Повседневная жизнь тайной канцелярии XVIII века

Никулина Елена

Курукин Игорь

Глава 7. Будни Тайной розыскных дел канцелярии: 1732 год

 

 

Дела служебные

Выше мы говорили об истории создания тайного сыска, его аппарате и методах деятельности. Пришла пора познакомиться – насколько позволяют документы почти трехвековой давности – с рутинной работой сыскного ведомства. Мы выбрали для этого 1732 год. Именно тогда воскресшая по решению Анны Иоанновны Тайная канцелярия вновь перебралась в Петербург, где с тех пор размещалась до своего окончательного упразднения в 1801 году. Кроме того, к 1732 году был разгромлен ненавистный Анне клан Долгоруковых; завершился процесс кадровой перетряски после бурных событий января-февраля 1730 года – двух государственных переворотов, первый из которых сделал империю ограниченной монархией, второй восстановил «самодержавство». Новая императрица и ее советники перетасовали колоду «генералитета», многие члены которого поддержали проекты создания новых, выборных учреждений. Смена кадров прошла и на уровне высшей провинциальной администрации – губернаторов и вице-губернаторов. Последним всплеском опал начала 1730-х годов стало дело смоленского губернатора А. А. Черкасского, обвинявшегося в том, что якобы посылал письма в Голштинию внуку Петра, считая его законным наследником. Как выяснилось впоследствии, навет был ложным; но перепуганный Черкасский под пыткой признал свою вину и был сослан на берег Охотского моря.

В это же время одержал победу в борьбе за власть новый фаворит – Эрнст Иоганн Бирон. Ему удалось удалить генерал-прокурора П. И. Ягужинского (отправлен послом в Берлин) и нейтрализовать притязания фельдмаршала Б. Х. Миниха (в 1733 году послан из столицы в армию). К этому времени фаворит перевез ко двору своих детей и определил главную цель – стать герцогом Курляндии. В 1732 году Бирон впервые проявил инициативу во внешней политике – начал встречаться с иностранными послами. Возникли новые придворные «обычаи» – например официальное празднование именин и дня рождения фаворита и его жены. Новое царствование после нескольких лет потрясений пребывало в состоянии стабильности – это была известная по всем учебникам пресловутая «бироновщина». Тем более интересно посмотреть, как она отразилась на деятельности Тайной канцелярии и какой вклад сама Тайная канцелярия внесла в создание зловещего имиджа этого времени.

В нашем распоряжении есть не только протоколы и указы, но и именные списки заключенных. Первая роспись как раз появилась в 1732 году, когда завершилось организационное оформление восстановленного органа политического сыска.

Во главе учреждения при Анне стоял его новый – точнее, старый – начальник Андрей Иванович Ушаков. Вчерашний опальный гвардеец, подписывавший ограничительные проекты в феврале 1730 года, стал необходимым и верным слугой. Власть, как и при Петре Великом, использовала массовое доносительство в качестве инструмента «обратной связи» с подданными. Указ от 10 апреля 1730 года, предписывавший доносить на ближнего «без всякого опасения и боязни того ж дни», провозглашал: «Лучше донесеньем ошибиться, нежели молчанием».

Однако воссозданная Тайная канцелярия так и не обрела в Москве постоянного места. Случалось (например, во время следствия над фельдмаршалом В. В. Долгоруковым в декабре 1731 года), что допросы производились «в прежней оружейной палате да на конюшенном дворе, где был застенок». По старинке к Ушакову отправляли людей, заявивших «слово и дело» по исключенному из компетенции его ведомства «третьему пункту»; таких Тайная канцелярия передавала для следствия в соответствующие ведомства.

Вскоре императрица приняла решение о переезде в новую столицу – заброшенный было в царствование Петра II (1727–1730) Петербург. С собой Анна забрала Ушакова и часть его людей, которые временно стали именоваться «походной канцелярией розыскных дел». Работа не прерывалась: первый протокол был составлен 13 января 1732 года прямо в пути – «в присудствии в Новгороде». В Москве же остался секретарь Василий Казаринов с протоколистом, канцеляристом, двумя подканцеляристами, четырьмя копиистами, двумя сторожами и двумя «заплечными мастерами» – Максимом Окуневым и Матвеем Шелковниковым; туда же «на укрепление» оставшихся кадров был отправлен секретарь Сената Степан Патокин. По инерции Тайная канцелярия еще несколько месяцев именовалась в документах «походной», но с сентября 1732 года это определение больше не употреблялось.

