Как тебя звать? — спросил он Мишу.
— Михаил… Самохин.
— А я Микита… Полищук. В каком классе?
— Если школа будет готова, в шестой пойду.
— А он? — указал Никита на Гаврика.
— Это Гаврик Мамченко. Мы вместе…
— Добре.
Никита Полищук, разговаривая, нетерпеливо переступал с ноги на ногу, с жадной усмешкой косясь на Гаврика. Его тяготила невысказанная мысль, соблазнительная и стыдливая. Прищурив один глаз, он наконец спросил Мишу:
— А мне немного подоить можно?
— Можно. Я научу, как… Только ты, Никита, возьми вот мыло и хорошенько помой руки.
— Коня подержишь? Ты не пугайся его. Он от старости стал задумчивый… У его чтось свое на уме. Не мешай ему думать, — засмеялся Никита.
Пока он, по совету Миши, долго и старательно мыл руки, на крыльце флигеля появился Иван Никитич и, укоризненно покачав головой, закричал ребятам:
— Молоко-то! Молоко когда-нибудь прибудет?..
Никита Полищук вернулся от пруда разочарованным, с мокрыми руками. Он спросил Мишу, показывая на крыльцо:
— Ваш начальник?.. Затарахтел. У самого есть такой. Как начнет, так не остановится, пока пружина не раскрутится… Гаврик, ты неси, а мы с Мишкой тут постоим.
Гаврик понес молоко. Еще не доходя до двора, он услышал молодой гневный голос:
— Вы мне голову начиняете: «Колхоз посылает, война… урожай…» Вы другое скажите: Верка — жинка моя или конский хвост? Я ей человек или так себе…
Другой голос со старческой хрипловатостью спокойно, но громко отвечал:
— Верка — моя внучка, а человек ты ей или нет, спроси ее сам. Она скоро заявится!
Замедляя шаг, Гаврик было уже навострил уши, чтобы послушать интересный разговор. Иван Никитич, встретив его, взял ведро и догадливо заметил:
— Нечего уши развешивать. Мы с тобой холостые, а тута семейная неурядица.
Потом старик, кисло усмехнувшись, добавил:
— Чего-то нам, Гаврик, не везет — опять на «Старый Режим» наскочили… Только этот «Режим» из молодых. Ну, нечего прислушиваться. Иди к Михайле, да за коровами построже доглядывайте. Затем и приставлены.
Миши и Никиты у пруда не было. Гаврик направился к пригорку, где стоял уже разнузданный, стреноженный конь. Подпруги седла были ослаблены. Конь, державший голову книзу, вдруг вскинул ее, осклабившись на проходившего Гаврика.
— Тикай, Гаврик, конь думает. Чтось придумает, — послышался голос Никиты, и Гаврик увидел, что Миша и Никита, сидя на бережку неглубокой суглинистой водомоины, разговаривали, разглядывая книжку, подаренную белобрысой девочкой.
— Гаврик, а Никита знает ее, ту, резвую. — И Миша, улыбаясь, потряс над головой книжкой.
— Не шути, — сказал Гаврик, ища место, где бы удобней присесть.
Никита запросто потянул его за полу полушубка.
— Приземляйся тут. Без шуток говорю, Катьку Нечепуренко знаю.
— Гаврик, ты верь; он сразу догадался, что она дала нам эту книжку. Потом уж мы вот это прочитали.
Миша подал Гаврику развернутую книгу, на титульном листе которой было написано: «Ольшанская школа, 5-й класс. К. Нечепуренко».
— Здόрово, — сказал Гаврик.
— Не особенно здόрово. Завтра она мне экзамен устроит!
Никита поскреб в затылке и рассказал, что Катька Нечепуренко староста класса и будет пробирать его за то, что не явился в школу. Виноваты в этом были домашние обстоятельства: Никита на ферме подменял мать, а мать ушла в село собрать в дорогу сестру Верку, уезжавшую сегодня в город, на курсы бригадиров.
— На первый раз как-нибудь отговорюсь, а на другой — не сумею.
Миша спросил Гаврика:
— К деду сходить не надо?
— Нет. Он и меня прогнал. В хате двое ругаются, а он не хочет, чтобы слушали.
— Никита нахмурился.
— Во флигеле, хлопцы, нет интересного… Там Федька Гнатенко, сестры Верки муж, ругается с дедом Федосеем. Федька не хочет отпускать сестру на курсы… Только этому, хлопцы, не быть. Зав говорит Федьке, что он «несознательный, отстала людина». Жалко, хлопцы, что зава нету. Глядите, — Никита сердито указал в сторону флигеля, где у крыльца стояла привязанная лошадь, — с утра конь горькую думу думает, а Федьке не до него. Пошли, хлопцы, чтось покажу.
Ребята поднялись на близлежащий округлый холм. Это было самое высокое место в окрестностях фермы. Никита привел сюда ребят не только потому, что отсюда открывался широченный целинный скат и что отсюда можно было видеть большой табун пасущихся маток с жеребятами, но и потому, что именно на этот холм часто взбирался сам заведующий фермой. Теперь его не было, а табунщик Федька Гнатенко, отсталый человек, не думающий даже о своем голодном коне, не мог заменить зава. Никита по праву считал себя ответственным за ферму.
Указав на лошадей, он повеселевшим голосом сказал:
— Все наши. Было б больше, да не забывайте, хлопцы, — тридцать коней на фронт снарядили…
Никита, стремясь быть в точности похожим на своего зава, с которым он за летние месяцы сдружился, заговорил медленней:
— Если вам, хлопцы, доведется увидать кавалеристов на рыжих конях с куцыми хвостами… такими, как просяные снопики в хате лаборатории, то считайте, что кони наши. Может, к коням подойдем?
Предложение Никиты казалось заманчивым, но до табуна было далеко, и ребята оглянулись. С крыльца грозил дед Иван Никитич и движением руки пояснял, что им надо идти ближе к коровам.
— Вам начальник телеграмму дает. Велит поворачивать… Он у вас, хлопцы, горячий, — сказал Никита, направляясь к коровам.
Миша сказал:
— Деда понять надо.
— Дед — ничего, — сказал Гаврик.
Миша добавил:
— Это правда, что он немного горячий, но справедливый.
Никита промолчал, но как только подошел к стаду, так сейчас же нашел повод осудить Ивана Никитича:
— Правильный, а корову спутал.
И он смелой, раскачивающейся походкой подошел к красно-бурой и распутал ее.
— Вам бы, хлопцы, заночевать у нас. Вечером коров подоили б… Вечером завхоз приедет. Может, он подскажет, чтоб вам дали хоть две конематки с лошатами: у вас ничего же нет…
Он посмотрел на ребят и, решив, что им тяжело слушать разговор об их разрушенном колхозе, сказал Гаврику:
— Гаврик, а Мишка мне говорил про трубу. Ловкая штука! До нас бы протянуть…
Никита зажмурил один глаз, другой же глаз его сиял лукавством.
— Ольшанка слушает… Вы бы про море, а я б вам про коней.
И вдруг он на полуслове оборвал разговор.
От флигеля к ребятам приближался всадник. Шапка его с низким верхом почти наезжала на нос, а когда он лениво поворачивался в сторону флигеля, ребята видели его плоский затылок, налитый гневом, изломанную прядь рыжих волос. В седле он сидел, небрежно развалясь, и всякий раз, когда лошадь тянулась схватить травы, хлестал ее по боку плетью. Мише глядеть на него было скучно и неприятно, и он искоса посмотрел на Никиту. Никита стоял с надутыми щеками, и все помрачневшее лицо его, казалось, выражало один недоуменный вопрос: «И зачем он сюда едет?»
Не доезжая двух десятков шагов, всадник остановил лошадь и, глядя ей на уши, сказал:
— Микит!
— Что?
— Не чтокай!
— Ну что?
— Не нукай и не чтокай, а иди ко мне.
Мише было обидно за Никиту, потому что сидевший на коне разговаривал с ним как с чучелом. Никита, пошатнувшись, хотел сделать шаг, но его за рукав остановил Гаврик. Мише стало ясно, что Гаврик тоже с ним согласен, и он повелительно прошептал:
— Не ходи!
— Микит, кому говорю? — послышалось с седла.
— Нельзя, хлопцы… Зава нету, он старший. — И Никита, вздохнув, нехотя подошел к всаднику.
Ребята не разобрали, что говорил всадник, не видели его лица, прикрытого шапкой до кончика носа, но они ясно услышали его последние наставления Никите:
— Ты мне с кургану свистнешь. Так свистнешь!
Всадник снял шапку и поднял ее над головой, и тут же ребята увидели его пухлощекое молодое лицо, потно лоснящийся большой лоб, сливающийся с узкой плешиной на рыжей, преждевременно полысевшей голове, сонные серые глаза с притушенными ленью злыми огоньками. Потом всадник, показав ребятам широкий плоский затылок, скрылся за курганом.
— Это «отстала людина»? — спросил Гаврик, указывая на отъезжавшего всадника.
Никита усмехнулся.
— Ну да! Веркин муж… А вареники любит! — покачал головой Никита. — Увидит — забудет и про коней и про собрание. Если вареники маленькие, двести сразу съест!
Эта цифра произвела на ребят большое впечатление. Смеясь над прожорливостью табунщика, они подгоняли коров поближе к пруду, к которому от флигеля шел Иван Никитич, неся в руке ведерко, а под мышкой хлеб и эмалированную чашку.
Миша, удивляясь, говорил:
— Разорение по военному времени есть по двести вареников.
— В трубу пролетишь, — смеялся Гаврик.
— Он об этом не думает, — отмахнулся Никита.
Иван Никитич, расстилая мешок, издалека крикнул:
— Обедайте тут, а я там, с приятелем! — указал он на флигель и пошел ко двору фермы.
На мешке лежали три ложки, нарезанный темный хлеб и стояла чашка.
Никиту недолго упрашивали сесть за «обеденный стол».
— Ложки три… Одна будет обижаться, — пошутил он и уже за обедом рассказал, зачем его подзывал табунщик. Табунщику надо было знать, одна ли Верка приедет на ферму, чтобы отсюда уже отправиться на полустанок. Если одна или только с матерью, то Никита должен выйти на курган и «шапкой свистнуть» табунщику, но если Верку будут провожать подруги, то «шапкой свистеть» не надо. — «Несознательна людина», а знает, что при людях отговаривать Верку стыдно, — заключил Никита.
Верка была хорошим бригадиром, но Никита злился на нее. Он был согласен с матерью, что табунщик Федька Гнатенко неудачный муж, и если бы отец был не на фронте, а дома, дело было бы иное.
— Она передовая, а он «Кто последний, я — за вами…». Сами, хлопцы, подумайте… Были б у вас жинки, как Верка… Нет, Верка стара… Вот как та русява, что книжку подарила. Ну да, Катька Нечепуренко!.. Ее бы колхоз посылал на курсы, а вы не пускали…
Миша и Гаврик отложили ложки: неожиданно им надо было представить себя женатыми. Но Никита об этом говорил так просто, что Миша понял главное, и оно, по его мнению, заключалось в том, чтобы не быть похожим на табунщика.
— Никита, я сразу двести вареников не съем, — сказал он, и щеки его от напряженной усмешки покрылись розовыми пятнами.
Гаврик с гордой улыбкой добавил:
— Катьку нельзя не пустить на курсы, она, как птица, резвая.
Широкое лицо Никиты блаженно засияло. Он посмотрел на Гаврика, потом на Мишу и мечтательно заявил:
— Хлопцы, что вам подарить?.. Подарю лопату… Катька Нечепуренко летом приезжала на ферму, мы той лопатой окопчики копали. Огонь разводили. Сделаем под бугорком ямку и вверху пробьем лопатой такую дырочку.
Никита, составив указательный и большой пальцы, через них, как через колечко, посмотрел на Мишу и на Гаврика.
— Ну, а от той дырочки прокопаем длинный ровчак, и по этому ровчаку дым гуляет, как узенькая речка. Ветер лютует, а огню не вредит.
Никита встал и неожиданно весело проговорил:
— Хлопцы, вы здорово не обижайтесь, и каша чтоб не обижалась. Я пойду за лопатой.
И он побежал на ферму.
Миша сказал:
— Гаврик, не будем есть, подождем Никиту.
— Такого хлопца надо подождать, — согласился Гаврик.
Ребята пристально смотрели на убегавшего Никиту и видели, как на повороте дороги, серой дугой огибающей одну из каменных конюшен фермы, навстречу ему внезапно показалась пара лошадей, впряженных в просторные дроги. В дрогах сидели две женщины. Одна из них, пожилая, была в белом платке, в теплой кофте, подпоясанной ремнем. Она управляла лошадьми. Другая молодая, была в темно-синем костюме и пестрой косынке. Она сидела прямо, непринужденно свесив ноги, обутые в темные туфли. Когда лошади под натянутыми вожжами стали укорачивать бег, молодая женщина ударом ноги о ногу стряхнула пыль. Потом она легко спрыгнула с дрог и, откинув локти назад, на одних носках подбежала к Никите и схватила его за плечи.
Гаврик и Миша услышали ее насмешливый голос:
— Микита, ты, Микита, мама спрашивает, когда ж ты будешь Микита Иванович?.. Слышь, спрашивает!
Она насмешливо посмотрела на ту женщину, что управляла лошадьми, и сейчас же что-то стала говорить Никите на ухо.
Миша почему-то обрадованно заметил:
— Сестра Никиты.
Гаврик охотно согласился:
— Ну да! Похожа на Никиту. А та, другая, — мать.
Никита вернулся с лопатой на плече. Настроение у него было испорчено, и он наотрез отказался есть. Миша и Гаврик, лениво жуя, не переставали допытываться, что же случилось?..
Насколько словоохотливым был Никита до встречи с сестрой, настолько молчаливым, необщительным он стал теперь. Опустив голову, он ходил взад и вперед по траве, точно по воде. Наконец он отшвырнул лопату и рассказал ребятам о своем огорчении. Сестра спросила его, где муж и собирался ли он прийти на ферму проводить. Никита ответил, что он ничего не знает, и теперь его мучил один вопрос: «Свистеть зятю шапкой с кургана или не нужно?»
Обед расстроился. Никита стоял и ждал совета. Миша и Гаврик тягостно молчали. Гаврика злил нежный звон колокольчика, и он косо посматривал на красно-бурую корову, лизавшую щеку у другой коровы.
Миша думал напряженно, как бы ворочал тяжелые камни. Наконец, облегченно вздохнув, он сказал:
— Никита, не свисти. Честное слово, не надо!
— Мишка, ну, а как же?
— А так: незачем свистеть. Сестра все равно поедет… Видал, какая она веселая?
— А как спросит потом, что ему сказать? — задумчиво спросил Никита.
У Миши внезапно нашелся самый подходящий ответ:
— Скажешь: Верка, мол, обещала, как приедет, сразу сварить ему двести вареников!..
Неудержимый смех обуял сразу всех троих. Никита выкрикнул:
— Мишка, ты не Мишка, а прямо бригадир! И что тебе еще подарить?..
Гаврик свалился на живот и, болтая руками и ногами, как утопающий, звал на помощь:
— Братцы, спасите, не могу! Его ж варениками, как бомбой, — сразу наповал! Пропала «отстала людина»!
— Гаврик, сумасшедший, кашу опрокинешь! — предостерегал Миша, хотя каша в эти секунды меньше всего интересовала кого-либо из ребят.
Никита первый заметил коня, осклабившегося в их сторону:
— Хлопцы, да тише! Конь лютует — с думки сбили!
Эти слова еще больше рассмешили Мишу, Гаврика и самого Никиту.
— Хлопцы, а мне теперь сильно каши захотелось!
…Через полчаса коровы были уже в километре от пруда и от каменных конюшен фермы. Наступил момент расставания. Никита молча пожал руки товарищам, нехотя взобрался в седло и, лукаво усмехнувшись, сказал:
— Хлопцы, вашей трубы до Ольшанки дотянуть нельзя. Так вы пишите… А мы с Катькой будем отписывать…
Миша сказал:
— Будем, Никита, писать про море, про школу… Про сознательных и несознательных.
— У нас тоже есть всякие, — заметил Гаврик.
— Пишите про всяких…
Звенел впереди колокольчик. Вслед за Иваном Никитичем коровы уходили в глубь рыжих выпасов.
— До свиданья, хлопцы! Благополучно вам добраться до дому.
Никита повернул коня и медленно поехал к табуну. Он оглядывался. Оглядывались Миша и Гаврик.
— Гаврик, может, мы его еще увидим?
Гаврик стал задумчиво строгим, и глаза его сделались твердыми и большими.
— Миша, мы его обязательно увидим. Скажи, что тогда ему подарим?
— Гей-гей! Живые там или поумирали? — спрашивал Иван Никитич.
Разве же этот неспокойный старик даст хорошо и толком продумать такой большой и такой важный вопрос?!
* * *
Черному ветру предшествовало несколько необычное раннее утро. Оно застало Ивана Никитича с ребятами уже в дороге, далеко за хутором, в котором они ночевали. Заря долго горела над сумрачной степью, как огромный костер, охвативший пламенем весь восточный небосвод. Сама обнаженная степь покрылась сплошной лилово-красной накипью. Мрак минувшей ночи, застигнутый в лощинах и суходольных балках, стал густым, как бы затвердевшим…
До восхода солнца стояла редкостная тишина. В лесополосе прямые молодые клены горели неподвижным желтым пламенем. Стрекот сороки, перескакивающей с рогатых акаций на светлокорые кустарники вяза, казался надоедливо резким, полет большой стаи грачей, круживших высоко в небе, сопровождался таким ясным свистом, точно грачи летали над самой головой.
— Может разгуляться астраханец. Было бы способней поближе к железной дороге держаться… Там поселение гуще, а тут будет степью, степью, — говорил провожатый, дежурный сельсовета, человек в шинели с пустым, болтающимся рукавом. Руку он потерял недавно, но уже научился одной левой умело скручивать цигарку на жестяном портсигаре, прижатом култышкой к груди.
Иван Никитич поводил плечами и поминутно выставлял тоненькую морщинистую ладонь на юго-восток.
— Но ведь не дует же? А? — спрашивал он не то себя, не то провожатого.
Еще с вечера старик узнал от колхозников о прямой дороге, сокращавшей путь до дому больше, чем на сутки. За ночь он свыкся с приятной мыслью, внушил эту мысль ребятам и теперь не мог от нее отказаться.
Старик был возбужден, храбрился и посматривал на ребят. В ответ ему Миша хладнокровно улыбался, а Гаврик, гордо сдвинув брови, кивком головы показывал вперед, как будто разъясняя деду, что фронтовик попался не из храбрых и нечего к нему прислушиваться. И тут-то как раз Иван Никитич поймал себя на мысли, что в нем самом, несмотря на старость, временами бывает что-то от Гаврика — опрометчивость, горячность. Старику стало не по себе: шутка ли — рисковать в таком большом деле?.. И он стал присматриваться к стаду.
— Коровы, дед, тебе ничего не подскажут, — раскуривая цигарку, с усмешкой заговорил провожатый. — Осмотрительность требуется… На ноги теплое есть?
— У всех у троих валенки.
— Дело. Это на случай, если в заброшенной кошаре переночевать придется… Ну, а харчи про запас?
— Да у вас же разжились, — отчитывался Иван Никитич.
— Вижу, корова навьючена не хуже верблюда, — разглаживая подстриженные усы, согласился провожающий и спросил: — А спички, к примеру, есть?
Иван Никитич, сдерживая досаду, вынужден был показать провожатому, что у него есть в кармане штанов коробка спичек.
— Спички, дед, переложи в полушубок, в боковой. Ты меня слушай. Я, брат, старшина разведки, опыт имею, а ты, по обличью видать, нестроевой… Агафья Петровна! — вдруг крикнул он в сторону проселка, по которому проезжала женщина в бедарке. — Известия по радио как там?..
— Было бы на озимом так хорошо, как на фронте! — прокричала Агафья Петровна.
— А про погоду что говорили?
— Ничего особого, — ответила женщина и громко стала понукать лошадь.
Провожатый немного подумал и потом уже, махнув пустым рукавом шинели, напутственно сказал:
— В поход! В добрый час!
Уже издали, наблюдая за движением стада, он нашел нужным пояснить:
— Кошара левее того кургана! Леве-ей!
Из-под покатого перевала выглянуло солнце. Оно сегодня было красное и плоское, как раскаленный в горне диск. Ветра по-прежнему не было. Возле окраинных темно-лиловых кустов лесополосы, под соломенной крышей навеса, где во время молотьбы сортировалось зерно, растерянно стрекотали воробьи, точно жалуясь на свою скучную жизнь.
Ивану Никитичу, человеку большого жизненного опыта, не нравилось сегодняшнее солнце, не нравилась скучная болтовня воробьев.
Старик шел сейчас вместе с ребятами позади коров. По-прежнему вела стадо красно-бурная корова. Ночью скотине подбрасывали сена. Хорошо подкормленная, она шла, почти не задерживаясь на свежей отаве.
Порожние арбы на быстром бегу обгоняли стадо. В передней арбе сидели две тепло закутанные женщины. Одна хворостиной погоняла волов. В задней арбе позвякивали вилы, примотанные веревкой к поперечной распорке.
Одна из женщин, видать разговорчивая, поднявшись, крикнула Ивану Никитичу:
— Дед, ты хлопчат не продаешь?
— Трудодней не хватит купить их! — небрежно отвечал Иван Никитич.
— Значит, хорошие, ежли цену заламываешь!
— Стоют!
— Да сядь, купчиха! У самой четверо! — дернула ее другая.
От этого шутливого разговора Иван Никитич повеселел.
— Люди вон едут за кормом, а старшина, наверное, пошел на печь отогреваться, — съязвил он, но не вовремя. Как раз вслед за этим по верхушкам оставшейся позади лесополосы пронесся свистящий шорох, а вслед за ним впереди, на проселке, вспыхнул и закружился высокий столб вихря. Брызнув мелкой рябью по ржаному жнивью, он осел и притих.
— Гони! — донесся с арбы простуженный женский голос.
Новая, более продолжительная вихревая волна с косого разбега ударила по красно-бурой корове. Колокольчик заикнулся, а корова, чуть отдернув морду, немного отклонилась от взятого курса и пошла быстрей.
Иван Никитич сердито кашлянул, нерешительно остановился и повернулся лицом к ветру. Третья волна чуть не сорвала с него треух. Над хутором, где они ночевали, поднялась мутно-серая завеса клубящегося тумана, в котором угасало потускневшее, обескровленное солнце. С четвертой волной ветер пошел широким, неутихающим потоком.
Когда Иван Никитич снова повернулся к стаду, передние коровы успели уйти от него на добрую сотню шагов.
Догоняя Мишу, старик на бегу спросил:
— Михайла, что думаешь?
— Дедушка, дует в затылок! Не страшно!.. Назад поворачивать нельзя — ветер ударит коровам в морды, и они разбегутся!
На скуластой, чуть прихваченной осенним загаром щеке Миши, повернутой к ветру, чтобы старик ясней слышал его слова, Иван Никитич заметил суровую решимость и обрадовался. Старик сам видел, что теперь возвращаться уже нельзя. И, задавая вопрос, хотел только проверить, можно ли на Мишу надеяться в трудную минуту.
Гаврик, не замеченный дедом, оказался в голове стада и, сдерживая коров, не то бодро, не то испуганно кричал:
— Гей-гей! Гей-гей!
Иван Никитич уже видел, что главная трудность будет впереди стада, где между коровьих голов мелькали треух и куцый полушубок Гаврика, полы которого обхлестывал ветер.
— Михайла, что в дороге главное? — крикнул старик, морща на ветру маленькое, сухое лицо, успевшее обрасти сединой и посереть от пыли.
— Они, дедушка, — крикнул Миша, похлопав себя по ногам.
— Так помни же об этом! — погрозил Иван Никитич и, горбя узкую, костлявую спину, побежал обгонять коров.
Ветер, набирая силу, стал приносить от лесополосы стайки испуганно порхающих желтых листьев. Несколько позже, опережая стадо, по жнивью покатились темные кусты старого жабрея, похожие на скачущих зайцев.
Мише, оставшемуся в одиночестве позади стада, было не так уж трудно. Правда, чтобы поспеть за коровами, ему приходилось шагать все шире, но это не особенно его беспокоило. Находя время проследить за скачущими кустами колючего жабрея, он думал, что, может, этот куст катится оттуда, где остались Никита Полищук, Катя Нечепуренко… А может, этот вот куст, что, как подбитая серая птица, перескочил через остов подрезанного косой татарника, прикатился оттуда, где живет Александр Пахомович, где живут Пелагея Васильевна, тетка Зоя… И невольно Миша позавидовал ветру. Сколько хороших людей он может облететь, у скольких сразу может побывать в гостях!
Иногда волны ветра, потеряв дорогу, с налету наскакивали одна на другую. Вихревой всплеск рвал корку рыхлой земли. Мелкие, как черная дробь, комочки земли стегали Мишу по шинели, по рукам и по лицу, секли телят по их нежно-глянцевитым носам. Телята отворачивались, кидались в сторону.
— Гей-гей! Знаю, что больно, а идти надо! — громко разговаривал Миша, стараясь вогнать телят в серединку коровьего стада, где на них не так бы дуло.
Очередная волна злого ветра перервала потертую веревку, и ведро, сорвавшись с коровьего седла, с трескучим звоном покатилось по земле.
Миша подобрал ведро, в котором лежали налыгачи, и понес его в руке. Для короткой дороги груз легкий, но в длинном пути он был большой помехой, особенно при таком ветре.
Иван Никитич хорошо слышал донесшийся с подветренной стороны бубнящий звон ведра, и Миша видел, как он на миг развел руками, — дескать, ничего не поделаешь, привязывать некогда… Заметил Миша, что и Гаврик качнул головой из стороны в сторону.
«Гаврик сознает…» — подумал Миша, и ведро с налыгачами показалось ему пустяком, а вот сдерживать коров куда трудней.
Лопата, подаренная Никитой, вывалилась из седла значительно позже, когда ветер гнал уже не листья и сухие травы, а одно облако пыли за другим, когда небо и простор степи постепенно перемешивались в мутный, нависающий со всех сторон сумрак, когда коровы с шибкого шага срывались в бег.
Миша все время зорко следил за висевшей сбоку седла лопатой. Но что-то отвлекло его на минуту, а может, и того меньше. Взглянув снова на седло, он уже не увидел лопаты и испуганно кинулся назад. Бежал он несколько секунд и бежал на ветер… Лопата действительно оказалась близко. Но ветер тем временем выкинул очередную дерзкую причуду и, должно быть, испугал телят, потому что они поскакали вперед, а за ними побежали коровы. К довершению беды в этом месте скошенное поле шло под откос, втекая в глубокую, узкую лощину.
Срываясь в лощину, Миша увидел совсем близко размахивающих перед коровами палками и шапками Ивана Никитича и Гаврика. Он подумал: не лучше ли из хвоста стада перемахнуть в голову, чтобы помочь деду и Гаврику в их трудном положении. В это время двое телят бросились в сторону и побежали по дну лощины, переходившей в покатый овраг с густым шиповником и диким терном по склонам.
Миша погнался за телятами, которые, ища затишья, нырнули в кусты.
Сколько ни оглядывались бежавшие впереди стада Иван Никитич и Гаврик, Миши с телятами они не увидели.
Миша не скоро нашел телят, спрятавшихся в глубине кустарника. Он несколько раз пробовал выгнать их из колючих зарослей, но телята, испуганно тараща глаза, не шли.
Встревоженный, Миша выбежал на вершину ската. Лесополоса, черневшая далеко от него, затягивалась мутно-серой завесой пыльного тумана. В широком просвете жнивья, дрожащего на ветру, не было ни коров, ни старика с Гавриком.
Миша понял, что на короткое или на долгое время, но он остался один. Тревогу сменило беспокойство взрослого человека, которому никто уже и ничего не подскажет. Он вернулся к телятам и прежде всего сказал им:
— Лупоглазые, гнать вас нельзя… Разбежитесь кто куда. Вы же глупые дети. Не знаете — по такому положению без меня пропадете. Может и волк сожрать. Почем знаете, что его тут нет?..
Вспомнив про волка, Миша обеспокоенно посмотрел на лежавшую у ног лопату и поскорее принялся за сборы в дорогу. Он достал из ведра два налыгача и хитро обошел вокруг телят раз и другой. Всем своим видом и поведением он старался показать телятам, что вовсе не собирается выводить их в страшно свистящую на ветру степь. Потом с наветренной стороны он подошел к телятам поближе, чтобы они принюхались к нему и поняли, что он свой. А уже после без особого труда одним налыгачом коротко связал их шея с шеей, но так, чтобы петли не душили. Другой налыгач он приспособил вместо вожжей.
— Теперь, хлопцы, нас ничто не разлучит, — сказал он и погладил телят, а потом заговорил сам с собою: — Телята телятами, а ты, Мишка, тоже живой… Есть захочешь, а деда с Гавриком и с харчами пока нету.
На всякий случай он нарвал уже созревших ягод шиповника, выломал тоненькую хворостину, ведро повесил на лопату и вскинул его за плечо.
— Отдохнули, а теперь в путь, — сказал Миша телятам, но для того, чтобы они ясней поняли его намерения, пришлось их легонько стегнуть хворостиной.
Телята прыгнули вбок и, кося выпученными глазами, столкнулись мордами, занося хвосты в разные стороны.
— Будто без скандала нельзя, — недовольно заметил Миша и стегнул посильнее.
Телята, выскочив из кустов, пытались бежать назад, но на голом месте порыв ветра сбил их с этого направления, и Мише теперь уже только нужно было сдерживать их ретивый бег в подветренную сторону. Это оказалось не так просто: рослые, сильные телята крепко натягивали вожжу. Через несколько минут Миша почувствовал боль в плече, пальцы правой руки занемели. Было еще одно, пожалуй, главное неудобство: во-первых, трудно было наблюдать, куда вели еще не везде заметенные пылью коровьи следы, и, во-вторых, Миша не успевал замечать рытвины, кусты татарника и то спотыкался, то оступался. А ведь Иван Никитич недаром предупреждал, что в пешем пути надо больше всего беречь ноги!
Остановив телят, Миша зашел им в голову. Отворачиваясь от пыльного наскока ветра, он частью длинного налыгача, заменявшего вожжу, перепоясал свой полушубок, опять погладил телят и спорым шагом повел их дальше.
За жнивьем потянулись дымчато-сивые выпасы. В дрожащей зыби полыни внезапно исчезли следы коров, похожие на жирные печатные скобки из примеров по арифметике, а вместе с ними у Миши пропала надежда на то, что дед Иван Никитич думает о нем и может в любую минуту помочь в беде.
Хотя ни оврагов, ни речки на пути не попадалось, но ветер мог испугать стадо, сбить его в сторону. «Пойми их, коров, что им может влезть в голову?» — поскреб в затылке Миша. И он опять вспомнил о Никите: «Этот хлопец, наверное, немного знает, когда и о чем думают его лошади…»
Наморщив лоб, Миша вспомнил Ивана Никитича, который не раз толковал, что нельзя забывать про главное.
Миша знал, что главное — доставить телят домой, потому что там все беспокойно ждали их. Иногда Мише представлялось, что деда и Гаврика он уже не встретит до самого дома. Может случиться, что его застанет в пути снежный буран. Придется ночевать в степи…
Что он будет делать?
Заранее, до того, как посыплет непроглядная метель, он подыщет глубокую лощинку или ярок. На обочине с подветренной стороны он выкопает Никитиной лопатой углубление с навесом для себя и для телят.
Чем же он будет кормить телят? Пустяки. Он нарвет им травы, а напоит из ведра, в которое наберет талого снега.
«Этим хлопцам ведь мало надо, — покосился он на послушно идущих за ним телят. — А трудности им тоже не мешает знать, зато потом!..»
И Миша ясно представил себе это «потом».
…Солнечный день. Вот он спускается по косогору в суглинистую котловину с широкой пробоиной к морскому заливу. Издали видит своих колхозников. Все женщины. Стоят на улице, которую узнаешь лишь по наваленным с боков камням. Среди женщин — мать. Она ждет, когда Миша приблизится, чтобы что-то сказать. Она, наверное, скажет: «Бабы, глядите! Это ж мой Мишка!» Ей кто-нибудь из женщин ответит: «Подумай только — и сам живой, и телят в целости привел!»
…Из толпы, вырываясь, гордо заявляет Иван Никитич: «Чепуха на постном масле! Мы вон с Гавриком и на минуту надежды не теряли».
Гаврик спросит: «Не страшно было?»
Миша скажет что-нибудь про волков… Что же такое сказать, чтоб было похоже на правду и немного испугало Гаврика.
…Ветер дул с прежним злым упорством. Ведро раскачивалось, звеня дужкой о сталь лопаты. Телята, мягкими лбами подталкивая Мишу сзади, мешали придумать, что же сказать Гаврику про волков.
* * *
Ивану Никитичу и Гаврику за широкой лесополосой, на травянистой целинной прогалине в соседстве с озимым полем, наконец удалось остановить коров.
Запыленные, потные, размазывая ладонями грязь на щеках, старик и Гаврик сошлись поговорить о беде и придумать выход из трудного положения. Злость сводила морщинистые, сухие губы Ивана Никитича, обросшие щетиной, перекрашенной пылью из седой в мутно-желтую. Часто дыша, старик спросил Гаврика:
— Ты случайно не скажешь, кто придумал такой ветер?
— Я не придумывал, — отвернулся Гаврик.
— Знаю…
Старик немного постоял с закрытыми глазами. Сухое лицо его, разрисованное грязными полосами, болезненно передернулось, и он с угрозой заметил:
— Поговорить с ветром как следует, да все равно не поймет. Гаврик, придется нам поясами спутать коров.
И старик стал расстегивать ремень, который держал брюки на его худобокой, костлявой пояснице.
— Снимай и ты свой, — сказал он Гаврику.
Когда пугливые коровы были спутаны ременными поясами, старик сухо спросил:
— Гаврила, какая будет нам цена, если заявимся в колхоз без Михайлы и без телят?
Гаврик сразу тихо ответил:
— Малая.
— Так что же развесил уши? Чего стоишь? Беги в ту лощину!
Гаврик кинулся в лесополосу. Сквозь визг раскачивающихся веток до него долетели напутственные слова Ивана Никитича:
— Кричи! Зови! Помни, что я жду!
Впервые за долгую дорогу Гаврик получил задание по сердцу и по характеру… Наверное, так же вот на фронте, как дед, командир требует от разведчика достать «языка». Разведчик давно ушел, а его ждут, ждут… Не спит командир, не спят товарищи разведчика. С чем он вернется?.. Вернется или нет?.. Командир не ест, товарищи-разведчики тоже не едят… До еды ли им?
«Товарищи, в нитку вытянусь, разорвусь, а все сделаю, как положено быть!» — думает Гаврик и бежит, отворачиваясь от ветра то в одну, то в другую сторону.
И вдруг из-за невысокого кургана, совсем близко от лесополосы, показался Миша с телятами. Он шел спокойно с ведром через плечо, и завидев Гаврика, небрежно засвистал:
— Фю-ить! Фю-ить!
Гаврик и обрадовался, и огорчился. Он недовольно подумал — не лучше ли вернуться к старику и сказать ему, что он погорячился по пустякам и может полюбоваться на своего Михайлу и на телят.
Миша догадался, что дед с коровами за лесополосой, иначе Гаврик кинулся бы к нему с печальными новостями. Догадался Миша и о том, куда Гаврик так быстро бежал и почему стоит теперь с опущенными плечами, с понурой головой.
Подойдя к Гаврику, Миша с восхищением заговорил:
— Гаврик, а здорово у вас с дедом получилось! Я же видел, что коровы понеслись на вас в атаку! Подумал: стопчут, прорвут фронт!.. Вот вы герои!.. А мне с этими хлопцами, — указал он на телят, — не трудно было… До чего послушная скотинка, — засмеялся Миша и, передавая вожжи Гаврику, сказал: — Веди ты, а я следом.
Гаврик, улыбаясь, посмотрел на лесополосу.
— Понимаешь, Миша, нам надо бы немного постоять, да старика жалко… Он там теперь весь кипит. Нет, уж лучше пойдем. Только ты, Миша, немного приотстань… Вроде ты уже лишился сил, а я тут как тут, — прищурившись, попросил Гаврик.
— Придумал ловко, — одобрил предложение Миша и, учась хромать, побрел вслед за Гавриком и телятами.
Иван Никитич, горько задумавшись, стоял, поддерживая спадающие без пояса брюки, и, глядя в землю, так задумался, что казалось, раздайся среди этого ветреного, сумасшедшего дня оглушительный гром он, пожалуй, не очнулся бы от своих мыслей. Завидев уже с минуту стоявших на поляне Гаврика и Мишу с телятами, он раскинул руки, побежал было к ним, но запутался в шагу и, морща от смеха свое маленькое лицо, разрисованное грязными полосами, с чисто детской непосредственностью заявил:
— Ведь вот беда-то!.. Поломалась праздничная встреча! И подумать только — все из-за проклятого пояска.
Миша спросил шутливо:
— Дедушка, вы пояс-то потеряли? Возьмите вот налыгач.
Иван Никитич отмахнулся.
— Что я тебе, Михайла, телок или корова? Ты лучше распутай чалую и принеси поясок. Сделай милость, потрудись, выручи старика из беды. Его еще по царскому режиму обделили жирами, а теперь к старым костям они не клеются. И какой бы портной ни шил штанов, все равно проваливаюсь в них, как в яму!.. Беда! — весело, тоненько смеялся старик.
Из-за ненастья на ночлег остановились рано в той кошаре, о которой им напоминал дежурный из сельсовета. Для коров здесь нашелся вместительный сарай. В нем еще не выветрился стойкий запах, присущий овечьим становищам. Была тут и землянка, но деревянную опору крыши кто-то недавно вывернул, и она трухляво осунулась в глубокую рытвину.
Неудобств для ночлега тут было два: первое надо было поить коров, а от колодца, находившегося больше чем в двухстах шагах, кто-то забрал корыто; второе — ночевать в сарае, где не было ни сена, ни соломы, — легко простудиться.
Ветер к концу дня нагнал с юго-востока не только клубящийся мрак пыли, но и надвинул низкий заслон плоских и синих, как кованое железо, облаков. Просвет между небом и голым полем становился все меньше и уже. Казалось, что ветер начинал злиться на тесноту и, пытаясь вырваться на волю, кидался в этот просвет, как в узкую пропасть.
Иван Никитич сказал:
— Ребята, у нас одно должно быть на уме: для себя и для коров надо здорово потрудиться. Труд — он во всем хороший помощник. Придется вам одним всю скотину поить из ведра. Стоять и ждать она там не будет… Носите воду по очереди в сарай. Один сторожует, другой носит. А я пойду туда…
Иван Никитич показал на скирду, маячившую среди сумрачного степного моря. Потом старик повязал вокруг своей костлявой фигуры два налыгача, натянул поглубже треух и, кашлянув, пошел от сарая.
Ребята сейчас же заспорили о том, кто должен первый пойти к колодцу за водой. Казалось, что они заспорили из-за пустяка. Но, по их мнению, это был вовсе не пустяк. Каждому хотелось напоить красно-бурую корову, и не только за то, что она самая красивая, но и за то, что, прислушиваясь к звону ведра, она замычала и, вскинув голову, позвонила в колокольчик.
Миша с лукавой усмешкой настаивал на том, что Гаврик не сумеет на ветру донести воду до сарая.
Гаврик, как умел, горячо защищался.
Кончился спор тем, что Миша загадочно проговорил:
— Ну, иди. Посмотрю, с чем вернешься.
— С тем же, с чем ты! — крикнул Гаврик, убегая к колодцу, откуда вернулся забрызганный с ног до головы. Сердито отшвырнув пустое ведро, он молча посапывал.
С притворным недоумением взглянув на Гаврика, Миша спросил:
— Ты под… душем был?
— Какой дурак в полушубке под душ становится? — сердито ответил Гаврик.
— Я тоже так думаю.
Ты не думай, а пойди-ка сам. Вернешься — дураков знаешь сколько будет? — Гаврик показал два пальца.
— Соображать надо, — ответил Миша и, постучав себя по лбу, с усмешкой убежал к колодцу.
Когда на обратном пути он проходил мимо Гаврика, тот увидел, что ведро доверху наполнено дымчато-серой травой.
— Полынку, конечно, легче принести… А где же водичка? — с издевкой спросил Гаврик.
— Корова скажет, где водичка, — ответил Миша, сгребая полынь.
— Самому нечего сказать, так ты на корову указываешь.
Едва Гаврик успел проговорить эти слова, как корова вытянула шею, коротко промычала и, позванивая колокольчиком, стала жадно глотать из ведра.
«Почему же я не догадался накрыть воду полынью?» — с досадой подумал Гаврик и спросил об этом Мишу.
Радуясь своему успеху, веря, что, несмотря на ветер, коровы будут напоены, Миша позволил себе сказать лишние неосторожные слова:
— Гаврик, ты не догадался накрыть воду травой потому, что хвастун…
Заметив, что Гаврик сразу же побледнел, а брови его, изломившись, мелко задрожали, Миша почувствовал себя неловко. Он уже пожалел, что начал разговор по душам не вовремя, что этот разговор мог окончиться ссорой, а ссора — помешать делу.
— Гаврик, давай поить коров, а об этом потолкуем когда-нибудь после.
— Не когда-нибудь, а как только напоим коров. — И Гаврик, рванув из рук Миши ведро, убежал к колодцу.
Теперь ребята работали быстро и почти с ожесточением. Встречаясь в сарае, молча передавали друг другу ведро и кидались на ветер, как в холодную воду разбушевавшегося моря. Но вот, выглянув из сарая, Миша заметил, что ветер сильно качнул Гаврика в сторону. Заплетая ноги, он упал, опрокинув под себя ведро с водой, но тут же, погрозив ветру кулаком, опять ринулся к колодцу.
— Эх, и парень! — восхищенно проговорил Миша и со вздохом добавил: — Жалко, что обидчивый.
За работой Миша теперь думал об одном: хоть бы Гаврик не вспомнил о начатом разговоре!
Гаврик же, бегая от колодца к сараю и обратно, успел признать за собой многие недостатки — забывчивость, вспыльчивость, крикливость, не упустил даже признаться себе, что иногда умел сбрехнуть. Вспомнился случай. До войны мать каждый день кипятила сливки, чтобы вечером, вернувшись из бригады, покормить Нюську кашей со сливками. Гаврик постиг несложную науку — из алюминиевого ковшика понемногу отпивать, не разрывая зажаренной пенки. Мать, покачивая головой, не раз высказывала подозрение. А он, Гаврик, хмурясь строго спрашивал:
— Мама, за кого ты меня считаешь?
…Но Гаврик никак не мог признать себя хвастуном. Это было сверх его сил, и он ждал разговора с Мишей.
Телят они напоили последними. Заметив это упущение, Миша сказал:
— Гаврик, а ведь «хлопцев» надо было напоить первыми.
— Ты лучше начинай с другого. Рассказывай, почему я хвастун.
Ребята стояли в сарае, в нескольких шагах друг от друга. Коровы, довольные уютным затишьем, вылизывались, ложились отдыхать. Нужно было приступить к дойке, но деда еще не было, а он сказал, чтобы до его возвращения коров не доили. Миша был рад, что дед где-то задерживался… он не хотел, чтобы Иван Никитич застал его и Гаврика в ссоре.
— В кусты не прячься. Говори, — настаивал на своем Гаврик.
Подавив вздох, Миша сказал:
— Помнишь, давно, весной, ходили сусликов ловить капканами? Помнишь, сидели в ярочке? Ветер был почти такой же, как нынче. Бабка Нестериха несла мимо воду из дальней криницы. Сверху воды она насыпала зеленого пырея. Я у тебя тогда спросил: «Зачем это она травы насыпала сверху воды?» Ты засмеялся: «Это она борщ готовит на курьерской скорости». Я нынче вспомнил про бабку Нестериху, а ты нет… Признаешь самокритику?
Миша, рассказывая про бабку Нестериху, краснел, глядел в землю, а когда поднял взгляд, чтобы посмотреть товарищу в глаза, Гаврик, показывая ему спину, быстро вышел из сарая. Миша пошел за ним. Гаврик стоял за углом. Стрельнув в Мишу холодным взглядом, он сейчас же направился навстречу деду.
— Гаврик, я тоже тогда смеялся над бабкой Нестерихой! Мы оба были хвастуны! — громко проговорил Миша.
Гаврик не обернулся. Мише ясно стало, что Гаврик ушел встречать деда только потому, что не хотел остаться с ним, не хотел разговаривать. И Миша впервые задал себе вопрос: «А может, Гаврик ненадежный друг?»
Иван Никитич шел к кошаре не один, с ним шла женщина. Хворостиной она подгоняла волов, которые, отворачивая морды от ветра, тянули арбу, нагруженную соломой. Когда солому привезли и дружно сложили в угол кошары, Иван Никитич, заметив плохое настроение у Миши, спросил его:
— Михайла, ты не заболел?
Миша обрадовался этому вопросу, потому что сама собой представлялась возможность скрыть до поры до времени истинную причину плохого настроения.
— Голова, дедушка, от ветра немного побаливает. Я сейчас усну, и она пройдет.
Постель Мише стелила та самая чернобровая колхозница, что утром, едучи с подругой за соломой, собиралась их с Гавриком «купить» у Ивана Никитича. Ветер помешал ей в работе, и она охотно согласилась помочь старику устроить теплый ночлег для ребят.
— Мишка, а может, поспишь, а потом поедешь со мной?.. Замечаешь, как хорошо умею стелить постель?
— Да я бы не против… Только с дедом в цене не сойдетесь, — отшутился Миша.
— Хитер, гражданин! А борода вырастет, какой будешь? — И она, хлопнув Мишу по плечу, укрыла его плотным слоем соломы и ушла к деду.
Миша закрыл глаза. После беспокойной дороги, после всех забот длинного дня, ему было приятно отдыхать в теплом гнезде, и его бросало в дремоту.