По прибытии в Петербург Ушаков потребовал, «чтобы для правления в походной Тайной канцелярии секретных дел для содержания колодников в петербургской Петропавловской крепости отвести прежние покои, где имелась наперед Тайная канцелярия». Эти помещения оказались к тому времени уже занятыми… церковью; комендант крепости предоставил Ушакову другие «особливые покои, где имелась оптека», а «для содержания де колодников имеютца во оной крепости казармы». Отдельно в двух казармах у Кронверкских ворот хранился запечатанный архив прежней Тайной канцелярии 1718–1726 годов. В 1731 году Андрей Иванович приказал его раскрыть, и оказалось, что дела «явились в воде»; пришлось двум гарнизонным офицерам переносить их в другое помещение, «пересушить при себе секретно» и вновь «запечатать».

Судя по всему, вершители многих человеческих судеб были людьми богобоязненными – помещения канцелярии украшали иконами: в сенях хозяев и «клиентов» встречал лик святого Василия Великого; в «секретарской» висел «образ распятия Господня», в «подьяческой светлице» – икона «пресвятой Богородицы». На стене главной, «судейская светлицы» в три окна рядом с иконой Богородицы находилось зеркало; из предметов обстановки в документах называются большая «ценинная» (изразцовая) печь и столы «дубовый» и «каменный». В других помещениях располагались «конторки», «чюлан» и теплый «нужник».

В этой обстановке трудился немногочисленный штат Тайной канцелярии. Никаких трудовых или дисциплинарных конфликтов в 1732 году не происходило. Судя по всему, Андрей Иванович был доволен своими подчиненными. Жалованье за последнюю «сентябрьскую» треть года отличившимся было выдано «с прибавкою» – копиисту Ивану Набокову к его окладу в 40 рублей добавили 15 рублей, а его коллеге Ивану Андрееву – 20 рублей к 30-рублевому окладу. Ведь подьячие сыскной службы, в отличие от чиновников других ведомств, «кормиться от дел» и челобитчиков не могли, поскольку в их конторе, «кроме секретных, других дел не имеетца».

За год их усилиями были завершены более сотни дел и оформлены 262 протокола – примерно по 22 в месяц; беловые экземпляры каждого документа на следующий после составления день подписывались самим Ушаковым и аккуратно переплетались в особую книгу по третям года; в таком виде они, к радости историков, отлично сохранились. В этих документах подводились итоги следствия по конкретным делам, фиксировались полученные указания и определялись дальнейшие направления «розыска». По делам проходили – в качестве доносчиков, подозреваемых или свидетелей – от трех-четырех до нескольких десятков человек.

В 1732 году в некоторых случаях при слушании дел и составлении протоколов вместе с Ушаковым присутствовали кабинет-министры – Гавриил Иванович Головкин, Андрей Иванович Остерман и князь Алексей Михайлович Черкасский. В журнале самого Кабинета эти заседания отмечались одной-двумя фразами, а подробно фиксировались в протоколах Тайной канцелярии. Так, в сентябре 1732 года министры втроем слушали доклад по делу «ростриги Осипа», а 14 декабря вновь вернулись к нему: читали «тетради» преступника и слушали экстракты о проходивших по данному «розыску» Степане Колобове – вагенмейстере двора царской сестры, герцогини Екатерины Иоанновны, дворовом человеке бывшего кабинет-секретаря Алексея Макарова Федоре Денисове, московских посадских Алексее Кузнецове и Иване Лонцове (последних приговорили выпороть плетьми). Господа министры, лично ознакомившись с бумагами, изъятыми у привлеченного по делу юного ученика Спасского училища Миши Красильникова, усмотрели, что в них «нет важности», и постановили оставить их владельца без наказания. 17 октября кабинет-министры с Ушаковым разбирали дело о «пашквильных письмах» «омелницкого жителя» Кондратия Телиленского, подавшего донос на самого гетмана Украины Даниила Апостола, и в тот же день рассматривали вопрос о побегах украинских крестьян в Запорожье и самовольном посещении Сечи казацкими атаманами Григорием Великово и Дмитрием Шарпенко. (После перехода запорожцев на сторону Мазепы Сечь была разорена, а беглые казаки нашли пристанище в турецких владениях. До получения ими в 1734 году от императрицы позволения вернуться общение с изгнанниками могло расцениваться как государственное преступление.) Следом шел вопрос о миргородском казаке Семене Тимофееве, «вымыслившем» ложный донос на писаря Игната Канеевского, и о братьях Мировичах (о них пойдет речь ниже). 26 октября Черкасский, Остерман и Ушаков вынесли решение по делу Телиленского: доносчик был признан злостным «пашквилантом» и заслужил кнут, рваные ноздри и ссылку в Сибирь. По окончании слушаний их участники оставляли на протоколах свои подписи.