И все же он старался побороть сон, потому что хотел слышать, как Гаврик будет разговаривать со стариком. Мише во что бы то ни стало хотелось знать настроение Гаврика, понять, что он думает о нем.
— Дедушка, — говорил Гаврик, — я уже расчистил место для костра… Дедушка, ямку я вырыл… Может, я разведу костер?
Иван Никитич с недоброжелательным удивлением остановил его:
— Что-то, Гаврик, якаешь ты нынче густо?.. Будто провинился в чем.
Гаврик замолчал, а дед подобревшим голосом добавил:
— Сделал, что надо, теперь посиди, пока Наталья Ивановна коров подоит…
Миша с удовлетворением улыбнулся и догадливости умного деда и тому, что Гаврик получил от него по заслугам.
Ветер, обрушиваясь на сарай, с воющим свистом окатывал его каменные стены и с визгом проносился мимо в непроницаемо-темную степь, над которой пыльный сумрак теперь смешался с сумраком беззвездного неба. Но в сарае от этого казалось необычайно тихо и уютно, и Миша заснул под звонкий дождь молока, струями падавшего в ведро, под уговаривающий простуженный голос Натальи Ивановны, чужой отзывчивой женщины:
— Стой, корова… Стой смирно… Знаю, что делаю…
Первый раз Миша проснулся оттого, что во сне ему не удалось найти потерянной лопаты. Страшный вопрос: «Что же делать? Что сказать теперь Никите?» — заставил его искать помощи, и он обратился за ней к Гаврику… Видимо, Мише только показалось, что он громко крикнул, потому что у костра, озаренного пламенем, спокойно разговаривали Наталья Ивановна со стариком, а Гаврик слушал, держа лопату меж колен.
Дед, посмеиваясь, говорил:
— Не будь лесополосы, куда бы нас с Гавриком ветер загнал — уму непостижимо! А то все-таки барьер, затишье…
— Рук да рук просит степь, а тут проклятый фриц войну затеял. В колхозах одни бабы остались… Много ли наделаешь?
Миша сквозь приоткрытые глаза видел, как Наталья Ивановна, сбив левой рукой серый шерстяной платок, правую протянула к огню. В свете костра ее лицо и темная большая ладонь казались кирпичными, и седые волосы, литым снопом закинутые назад, розово серебрились.
— Полностью с ветром справятся они, — указала она на Гаврика. — Единоличные заботы не будут им помехой. А то ведь что еще бывает…
Наталья Ивановна повернулась к старику:
— Нынче по дороге набрела на Мавру хворую… Хворая-хворая, а приплелась по такой погоде молоденьких ясеней нарезать. Катушок для свиней у ней в неисправности. Ножичком чик — и на кучу, чик — и на кучу… Не сдержалась, толкнула я ее.
«Ты, говорит, толкаться не имеешь полных правов! Можешь доставить до народного судьи».
«Только, говорю, мне и дела, чтобы с тобой прогуливаться до нарсудьи и назад… С колхозом ясени я сажала! По военному времени я тебе и судья…» Ну, и со злости потрясла ее слегка за воротник…
Наталья Ивановна, посмеявшись, повернулась к Гаврику и сказала:
— Тебе и Мишке катушки не будут бельмом на глазу. Вы сделаете больше… Сделаете, потому что в труде возрастаете, смелости набираетесь…
— А мы? — спросил старик и посмотрел на Наталью Ивановну так, что засыпающему Мише долго пришлось ломать голову над обидным вопросом: «Ну почему такие люди, как дед, стареют?»
Второй раз Миша проснулся от громкого разговора, который забросил с надворья неунимающийся ветер. Дед поворачивал запряженных в арбу волов, они отворачивались от ветра и тянулись из темноты глазастыми мордами к свету, под сарай. Сдерживая их, Иван Никитич кричал:
— Наталья Ивановна, поспешай, родимая! Скотина в беспокойстве!
— Иду! Иду! — отвечала Наталья Ивановна и, вручая что-то Гаврику, наставляла его: — Мишку, хитреца этого, не будите. Сон — хорошее лекарство. Это тебе, а это ему дашь утром. Понял?
Тяжеловато покачиваясь, она выбежала из сарая и вместе со скрипом арбы пропала в ветреной темноте.
Проводив Наталью Ивановну, старик вернулся в сарай, потоптался около костра, над которым висело прокопченное ведро, и сказал:
— Гаврик, есть мне что-то не хочется. Ты посторожи, а я немного вздремну.
И он почти бесшумно свалился на солому.
Миша заметив необычное поведение старика, почему-то подобрел, вылез из соломы, подошел к костру, сел и спросил:
— Гаврик, ты еще серчаешь?
— Не серчаю, а скучаю, — пробурчал Гаврик в землю.
Закрыв глаза, покачиваясь, Миша сказал:
— А я пришел мириться.
Лицо Гаврика покраснело пятнами.
— Я — хвастун. А все равно твой друг! На вот! Оба съешь! На!
Миша округлившимися глазами удивленно глядел на Гаврика, который дрожащими руками совал ему два серых куска пирога, начиненного тыквой.
— Бери, а то бунт устрою!
Дед заворочался, кашлянул, и ребята на секунду затихли.
— Гаврик, — послышался из соломы скрипучий, сонный голос Ивана Никитича, — ты что там, коровам стишки читаешь?.. Читай, только потише!
Через минуту ребята уже мирно беседовали у огня. Гаврик держал левую руку на плече у Миши, а правой, ударяя друга по коленке, говорил:
— Миша, ну назвал бы ты меня как-нибудь иначе, а не хвастуном.
Сожалея, Миша отвечал:
— Гаврик, да я так назвал тебя, потому что сам стал хвастаться.
— Ну, ешь пирог за мое здоровье!
— А ты, Гаврик, за мое!
Этот откровенный разговор помирившихся друзей могли слушать только коровы и телята да степной ветер, трепавший соломенную крышу сарая так сильно, что она от гнева то и знай шипела: фу-ши-и! фу-ши-и!
* * *
Проснулись ребята от трескучего и хлопающего шороха, который издала крыша кошары, несколько раз приподнятая ветром и с большой силой брошенная на прежнее место. Ивана Никитича в кошаре не было, а коровы, привязанные к стоякам, испуганно прислушивались к лютовавшей непогоде.
— Гаврик, нынче дует еще сильней. Где же дедушка? Мы с тобой спим, а он один беспокоится.
— Это верно, — вздохнул Гаврик, и они начали обуваться.
Ветер, еще со вчерашнего утра заглушивший все звуки осенней степной жизни, откуда-то донес едва уловимый и оттого показавшийся жалобным свисток паровоза.
— Ты слышал? Далеко он или нет? — обрадовался Гаврик.
— По такой погоде не поймешь… Ну, если пойти, то придешь к железной дороге, — охотно пояснил Миша.
Гудок подсказал ребятам, что они с коровами недалеко от людей и не должны пугаться непогоды; гудок вселил в них веру, что старик скоро и обязательно благополучно вернется в кошару. Они повеселели и стали подшучивать друг над другом.
— Гаврик, сапог может думать и делать что-нибудь назло человеку? — с шутливой досадой спросил Миша, которому никак не удавалось обуть левую ногу.
— Твой сапог может думать. И знаешь, о чем он сейчас думает?.. «Какой у меня плохой хозяин: с вечера у колодца залез по уши в грязь, а посушить меня поленился».
Миша, заметив, что Гаврик не может намотать портянку, сказал ему:
— Гаврик, твоя портянка удивляется, что голова у тебя кучерявая, а недогадливая.
Они оделись, натянули треушки и уже собирались выйти из кошары, как вдруг на пороге появился Иван Никитич.
— Готовы? — усталым, но бодрым голосом спросил он. — Это очень кстати. Пока вы зоревали, я сходил в разведку и нашел лучшее место для стоянки. Давайте собираться. По такому ненастью нельзя нам со скотом быть в глубине степи. Может прямая дорога стать кривее кривой.
Начали укреплять на корову седло, привязывать к нему дорожную амуницию и провиант. За делом Иван Никитич, отвечая своим помощникам на их вопросы, объяснил, что новая стоянка будет в поселке — шесть-семь километров отсюда.
— Там безопасней переждать день-другой, — заключил он свой рассказ, и, осмотрев седло, кошару, ребят и убедившись, что все готово к дороге, сказал: — Михайла, веди телят. Будешь нам прокладывать путь. Пусть коровы видят, куда пошли телята. Поведешь вон той лощинкой. Берегись яра.
Слова Ивана Никитича, предостерегающие Мишу об опасности и о трудности пути, были как нельзя по сердцу Гаврику, и он нетерпеливо спросил:
— Дедушка, а может, с телятами я пойду?!
— Гаврик, ты хочешь быть там, где трудней? — догадливо спросил старик. — Тогда оставайся со мной. А ты, Михайла, в добрый час!
Иван Никитич и Гаврик молчаливо наблюдали из кошары, как Миша, попав с телятами в ветровой ливень, то крутился на одном месте, то за натянутым налыгачом и за телятами кидался вправо-влево… Дважды он падал, но не выпустил налыгача и, поднявшись, начал хлестать телят хворостиной.
— Правильно! Не понимают добром — лихом заставь подчиниться! — показывая жилистый кулачок, прокричал Иван Никитич и, видя, что Миша, сломив упорство телят, быстро пошел с ними вперед, решительно распорядился: — Гаврик, живо, тронулись и мы!
Коровы тоже несколько мгновений кружились около кошары, но, понукаемые палками, криками, взмахами рук, пошли за телятами.
…Шесть-семь километров, — какими они могут быть длинными и утомительными в такую непогоду! Что ни десять шагов, то какое-нибудь недоразумение. Вот у Миши телята запутались в налыгачах, а у Гаврика ветер сорвал с головы треушку и погнал ее в сторону… А вот из кустов шиповника выскочил длинный приземистый хорек и, прочертив под самым носом стада огненно-рыжий пылающий след, с разбегу свалился с глинистой кручи яра. Одни коровы опасливо кинулись вперед, к телятам, другие — назад, прочь от кустов… И долго потом в ветряной хмари слышались встревоженные голоса Ивана Никитича и Гаврика:
— Гаврик, забегай, забегай справа!
— Дедушка, держите пегую!
Но разбежавшиеся коровы были согнаны и снова неохотно двинулись за идущим впереди Мишей.
На полпути до места новой стоянки, там, где лощина круто раздалась в стороны и заметно осела, образовав котловину между суглинистыми берегами, остановились покормить коров. Здесь было тепло, видимо, не глубоко под почвой была вода, потому что на дне котловины зеленел сочный низкий пырей и кое-где качались редкие кусты поблекшего камыша.
Иван Никитич, заметно повеселев, велел Гаврику распутать красную корову, а Мише снять с телят налыгачи. Видя, как телята кинулись к матерям, старик громко сказал:
— Всем отдыхать и всем завтракать!
Завтракать уселись в затишье под отвесным обрывчиком. Завели непринужденный разговор.
— Дедушка, а это еще те оладьи, что пекла тетя Зоя. Дедушка, и почему она живет в каменном доме? — с жадной пытливостью, перескакивая с одной мысли на другую, говорил Гаврик.
— Она же бригадир. Все поле вокруг дома, на виду… Потому-то и Пелагея Васильевна колхозников принимала у нее. Идут люди с работы и по дороге заходят решать свои вопросы. Удобно, просто, — не без удовольствия отвечал Иван Никитич.
— Дедушка, а Матвеич хороший председатель? — спросил Миша.
— Хороший, очень хороший.
А за что же Пелагея Васильевна его критиковала?
— А за то, Михайла, чтобы был еще лучше. Еще не уразумел Матвеич, что советский человек не только хозяин этих коров, бригады, но и всего, что есть на советской земле… Ты вот, Михайла, с вечера спал, а мы с Гавриком познакомились с парторгом колхоза «Завет Ильича» — с Натальей Ивановной. Вот у нее, Михайла, есть чему поучиться и Матвеичу, и нам с тобой.
И так же, как вечером в кошаре, у костра, лицо Ивана Никитича озарилось задумчивой улыбкой. Заметив это, Миша, сожалея, подумал: «И почему Наталья Ивановна живет так далеко?.. И почему ни деду, ни мне, ни Гаврику нельзя встречаться с ней каждый день?»
После короткой стоянки двинулись дальше. Через лощину, снова сузившуюся, ветер внезапно погнал сухие кусты перекати-поля. Наталкиваясь друг на друга, они скакали неуклюже и быстро, как велосипедисты по кочковатой дороге. Чего опасался Иван Никитич, то и случилось: испугавшиеся телята кинулись к яру и по пологому откосу сбежали в него.
— Оттуда их теперь никакими сладостями не выманишь, — отмахнулся Иван Никитич. — Придется, Михайла, руслом яра продвигаться с ними.
Миша спустился в яр и повел за собой телят. Его дорога оказалась трудней, чем он предполагал: приходилось обходить кучи камней, глубокие промоины русла.
Иван Никитич и Гаврик теперь двигались с коровами очень медленно, часто останавливались. Старый плотник чувствовал, что время уходит, уставшие ребята начинают волноваться, и он разговаривал с особой, ободряющей отзывчивостью:
— Михайла, пройди, родной, пройди еще сотни две шагов! Потерпи и пройди! Потом Гаврик тебя сменит!
И Миша, скатываясь с обочины яра, спотыкаясь, терпеливо брел дальше и тянул за собой телят.
Через полчаса старый плотник кричал в яр уже не Мише, а Гаврику:
— Сто шагов ты сделал! Сделай, пожалуйста, еще двести!
Когда начало понемногу темнеть, берега яра стали быстро-быстро оседать, а русло, раздвигаясь, сливаться с лощиной, и сам яр вдруг неожиданно кончился.
Иван Никитич обрадованно прокричал:
— Вы что-нибудь видите впереди?!
Миша и Гаврик, теперь шагавшие с телятами в голове стада, ясно видели железнодорожную насыпь, похожую на длинный вал, вагоны, разбросанные по путям, маячивших людей.
На линии вспыхнули огоньки, вытянувшись сплошной тускло светящейся нитью. Несколько раз с нарастающей настойчивостью просвистел паровоз. Отирая треушкой пот, Миша сказал:
— Слышишь, как он свистит, если близко…
— Хорошо свистит, — облегченно вздохнув, ответил Гаврик.
Левее железной дороги, как раз в том направлении, куда шло стадо, сквозь желтую, клубящуюся на ветру мглу виднелся поселок с железным круглокрылым ветряком в самом центре.
И, может, потому, что высокий острый каркас ветряка показался ребятам похожим на радиомачту, поселок — на плавающую льдину, а бушевавший над степью черный ветер — на полярную бурю, они заговорили об экспедиции на Северный полюс.
— Миша, как ты думаешь, Георгий Седов взял бы нас с тобой в экспедицию?
Сомневаясь, что Миша ответит «да», Гаврик поспешил задать новый вопрос:
— Ведь правда же, что мы и настойчивы и с дисциплиной у нас неплохо?
Если бы дедушка Опенкин был у него помощником и рассказал бы ему про нас, тогда, может быть, взял бы…
Но тут же, отмахнувшись от своих слов, Миша добавил:
— Все равно не взял бы. Ты же знаешь, что ребят не было с папанинцами.
К огорчению Гаврика, это была правда: на дрейфующей льдине — он хорошо это знал из учебника по географии — было четыре человека, и все они были взрослыми людьми. Он вспомнил строчки, в которых рассказывалось, как за дрейфующей льдиной с напряженным вниманием следила вся страна, и когда героических зимовщиков надо было спасать, за ними были посланы самые сильные ледоколы и самые лучшие самолеты.
— Миша, но ведь все равно мы будем взрослые! Мы теперь закаляемся, а потом нас пошлют по очень большому заданию, и мы его хоть помрем, а выполним!
— Гаврик, мы его обязательно выполним!! А помрем когда-нибудь после!
Гаврик, смеясь, признался, что о смерти он заговорил сгоряча, что лучше еще и еще выполнять большие-пребольшие задания…
— Нельзя переключить скорость? — донесся голос Ивана Никитича.
— Можно! Можно! — ответили ребята.
Стадо, ускоряя шаг, спускалось к поселку.
* * *
На краю хутора, в хате конюха Родиона Григорьевича Саблина, Иван Никитич с ребятами уже целые сутки пережидали непогоду.
Хозяев сейчас не было дома. Старый плотник сидел на стуле, подпирая небритый подбородок, и с придирчивой скукой на лице смотрел за окно. Над выгоном с неослабевающим упорством дул ветер, затягивая грязным, сухим туманом дома и усадьбы колхозного поселка.
В маленьком подворье за саманной конюшней, за стогом сена, за хатой и камышовым забором было тише. Но временами упругие волны ветра перескакивали через крыши построек, через макушку стога, и тогда перед окном начинали кружиться, приплясывать сухой навоз, птичий пух, желтые соломины, стебли травы.
Миша и Гаврик одни хозяйствовали во дворе. Миша из конюшни подводил к корыту коров, а Гаврик, проворно крутя ворот, тянул воду из глубоченного колодца. Ветер мешал ему свободно обращаться с цибаркой, и он, боясь обрызгаться, выгибался и на вытянутых руках быстро опрокидывал ведро в корыто.
Иван Никитич видел, что ребята, разговаривая, приподнимали уши своих шапок, чтобы лучше слышать друг друга.
Лохматый дымчатый пес, так свирепо бросавшийся вчера на ребят, сейчас ходил вокруг Миши, принюхивался к его запыленным сапогам, помахивая хвостом, как веником.
Эта мелочь вывела Ивана Никитича из терпения, положила конец бесплодному раздумью, и он дробно постучал по стеклу. Подошедшему Мише он строго сказал:
— Как только напоите скотину, так сейчас же ко мне!
Через несколько минут Миша и Гаврик зашли в хату.
Иван Никитич, отвернувшись от окна, показал им на табуретки, что стояли рядом с его стулом. Будто сообщая важную новость, он сухо проговорил:
— Заметили, что и собака к нам как к своим?.. Хвостом оказывает большое внимание.
Гаврик мог бы на это ответить просто: теперь он уже без палки свободно может расхаживать по двору, а с Мишей Туман, как звали кобеля, прямо подружился… Но Гаврик, как и Миша, чувствовал, что вопрос старик задавал неспроста и лучше подождать, что он скажет дальше, а потом уж ответить.
— Хозяева у нас хорошие, гостеприимные. Конюшня теплая, и под самым носом водопой. Жди, пока уймется ветер. А когда он уймется? — сухо и настороженно спросил Иван Никитич.
Миша тихонько нажал своим сапогом сапог Гаврика. Гаврик ответил ему тем же самым, затем они вздохнули один за другим. Если бы Ивана Никитича не было или он на минуту вышел бы из хаты, они тотчас же заговорили бы о том, что у деда лопнуло терпение сидеть тут, как у моря, и ждать погоды, что он надумал во что бы то ни стало продвигаться дальше по дороге к своему колхозу. Но старый плотник был здесь и, ожидая от них слова, сердито разглядывал свои сапоги с короткими голенищами, докрасна потертыми жнивьем и сухими травами.
— Нам надо трогаться в путь. Уже сутки просидели. Сколько еще? Так и снега можно дождаться, — уверенно проговорил Гаврик.
— Дельное предложение, — ответил Иван Никитич, не поднимая головы. — Вот это предложение мы сейчас и обсудим, — сказал он, устремив вопрошающий взгляд на Мишу.
— Дедушка, а помните, Родион Григорьевич вчера рассказывал, как он в зимнюю бурю… с изморозью была буря… пробрался на Ростов со скотиной по сухменным лощинам… Он говорил, что тут и тише и прямей. Лощинки эти проходят стороной от Казальницкой…
— Михайла, у нас с тобой одна дума в голове, — заметил старик.
— У Гаврика в голове то же самое. Мы с ним об этом уже разговаривали, — чуть улыбнувшись товарищу, сказал Миша.
— Тем лучше, не будем спорить, — заметил старик. — Но опять же уходить в степь, дальше от жилья? — спросил он себя и ребят.
Долго молчали.
— Дедушка, хорошо расспросить бы про эти лощины, есть ли там сараи, кошары, водопой, — сказал Гаврик.
— И обязательно солома, — подсказал Миша.
— И обязательно солома, — весело засмеялся старик.
Он уже не мог сидеть на месте. Расхаживая по просторной комнате от комода, уставленного фотографиями кавалеристов, до стены, на которой в коричневой раме висел портрет Буденного и над ним пучок засохшей ромашки, Иван Никитич обсуждал с ребятами, что же надо сделать, прежде чем отправиться в дорогу… Получалось так, что надо сходить в правление и хорошо расспросить про сухменные лощины, затем в двенадцать часов послушать по радио сообщение бюро погоды. Их тревожило, не нагонит ли ветер осадков — снега, дождя, а еще страшней — гололедицы.
С каждой минутой беседы Иван Никитич все больше убеждался, что Миша и Гаврик озабочены тем же, чем озабочен он сам. Изучающе посматривая на ребят, он невольно думал о том, что трудная дорога и большая задача сделали их умней, опытней. Он мог на них теперь рассчитывать, как на самых серьезных своих помощников, как на товарищей. Он подумал, что ребята кое-чему научились и от него, от их походного наставника. Это было для Ивана Никитича большой наградой. Его беспокойное сердце взволнованно застучало.
— Михайло, дело ты говоришь: нам нужны вяхли — солому носить! Гаврик, я думаю, что если мы вяхли попросим у Родиона Григорьевича, он нам не откажет? — спросил старый плотник.
С каждой минутой беседы предстоящая трудность дороги для Ивана Никитича как бы делилась на мелкие задачи, и ни одна из этих задач не казалась невыполнимой. Надо было только все заранее предусмотреть и быть готовым преодолеть любую преграду. Это было похоже на его работу в плотницкой: сделать возилку — значит, во что бы то ни стало найти подходящее дерево, приспособить для работ имеющийся инструмент, вооружиться терпением… Вспомнив о своей мастерской, где он мог осилить все, что надо осилить, он так закончил свою беседу с Мишей и Гавриком.
— Михайла, ты оставайся, немного подомоседуй, а мы с Гавриком сходим в правление колхоза. Расспросим о чем надо. Зайдем в клуб, узнаем по радио новости, — проговорил он уже с порога.
— Узнавайте там получше! — со двора крикнул Миша Гаврику, когда тот, поспешая за дедом, вышел за ворота.
* * *
Иван Никитич и Гаврик возвращались из правления колхоза в приподнятом настроении. С ними, разговаривая, шел высокий моложавый старик с бритой головой и чисто выбритым лицом. Он был в бобриковом полупальто, в светлой кепке и в просторных резиновых сапогах. Шел он замедленно-степенной, широкой походкой, держась подчеркнуто прямо.
Миша, ожидая деда и Гаврика, стоял посредине двора.
— Михайла, — еще из-за ворот начал старый плотник, — про сухменные лощины никто ничего плохого не сказал — ни председатель колхоза, ни колхозники!.. А вот Альберт Иванович, — повернулся он к высокому старику, — будет нам попутчиком на целых пятнадцать километров!
Все трое уже стояли около Миши, и Опенкин с увлечением объяснял ему, что Альберт Иванович старый колхозный пчеловод, что утром он пойдет на летнюю пасеку забрать какие-то инструменты.
— Ты пойми, Михайла, что на пасеке есть все, что нужно для нашего счастья: флигель, солома, сарай…
— А вода там есть? — на всякий случай спросил Миша, заранее зная, что Иван Никитич не мог не спросить про водопой.
Альберт Иванович, все время следивший за Мишей своими спокойно-добрыми глазами, усмехнулся и сказал:
— А пчеле, сказал ты, не нужна вода?.. Очень даже нужна, что и человеку, и птице, и всему животному…
Он говорил певуче, мягко, и ребятам весело было видеть, как пчеловод, разводя белыми костистыми ладонями, добавил:
— Пчела — она без воды тоже и ни туды, и ни сюды…
— В тупик попадет, — пояснил Иван Никитич, и ребята почувствовали, что до летней пасеки у них будет хороший, интересный попутчик.
— С Родионом Григорьевичем договаривайтесь, чтоб отпуск вам давал. Вечером приду узнавать, как у вас тут, — улыбнулся Альберт Иванович и все той же замедленно-спокойной и прямой походкой вышел со двора.
Иван Никитич, Миша и Гаврик начали готовиться к дороге.
— Все должны мы осмотреть, обновить, — говорил Иван Никитич, подшивая подошву Мишиного сапога.
Миша, обутый в серый валенок и в сапог, ушел на всякий случай поточить лопату на круглом точильном камне, стоявшем в конюшне.
Из коридора доносился протяжный свист Гаврика, разрезающего толстую запасную веревку на куски, из которых они со стариком сделают путы для беспокойных коров.
Уже начинало темнеть, когда Родион Григорьевич со своей Ариной Владимировной вернулся из района, куда он возил колхозного бухгалтера с отчетом, а заодно с ними ездила туда и жена. Еще в правлении Саблины узнали, что их гости с Миуса собрались утром идти дальше к дому, что попутчиком до летней пасеки у них будет пчеловод Альберт Иванович.
Не переодев тонкой шерстяной юбки и батистовой в горошек кофточки, Арина Владимировна спешно накрывала на стол. Она двигалась по комнате с такой свободой и гибкостью, что легко было допустить большую ошибку, определяя ее возраст. Только прядями выступавшие из-под серого вязаного шарфа темные когда-то волосы были теперь такими же серыми, как и шарф.
— Родя, мы же их сегодня голодом уморили! Они поневоле от нас убегают! — смущенно улыбаясь и покачивая головой, говорила она мужу.
Родион Григорьевич, оседлав стул, сидел на самой середине комнаты.
— А что думаешь?.. А что ты думаешь? — спрашивал Родион Григорьевич, с загадочной строгостью посматривая на Ивана Никитича и на ребят, громыхавших умывальником.
— Что бы вы там ни думали, а мы вас будем только хорошим вспоминать. Наш отдых был беспокойством для вас, — сказал Иван Никитич и, подсаживаясь к столу, где легким паром исходили расставленные тарелки с борщом, благодарил Родиона Григорьевича за то, что он пошел на большие неудобства и стеснения: перевел лошадей в другую конюшню и ночью по нескольку раз ходил досматривать за ними.
— Люблю послушать, когда про меня хорошее говорят… Что скажешь, Владимировна?
— А скажу — под ногами не мешайся! Усядешься всегда посреди хаты. Только в степи с тобой и просторно, — засмеялась Арина Владимировна, обходя мужа с тарелкой нарезанного хлеба.
Родион Григорьевич встал и, как бы винясь за свой большой рост, за широкую спину, потянул себя за седой свисающий ус и сказал Ивану Никитичу:
— Очень не любит моя Владимировна тесноты, уголков, закоулков. Да и я такой же… Ну, ничего, когда-нибудь нам колхоз построит хату, такую просторную, как клуб. Там уж мы с ней развернемся… Владимировна, двигайся пока свободно, а я на минуту отлучусь, — подморгнул Родион Григорьевич жене, и его широкая сутуловатая спина скрылась за дверью.
— Родя, ты ж ищи ее в левом углу, — догадливо подсказала Арина Владимировна.
После минутного затишья из коридора донесся нарочито ворчливый голос Саблина:
— А тебе, Альберт Иванович, и понюхать не дам!
И знакомый ребятам певучий голос отвечал:
— Нюхать не пришел сюда, а выпить очень пришел!
Они вошли в комнату и, пока Арина Владимировна усаживала за стол Ивана Никитича и ребят, дружески спорили.
— Родион Григорьевич, почему не дать мне пить? У водки белая головка. Для колхозного человека она невредная… — усмехнулся Альберт Иванович.
Шутливо зажимая поллитровку под мышкой, Саблин отвечал:
— Ишь ты — невредная! Ишь ты — с белой головкой! А сам подговорил моих гостей, чтобы они в непогоду с тобой в путь отправлялись?
— Несправедливо на человека нападаете, — вмешался в разговор Иван Никитич. — Альберт Иванович так и сказал: «Будем попутчиками, если Родион Григорьевич согласится вас отпустить!»
— Это совсем другое дело! Тогда, Владимировна, давай вытянем стол на середину хаты и на воле все вместе пообедаем.
В то время как общими осторожными усилиями тянули стол на середину комнаты, откуда-то с наветренной стороны донесся хлюпающий, ритмический звук начавшего работать паровичка. В электрической лампочке, свисающей на витом шнуре с потолка, волоски густо покраснели, потом порозовели и вдруг, точно взорвавшись, заполнили комнату кипенно-белым светом.
Наливая в рюмки, Родион Григорьевич уже без какого бы то ни было оттенка шутливости говорил:
— Кого бы я с великой радостью спросил, надо ли вас отпускать в дорогу, так это родного батьку всех красных кавалеристов — Семена Михайловича. — Он остановил взгляд на портрете Буденного. — Вон он будто улыбается, и, может, над тем, что я не умею вас остановить, урезонить…
— А может, улыбается вовсе по другой причине? — спросил Иван Никитич.
— По какой другой?
— Удивляется, какие домоседы стали его прославленные буденновцы: и сами ни за порог, и других не пускают!
— Это он может подумать. А что б не было ему повода так думать, давайте выпьем за боевые дороги.
Следующую рюмку Родион Григорьевич предложил выпить за трудовые дороги, но Иван Никитич мягко и решительно отказался выпить по другой. Но чтоб хозяин не обиделся, он шутливо рассказал, как в молодости однажды с вечера он много выпил за гладкую и ровную дорогу, а вышел в путь, шагнул направо — стена, шагнул налево — стена… Под стеной и уснул. Утром проснулся и тут только смекнул, что надо было шагать прямо по улице.
За столом смеялись.
— Водка неудачная попалась, — говорил Родион Григорьевич.
— Закуски сладкой, такой вот закуски, не было, — сказал Альберт Иванович, вытаскивая из кармана баночку с медом, туго обвязанную бумагой.
Арина Владимировна подала на стол пирожки с фасолью.
— В меду старые мало понимают, — сказала она и, сняв с баночки бумагу, пододвинула ее Мише и Гаврику.
С этой минуты Арина Владимировна не отходила от ребят, угощая их то пирожками, то медом, то холодным молоком.
— Мои внуки в Хлеборобном живут, редко в гости приезжают, так я хоть за вами поухаживаю… Молока Лыска стала давать понемногу, а зато густое. А что оно холодное, это ничего. Спать будете на печи, а буденовца Саблина отправим на эту ночь в боковушку. — Так она назвала маленькую комнату, отгороженную от большой высокой и просторной русской печью.
Миша и Гаврик сходили подбросить коровам корма и взобрались на печь.
— Спите и набирайтесь тепла, — сказала Арина Владимировна, подавая им на печь подушки.
Миша и Гаврик «набирались тепла», но спать не хотели. Они слушали разговор сидевших за столом.
Саблин говорил:
— За просторы матушки степи под командой батьки Семена Михайловича мы скрещивали с беляками палаши и на Маныче, и на Егорлыке, и на Дону… А ветер, он и тогда дул, да еще как дул!.. Он свистит, а ты ему наперекор и палашом того…
Родион Григорьевич сжатой в большой кулак правой рукой поиграл над своей крупной, коротко остриженной седой головой.
— А что иначе было делать? Надо же было коннозаводчиков и всякую старорежимную нечисть сметать с этих просторов, чтобы строить новое, большое и для всех…
— Ох, как надо было сметать! Как надо было! Так надо, как пить в пёклую жару! — покачивая головой, проговорил Иван Никитич.
Миша и Гаврик невольно вспомнили о коннозаводчике, который кропил мазутом Ивана Никитича.
Когда ребята снова прислушались, говорил уже не Родион Григорьевич, а Альберт Иванович:
— Нас, иностранцев, приехало сюда семейств около сотни-полторы. Одни хотели строить социализм, как указывал товарищ Ленин, а другие — длинный рубль чтоб положить в карман. А степь это такая, с ветерком, сразу не дает рубли…
— Говорит — держи карман пошире, — засмеялся Иван Никитич.
Засмеялся и Альберт Иванович, продолжая свой рассказ.
— «Фордики» свои продали — и той же дорогой за океан… Уезжали и проклинали степь. Хотела и моя Матильда Ивановна назад. «Тут, говорит, пресной воды нет. Помоешь волосы, а на голове кактус вырос». Говорю: «Езжай, а я останусь. А чтобы кактус не вырастал на голове, буду брить волосы…» Вот с того времени брею.
Альберт Иванович, смеясь, белой ладонью огладил свою до блеска выбритую голову.
— Теперь вода пресная есть. Такая пресная, хоть без мыла мойся… Бреешься, наверное, по другой причине: от Матильды Ивановны лысину хочешь скрыть, — пошутил Родион Григорьевич и уже серьезно сказал: — Да, крутой характер у нашей степи. И если в чем уступает, то только нам. А кого ж она должна любить, как не нас? Столько крови за нее пролили, столько могил рассыпали по ее холмам и равнинам. Столько мы над ней хлопочем, столько думаем… И если она нам уступает, то уступает щедро. Если достанешь пресной воды, то этой водой можно катары лечить. Сумеешь сад защитить лесополосами — зацветет, как в сказке. Фашистская орда хотела сюда на готовое — мед есть да ложкой, — ан животы разболелись.
В окно постучали. С надворья послышался певучий женский голос:
— Альберт Иванович, Матильда Ивановна скучная без тебя!
— Матильда Ивановна могла бы зайти на посиделки к Саблиным, — крикнула через окно Арина Владимировна.
— Не можно: я целый день была в бригаде, ничего не сготовила. Из «Гиганта» сноха приехала, с фронта, от сына, письмо привезла. Заходите вы к нам — почитаем, поговорим.
— У нас тоже гости.
— И гостей ведите. Стульев хватит, посидеть на чем.
Через две-три минуты в хате Саблиных остались только Миша и Гаврик. Ярко горела лампа. В неплотно закрытой трубе забавно свистел ветер, словно за кем-то гонялся по степи, кого-то искал и, не находя, злобно взвизгивал.
Под такой ветер легко было представить ребятам скачущих по степи буденновцев, вообразить, как над их головами сверкали обнаженные палаши.
— Слезем и хоть одним глазом посмотрим на эти палаши, — тихо предложил Гаврик.
— Давай, — сказал Миша, и они слезли, подошли к ковровой дорожке, прибитой к стене рядом с портретом Буденного.
К этой дорожке розовыми лентами были прикреплены две кавалерийские шашки Родиона Григорьевича. Ребята поочередно бережно вытаскивали из ножен палаши, вытаскивали понемногу — на четверть, на полчетверти. И всякий раз чуть смазанная маслом сталь сверкала беловато-синим блеском.
— Миша, а Родион Григорьевич, наверное, знает того коннозаводчика, что кропил мазутом… Будь уверен, с такими Родион Григорьевич знал, что делать…
Он же говорил: «Надо ж было коннозаводчиков и всякую старорежимную нечисть сметать со степи», — соглашаясь с другом, проговорил Гаврик.
Они сели на один стул и, чтобы не сползать с него, обнялись.
— Миша, а наша степь знает товарища Буденного?!
— Он же за нее сражался! Тут каждая лощинка и каждый бугорок помнят товарища Буденного, его коня и всех буденновцев.
— Немного и нас теперь знает степь, а повоюем за нее с захватчиками, так она еще больше узнает, — с завистью улыбнулся Гаврик.
За двором лениво залаяла собака.
— Туман, так это же свой! — услышали ребята голос Ивана Никитича. — Ты, Туман, мирись с теснотой до завтра — с восходом солнца нас тут не будет!
Пока Иван Никитич открывал и закрывал поскрипывающие ворота, Миша и Гаврик поспешно залезли на печь и затихли.
…С восходом солнца стадо вышло из поселка, направляясь в глубь степи, к сухменным лощинам. Впереди шли Иван Никитич и Альберт Иванович, а в хвосте с телятами шагали Миша и Гаврик. На краю поселка, сзади, стоял на ветру Родион Григорьевич. Около него сидел Туман. Оглядываясь, ребята видели, что Родион Григорьевич изредка помахивал им приподнятой над головой шапкой. Вся его большая, сутуловатая фигура, подаваясь вперед, казалось, поощряла Мишу и Гаврика: «Вперед! Все будет хорошо! Вперед!»
* * *
Из питомника, со станции Степной, майор Захаров вез саженцы на грузовой машине. В кабине с шофером сидел садовник, а сам майор, с головой накрывшись плащом, трясся в открытом кузове.
Сухой ветер дул над степью третьи сутки. Округлое лицо и бритый затылок майора, посиневшие от стужи, то и дело высовывались из-за кулем торчащего плаща. Прищуренными глазами из-под пожелтевших от пыли бровей майор напряженно всматривался в степь. Исполосованная вихреватыми облаками, она была похожа на огромное поле жестокой артиллерийской битвы. И странно было встречать изредка машины с зерном, а чаще — арбы с сеном, повозки с мешками, закутанных женщин, устало бредущих за волами, за лошадьми.
Стуча кулаком о кровлю кабины, майор останавливал машину и заученно допытывался у встречных:
— Вам случайно не попадались двое хлопцев и старик?.. Они должны гнать скот. Старик очень приметный — маленький, живой!
Ему отвечали разно. Иногда черствовато, односложно:
— Нет! Нет!
Иногда с сочувствием:
— Какая беда — в завируху, как в омут, попали!
Иногда же подсмеивались:
— По такой погоде его с ребятами ищи в тепле! Грач попался, и тот, как с похмелья, круженый!
Степь ближе к устью Дона становилась холмистей. Чаще по сторонам дороги мелькали глинистые суходолы, овраги и овражки. Машина то спускалась под уклон, то поднималась на пологую кручу. Грейдер, ведущий к Ростову, сверкнув серой полосой и круглым щитом указателя, ушел направо. Машина бежала теперь проселком. Здесь уже редко встречались подводы, пешеходы…
Майор невесело думал, что вот иногда взрослые, старые люди могут по непонятным причинам становиться детьми. Он ругал себя и плотника за то, что оба они, бездетные, взялись за дело, в котором ничего не смыслят… Послать ребят в степь в такое время… Но почему матери так опрометчиво согласились на это? Почему Зинаида Васильевна не возражала? Должно быть, только потому, что поверили их мужскому опыту и, конечно, его майорскому званию…
Ерзая в машине, майор уже несколько раз разжаловал себя в рядовые, но положение не облегчалось. Надо было принимать какие-то меры, и он решил сегодня же по телефону договориться с райкомом и немедленно выехать на поиски ребят. Только бы найти их и доставить матерям. В будущем, извините, на такой риск он не пойдет.
В одной из глубоких балок машина, свернув с дороги, заехала в высокие терновые кустарники и остановилась.
«Еще этого недоставало! Тут спешить надо, а он начнет свой ремонт», — гневно подумал майор, знавший медлительную строгость шофера, его особую привычку обращаться с машиной как со знатным человеком.
— Сходить, что ль? — не оборачиваясь спросил майор.
— Как знаете. Только колхозник тот набрехал. Он говорил, что деда с ребятами искать в теплой хате. Посмотрите-ка вперед — они все трое на своем посту!
Майор отшвырнул плащ. Шофер, подставляя ветру скуластое, небрежно выбритое лицо, стоя на крыле машины, смотрел вдаль и смеялся в запыленные усы так, точно его кто-то щекотал.
— Вы смеетесь так, как будто они у вас на ладони, — недовольно заметил майор, видя далеко на косогоре, за поднятой черной зябью, что-то похожее на бредущий скот… И будто две человеческие фигурки впереди и одна, не то три — позади. В ветровой хмари фигурки людей казались одинаково серыми и одинаково маленькими.
Шофер, спрыгнув с крыла, заводным ключом постукивал по шинам, проверяя исправность камер.
— Товарищ майор, выходит, не всякому встречному верь!
Сойдя с машины, майор с некоторым раздражением спросил:
— Но почему вам надо верить?
— Экспертизу по глазам сдаю на сверхотлично!
«Какой самоуверенный», — подумал майор и, столкнувшись взглядом с садовником, вышедшим из кабины, спросил его:
— А вы чему усмехаетесь?
Высокий, с бритым лицом садовник охотно ответил:
— Радуюсь. Хлопцы оказались с характером. Пробиваются сквозь ветер. Телят ведет сын Марии Захаровны, — да, Самохин… Зовут его, кажется, Михаилом. Он… У него манера в землю посматривать.
— Точно. Вы, товарищ садовник, проходите курсы шоферов и садитесь за руль. Глаза у вас такие, что можно доверить любую машину, — похваливал садовника шофер.
Майор, поверив наконец, что приближавшиеся к проселку фигуры были старик Опенкин с ребятами, весело распорядился:
— Тогда поедем к ним навстречу.
— Не стоит.
— Почему не стоит? Ребят подвезете до Иловской. Они там отдохнут. А старику помочь останусь я!
Закуривая, шофер спросил:
— У вас, товарищ майор, своих ребят, должно быть, нету, а у меня в землянке есть такие. Мне доступней понять их…
— Может быть… Но ребячеством заниматься нельзя.
— Оно, конечно, ваше дело — распорядиться. Вы тут старший, — дымя папиросой, заговорил шофер. — Только нескладно получается: люди, то есть ребята, во какую длинную дорогу прошли!.. Можно сказать, дом построили, осталось только покрыть его и побелить, а тут им няньку навязывают. — И запыленные усы шофера дернулись, и он замолчал.
Майор, опешив, тоже замолчал. Он уже не прочь был согласиться с шофером, но он сам должен был увидеть, здоровы ли ребята и старик, чтобы увериться, смогут ли они до Иловской, до переправы через Дон, благополучно добраться.
«Нужно ли выйти из кустов, показаться ребятам и посмотреть на них?» — думал майор, но он не успел решить этот вопрос.
…Через несколько минут и сам майор, и шофер, и садовник услышали звон захлебывающегося на яростном ветру колокольчика.
Со склона в лощину, из-за голых кустов, им, будто на ладони, видно было, как приближались коровы. В голове стада, с палками через плечо, брели Иван Никитич и Гаврик. В хвосте шагал Миша с ведром, висевшим на лопате за спиной, а позади Миши плелись связанные меж собой телята.
— Походная жизнь — она хоть не сладка, но до крайности интересна и под уклон идет, — с усмешкой сочувствия заметил шофер.
Иван Никитич невдалеке от дороги остановился, повернулся узкой, костлявой спиной.
— Михайла! — послышался его охрипший голос. — Не напирай сзади! Отпусти телят на траву, а сам иди сюда!
Первым на дорогу вышел Гаврик.
Из-за кустов видели, как он попробовал сапогами прочность накатанного грунта, слышали его слова, сказанные с усталой гордостью.
— Миша, вот и дорога! Три дня ее не видали!
Вслед за дедом появился Миша. Он тоже счел нужным попробовать ногами дорогу, сбил на затылок треух.
Старик, становясь с каждым словом крикливей, сказал:
— Можно пройтись по ней! Она и слепого к вечеру до Иловской доведет! А там пойдут родные, миусские поля.
Он закинул руки за узкую спину. Подражая ему, Миша и Гаврик тоже закинули руки за спины… Все трое немного прошлись по дороге. На обратном пути, взглянув деду в глаза, Миша с опасением проговорил:
— Дедушка, хоть бы наши, колхозные не вздумали выехать нам на подмогу!
Дед сразу остановился.
— Ветер силен, там, конечно, беспокоятся, а все-таки получится бестолково.
Майор, проскрипев кожей нового полушубка, едва слышно кашлянул и тихо сказал шоферу:
— В этом вопросе вы оказались старшим.
Шофер не успел ответить, так как с проселка в терны донесся голос Гаврика:
— Дедушка, эта дорога скоро кончится… А потом мы опять в поход по колхозному заданию?
— Обязательно! — засмеялся старик, и от его хорошего стариковского смеха у Гаврика невольно вырвалось:
— Вот это жизнь!
— Жизнь впереди! Там она! — Старик указал на дорогу. — И не топчись, Гаврик, на месте! Трогай коров! Нечего им стоять!
Зазвенел колокольчик. Он, верно, звенел все время, потому что коровы рвали траву, но за кустами терна его звон услышали только теперь.
Когда коровы скрылись за противоположным склоном лощины и звон колокольчика потонул в попутной ветровой хмаре, майор, поднимаясь в машину, проговорил:
— До Иловской они дойдут. Там в МТС, на совещании, должен быть Василий Александрович. Он секретарь райкома. Пусть подскажет, как дальше. А выйти к ним я не мог, — признался майор.
Услышав это, шофер сразу повеселел, сбочил шапку и кинулся заводить машину.
— Василий Александрович уважает ребят, и уж раз он будет решать, то вам, товарищ майор, быть где меньшинство, а мне — где большинство! — сквозь гул мотора прокричал он.
* * *
В Иловской, переправившись через Дон, Иван Никитич получил от паромщика записку, в которой Василий Александрович писал ему:
«Мы с майором Захаровым и с другими товарищами обсудили Ваше положение: низом гнать стадо небезопасно, через самбекские высоты — тем более нельзя… Придется Вам сделать крюк: пойти в обход, через Желтый Лог. Кстати, я буду там на строительстве железнодорожного моста. Обязательно найдите меня. Стоянку сделаете на ферме колхоза «Передовик». Об этом я заранее договорюсь с председателем колхоза. Коровник у них уцелел, а коровами еще не обзавелись. По-товарищески жму Вам и Вашим помощникам руки. Оставляю свежие газеты, хотя не уверен, что найдете время их прочитать…»
Переночевав в Иловской, Иван Никитич, Миша и Гаврик ранним утром вывели стадо на холмистый гребень правобережья. В суете они не сразу заметили, что ветер унимался, менял направление. К половине дня проселок, которым они шли, взобрался на сивый холм и, перешагнув через него, неожиданно завилял, будто испугавшись широкого грейдера, в который ему неминуемо надо было влиться, как ручью в речку.
В отличие от проселочного запустения и глухоты на грейдере чувствовалась напряженная жизнь. На запад бежали военные грузовые «ЗИСы» с кладью. В иных машинах бронзовой накипью сверкала копченая рыба — донской лещ, тарань… В других по дну кузова танцевали маленькие бочонки. Что в этих бочонках была донская селедка, об этом старый плотник, Миша и Гаврик безошибочно догадывались по остро щекочущему запаху.