Перечисленные в бумагах лица в период следствия находились под надзором киевского генерал-губернатора генерал-аншефа И. фон Вейсбаха. Однако Украина в то время еще воспринималась отчасти как заграница, потому подобного рода «политические» дела рассматривались с участием высших должностных лиц империи.

Доставленные же в Петербург арестанты и их охрана размещались в различных «казаматах» и «казармах» Петропавловской крепости. Книга колодников дает представление о невольных «гостях» сыскного ведомства. В 1732 году в распоряжение Тайной канцелярии поступили 277 человек (колодники Московской конторы Тайной канцелярии учитывались отдельно) – это наименьшее количество заключенных за время существования политического сыска в аннинское царствование (но нужно учесть при этом переезд учреждения). Однако их число по годам разнилось незначительно, а среднегодовые показатели за девять лет (с 1732 по 1740 год включительно) составили 349 человек. По иронии судьбы в XVIII веке так же, как потом в ХХ столетии, пик активности пришелся на 37-й год – тогда в Тайную канцелярию попали 580 человек.

Заключенных регистрировали помесячно: в книге отмечались дата прибытия и место, откуда был прислан подследственный; указывались его социальное положение, профессия и ведомственная принадлежность; заносились записи о приговорах и отсылке из Тайной канцелярии.

В 1732 году туда по собственной инициативе пришли «ходоки» Тимофей Стойков и Иван Иевлев; оба надолго не задержались – были «свобождены без наказания». Так же «явились собой» честные доносители – солдаты Ладожского полка Ефрем Башмаков, Степан Зуев и Авдей Нехаев (это случалось редко – обычно служивые докладывали о преступлениях непосредственному начальству).

Таких заявителей было немного. Большую часть «клиентов» поставляли Адмиралтейство, Канцелярия от строений, Главная дворцовая канцелярия, Придворная контора, Ямская контора, Канцелярия главной артиллерии и фортификации, Сибирский приказ, только что созданный Сухопутный шляхетский кадетский корпус, Кабинет министров и столичные власти – полицейская и гарнизонная канцелярии и петербургская ратуша. Других присылали командиры непосредственно из армии и ближайшие к столице местные власти – провинциальные канцелярии Петербургской, Архангельской и Новгородской губерний.

Крестьяне, составлявшие подавляющую часть населения страны, были в Тайной канцелярии относительно редкими гостями, попадавшими туда чаще всего вследствие доноса тех своих соседей, кто имел возможность и желание доехать для доклада до канцелярии провинциального воеводы. Согласно «Книге о поступивших колодниках» 1732 года, среди подследственных и свидетелей большую часть составляли военные – в основном унтер-офицеры и солдаты (71 человек – 25,6 процента); затем мелкие чиновники – канцеляристы, копиисты, подьячие, писари, стряпчие (43 человека – 15,5 процента), далее духовенство, преимущественно низшее: священники, дьяконы и монахи (28 человек – 10,1 процента); крестьян же всего 12 человек (4,3 процента) – даже меньше, чем дворян (16 человек – 5,7 процента). Среди пестрой прочей публики явно преобладают жители городов – «купецкие и торговые люди», различные «служители», приказчики, мастеровые.

Эти сделанные нами подсчеты в основном соответствуют выводам современных исследователей о социальном составе подследственных на протяжении царствования Анны Иоанновны. Однако вряд ли преобладание среди колодников военных объясняется тем, что «наиболее серьезную опасность в плане политической стабильности для правящей верхушки представляли нижние армейские чины», и власть опасалась «политического брожения в полках, расквартированных в Петербурге и прилегающих к нему губерниях». Едва ли можно считать солдат и унтер-офицеров в XVIII столетии потенциальными революционерами или хотя бы недовольными политическими порядками в стране. Скорее, наоборот: армия и государственная служба давали представителям «подлых» сословий шанс выйти в люди. Новобранцу внушали, что теперь «он уже не крестьянин, а солдат, который именем и чином своим от всех его прежних званий преимуществен, отличается от них неоспоримо честью и славою».