— Товарищ Опенкин, Иван Никитич! Вот и встретились! Заворачивай к нам!
По мягкой усмешке, появившейся на морщинистом лице старого плотника, ребята догадались, что он уже узнал человека, кричавшего ему из бурьянов; под бугорком в нескольких шагах от этого человека стоял легковой газик.
— Это же и есть Василий Александрович! Отгоняйте коров от грейдера, спутайте их и подходите ближе! — ускоряя шаг, звал ребят Иван Никитич.
Миша и Гаврик не спешили к курганчику. Они знали, кто такой Василий Александрович. Вспомнив, как дед готовился к встрече с секретарем Целинского райкома партии, они стали осматривать друг друга.
— Гаврик, у меня сзади шинель не измята? — спросил Миша.
Гаврик дважды обошел товарища и дважды поправил складки шинели под хлястиком. Затем уже Миша, осматривая Гаврика, снял с его полушубка колючие листья засохшего осота.
Василий Александрович показался ребятам человеком строгим. Крупное выбритое лицо его, стянутые к носу густые черные брови выражали недовольство, когда он говорил стоявшему рядом Ивану Никитичу:
— Они каждый раз твердили району: «Я могу», «Мы можем помочь немного этим и немного тем…» «А чем колхозники могут помочь? — спрашиваем их. — Что вы все «якаете»? Что вы отгораживаете колхозников от таких больших задач, как шефская помощь?!»
Возмущаясь, Василий Александрович посматривал через плечо, и ребятам показалось, что тот, кого он ругает, стоит за бугорком. Но за бугорком никого не было, и ребята, поздоровавшись, присели в стороне на траву.
— И мы, Иван Никитич, решили эту перегородку снять. Перенести обсуждение шефского вопроса в колхозы. И доказали «якающим», как умеют советские люди помогать своим товарищам, — продолжал Василий Александрович.
Из дальнейшего рассказа Василия Александровича Миша и Гаврик узнали, как после собрания колхозные шефы организовали обозы.
Поднялось все село: застучали топоры, молотки, засвистели пилы. Из своих дворов на бригадный люди несли кто лист кровельного железа, кто доску, дверь, раму. Тут же кричали связанные куры, гуси. Стемнело, но ночь не помеха.
Слушая этот рассказ, Миша и Гаврик вспомнили, что так же вот и целинский секретарь райкома организовывал для них шефскую помощь колхозников. Он тоже не спал и утром выехал посмотреть, все ли сделано, как нужно. И теперь уже независимо от того, сердился ли Василий Александрович или улыбался, он им все равно нравился. Им уже нравился теперь и его потрепанный газик с ободранным, примятым кузовом. Впервые внимательно присмотревшись к газику, ребята заметили, что из-под откинутого капота вытянулась вверх нога шофера. Самого шофера не было видно. И ребятам смешно было смотреть на то, как нога его в рыжем сапоге медленно поворачивалась в воздухе.
— Володя, что-то обоз не показывается на грейдере! — громко сказал Василий Александрович, оборачиваясь к машине.
Из-под капота послышался молодой голос:
— Василий Александрович, не беспокойтесь! Пока я своей старушке подправлю здоровье, он подъедет.
Миша и Гаврик переглянулись и молча «договорились», что шофер шутлив.
А из-под машины доносилось:
— Эх, старушка, старушка! Забраковали тебя фронтовики. А там знают, что забраковать. У тебя, к чему ни притронься, все болит!
— Подойдем к нему? — вставая, сказал Гаврик.
— Ключ, молот, швайку… принести из кабины? — подсказал Миша.
Ребята, наверное, нашли бы, чем и как надо помочь шоферу, и, наверное, пошли бы помогать ему, как они до этого не раз помогали и трактористам и шоферам, но до кургана с холодной ветровой струей донеслась песня. В ней переплетались простуженные женские голоса с певучими трелями баяна. Василий Александрович и Иван Никитич вытянулись, ребята догадались, что с бугорка они уже видят появившийся на грейдере обоз.
Скоро обоз стал виден и ребятам. Встречные грузовики давали ему дорогу. Мише и Гаврику казалось, что обоз двигается очень быстро, так как им приходилось одновременно следить и за Иваном Никитичем, и за Василием Александровичем, и за шофером и сгонять разбредавшихся коров. Они видели, что старый плотник, жуя морщинистые губы, считал подводы. А Василий Александрович, уже подсчитав их, гордо говорил:
— Вот, посмотрите, что сделали люди от всего сердца!
Шофер на секунду высовывал из-под капота кучерявую голову и, вытирая вспотевшие, запачканные маслом щеки, сожалеючи говорил:
— Из-за этой машины много хорошего не увидишь.
Ребята заметили, что переднюю подводу с развевающимся над нею флагом везли рыжие, хорошо вычищенные кони. В этой подводе густо сидели колхозницы и баянист. На следующих подводах лежали доски, железо, бревна… А на последней стояли плетеные садки.
— Миша, погляди, погляди — гусак из садка голову высунул!
— Гаврик, да там есть и куры.
Иван Никитич, восхищаясь, сказал:
— Хорошо, душевно организовано. Даже в гривы и в упряжь нашли время алые ленточки вплести!
— Ага! Заметили! Хорошо, значит? — услышали ребята торжествующий голос Василия Александровича, увидели, как он, сдвинув овчинную шапку, расставил ноги, как рыбак в лодке, и стал рассказывать: — На райисполкоме некоторые товарищи были против ленточек. «Люди, говорили они, под землей, в нищете живут, а мы к ним с баяном и с ленточками…» А мой земляк, рыбак, поддержал меня. Он сказал: «И баян нужен, и ленточки нужны. — Сказал: — Если помогать будете, помогайте весело, с песнями!»
— А как по фамилии рыбака-то этого? — заинтересованно спросил Иван Никитич.
…Люди, сидевшие на передней подводе обоза, уже заметили Василия Александровича. И стали махать сидевшим на задних подводах, чтобы забирали влево. Обоз круто повернулся, беря направление на холмик, на котором стояли Василий Александрович и Иван Никитич.
— Василий Александрович, а мы думали, что вы зоревать уехали. На заре лучшие сны снятся! — громко и шутливо заговорили колхозницы, вылезая из передней уже остановившейся подводы.
— Кто это «мы»? — прихрамывающей походкой обходя лошадей справа, спрашивал баянист. — Я ж вам говорил, что Василий Александрович откуда-нибудь сбоку нам наперерез выскочит! Так оно и случилось! — И, гордо поправляя висевший на плече баян, он присоединился к людям, обступившим секретаря райкома.
Ребята следили за тем, как Василий Александрович, здороваясь, почти каждого называл по фамилии.
— Товарищ Коптева, я обязательно учту, что на заре самые лучшие сны снятся! А вам, товарищ Беланов, надо было спорить с ними на что-нибудь существенное. Не догадались? Жалко, — сочувственно улыбался он, медленно проходя со всеми мимо подвод обоза. Он только не спешил ответить суховатому человеку с подстриженными усиками, с бегающими глазами, одетому в поддевку с косыми накладными карманами, из которых он почти не вытаскивал рук.
— Василий Александрович, мы, значит, везем… Василий Александрович, я старался сделать, как указывали, чтоб деревянного стройматериала было больше… Товарищи, тише! Я ж хочу доложить…
— Товарищ Тартакин, а мы же вот идем и смотрим. Докладывать не стоит, — ответил Василий Александрович и, поддерживая чей-то веселый разговор, пошел дальше.
Миша и Гаврик побежали согнать коров и телят, которые успели разбрестись в разные стороны. Они вернулись, когда Василий Александрович и колхозники, осмотрев обоз, снова собрались около передней подводы.
Секретарь райкома негромко говорил:
— От райкома партии спасибо вам, товарищи, за все, что собрали для колхозников, больше вас пострадавших от войны. Спасибо за любовную организацию и в большом, и в мелочах. Спасибо за товарищеское единодушие, за хорошее настроение, с каким отправляете этот обоз.
Василий Александрович замолчал. По лицу его заметно было, что он собирался сказать еще что-то такое же…
Но мысль его неожиданно остановилась на чем-то радостном, большое лицо заулыбалось.
— А и в самом деле обоз готовили с хорошим настроением.
И вдруг он остановил себя, решительным движением достал из кармана газету и, разворачивая, заговорил:
— Спрашивается, а почему нам не быть веселыми, если, слушайте вот, товарищи, как наша армия сбрасывает фашистов в Днепр…
К ребятам тихо подошел шофер и зашептал, вручая им ведро:
— Товарищи шефы, пожалуйста, из той вон глинистой ямы принесите хоть полведерка воды — немного подолью в радиатор и руки помою.
Захватив стоявшее около машины ведро, Миша и Гаврик убежали за водой. Возвращаясь из глинистой ямы, они увидели, что обоз стоял на прежнем месте. Около передней подводы, где развевался флаг, было людно и весело: баянист играл плясовую, а колхозницы плясали.
Василий Александрович, стоявший здесь вместе с Иваном Никитичем, от души поощрял колхозниц:
— Товарищи, хорошо вы пляшете! Просто хорошо!
Протиснувшись к самому кругу, Миша и Гаврик увидели, как колхозница, которую секретарь райкома называл товарищем Коптевой, подтягивая широкий ремень на ватной кофточке, шутливо крикнула, кивнув в сторону секретаря райкома:
— Василий Александрович, «хорошо» чужими ногами не считается! А своими ногами считается! Вот так! — И, перехватив себя руками в поясе, подскочила, ударила каблук о каблук и завертелась около самого баяниста.
— Кто сказал «хорошо чужими ногами»? — услышали ребята допытывающийся голос Василия Александровича.
— Кто знал, тот и сказал! — отвечала ему Коптева и зазывно приглашала: — Бабочки, давайте пополнение, чтобы шире круг!
Миша и Гаврик, теснимые назад, помня, что позади оставили ведро с водой, опасливо поглядывали друг на друга. Танцующих в кругу становилось все больше.
— Гаврик, может, скоренько отнесем ведро шоферу и вернемся? — прошептал Миша.
— Как хочешь, — схитрил Гаврик.
Миша тоже не мог решиться уйти отсюда: он видел, что Василий Александрович, продолжая настойчиво допытываться: «Кто сказал, что хорошо чужими ногами?», выходил на круг.
— Василий Александрович, по такому делу пиджачок придется снять. Мешает развернуться! Бросайте его мне на руки! С большой охотой подержу! — услышали ребята голос Ивана Никитича.
Круг стал расширяться, и вдруг под чьими-то ногами хлюпнула вода и зазвенело ведро.
— Слышал? — спросил Миша Гаврика и с беспечным весельем добавил: — Гаврик, шире круг!
— Миша, так мы ж потом можем десять раз сбегать за этой водой! — ответил Гаврик, но не вовремя, потому что шофер, взяв его легонько за локоть, сказал:
— Товарищ шеф, слышал я по голосу, что мое ведро где-то зазвенело. Найди его, пожалуйста, а уж за водой, видать, я сам схожу. Шефы, должно быть, разные бывают. — И, распорядившись, чтобы Гаврик принес ему ведро к машине, удалился.
— Миша, что будем делать? — спросил посрамленный Гаврик.
— Плясать, — сердито вытаскивая из толпы Гаврика за полушубок, ответил Миша.
Схватив валявшееся ведро, Миша и Гаврик, стараясь не попасться на глаза шоферу, опять побежали к глинистой яме. Как ни торопились они вернуться и еще посмотреть на танцующих, но опоздали. С пригорка им стало видно, что обоз уже на сотню метров отъехал от того места, где недавно было весело и людно. Остались только Иван Никитич, Василий Александрович, колхозница Коптева, что бойчей других танцевала, и Тартакин.
Тартакин стоял в стороне, засунув руки в карманы. Миша и Гаврик обратили внимание, что Тартакин и теперь был таким же скучным, каким он был и тогда, когда все веселились и плясали.
Василий Александрович, Иван Никитич, Коптева сейчас смеялись, глядя на то, как четыре колхозницы, отделившись от обоза, гонялись за белым петушком и золотистой курочкой, которые, ухитрившись вылезти из садка, быстро убегали от обоза.
— Так можно и кур проплясать!
— А ты пляши в другой раз с оглядкой! — смеялись колхозницы.
«Ка-гай! Ка-гай!» — откуда-то из-за холма кричал гусь.
Мише и Гаврику гусиный крик «ка-гай! ка-гай!» показался очень похожим на «ка-тай! ка-тай!». Получалось, что гусь ободрял убегающих петушка и курочку. Наверное, нечто похожее представилось и Василию Александровичу.
— Товарищи, прошу, не надо больше! — шутливо погрозил он смеющимся ребятам. И будто сейчас только угадывая, что это были Миша и Гаврик, кинулся к ним, обнял и, заглядывая в глаза то одному, то другому, говорил: — Друзья мои, а ведь степь и черная буря уже остались позади! Теперь-то ясно, что таким товарищам, как вы, можно поручить и самостоятельное дело. И мы уже договорились с Иваном Никитичем, чтобы дать вам такое дело.
…Когда Миша и Гаврик, вручив шоферу ведро с водой, повернулись, чтобы незаметно взглянуть на Василия Александровича, к их удивлению, он уже сидел в кабине газика и что-то писал. Отрываясь от страниц блокнота, он через открытую дверцу разговаривал с Тартакиным.
— Жгите сорняки! Ведь они мешают и минерам, и трактористам! Жгите, пока они сухие, пока не пошли дожди! — говорил он.
Миша и Гаврик заметили, что Василий Александрович стал снова похож на того Василия Александровича, что ругал «якающих» и косо поглядывал через плечо. И снова ребята обратили внимание, что Тартакин, слушая секретаря райкома, смотрел куда-то в сторону. Казалось, что окружающее его мало интересовало, а то, что говорили ему, было для него не ново.
— На двенадцатый километр железной дороги почему не послали людей в помощь ремонтникам? — спросил Василий Александрович.
— Район не давал такого распоряжения, — удивленно повел плечом Тартакин.
— Товарищ Опенкин, — обратился секретарь райкома к старому плотнику, — у этого председателя и у его завхоза носы всегда повернуты в одну сторону — раз указаний нет, значит, можно ничего не делать. Двенадцатый километр у них под боком. Там нужна срочная помощь ремонтникам, чтобы быстрей исправить железную дорогу, а они объезжают его, как вражескую засаду.
Иван Никитич кашлянул, но ничего не ответил.
— Колхозу еще раз спасибо за обоз, — смягчаясь, проговорил секретарь райкома.
— А председателю? — скупо усмехнулся Тартакин.
— Воздержусь, — ответил Василий Александрович и стал писать.
— Я знал, что воздержитесь. Даже когда мы с завхозом на райисполкоме бьем фактически — отчитываемся по мероприятиям… Вы все к нам с недоверием…
Выговаривая слово «мероприятия», он поворочал в своих карманах туго сжатыми кулаками.
Василий Александрович продолжал писать, а Тартакин скучно говорил ему:
— Ваше распоряжение — в три дня собрать для пострадавших от войны трактор — мы выполнили… До срока выполнили ваше задание по саженцам для разоренных войной. Фактического не переспоришь. Как энтузиасты, мы с завхозом все время наступали на пятки: он — тракторной бригаде, а я — садоводческой.
Василий Александрович медленно повернул голову, чтобы лучше видеть стоящего сзади Ивана Никитича, и спросил его:
— Товарищ Опенкин, ты когда-нибудь видел наступающих на пятки энтузиастов?
— Не довелось, — ответил старый плотник, сдерживая усмешку.
Секретарь райкома так весело засмеялся, что шофер, отнеся этот смех на свой счет, озабоченно проговорил:
— Все! Окончательно все! Помою руки и буду заводить!
Тартакин обиженно замолчал. Глядя на него, Василий Александрович сурово задумался и сказал:
— Товарищ Тартакин, иди догоняй обоз, а по дороге все время тверди себе, что не «я» и не «мы» помогаем пострадавшим от войны, что помогают колхозники колхозникам, советские люди своим товарищам. А наше дело — организовать… А вот когда за плохую организацию с тебя или меня спросит партия, тогда уже надо отвечать «я». Поймешь это — больше сделаешь. И жить тебе будет интересней. И вот при таком, как сегодня, случае, может, не удержишься, чтобы не поплясать. Все!
Ничего не ответив, Тартакин пошел догонять обоз. Шофер начал заводить машину. Как бы спохватившись, Василий Александрович поманил к себе ребят.
Подойдя к машине, ребята увидели в руках секретаря райкома чистый лист из блокнота. На нем быстро он рисовал круги и точки, протягивал между ними прямые и косые линии.
— Миша, Гаврик, мы тут с Иваном Никитичем кое о чем договорились, составили на сегодня план действия… Вот где мы сейчас находимся, — объяснил он. — Вот дорога на ферму колхоза «Передовик», куда я сейчас поеду и куда пойдут с коровами Иван Никитич и товарищ Коптева. Товарищ Коптева пока посмотрит там за коровами, а мы с Иваном Никитичем сейчас же выедем сначала на строительство моста, а потом на станцию Желтый Лог. Сегодня ночью мост будет готов. Из районной строительной бригады можно будет послать в ваш колхоз каменщиков, плотников.
Слушая Василия Александровича, Миша и Гаврик понимали, что сейчас он чертил еще одну дорогу, чертил и бегло поглядывал то на одного, то на другого. Им стало понятно, что по этой дороге пойдут они.
— Мы пойдем в район, в Петровское, — проговорил Миша с таким усилием, как будто только что взобрался на крутую гору.
— А какое нам задание? — немного побледнев, спросил Гаврик.
— В райисполкоме получить наряд на лошадей. Тут в записке все есть, но самое главное…
Василий Александрович, нажимая на карандаш, поводил им по той точке, рядом с которой было написано: «Желтый Лог».
— Самое главное, — продолжал он, — что вам надо из Петровского прибыть в Желтый Лог или сегодня же, или завтра утром. В колхозе вас очень ждут с коровами. Нужно спешить. Но ведь было бы совсем хорошо, если бы удалось и лошадей заодно привести. Постарайтесь наряд получить до восьми часов. С девятичасовым поездом доедете до моста. Опоздаете на рабочий, подождите, пока придет паровоз с платформами за камнем…
Василий Александрович попытался было объяснить, как надо идти в Петровское и к кому там обращаться.
— Василий Александрович, да чего же объяснять: и записка есть, и план действия, — взмолился Гаврик.
— И к плану действия карта. Вы ж нам ее дадите? — протягивая руку, спросил Миша.
Василий Александрович весело посмотрел на Ивана Никитича. Старый плотник улыбался.
— Кто у них будет старший? — спросил секретарь райкома.
— Дедушка, пусть лучше старшим будет Миша, — зардевшись от смущения, предложил Гаврик.
— Они у меня, Василий Александрович, оба испытанные. Но пусть уж будет так, как советует Гаврик, — записочку отдайте русявому, Михайле Самохину, — ответил Иван Никитич и пошел с Коптевой распутывать коров.
Через минуту Миша и Гаврик, не предполагавшие, что они вдруг останутся вдвоем, с улыбкой радости и некоторой растерянности глазами провожали убегавший газик, за которым уходили коровы, торопливо подгоняемые Иваном Никитичем и колхозницей Коптевой. И хотя этот потрепанный газик чем-то напоминал ощипанного, задиристого петуха, он был люб и дорог Мише и Гаврику. Ведь на нем ездил сам Василий Александрович, предоставивший им право действовать самостоятельно.
* * *
Миша и Гаврик шли в Петровское неторопливым, но озабоченным шагом.
— Лучше там подождем, лучше раньше прийти, — рассуждал Миша.
— Будем делать точно так, как дедушка в Целине, — пояснил Гаврик.
Свернув с грейдера на проселок, они почувствовали себя значительно свободней: там они все время шли на глазах у встречных, им приходилось прислушиваться к сигналам машин и то и дело подаваться в сторону, а здесь было безлюдно и спокойно.
— Миша, давай еще раз прочитаем записку Василия Александровича.
— Сколько же раз читать? Мы ее наизусть знаем. А то один раз достал, другой, третий… В четвертый раз полезешь в карман, а там пусто! — недовольно проговорил Миша.
— Можно один раз достать, в другой полезть, а в кармане пусто. Надо умело доставать и умело класть, — убеждал Гаврик: ему хотелось лишний раз прочитать записку, в которой его и Мишу секретарь райкома называл товарищами из колхоза «Первый май».
— Обижаться на старших не приходится, — со строгой усмешкой заметил Миша, и они пошли, занятые каждый своими мыслями.
Из мутных, низких облаков на мгновение прорвалось солнце, и Миша определил, что сейчас около четырех часов. Оглянувшись на грейдер, он сообразил, что до Петровского осталось идти не больше пяти-шести километров. В шесть часов они будут в райисполкоме. До отхода рабочего поезда на Желтый Лог у них останется целых три часа, а за это время можно десять раз получить наряд на лошадей. Все складывалось наилучшим образом, и он, добрея, сказал:
— Гаврик, пройдем еще километра два и опять почитаем записку.
Гаврик промолчал. Он думал о том же, о чем думал и Миша, но мысли эти его не веселили. Получить наряд, прийти на станцию, три часа ждать поезда и все это время слушать вопросы Миши: «Гаврик, ты куда пошел? Гаврик, ты что надумал? Ты, смотри, никуда не отлучайся!..»
Как-то все выходило просто и даже скучно. А Гаврик не любил дела, где не требовалось усилий, где нужны были только аккуратность и дисциплинированность.
Миша неожиданно остановил его, опасливо шепнув ему на ухо:
— Видишь?
Сбоку дороги, за кустами высокого татарника, у которого высохли стебли, а макушки пламенели колючими цветами, лежал мотоцикл, помеченный черным крестом, а около него сидел человек, вытянув ноги и опустив голову так, что она казалась подвешенным к шее грузом. В руке его дымилась папироса.
— Фашист? — сдвигая густые брови, обернулся Гаврик к лощинке, где виднелись круглые камни.
— Что остановились? Я, можно сказать, только и мечтал о вас!
Человек, сидевший около мотоцикла, вскочил и пошел навстречу ребятам, на ходу протирая глаза. Миша и Гаврик сразу повеселели, узнав дядю Гришу, механика МТС.
— Не управляюсь, ребята! До войны ездил на машине «Техпомощь», а теперь из бригады в бригаду хожу на своих на двоих, — указал он на ноги. — Конечно, и это техника, но для меня она отсталая… Учтите, что в МТС больше десятка бригад. Научился на ходу дремать.
От ветра и бессонницы глаза дяди Гриши стали узенькими и красными.
— Для пользы МТС надо вам, ребята, немного потрудиться, если вы идете в Петровское.
— А что надо сделать? — спросил Гаврик.
Вот тот мотоцикл откатить в МТС, а самое главное — передать эти подшипники, — указал дядя Гриша на отвисшие карманы своей ватной поддевки. — И всего сказать там: «От дяди Гриши. Он их нашел в сорняках на передовой, где подбитые машины».
— Я бы мог… — заговорил Гаврик, но, увидя, какое сердитое лицо стало у Миши, внезапно замолчал.
— Чего «я бы мог»?.. Можешь, так откати. МТС разорена, разбита, а ты ей хоть этим помоги. Я бы и не просил, да иду в другую сторону.
— Дядя Гриша, сам я не могу. Я не старший, — сказал Гаврик, покосившись на Мишу.
Механик понял, что старший в дороге Миша, и заговорил с ним:
— Товарищ старший, что у вас за срочное дело? — И, узнав от смущенного Миши, куда они идут и чья у них в кармане записка, проговорил: — Ничего не поделаешь, мотоцикл придется спрятать в траве. А шарики, товарищ старший, все-таки возьмите. Передайте в райисполкоме, а оттуда их срочно отправят в МТС.
Пересыпав шарикоподшипники из своих карманов в карманы Миши и Гаврика, механик вдруг заторопился к мотоциклу, закатил его в густой бурьян.
— Жалко, если заберет его тот, кому он меньше нужен, — на прощание заметил механик и зашагал к грейдеру той походкой, какой ходят озабоченные люди.
Спрятавшись за кустами татарника, ребята заспорили о том, надо ли катить мотоцикл в МТС.
— МТС в стороне от Петровского. Нам некогда заходить туда, — говорил Миша.
— А что я буду делать, когда ты наряд будешь получать? — спросил Гаврик.
— Будешь ждать…
— А что будем делать на станции целых три часа?
— Сидеть и ждать поезда…
— Сидеть и сидеть до победы? — кисло усмехнулся Гаврик и тут же, беспомощно разведя руками, не бел лукавства прибавил: — Ну, да старшие знают, что надо делать. Пошли.
Они молча прошли несколько десятков шагов, и Миша, разомлевший от раздумья, как бы винясь в своем бессилии выбрать правильное решение, заговорил:
— Гаврик, ты не знаешь, как мне трудно быть старшим. Деда нет, и я боюсь, что у нас что-нибудь получится не так, как нужно… Вот я и боюсь тебя отпускать…
— А ты не отпускай, а дай задание: Гаврику Мамченко прибыть на станцию в восемь ноль-ноль и ждать… Потребуй пионерского слова…
Миша устало вздохнул, но глаза его посветлели.
— Гаврик, попробуем мотоцикл прокатить, сколько можем…
Они вытащили из бурьянов мотоцикл на дорогу и медленно покатили его. У мотоцикла был сломан руль, и катить его по заросшему травой проселку оказалось не просто: он, как скользкая рыба, вырывался из рук и тотчас валился набок.
— Миша, снимем пояса и привяжем: ты свой — к передней раме справа, а я свой — слева, к заднему сиденью! — с обычным увлечением говорил Гаврик.
— Попробуем связать его, чтоб не очень крутился, — отвечал Миша.
Мотоцикл, равномерно поддерживаемый поясами, некоторое время послушно катился, хотя и медленней, чем шли ребята без него.
— Миша, ближе к развилку дело пойдет под уклон. Там только сдерживать его придется, — успокаивал Гаврик.
Но вышло совсем наоборот — тут-то как раз мотоцикл, как озверелый, стал кидаться из стороны в сторону. Приходилось и поддерживать его поясами с боков, и тянуть назад. При всяком несогласованном движении он ускользал и падал на траву.
— Видишь, прячется. Сразу понять можно, что фашистская машинка, — говорил Гаврик, стараясь рассмешить взмокревшего от усилий Мишу.
— Мне, Гаврик, от твоих слов не легче, — отвечал Миша, оглядывая пасмурные горизонты степи и с неудовольствием замечая, что они все больше приближаются и темнеют, предвещая внезапное наступление осеннего вечера.
— Миша, дотянем до развилки?
С большим трудом дошли до развилки. Отсюда завиднелись развалины длинных каменных построек МТС. Они находились в большом отдалении от села, прильнувшего к причудливо петлявшей речке Миус.
— Слышишь, за развалинами где-то работает двигатель? Слышишь — пах-пах-пах! Это ж мастерские МТС! — горячо заговорил Гаврик, желая проверить друга, не согласится ли он катить мотоцикл до самой МТС.
Но Миша ответил ему таким строгим голосом, каким он никогда еще не разговаривал.
— Ты, Гаврик, брось мне эти «пах-пах-пах»! — зло передразнил он друга. — Приказ тебе будет такой: забирай все шарикоподшипники и отправляйся в МТС. Живой или мертвый ты должен в восемь ноль-ноль быть на станции. Придешь и будешь свистом давать знать, где ты, чтобы легче тебя найти!
Гаврик хотел сказать, что если он будет мертвым, то свистать не сумеет, но, заметив, как дрожали у Миши его длинные руки, когда он пересыпал шарики из своих карманов в карманы Гаврика, решил воздержаться от шуток. Глядя на то, как Миша без его помощи, закусив губу, несколькими свирепыми рывками затянул мотоцикл в бурьяны, там его замаскировал, Гаврик заколебался, не зная, идти ли ему в МТС, и он спросил об этом товарища.
— Нет, ты пойдешь туда, передашь шарики и скажешь, что мотоцикл оставили спрятанным прямо против развилки. Катить его нам на старое место некогда, а дядя Гриша не будет знать, куда он девался!
— А если что-нибудь у меня будет не так? — засомневался Гаврик.
— Ты мне без «что-нибудь». Ждать меня будешь на станции столько, сколько надо! Хоть сто часов!
Миша рассек кулаком воздух, повернул на правый проселок, который вел к белобоким домикам села Петровского, но неожиданно вернулся.
— Гаврик, — уже миролюбиво заговорил он, — ты знаешь, что нас в МТС не посылали ни Василий Александрович, ни дедушка?..
— Знаю, что действуем самостоятельно, — ответил Гаврик.
— Да, и мне, Гаврик, так хочется, чтобы у нас все вышло хорошо. Понимаешь, чтобы не сказали: «В Сальских степях они действовали неплохо, а остались одни — не получилось. Дед Опенкин еще не научил».
И Миша, с трудом угадывая, какой бы совет дал сейчас Гаврику Иван Никитич, продолжал:
— Гаврик, ты не запались от спешки. Поберегай ноги. Вспотеешь — не напейся холодной воды… Чего-то еще хотел сказать — забыл. Иди…
Гаврику странно было думать о том, что последние напутствия Миши были очень похожи на наставления матери. Но когда так ему говорила мать, Гаврик считал это привычным и понятным. А вот наставления Миши сильно обеспокоили его. Казалось, что словами Миши ему сразу сделали наказ и дед Иван Никитич, и Василий Александрович, и Пелагея Васильевна, и все колхозники… Он бежал и останавливался, зная, что так, по мнению Миши, он сбережет силы и легче преодолеет длинную дорогу. Он на минуту загляделся было на широкую пойму извилистого Миуса, на лучи скупого облачного заката, на меловые холмы побережья, но, вспомнив наказ Миши, побежал дальше, успокаивая себя тем, что как-нибудь в другой раз он посмотрит на эту красивую картину.
Гаврик ясно не отдавал себе отчета в том, что в его душе созревало чувство ответственности. Это чувство помогло ему сейчас же уйти из мастерских МТС, несмотря на то, что там было на что посмотреть: двигались приводные ремни, вертелись токарные станки, а за дверью сердито шипела автосварка…
Высокий мастер с очками на закопченном носу звал Гаврика в столовую, но он не согласился пойти туда.
— Некогда?.. Тогда возьми с собой пару картофельных котлеток с лучком…
Мастер прищурил глаза и положил Гаврику на плечо свою промасленную ладонь, на которой могло поместиться, Гаврик это видел, десять шарикоподшипников.
Мастер сказал Гаврику, что при спорой походке он непременно к восьми часам будет на станции. От мастера Гаврик узнал, что в восемь часов мастерские дают сменный гудок и он хорошо слышен даже на станции. Не веря в спорость своего шага, он пробегал по сто, по пятьдесят метров и опять шел медленно. Было уже темно. С северо-запада вместе с ветерком донеслась песня. Гаврик вспомнил, что, когда он смотрел на пойму Миуса и на закат, на той стороне речки он видел работающих женщин.
«Огородная бригада… Домой пошли», — подумал он и понял, что до развилки, где они с Мишей расстались, оставалось совсем недалеко. А гудок на МТС, к его счастью, все еще не гудел…
* * *
У Миши в Петровском все сложилось трудней, чем он предполагал. Тот товарищ, которому писал записку Василий Александрович, выехал в колхозы, выехали и его заместители.
— Что бы тебе немного раньше прийти-то. Из райзо тоже все ушли, секретарша тоже ушла. Ну, да дорогу к ней я тебе покажу. Придется, парень, побегать тебе на совесть, — говорил Мише сторож райисполкома — толстый старик с подстриженной бородкой, казавшейся седым клочком на его большом, круглом лице. — А может, придется и переночевать.
— Дедушка, ночевать мне тут ни за что нельзя. Дело у нас срочное, колхозное… И Василий Александрович так пишет, и дедушка Иван Никитич так приказывал…
Для Миши это была длинная речь, стоившая ему немалых усилий: он говорил сбивчиво и потел, как в бане.
— Тогда спеши к секретарю, к моей внучке, к Иринке Савчук. Она поможет тебе. Скажешь, что и я особо прошу ее, — говорил старый Савчук, ведя за собой Мишу по длинному коридору на улицу. — Если Иринка пошлет тебя к товарищу Приходько, знай, что Приходьков у нас целый батальон наберется… Так ты ищи Антона Ивановича Приходько.
Мише пришлось исколесить половину села, пока он нашел секретаршу, потом Антона Ивановича Приходько и снова вернулся к секретарше.
В спешке и темноте все дороги неровны. К тому же Мише все время приходилось думать о Гаврике, и он часто спотыкался. Мишу тревожила мысль, что он забыл сделать товарищу какое-то нужное предупреждение и никак не мог вспомнить, какое именно.
Секретарша собиралась ставить последнюю точку и печать на наряд. Усталый Миша, считая свое дело завершенным, еще более стал беспокоиться о Гаврике.
Секретарша дважды спросила Мишу, где его товарищ?
Миша не услышал ее вопроса.
— Ты, мальчик, должно быть, много денег выиграл и не знаешь, как с ними быть?
Миша не мог признаться, что в это время он с упреком думал о себе: «И как это я не предупредил Гаврика, что носок у его правого сапога ощерился?.. Чтобы по бурьянам и по камням не вздумал ходить!»
* * *
Темнело. Загорались над Миусом одинокие звезды и прятались под покровом низко клубившихся облаков, когда Гаврик пришел на станцию. Убедившись, что Миши там не было, он прошел мимо станционных построек и заметил, что невдалеке тяжелым нагромождением возвышались стянутые сюда подбитые танки. Гаврик взобрался на самый высокий из них и через железнодорожные пути, через эстакады и длинные амбары смотрел на пешеходные стежки, что тянулись из Петровского на станцию.
Уже пришел и ушел девятичасовой рабочий поезд. Проводив его, Гаврик опять взобрался на танк и стоял там, с тревогой ожидая Мишу.
Гаврик свистал, но свист его заметно менялся, постепенно переходя от бодрого и веселого к задумчивому и, наконец, к грустному… И вдруг, как это и должно было случиться, уже потерявший надежду Гаврик услышал особенный ответный свист, какой мог сорваться только с губ Миши. Миша свистал так, что было ясно — дела у него хороши и на сердце весело.
— Гаврик, а я тебя уже давно вижу! Я сразу догадался, что на башне это ты!
— Миша, а я знал, что ты непременно подойдешь к танкам! — крикнул Гаврик, пытаясь скатиться с башни на землю.
— Постой! Постой! — остановил его Миша. — Я тоже хочу взобраться. Нам надо посидеть там вместе.
Они уселись на башне танка. Рассказали друг другу о том, как трудно было каждому в дороге.
— Заботы большие были, — вздохнул Миша.
— Действовали самостоятельно, — сказал Гаврик и тоже облегченно вздохнул.
Они осмотрели пробоину фашистского танка, сошли с него и направились на станцию искать дежурного.
* * *
Станция уцелела от войны, но все здесь живо напоминало о недавнем хозяйничании фашистских захватчиков. Эстакады, маленький перрон, похожий на все перроны степных станций, железнодорожные пути — все было погружено в темноту облачной и ветреной октябрьской ночи. Лишь в самой большой комнате, где раньше пассажиры покупали билеты, тускло светила керосиновая лампа. От ее света в комнате становилось неприглядней и неуютней: сразу видно было, что помимо голых, грязных, потрескавшихся стен, тут ничего не осталось…
Осеннему степному ветру легко было находить входы и выходы — дверей не было, а крыша и потолок зияли широкой пробоиной. Сквозняк вкривь и вкось гонял по комнате свои извилистые холодные струи, пугая пламя лампы.
Ожидавших было мало, десять — двенадцать человек. Эго были женщины-колхозницы. Мише и Гаврику узнать в них колхозниц не представляло особого труда по одежде, удобной и для дождливой, и для морозной погоды, для работы топором, лопатой и за рулем трактора и комбайна.
Колхозницы стояли около самой стены, где меньше дуло. Миша и Гаврик, переступив порог, стали присматриваться, нет ли здесь человека в железнодорожной форме, чтобы спросить его, скоро ли придут платформы за камнями, и потом уж найти дежурного, добиться у него разрешения проехать до разбомбленного моста.
Одна колхозница рассказывала, как по книге читала:
— Теперь каждая баба для бригады капитал. А, думаете, не правда?
Но никто с ней не спорил и не собирался спорить, и она продолжала:
— Колхозница запрет детишек в чертовом доте, а сама в поле — окопы, траншеи зарывать, сорняки косить, жечь… Наш-то председатель долго решал — посылать или не посылать за картошкой. Таки послали нас двух и вот хлопца на придачу… Да ты, Трушка, случаем не замерз? — неожиданно спросила она.
Миша и Гаврик увидели мальчика в дубленом длинном полушубке, в высокой, конусом, шапке, нахлобученной на уши. Он был значительно меньше Миши и Гаврика, но в торчащей шапке и в высоко подпоясанном полушубке, с мешком за поясом он походил на молчаливого старичка.
— Это соседкин. Четвероклассник, — пояснила словоохотливая колхозница. — Маленьким, что в первом и во втором, построили флигелек, учатся, а те, что постарше, помогают: одни — в поле, другие — дома.
— Теперь и с малых большой спрос, — заметила другая колхозница. — Вот те, видать, сами себе план составляют, — указала она на Мишу и Гаврика.
А Миша и Гаврик с озабоченным видом подходили то к одной, то к другой боковой двери, пробуя их открыть. Они искали железнодорожника, искали самого старшего на этой станции.
— Не дергайте, закрыто. Если нужен дежурный, то идите вдоль линии, подальше идите, — объясняла словоохотливая колхозница. — Увидите костер, — там много людей… камни грузят на платформы…
Миша и Гаврик вышли на перрон и, медленно удаляясь от станции, еще некоторое время слышали разговаривающую, как читающую книгу, колхозницу. Она рассказывала о Трушке, что он сын ее соседки, что у соседки помимо него маленьких еще двое, что Трушка поможет колхозу привезти картошку, а колхоз выделит ему за труды. Семье и будет подспорье…
— Самбекские, — заметил Миша.
— Самбекские или из Курляцкого. Как мы, в дотах обогреваются, — проговорил Гаврик.
Они миновали штабеля новых шпал и под защитой кустарника пошли вслед за неярко поблескивающими из темноты рельсами, похожими на два прямых ручейка, скованных бесснежным морозом. Из-за кустов они не видели платформ, работающих людей, но слышали гудящий стук перегруженных автомашин, глуховатый звон камней и требовательные простуженные голоса.
— Спешат, — сдержанно заметил Гаврик.
— Сердиты. Сейчас под руку к ним с разговорами нельзя, — сказал Миша.
Впереди из-за смутно темнеющих голых веток защитных насаждений внезапно показался устало шагавший пожилой человек. Он был в черной шинели железнодорожника. В руке у него раскачивался зажженный фонарь.
— А мы к вам, дядя… спросить, — заговорил Миша и, на ходу пристроившись к железнодорожнику, стал объяснять ему, зачем он им нужен.
Железнодорожник спокойно ответил:
— Паровоз вот-вот прибудет с места за этими платформами, что на втором пути. Если придет поезд с теплушкой, первыми посажу вас. А не будет теплушки, не мечтайте уехать. Так-то, товарищи из колхоза «Первый май»!
Он ускорил свой усталый, шаркающий шаг, тем самым показывая, что сказал все и не нужно мешать ему думать о чем-то своем.
Миша и Гаврик в недоумении остановились.
— Дядя, нам никак нельзя оставаться, — сказал Миша.
— Мы все равно уедем, хоть на камнях, — сказал Гаврик.
Железнодорожник обернулся.
— Я думал, в Первомайском колхозе все люди самостоятельные… Но двое нашлось таких: им все равно, что железная дорога, что хала-бала.
Миша и Гаврик увидели, что при слове «хала-бала» фонарь его описал замысловатую дугу.
— Гаврик, пойдем на тот камень… видишь, белеет, — подавляя вздох, проговорил Миша. — Перемотаем портянки. Может, до Желтого Лога пешком придется.
Они уселись на большой плоский камень.
— И запасы харчей проверим, — усмехнулся Гаврик.
— Проверим. Месяц как раз выглянул, бесплатно посветит.
Они выложили харчи на опустевшую сумку.
— Неужели эти котлеты из МТС? Тогда, Гаврик, тебе их обе съесть.
Хлебосольный Гаврик, отмахиваясь, возражал:
— Нет, тебе, потому что ты старший!
— А старшие отвечают за младших, чтобы в дороге не зачахли!
— А кто дороже — старший или младший? — приставал Гаврик и, считая себя победителем в споре, уже подносил Мише котлету. — Вот она, сама лезет в рот.
Сбоку послышался тонкий, робкий смешок. Это смеялся тот самый худенький мальчик, которого Миша и Гаврик видели в ожидалке опустошенной станции. Это был Трушка, спутник словоохотливой колхозницы в поездке на Украину, за картошкой для колхоза.
— Кто дороже и кому есть котлеты — про то старший знает! — твердо установил Миша, взял из рук Гаврика котлету и отдал ее Трушке.
— Ох, и хитрюка ты, Мишка! — кинулся Гаврик к Мише, и друзья несколько секунд барахтались на земле.
— Хлопцы, вы тоже за картошкой? — спросил осмелевший Трушка.
— Нет, мы по колхозному делу и за коровами и… за конями, — ответил Гаврик.
— Сами? — удивляясь, поинтересовался Трушка и, узнав, что ребята сами получали наряд на коней и сейчас сами направляются в Желтый Лог, с печальной завистью проговорил: — Вот бы мне с вами, хлопцы, за конями… Это ж не за картошкой… А мой отец, хлопцы, в кавалерии.
Миша и Гаврик сочувственно взглянули на Трушку, ничего ему не ответили. Проголодавшись за день, они молча ели.
Из «ожидалки» стали выходить колхозницы. Появился на перроне уже знакомый ребятам пожилой железнодорожник с фонарем в руке. Послышался предостерегающий свисток паровоза. Он прилетел оттуда, где при свете костра работали люди. Ребята вскочили, накинули на плечи сумки и, готовясь погрузиться в поезд или отправиться в путь пешком, стояли и ждали.
Вот уже стали слышны вздохи приближающегося паровоза, и наконец показался из-за кустов и паровоз.
Заглядывая ребятам в глаза, Трушка сказал:
— Хорошо бы нам до моста вместе. Хоть на тормозе. Я терпеливый на холод. Мамка всегда так говорит…
Паровоз шел, двигаясь задним ходом. И ребятам видно было, что он не притащил с собой теплушки.
— Гаврик, подождем еще минутку, а потом…
Железнодорожник с фонарем, — он здесь, наверное, был и дежурным, и сцепщиком, — цепляя платформы к паровозу, нараспев спрашивал машиниста:
— Иван Николаевич, как там, на линии?
— Работенка горячая. Принажмут — завтра можем открыть путь, — тоже нараспев отвечал машинист с паровоза.
— Наших районных руководителей там не видел?
— Секретарь, Василий Александрович, и сейчас там. Просил посадить на паровоз двух твоих пассажиров — ребят из Первомайского колхоза. Где они?
— Сейчас были, а куда делись, не знаю, — ответил железнодорожник.
— Тут мы! — с темного перрона закричал Миша.
— Оба налицо! — дал знать о себе Гаврик.
Не отставая от них, торопился к густо фыркающему паровозу и маленький Трушка. Но тут, как назло, раздался резкий голос словоохотливой колхозницы:
— Трушка! Трушка! Вот горе мое! Да где ж ты запропал? Ехать же надо!..
Она стояла на тормозной узкой площадке и всплескивала руками. А Трушка, прячась за Мишу и Гаврика, крутил головой, вздыхал, не зная, откликаться ему или промолчать, пока не погрузится с ребятами на паровоз.
Железнодорожник и сошедший с паровоза машинист, присвечивая фонарем, читали записку Василия Александровича.
— А третий откуда взялся? — строго спросил железнодорожник, наводя фонарь на Трушку.
— Он тоже по колхозному делу. Пропустите его, — попросил Миша.
— Он из Курляцкого, разоренный… С теткой, что, слышите, кричит, ищет его, — торопился пояснить Гаврик.
Машинист согласился взять на паровоз и Трушку.
— Раз согласился взять всех троих, значит, все трое и поднимайтесь. Это вам не хала-бала, а железная дорога. Скоро начнет действовать на полный ход, — говорил железнодорожник поднимавшимся на паровоз Мише, Гаврику и Трушке и, успокаивая разволновавшуюся колхозницу, крикнул: — Гражданка, Трушка невредим! Отправляем его с почестью — на паровозе. Ну, а тебе до моста придется на тормозе!..
— Родной, да где ты его видишь, Трушку-то? — спросила колхозница.
На этот раз с паровоза ответил ей сам Трушка:
— Тетенька Мотя, я тут — на самой вышине!
Колхозница еще что-то радостно прокричала, но паровоз засвистел, сердито фыркнул и, набирая скорость, побежал в степную темноту.
* * *
От моста на газике Василия Александровича Миша и Гаврик доехали до Желтого Лога. С Иваном Никитичем они встретились на каком-то захламленном сваленными и разбитыми вагонами пустыре, окутанном сумраком пасмурной ночи.
Иван Никитич ждал ребят и при встрече был разговорчивым. Чтобы не казаться нежным к своим походным друзьям, он разговаривал с ними как ссорился:
— Ну, и справились с задачей. А как же иначе? Вам доверие оказали и колхоз, и секретарь райкома. Еще бы вы не выполнили задания! Да случись так, мне бы тогда только и оставалось сквозь землю от стыда провалиться!
Зная, что ребята измучены деловыми заботами и длинной дорогой, старик, желая доказать, что он тоже не сидел сложа руки, показывал своим помощникам оборудованное помещение — бесколесный товарный вагон, в котором ярко горел большой каганец.
— Не каганец, а целый каган сделали из паровозной масленки… Дедушка, а как там ночуют коровы и телята? — спрашивал Миша, глядя на чугунок, вмазанный в кирпичный настил на полу вагона.
На этой наспех сложенной Иваном Никитичем печке, пуская тонкие, как паутинки, струи пара, подогревалось какое-то варево, а на жестяном столе (кусок вагонной кровли на кирпичных стойках) лежали ложки.
— Михайла, коровы и телята опередили нас на целых двенадцать километров: они под хорошим присмотром Надежды Васильевны Коптевой ночуют на ферме колхоза «Передовик». Кормом обеспечены, ждут нас… И нам надо во всем быть проворней. Садитесь к столу и с места в карьер угощайтесь, а потом зажмуряйтесь и спите.
Иван Никитич устроился на соломе, сел, подвернув под себя ноги, как это делают чабаны у костра. Старик проглотил несколько ложек похлебки, отодвинулся от стола, достал из кармана наряд на лошадей, посмотрел на него через очки и, удостоверившись, что он в полном порядке, сказал:
— Ешьте на доброе здоровье и ложитесь, а я сейчас вернусь.
Он проворно встал и вышел. Когда открывал дверь, ребята увидели, что над крышей вагона на секунду повис небольшой клочок неба с редкими звездами. Ветерок кинул прохладную волну прямо с запада. Оттуда же донесся до ребят шум паровоза, лязг буферных тарелок, строгие мужские голоса. Один голос настойчиво говорил, что «не пройдут», а другой утверждал, что «пройдут, надо только тянуть с уменьем и осторожностью».
— Станцию очищают, — проговорил Миша, намекнув Гаврику на слова машиниста: «Теперь, ребята, узкое место — Желтый Лог. Все силы надо положить чтобы скорей очистить эту станцию».
— А у нас узкое место — кони. Наверное, дед пошел за ними. Успеха ему! — сказал Гаврик.
— А нам спокойной ночи, — устало усмехнулся Миша.
Они убрали со стола, разделись и, прижавшись друг к другу, затихли.
Проснулись ребята, когда было так светло, как бывает светло в конце октября в поздний час утра.
Открыв глаза, Миша и Гаврик огляделись — Ивана Никитича в вагоне не было.
— Миша, а мы опять проспали! Может быть, дедушка уже получил коней и они стоят тут где-нибудь, — сказал Гаврик и босой кинулся к двери.
Миша, видя, что товарищ его, высунувшись за дверь, недоумевающе поводил плечами, выразил догадку:
— А по-моему, дедушка нашел себе работу там, где, слышишь, целую ночь штурмовали и теперь штурмуют. Одевайся, Гаврик, и пойдем на поиски деда.
Ребята оделись, натянули треушки и вышли искать старика. За дверью вагона они сразу остановились, высматривая Ивана Никитича среди работающих на путях.
Но в трудовой сутолоке не так просто было найти его.
Миша и Гаврик пошли по путям, присматриваясь, как укрепляют шпалы, подбивая их кирками, как стягивают гайками рельсы, как нагружают автомашины, тачки и подводы кирпичом, жестью, железным ломом — остатками начисто разбитой бомбами и снарядами станции. Они видели, как синевато-белыми, как ртуть, ослепительными снопами вспыхивало там, где начинали работать аппараты автогенной сварки.
Маневровый паровоз перевозил на запасные пути изрешеченные снарядами и осколками товарные вагоны.
Два гусеничных трактора упорно тянули платформу под некрутой откос. У платформы уцелело только два колеса, и потому казалось, что она прилегла, вцепилась в землю и ни за что не хотела двигаться на свалку.
Все было интересно, все хотелось посмотреть, а кое о чем и подумать… Но где же дед Иван Никитич? Однако искать его не пришлось. Вскоре он сам нашелся. Из-под откоса, куда трактористы стягивали искалеченную платформу, послышался такой знакомый, такой особенный голос, что ребята узнали бы его и в море людских голосов:
— Гражданка, я к женщинам с нижайшим почтением! Но в помощницы вы мне не того!..
За вежливыми словами своего деда Миша и Гаврик уловили раздражение.
— Поглядите на него! Да чего ты, дед, кипишь? Что я твоему коню сделала?
— Пока ты ему, гражданочка, ничего особенного не сделала, только самую малость рельсою ногу царапнула, а могла искалечить. Что я тогда сказал бы колхозникам, если они ждут этих коней, как самых дорогих гостей?! Давайте, гражданка, без объявления войны обойдемся.
Миша и Гаврик уже бежали к Ивану Никитичу.
Они видели, что в левой руке он держал за повод одну лошадь, а правой вырывал другую лошадь у плечистой женщины. Вид у деда был воинственный. Но и женщина, хотя несмело, упиралась, не выпуская повода. Обращаясь к трактористам за сочувствием, она кричала:
— Вы только поглядите на него! Может, угадаете, какая деталь у него сломалась! Сам взялся помогать, а теперь забастовал. Вот и пойми этого дедка…
— Гражданка, давайте по-хорошему разойдемся, — с тихой настойчивостью предупредил Иван Никитич.
Женщина выпустила повод и, растерянно глядя на трактористов, проговорила:
— Как же я теперь выполню задание бригадира?
— Вы, гражданка, займите на возвышении свой пост и распоряжайтесь, а я с помощниками, как обещал, работу завершу, — заявил Иван Никитич, вручая по одной лошади подбежавшим к нему Мише и Гаврику.
Женщина, выйдя из рабочего строя, поднялась на пригорок и, чувствуя неловкость, присматривалась к Ивану Никитичу и к его помощникам.
А Иван Никитич уже вышел с ребятами из котловины и разговаривал с ними так оживленно, как будто был в своей плотницкой.
— Михайла, Гаврик, мы тут поработаем, пока фураж привезут, — и станционное начальство просило, и председатель райисполкома, и полковник, к какому мы с Василием Александровичем ходили за лошадьми. Учтите, что мастеровых людей в наш колхоз уже послали… Гражданка, — обратился он к женщине, — какие же два рельса мы потянем сейчас? Не молчи: на путях старшая ты, а на тяге — я, Михайла и Гаврик.
Женщина указала на первые попавшиеся на глаза ржавые рельсы. Она это сделала больше для того, чтобы посмотреть, как будут работать старик с ребятами.
На обеих лошадях хомуты, постромки, соединенные прочным вальком. На вальке «кочет» — железный крюк.
В руках у Ивана Никитича тонкий трос. На концах его — крюк и петля. Петлю он набрасывает на «кочет», а крюк продевает сквозь отверстие в рельсе.
У старого плотника есть время отвечать ребятам на их вопросы.
— Дедушка, правда же, что кони наши?
— Кони, Михайла, наши, колхозные!
— Дедушка, по наряду лошадей надо получить три, а их только две? — спрашивал Гаврик.
— Третья, Гаврик, сейчас в командировке за фуражом.
Однако валек и рельс уже соединены тросом. Пришла очередь стягивать рельс под откос. Миша первый должен повести лошадь.
— Разговорам конец! — строго сказал Иван Никитич. — Михайла, поведешь не прямо вниз, а наискосок, чтоб рельс на коня не накатился. Я закричу: «Верни» — и ты поворачивай в гору. Трос на секунду ослабнет, и я крюк из рельса вон! И дальше пусть рельс сам катится на свалку и не морочит нам больше голову!
— Глядите, дедок репетицию устроил, — обратилась женщина к трактористам.
— Чего ж репетицию смотреть? Сейчас спектакль начнется, — ответил тракторист, щуря глаз, чтобы не попала в него струйка дыма от папиросы.
Первый рельс пошел под откос не так плавно и не так удачно: Миша взял несколько неверное направление. Второй рельс спустили быстрее, но на повороте Гаврик был тороплив и споткнулся. А уж третий и последующие рельсы, из которых Иван Никитич выхватывал крюк точно в тот момент, когда Миша и Гаврик останавливали лошадей, поворачивая их в гору, легко заскользили под откос, ворочая то задним, то передним концом, как рыба хвостом. Набирая скорость, рельсы со звоном падали уже на сваленный в котловину железный лом…
В деле, которым занимались Иван Никитич, Миша и Гаврик, с каждой минутой устанавливалось все больше порядка, размеренности. Казалось, по звону сваленных рельсов, повторяемому через равные промежутки, как по звону часов, можно было определять время.
Тракторист, швырнув в сторону давно погасшую папиросу, загадочно улыбнувшись, сказал женщине, показывая на Ивана Никитича:
— Этого деда, гражданка, надо понять. Он любит работу с музыкой, чтоб кровь загоралась… Смотрите, и ребят этому научил. Видать, что ребята с ним вместе не одну щепотку соли съели.
— Я, признаться, деда сразу не поняла. Побегу начальство попрошу, чтобы задержали его на моем участке, — обеспокоенно проговорила женщина и побежала через пути к красному товарному вагону, который выкатили на перрон, сняли с колес и украсили нарядными плакатами, мелко дрожащими на ветру. Этот вагон сейчас заменял собой вокзал.
* * *
Через час Иван Никитич с ребятами работали уже по другую сторону полотна железной дороги.
Мише и Гаврику здесь было еще интересней и веселей: с перрона, откуда они теперь убирали щебень, битые кирпичи, видно было все, что на путях делали бойцы, железнодорожники и колхозники. На перроне им попадались командиры и станционное начальство. Перед их глазами маневрировал паровоз, не давал минуты покоя товарным вагонам. Этот паровоз, по мнению Миши и Гаврика, подавал какие-то особые свистки: казалось, что он сердито кричал на вагоны: «Уйди! Задавлю!». И вагоны все дальше и дальше отступали от главных путей станции.
Миша и Гаврик уже не водили лошадей, а ездили с грузом в просторной пароконной повозке, которую получили вместе с бедаркой и третьей лошадью.
Иван Никитич устроился в затишье лесной полосы, рядом с тюком сена и с мешком ячменя. Здесь стояла бедарка со всеми пожитками, недавно перенесенными сюда из вагона, и распряженная лошадь. Старый плотник у кого-то достал небольшой топорик и, сердито похаживая вокруг бедарки, придирался к ее недостаткам, стучал, критически покачивал головой.
Миша и Гаврик работали на глазах у Ивана Никитича. Провозя мимо него груз или возвращаясь с порожней повозкой, они каждый раз затевали с ним донельзя короткий разговор, какой можно услышать на дорогах, когда встретившимся нет времени остановиться.
— Дедушка, — окликал Ивана Никитича Гаврик, — а как зовут вот этого коня?
— А этого, дедушка, как? — спрашивал Миша.
— Понял, что нужно! На обратном пути получите ответ.
Ребята проехали, а Иван Никитич, повозившись еще около бедарки, достал из кармана документы на лошадей и вооружился очками.
Когда ребята снова появились на глаза, старый плотник, досадливо потрясая бумажкой, отвечал им:
— Михайла! Гаврик! Нет, вы только подумайте!.. Все в этих описях есть — и особые приметы, и рост, и лета, — а как их зовут, не проставлено!
— Дедушка, а может, мы вот этого, буланого, с короткой шеей, назовем Тигром? — спросил Миша.
— Смело можете назвать!
У Ивана Никитича, всю ночь проработавшего на путях и побывавшего в райисполкоме и райвоенкомате, было теперь много знакомых. Они подходили к нему, разговаривали и уходили.
— Дедушка, а кто этот, что в фуражке с красным верхом? — кричал с подводы Гаврик.
— Сам начальник станции!
— Дедушка, а чего он приходил?
— Благодарил за помощь дороге. Спросил: «Может, вагоном вас и лошадей отправить домой?»
— А вы ему что? — нетерпеливо спрашивал Гаврик, любивший ездить по железной дороге.
— «Премного благодарим, — говорю. — Время, говорю, военное, не станем загружать дорогу. Ведь у нас, говорю, и коровы есть…»
В очередной рейс подъезжая на порожней повозке к станции, Миша и Гаврик впереди увидели старенький газик и очень обрадовались ему. Это был газик Василия Александровича. Из приоткрытого капота машины торчала приподнятая нога в знакомом рыжем сапоге.
— Миша, а где же Василий Александрович?
Минуя лесозащитную полосу, ребята увидели и Василия Александровича. Он стоял около бедарки, засунув руку за борт защитного, сшитого в талию пиджака, и слушал Ивана Никитича.
Миша и Гаврик сразу догадались, что старый плотник о них что-то рассказывал секретарю райкома. Не случайно Василий Александрович, заметив приближавшуюся повозку, более охрипшим, чем вчера, голосом весело сказал:
— А вот и они сами. Подъезжайте сюда и укладывайтесь в дорогу!
Ребята помогали Ивану Никитичу запрягать в бедарку коня, укладывать сумки. Потом они сорванными пучками бурьяна, как вениками, выметали кирпичный сор из ящика повозки, укладывали тюки сена, а уж после всего этого стали стряхивать с себя красную кирпичную пыль.
Василий Александрович своими большими, задумчиво улыбающимися глазами наблюдал, как ребята собирались в дорогу.
— А как вы думаете?.. Конечно, сознательным живется беспокойней, — говорил он ребятам. — Но зато красивей! Вы об этом непременно на свободе подумайте!
Лошадь была запряжена, фураж уложен. Подобрав вожжи, Иван Никитич сидел уже в бедарке, собираясь сказать Василию Александровичу: «Мы совсем готовы. Разрешите ехать?»
Зная, что старик торопится, Василий Александрович подумал, посмотрел еще раз на ребят, взобравшихся на повозку, и сказал:
— Иван Никитич, я был сейчас только на ферме — коровы целы, сыты. Признаюсь, не утерпел и машиной добежал до самого вашего колхоза. Ждут вас там!.. Но ведь ждут завтра? Задержимся здесь еще на несколько минут. Вот-вот должен показаться поезд. Первый поезд на освобожденной миусской земле. — Василий Александрович обернулся к ребятам: — Они ж помогали очищать ему путь?! Посмотрим на него и разъедемся по своим делам.
Пока Василий Александрович наказывал Ивану Никитичу, как лучше использовать в колхозе посланных с моста шефов-мастеров, из-за покатой возвышенности показался поезд. На станции его ждали: на путях никого не осталось, и путевой профиль стал широким, как река. Военные, железнодорожники, колхозники окрестных сел густо заполнили небольшой перрон. Около третьего пути стояли несколько вооруженных бойцов, а впереди них железнодорожник с флажком в вытянутой вперед руке.
Миша и Гаврик слышали, как Василий Александрович и Иван Никитич один за другим значительно проговорили: «Воинский». Ребята встали с тюков сена и, стоя в повозке, не отрывали глаз от поезда. Он был уже недалеко. Степная окрестность станции наполнялась нарастающим гулом. Было ясно, что поезд не остановится здесь.
Миша и Гаврик на платформах поезда начинали различать танки, зенитные пушки, автомашины. И вот они уже угадывали часовых, одетых в полушубки, обутых в валенки. Чем меньше становилось расстояние между поездом и станцией, тем яснее было ребятам, что непосредственная встреча с поездом будет очень короткой.
— Гаврик, что-то надо делать, — обеспокоенно зашептал Миша.
— Ура! — донеслось со станции, и ребята увидели, что над перроном стайкой грачей закружились подброшенные шапки.
— Миша, видишь, что надо делать! — разгоряченно ответил Гаврик, и они, подбросив шапки, стали кричать: «Ура! Ура!» Оглянувшись, они увидели, что овчинная шапка Василия Александровича и треух старого плотника уже лежали на земле, а сами они не переставая кричали: «Ура! Ура!»
Поезд уже поравнялся со станцией. Клочья пара полетели на перрон, на крыши товарных вагонов, покорно бежавших за паровозом.
Еще кружился клочок бумаги, подброшенный поездом в воздух, а самого поезда уже не было.
С перрона доносились веселые голоса:
— Кричал я машинисту, чтобы передал фронтовикам привет… А услыхал он или нет — за это не ручаюсь!
— А дорога прочная!
— И дорога прочна, и мост крепок! Можем спокойно ехать по своим делам! — откликнулся Василий Александрович и повернулся к Ивану Никитичу, давая ему понять, что и в самом деле теперь уже надо уезжать.
Но Иван Никитич не спешил прощаться, он стоял около бедарки и, неловко усмехаясь, смотрел на валявшийся на земле треух.
— Ошибку маленькую я допустил, — проговорил он, — мне надо было быть машинистом, а я в плотники пошел… Придется переквалифицироваться.
Все засмеялись. Василий Александрович попрощался и пошел к газику. Иван Никитич снова сел в бедарку.
— Михайла, Гаврик! Впереди буду ехать я. Вам нельзя — у вас есть о чем поговорить!..
Это и в самом деле было так: вместе с Василием Александровичем, вместе с дедом, вместе со всеми железнодорожниками и бойцами ребятам пришлось встретить и проводить первый, да еще воинский поезд на восстановленной ими дороге.
Вслед за бедаркой от станции потянулась и пароконная повозка. Гаврик правил лошадьми, а Миша, как отлично устроившийся пассажир, покачивался на тюке сена, будто на широком мягком сиденье.
— Миша, как ты думаешь, воинский теперь от станции далеко? — спросил Гаврик.
— Да как тебе, Гаврик, ответить… Дай немного подумать.
— Миша, думай покороче, а то поезд уйдет еще дальше.
Этими словами начался обстоятельный дорожный разговор Миши и Гаврика о виденном и слышанном.
Старый плотник, нацепив на нос очки и засунув треух за пояс, держал перед глазами развернутую газету.
Бедарка тряслась, подбрасывалась на неровностях проселка, буквы прыгали и расплывались, но Иван Никитич никак не мог оторваться от газетных страниц.
Внезапно бедарка остановилась.
— В чем дело? — услышали ребята недоуменный вопрос старика.
— Дедушка, а может, в вашей газете написано «тпру»? — осведомился Гаврик.
— В моей газете, было б тебе, Гаврик, известно, написано: «Вперед!» Товарищи фронтовики фашистов с кручи прямо в Днепр сковыривают! И вдруг потеплело… Какая досада! — замахал он газетой над головой.
— Дедушка, — закричал старику Миша, — эти газеты четыре дня назад печатались, а тогда было здорово холодно!
— Тогда, Михайла, все в порядке! Спасибо за разъяснение! Теперь можем смело двигаться вперед!..
Иван Никитич снова погрузился в чтение газеты. Конь скоро опять остановился.
— Дедушка, а и в самом деле — чего он? — спросил Гаврик.
— Умная лошадь, жалеет стариковские глаза.
Смеясь, старый плотник слез с бедарки, привязал вожжи, пустил коня вперед, а сам, пристроившись, шагал теперь сбоку повозки, на которой ехали Миша и Гаврик.
Взгорьем дорога уходила в степь. Вправо, за нагромождением округлых холмов, впадин, котловин и котловинок, показалась речка Миус. Отсюда она казалась похожей на детский рисунок, на котором синими красками была нарисована не то вода, не то капризно извивающийся дым или закрученный в кольца пушистый ус.
Иван Никитич и ребята, разговаривая о своей родной речке, невольно вспоминали шутливый рассказ о том, почему она называется Миусом.
…Когда-то извилистым правобережьем, приречной равниной один из запорожских атаманов вел свое войско против турецких захватчиков. В это ясное утро атаман был хмур, задумчив. Может, он устал от бесконечной походной жизни? А может, предстоящая встреча с врагом заставляла призадуматься: а не будет ли эта лихая сеча последней для атамана?.. Но, присмотревшись к причудливо извивающейся речке, он добродушно рассмеялся и, крутя курчавый длинный ус, сказал: «Хлопцы, бачьте — вьется, як мий ус!»
— Мий ус! Миус! Отсюда и повелось, — с ласковой усмешкой говорил ребятам Иван Никитич. По его усмешке никак нельзя было догадаться, верит ли он в рассказ или нет. Но одно ясно было для ребят, присматривающихся к старому плотнику, — что этот рассказ ему нравится и за его нехитрым содержанием он видел что-то другое, что важнее для него и для притихших ребят. — Только в том ли дело, ребята, что наша речка похожа на кучерявый ус?.. А может быть, атаман этот знал ее с другой стороны?.. — Держась за распорку повозки, Иван Никитич смотрел не то на свои легко шагающие ноги, не то на дорогу. — Не забывайте, ребята, что люди, гонимые помещиками и царевыми слугами, за Миусом находили себе убежище. Не широка речка, а руки у них были коротки достать то, что было на этом берегу.
Слушая Ивана Никитича, Миша и Гаврик смотрели на рыжую пойму, по которой между белобокими холмами извивался Миус, убегая к азовским берегам. Миша радовался, что вот эта холмистая степная земля давала приют гонимым людям, что Миус вставал крепостью на пути царя и помещиков.
Острый глаз Гаврика за Миусом видел столбы силовой линии, идущей из Донбасса. Эти столбы в его живом воображении стали всадниками и вытянулись в бесконечно движущуюся цепь. Конечно, это была запорожская конница. Не видя артиллерии и танков, Гаврик сожалел об этом: ведь тогда можно было бы по тем, что гнались за подневольными, ударить раз-другой из дальнобойных или пустить на них из засады несколько танков.
…Дорога уже поднялась на бугристую вершину водораздела между Миусом и Самбеком. Левее завиднелись высоты Самбека — место недавних кровавых сражений с немецко-фашистскими захватчиками. Между холмами стеной вставали темно-серые, высохшие травы. Все чаще теперь попадались желтые рытвины — следы разорвавшихся бомб и снарядов. Сбоку проселка валялись простреленные и на месте прострела густо поржавевшие каски, пулеметы без колес, колеса без пулеметов. Спутанная колючая проволока лежала ворохами и под набегающим ветром изгибалась, как живая. На высоченной фашистской пушке, устремленной в степное примиусское и присамбекское небо, каркала ворона.
Иван Никитич шел рядом с повозкой, забыв про сидевших в ней Мишу и Гаврика. Изредка поглядывая по сторонам, он все больше погружался в какие-то свои мысли. Очнувшись, он велел ребятам попроворней привязать лошадей к каркасу сгоревшей машины и следовать за ним.
Все трое молча пошли в сторону от дороги, к небольшому деревянному обелиску, стоявшему недалеко от высокого кургана и рядом с большой братской могилой. Обелиск был наспех сбит из первых попавшихся жиденьких дощечек. Это была пирамидка с пятиконечной звездой на усеченной вершине. Еще свежа была надпись: «Мы не забудем наших освободителей от фашизма, героев Миуса и Самбека».
Иван Никитич, подойдя к обелиску, снял треух, и ребята поспешили сделать то же самое.
Старый плотник не сразу заговорил:
— Им, что положили головы за советскую землю, этим богатырям, разве ж такой памятник по заслугам?!
Потом Иван Никитич сказал, что не мешало бы на могилу положить свежей травы, и пока он измерял маленький кирпичный фундамент обелиска, его граненый шпиль, что-то задумчиво высчитывая и записывая в свою потрепанную книжечку, Миша и Гаврик, нарвав свежего пырея, посыпали им братскую могилу, и комковатая глинистая насыпь запестрела, как прошитая зелеными нитками.
— А теперь пойдем туда.
Иван Никитич стал торопливо подниматься на соседний с обелиском высокий курган с песчаной макушкой, усеянной мелкими голышами.
— Дедушка, вот бы где стоять памятнику, — сказал Миша, когда они со старым плотником поднялись на вершину кургана.
Отсюда открывался вид на морской залив, испещренный темными точками рыбачьих лодок, на трубы заводской окраины Города-на-Мысу, на самый город, дома которого, тесно сгрудившись, заглядывали друг через друга на синеву моря… По грейду, проходившему далеко внизу, по обочинам самбекских холмов, то и дело пробегали автомашины из Ростова в Город-на-Мысу и обратно. На изгибах дороги стекла кабин, отражая холодноватый свет низкого осеннего солнца, ослепительно вспыхивали и гасли.
— Согласен с тобой, Михайла, — сказал старик и, обратившись к Гаврику, спросил его: — А ты, Гаврик, как думаешь?
Побледневший, сосредоточенный Гаврик был далек от того места, на котором стоял. Он даже вздрогнул, удивившись, что им кто-то заинтересовался.
— Лучшего места, дедушка, не придумать. Издалека всем будет видно. Будут глядеть и вспоминать. Это же солдаты и командиры…
На склоне кургана неожиданно грянул взрыв. Черным облаком взметнулся дым, снизу и с боков разрисованный гневными изгибами желтого пламени. Вслед за взрывом и облаком дыма из травы поднялся человек в защитной стеганке, в пилотке, в наушниках, от которых тянулся шнур к длинному шесту. Этот шест заканчивался чем-то похожим не то на сачок, не то на обруч, затянутый сеткой.
— Разминер! — обрадовался Миша.
— Не разминер, а минер, — поправил его Гаврик.
— Сущая правда! Один тут со смертью воюет! — отозвался внезапно повеселевший старик. — Вот кого и спросим, как там, на склоне к морю, не опасно нам с коровами. — И Иван Никитич стал спускаться с вершины кургана, а минер, заметив, что старик хочет о чем-то спросить его, поднялся по склону повыше, и они заговорили.
Здороваясь с минером, старый плотник снял треушку и низко поклонился:
— Здравствуй, дорогой товарищ! Успеха тебе в работе!
— Спасибо, папаша! Пока здравствую, и охота долго здравствовать!
— Работенка твоя, сынок, упущений не любит!
— Да, упустишь — не поймаешь!
Минер был молодой, светло-русый, пилотка у него была немного сбита набок.
— Не будем, папаша, раньше времени помирать. Сначала надо очистить землю, вспахать ее, чтоб зазеленела…
— Обязательно чтоб зазеленела, — одобрил Иван Никитич. И тут же задал интересующий его вопрос.
— А, так это вы из Сальских степей с коровами… и ваши коровы на ферме колхоза «Передовик»… Василий Александрович еще с утра предупреждал меня… Проверил, папаша! Проверил!.. А все-таки там, на спуске, с коровами надо построже, чтоб по сторонам не бродили… — проговорил минер, поправил пилотку и стал спускаться по обочине кургана.
…Уже давно ребята со своим стариком тряслись в быстро катившейся повозке, уже давно остался позади курган с песчаной макушкой, а Иван Никитич, оглядываясь на сзади привязанного коня, тащившего бедарку, изредка повторял, точно разговаривая с собой:
— Экий парень этот минер!
— Дедушка, вы ж его мало знаете? — спросил Миша.
Иван Никитич, казалось, не услышал этого вопроса, но когда позади, за морем сорных трав, раздался очередной раскатистый гул, будто кто-то прокатил каменную скалу по огромным ступеням, старик сказал:
— Дело у этого минера вон какое громкое. Этот человек, Михайла, ходит по краю пропасти и за тебя, и за меня, и за Гаврика… Чего же его долго проверять-то?! Вон видите — там, где он очистил, уже зачернело, а потом зазеленеет!
Вдалеке, на одном из холмов, которыми так богата примиусская степь, показалась мельница с сильно укороченным верхним крылом, с пробитой боковиной.
О чем-то задумавшись, Иван Никитич заметил ребятам:
— На нашей земле что ни шаг, то память о героях…
Повозка бежала навстречу большому массиву поднятой зяби. Несмотря на то, что зябь была черной, ее чернота радовала глаз зарождающейся жизнью, надеждой на завтрашний день.
— Гаврик, подгоняй коней повеселей! Хотя ферма недалеко тут, за зябью, вон за теми тракторами, а все-таки поспешай. Ведь завтра ждут нас в колхозе, а впереди еще трудные километры, — построжев, заметил старик.
* * *
Последние километры дороги и в самом деле оказались самыми трудными. За ночь, проведенную на ферме, ветер снова переменил направление и дул теперь не с запада, а с северо-запада. С лиловых туч, низко повисших над присамбекскими суглинистыми холмами, иногда срывался редкий, сухой снег. Узкими молочными ручейками катился он по проселку и, сбиваясь с прямого пути, исчезал в сухостойных травах.
Иван Никитич с подводами находился все время впереди быстро идущего стада коров. Он управлял лошадьми, стоя в повозке. Он часто оглядывался и, по обыкновению, разговаривал с ребятами так, будто Миша и Гаврик всегда были самыми непослушными и самыми бестолковыми его помощниками:
— Сколько раз вам говорить — держите с боков! Ни шагу в сторону! Зеваете!
Старик становился еще крикливей, когда замечал слева от проселка остовы подорванных машин, желтые пояса противотанковых рвов и траншей.
Подчиняясь беспокойному характеру Ивана Никитича, ребята сновали с боков стада, не успевая даже обмолвиться короткими словами, хотя бы по поводу того, что они уже ступили на землю своего Первомайского колхоза, что вон уже близко Город-на-Мысу, что трубы заводов, похожие на огромные зенитные пушки, бросают клочья дыма на залив, а в заливе нынче волны какие-то полосатые.
Стесненное с трех сторон стадо шло спорым шагом. Стоило большого труда поспевать за ним: мешали сорняки, и ребята брели по ним, как по хрустящим сугробам. На беду, старик оказался непредусмотрительным: сославшись на холод, он распорядился обуть валенки, и они сильно затрудняли движение.
Гаврик все яснее замечал, что Мише значительно трудней, чем ему: у него телята, которые мешают быстрей поворачиваться.
— Михайла, тебе нянька нужна? За что ты можешь отвечать?!
Голос старика точно подстегивает Гаврика. Он проскакивает через сутолоку стада.
— Миша, на ходу отвяжи одного телка! Прибегу за ним. С одним тебе будет легче!
Через две-три минуты запыхавшийся Гаврик, снова вынырнув из-за коровьих спин, появляется около Миши, чтобы взять телка, но Миша не успел его отвязать.
— Ну, чего ж ты? — с досадой спрашивает Гаврик.
Мише некогда объяснять товарищу: дед опять ругает его, обзывая косолапым. А положение такое, что даже обижаться нет времени.
Раскрасневшийся, потный, со сбитым на затылок треухом, через силу усмехнувшись, Миша говорит другу:
— Потерпим, Гаврик. Осталось немного.
* * *
У майора Захарова в этот день до обеда была уйма всяких неприятностей. Готовясь к встрече ребят, он поругался с шефом-плотником за то, что тот долго прилаживал к базу ворота.
— Стучите-то вы громко! Вон и воробьи срываются, как из пушки дым, а дела — тоже один дым!
Подслеповатый старик не обиделся на майора, потому что понимал общее беспокойство колхозников и нашел, что сказать, чтобы не обидеть командира:
— Товарищ командир, эти воробьи, про каких сказали, дурная птица, а умные воробьи прибудут оттуда!
Он вытащил складной метр из-за голенища и, указав на взгорье, добавил:
— С полным ручательством — к прибытию ребят все будет вполне в исправности, — добавил он и громко застучал топором.
Алексей Иванович почти стоптал сапоги от беспокойной беготни в школу, где спешно очищали классы от стружек, щепок, мыли полы, к сараям фермы, где обмазывали стены.
— Что же еще надо сделать?.. Забыл, — сказал он.
Майор, посмотрев на его измученное, потное лицо, дружески усмехаясь, сказал:
— Алексей Иванович, вот что еще надо!.. Побриться!.. И вам, и мне.
К обеду около правления колхоза запестрели платки, овчинные шапки стариков-колхозников. От морского берега, со школьного двора, шли сюда ученики.
Из правления вышел майор. Он был уже выбрит, в начищенных сапогах. Он, наверное, чересчур затянул пояс на полушубке, — кожа, обхватив его грузноватый стан, поскрипывала громче обычного. Чуть приподнимая руку, прижмуривая глаз, майор в две шеренги выстраивал школьников. В строй становились разно одетые, разно обутые школьники. Но у всех у них лица были серьезные. Майор отвел в сторону Зинаиду Васильевну и о чем-то ее спросил. Та утвердительно кивнула головой, и майор снова вернулся к школьникам.
— Товарищи, можно вольно… Можно и присесть…
С крыши домика, стоявшего в ряду нескольких вновь отстроенных изб, голос майора слышал высокий кровельщик с гривастой черной бородой.
— Товарищ майор, вы их, ребят-то, особо не распускайте. Чтось мне отсюда, сверху, видно!
Колхозницы посмеиваясь, острили:
— «Чтось» не в счет!
— За ошибку и с бородатого спросим!
— Товарищи женщины, помолчите, — остановил их майор, выжидательно посматривая на кровельщика.
Тот опять крикнул:
— Товарищ майор, так что, как самый высокий по положению, могу кое о чем доложить… Двигаются!
Кровельщик дернул наотмашь бороду и присел на стропила.
Майор скомандовал:
— Стройся!
Рядами пошли школьники, а с боков вереницами потянулись женщины, старики. Старухи домоседки, выходя из землянок, из дотов, тянули за собой детей или несли их на руках, спеша пристроиться к проходящим.
Слышались обеспокоенные вопросы:
— Колхозницы, да неужто молоко идет?
— И не одно молоко, а и кони идут!
— Да покажите же, где вы этих хлопчат видите?
— И так-таки идут с коровами, с телятами и с лошадьми?
Слышались и степенные разговоры:
— Ждали — и дождались.
— Большая подмога от шефов, иначе бы караул кричи по такому разорению.
Слышался шутливый голос:
— Захар Петрович, а я, по правде сказать, не вижу никакого разорения. Просто голое место.
По сторонам глубокой котловины, хорошо видимой с высокого взгорья, на которое поднимались люди, было пусто, тихо, как на нежилом месте. Глинисто-серые крыши дотов и землянок походили на огромные кучи, нарытые кротами. На западном склоне пять новых хат темнели проемами дверей и окон. Дальше стояли длинный, еще не совсем накрытый сарай и прямоугольный баз, пристроенный к нему.
Это наспех возведенное жилье как будто говорило о том, что в котловину приехали поселенцы и торопятся на новом месте успеть приготовить к зиме только самое необходимое.
И лишь школа, стоящая на отшибе, на ровной полянке, вблизи крутоярого берега залива, казалась уже обжитым домом, блестела зеленой ошелевкой, протертыми стеклами окон, красной железной крышей. Веселому виду школы резко не соответствовала разрушенная каменная ограда двора.
Иван Никитич, ехавший впереди стада, первый заметил идущих навстречу людей.
— Стой! Стой! — закричал он.
Стадо остановилось. Миша и Гаврик подошли к старику.
— По-вашему, что б это значило? — растерянно спросил Иван Никитич, слезая с повозки.
На его вопрос Миша и Гаврик не ответили, хотя, оба видели своих колхозников, узнавали среди учеников, шагавших в строю, товарищей по школе. Почти все они вернулись в колхоз уже после того, как Миша и Гаврик уехали в Сальские степи. Однако школьников все еще было очень немного и особенно мало — старшеклассников.
Встречавшие, отойдя в сторону от дороги, остановились. От них отделилось пять человек: председатель колхоза, двое пожилых колхозников и две женщины. Гаврик и Миша узнали своих матерей. Обоих ребят смущала встреча с ними на людях, при свидетелях.
Старик Опенкин, хорошо понимая своих помощников, предупредил подходивших Марию Захаровну и Феклу:
— Только не вздумайте нежничать! Мы от сладкого отвыкли!
Мария Захаровна, мать Миши, была одета в темный свитер и в распахнутую ватную кофту, которая свисала с ее округлых, сильных плеч. На голове ее голубела праздничная косынка.
— Иван Никитич, говоришь, нежничать не надо? А я чуть-чуть. Вот так, можно? — И она лишь толкнула Мишу своей смуглой щекой не то в висок, не то в бровь и пошла ближе к коровам.
Фекла Мамченко сгребла сына в большие руки, и вдруг Гаврик стал маленьким, затерявшись в ее кофте и юбке.
— Это зря, — отмахнулся старик.
— Не задерживай! — донеслось оттуда, где большой толпой стояли колхозники.
— Иван Никитич, идите! Люди ждут!
— А коровы и лошади останутся на нашем попечении, — весело и громко заявил Алексей Иванович, занимая место в голове стада.
— Раз люди ждут, значит, ребята, надо идти, — сказал Иван Никитич и, на ходу поправляя треух, повел ребят вперед.
Перед колхозниками старый плотник снял шапку.
— Товарищи, живых вас видеть! — весело поздоровался Иван Никитич.
Колхозники заговорили, замахали руками, поздравляя с благополучным возвращением. Справа и слева от старика с обнаженными головами, запыленные стояли Миша и Гаврик.
Майор, пожав руку Ивана Никитича, обнял ребят и, не отпуская их от себя, подвел поближе к стоящим в строю ученикам.
— Товарищи школьники, вы и все колхозники неспроста вышли встретить Мишу Самохина, Гаврика Мамченко, — заговорил майор.
Колхозники, живой оградой обтекая строй учащихся, видели, что майор с каждым словом все больше подтягивался.
— Миша и Гаврик в трудное военное, время сделали для колхоза большое дело. Больше двухсот километров прошли они степями со скотом. В пути их захватил черный астраханский ветер, но они не струсили., не растерялись и поручение колхоза, выполнили. Они помогали железнодорожникам восстанавливать путь, привели колхозу лошадей. За все это я хочу поблагодарить ваших школьных товарищей.
Майор пожал руку Мише и Гаврику, которые были очень стеснены присутствием радостно смотревших на них людей и потому невольно оглядывались на своего деда — на Ивана Никитича. Старый худой плотник стоял прямо и успокаивающе покачивал головой.
— Товарищи школьники, — снова заговорил майор, — кое-что вы сделали… Но если говорить по совести, сделали вы куда меньше, чем могли бы…
Может быть, майор сказал бы еще несколько, слов, но, заметив, что школьники стали вздыхать, он решил, что самокритики сегодня достаточно, и закончил, обращаясь к Мише и Гаврику:
— В школе научите товарищей тому, чему научились в дороге.
— Товарищи, дозвольте мне с Михайлой и с Гавриком доставить коров и лошадей по назначению, до последней точки направления! — крикнул Иван Никитич, поднимая шапку над головой.
— В добрый час!
— У всякой песни есть конец! — заговорили колхозники.
Через минуту Иван Никитин, Миша и Гаврик были на своих местах. Зазвенел колокольчик. Кони и стадо пошли под гору, а за ними тронулись и люди.
…Кровельщик с гривастой черной, бородой все время находился на крыше, а бабка Варвара Нефедовна стояла внизу, около хаты, держа, в одной руке большую палку, а в другой — Нюську Мамченко.
Нефедовна, оплакивая убитого сына, стала слаба на глаза и настойчиво допытывалась у кровельщика:
— А теперь что видишь?
Прикладывая ладонь к глазам, кровельщик отвечал, как рапортовал:
— Теперь имеется движение к дому!
— Ну, а теперь Гаврика примечаешь?
— Не в силах!..
— Ну что ты такой слабосильный! Гаврик парень-огонь… видный собой, а ты не можешь его приметить! — возмущалась бабка Варвара.
То ли кровельщику надоело слушать ругню бабки, то ли он в самом деле увидел Гаврика, чему было трудно поверить, — скорее всего он просто понял, что надо бабке, и спросил с крыши:
— Ведь паренек Мамченко чернявый, резвый, проворный?..
— А какой же?.. Такой он! — объяснила бабка.
— Такой имеется, около коров!
— Слава богу, разглядел! А то хотела влезть на крышу и палкой сковырнуть тебя, — засмеялась бабка.
Нюська кусала палец. Ей было обидно, что и бабка Варвара забыла про нее. Все ждали Гаврика и говорили только о нем. У нее было на уме сказать бабке, что Гаврик сливки украдкой попил, но в это самое время бабка, поцеловав ее в голову, сказала:
— Брат-то у тебя, Нюська, хоро-оший!
И хотя Нюська осталась при своем мнении, но ласковый поцелуй бабки заставил ее утвердительно качнуть головой.
* * *
В это раннее утро Мишу разбудил незнакомый пожилой человек, одетый в стеганую спецовку. По виду он был горожанином, рабочим или мастером: из-под низкого воротника стеганки виднелись аккуратно выглаженный воротник поношенной рубахи и темный галстук.
Наполовину просунувшись в дверь дота, он сказал:
— Ищу дачу Самохиных… Сюда ли попал?
У незнакомого человека под большим козырьком кепки от сдержанной усмешки задвигались твердые скулы.
Миша приподнялся, протер глаза и, сидя в постели, ответил шутливой усмешкой:
— Попали куда надо… Вам, должно, мама нужна?
Входя в дот, незнакомый проговорил:
— Маму я уже видел, хочу посмотреть трубу.
С трудом обойдя постель, он прошел в угол, достал из кармана складной металлический метр и, опустившись на корточки, измерил диаметр трубы.
— Сечение не совсем подходящее.
Он распрямился и, кладя метр в карман, усмехнулся Мише так, как будто вспомнил то интересное, хорошее, что знали только он да Миша.
«Все знает», — подумал Миша и спросил:
— Вы чего?
— Из родника на МТФ хотим подать воду… Да мы уже все почти сделали. Остался пустяк. Так не хватает трубы этак метров на двадцать. Ваша «установка», «прямой провод», чуть пошире наших труб, но у нас в машине электросварка. Подгоним, если не найдем более подходящих. Через час могут прийти за ней.
Миша видел, как он посмотрел на большие ручные часы. Рука у него была крупная, с широкой жилистой кистью, запачканной желто-бурой ржавчиной.
Уже от двери, натягивая поглубже кепку, он добавил:
— Другого выхода нет. А тут горком и райком нам, шефам, советует пошибче поворачиваться.
«Разговаривает как с маленьким», — оставшись один, подумал Миша и вспомнил вчерашнюю беседу с матерью, затянувшуюся до позднего вечера. Вспомнил, как мать потом присела к походному сундучку, как к столу, и стала писать отцу письмо.
— Я все ему про тебя и про твою поездку… Будто больше писать мне не о чем?
Смущенно улыбаясь, она положила карандаш и снова сказала:
— Миша, колхозники много хорошего говорят о тебе, о Гаврике. Хвалят, благодарят, как больших. Я радуюсь. Хочу, чтоб и отец скорей узнал об этом. Он тебе напишет что-нибудь такое: «Михаил, заработал уважение колхоза, дорожи им…» — И почему-то с тревогой в голосе, но улыбаясь, мать спросила: — Мишка, ты что, стал взрослый, большой?
Казалось, она еще не решила — огорчаться ей по этому поводу или радоваться.
Миша не знал, что ответить.
— Ну и что ж, что большой! Пускай другие так думают, а по мне ты зюзя несчастная! — Мария Захаровна схватила сына в охапку и стала сильными руками катать по мягкой постели, раскинутой на полу дота.
Миша смеялся и, прося пощады, оправдывался:
— Мама, я ж не сказал тебе, большой или маленький!
Побывавший в доте мастер снова заставил Мишу подумать над вопросом: большой он или маленький?
Конечно, он стал взрослее, чем был, но не настолько, чтобы не пожалеть о трубе, которая связывала его с Гавриком в самое трудное и самое интересное время, когда он зарабатывал право на поездку в Сальские степи для себя и для Гаврика.
Сидя в постели, Миша вспоминал о всех тех людях, с которыми встречался в закончившейся только вчера большой дороге. И мир впервые открывался перед его взором как заманчивое степное полотно. Но тот, о ком ему сейчас хотелось больше думать, был Никита Полищук.
Миша достал из-под подушки книжку. По ее обложке все так же вслед за столяром и его сынишкой, глядя им в спину, бежала остромордая, лохматая Каштанка. Дорога, по которой уходили столяр, Федюшка и Каштанка, в воображении Миши терялась в безбрежной степной дали… На грани этой дали неожиданно выросли Никита Полищук и Катя Нечепуренко.
Мише показалось, что Никита и Катя грустно улыбались ему.
«Может, у них горе?» — тревожно подумал Миша.
Но все неожиданно просто разъяснилось: Никита поскреб в затылке и улыбнулся с той же лукавой досадой, с какой он в свое время говорил Мише и Гаврику:
— Жалко, хлопцы, что вашу трубу нельзя до Ольшанки протянуть!
Миша снова посмотрел на трубу и, будто отвечая Никите Полищуку, с улыбкой проговорил:
— Через час трубы не будет. Шеф-мастер найдет ей другое место. Сейчас она послужит нам с Гавриком в последний раз.
Миша прополз в угол дота и, откашлянув в сторону, крикнул в трубу:
— На «Острове Диксоне»! Говорит «Большая земля»!
Опасливо отстранив ухо, он услышал Гаврика:
— «Большая земля», на «Диксоне» восходит солнце. С «Диксона» видно, что конь Тигр подвозит камыш к стройке. Ну, а еще на «Диксоне» собираются в школу… Ну, а у вас?
— То же, что и у вас.
— «Большая», ты же поспешай. Дедушка наш давно уже около плотницкой. Надо же зайти к нему хоть на минутку.
— Обязательно. На «Диксоне», у вас мастер был? — с легкой задумчивостью спросил Миша.
— Конечно, был, — в тон ему ответил Гаврик.
— Значит, встретимся на берегу. И на этом «Большая земля» навсегда заканчивает свои передачи.
…Солнце уже взошло над заливом, над камышовыми займищами донских гирл, когда Миша и Гаврик по крутому суглинистому склону спускались к берегу. С ними шли школьные товарищи. Еще издалека со стороны кузницы и плотницкой до них донесся высокий сердитый голос Ивана Никитича:
— Он на ошибках учится! Золотых слов не топчи! Ты учишься на ошибках, как тот хорек, что у птичницы Анисьи по ошибке три десятка кур передушил!
Вслед за этими словами из-за трактора, стоявшего около самой кузницы, вышли молодой, приземистый и пухлощекий тракторист с промасленной паклей в руках и старый плотник.
Иван Никитич в эту минуту был разгоряченный и легкий, с засученными рукавами на тонких, как палки, руках, с очками на кончике носа.
— Дедушка, жизнь впереди! — вместо приветствия крикнул ему Гаврик, и они оба замахали шапками.
Напряженная, тонкая фигура плотника вдруг обмякла. Отмахнувшись от молодого тракториста, с которым только что жарко ругался, он засмеялся, вскидывая очки с носа на лоб.
— Жизнь-то, ребята, с утра у меня вышла скандальная, а все-таки она впереди! В добрый час! Валите в школу! А на свободе заглядывайте в плотницкую… Милости прошу.
Из школы доносился звон колокольчика. Миша и Гаврик, привыкшие к тому, что звон всегда зовет в дорогу, быстро пошли от мастерской к ошелеванному, под красной крышей дому, стоящему на крутом берегу залива.