В армии вчерашний мужик юридически и фактически переходил в иное сословие: исключался из подушной подати и переставал быть крепостным. Табель о рангах Петра I открывала ему дорогу к получению дворянского звания; таким образом «вышла в люди» примерно четверть пехотных офицеров петровской армии. «Верные и истинные слуги отечества» награждались чинами, переводились из армии в гвардию, получали за сражения медали; за отличия по службе солдат жаловали «по рублю» с чаркой вина. Лихой и расторопный служивый навсегда порывал с прежней жизнью; полки, состоявшие из бывших крестьян, без особых колебаний подавляли народные волнения и в XVIII, и в XIX веках. Но именно они – наряду с чиновниками, приходскими священниками или иноками – были, с одной стороны, наиболее подконтрольными, с другой – наиболее подготовленными (принимали присягу) для подачи доносов, прежде всего на свою «братию». В городской среде быстрее распространялись всевозможные «толки и слухи»; к тому же военным и горожанам было проще явиться в сыскные органы с «доношением» на сослуживцев и соседей, чем сельским жителям.

С духовенством дело обстоит иначе. Многие представители этого круга в самом деле неодобрительно относились к Петровским реформам, ставившим церковь под контроль государства и превращавшим духовных лиц в его агентов. Однако среди них мы не встретим в 1730-е годы ни упорных и яростных «протестантов», ни организаторов восстаний или массовых беспорядков. Другое дело, что царствование Анны стало новым этапом в ужесточении контроля над духовенством. Дела о неслужении молебнов и поминовений возникали в массовом порядке; виновных ждали не только плети и ссылка, но в нередких случаях и лишение сана. Многие батюшки и вправду вели себя не лучшим образом, как поп из далекой деревеньки Каргопольского уезда, явившийся крещенским утром 1732 года в поварню, где крестьяне варили пиво, и до того наугощавшийся, что не смог самостоятельно облачиться на службу – своего духовного пастыря обряжали крестьяне. Несмотря на поддержку прихожан, «от многого питья заболел он, поп, сердцем» и не смог закончить литургии – ни освятить воду, ни произнести ектению с именем и титулами императрицы.

Позднее – с началом войны с Турцией – начались «разборы» церковнослужителей и их родственников: Синоду было указано «архиерейских дворян и монастырских слуг и детей боярских и их детей, также протопопских, поповских, диаконских и прочего церковного причта детей и церковников, не положенных в подушный оклад, есть число не малое; того ради взять в службу годных 7 000 человек, а сколько оных ныне где на лицо есть, переписать вновь, и за тем взятием, что где остается годных в службу ж и где им всем впредь быть, о том определение учинить, дабы они с прочими в поборах были на ряду. Вышеописанных же чинов некоторых губерний у присяги не было более 5 000 человек, из которых взять в службу годных всех, сколько по разбору явится». Затем последовало распоряжение выявлять незаконно постригшихся: «Прилежно везде испытать, кроме тех чинов людей, каковых указами блаженныя памяти их императорских величеств велено, не постригали ли где в монахи и в монахини без указу». До того государыня, «кроме вдовых священников и диаконов и отставных солдат, которых указами постригать в монашество повелено, в мужеских в монахи, а в девичьих в монахини, отнюдь никого ни из каких чинов людей постригать не повелела». В итоге некоторые храмы и монастыри остались без богослужения; даже безропотные губернские власти доносили, что если взять действительных дьячков и пономарей, то «в службе церковной учинится остановка».

Такие гонения на духовенство вполне могли расцениваться как происки враждебных православию «немцев». Однако здесь больше всего старались сами православные, по «злобе» или из усердия доносившие на не присягнувших по разным причинам попов. Особенно отличился новгородский архиепископ Феофан Прокопович, систематически отсылавший в Тайную канцелярию проштрафившихся духовных – только в 1733 году их явилось больше 100 человек. Но в 1732 году его «карательная» деятельность только начиналась – Прокопович прислал всего лишь четверых подозреваемых, трое из которых были греками и показались ему «подозрительными к шпионству».

Доставляли подследственных либо местные власти за свой счет, либо специально откомандированные с этой целью армейские солдаты или гвардейцы, которые иногда на месте сами начинали следствие. Так, отличившийся в день восстановления «самодержавства» Анны Иоанновны (25 февраля 1730 года) капитан-поручик Преображенского полка Алексей Замыцкий был командирован в 1731 году в Полтаву, откуда весной следующего года докладывал, что по доносу некоего Кондрата Телилевского арестовал уже 41 человека. Не успел офицер вернуться с Украины, как в августе 1732 года был вновь отправлен в командировку. Другие посылались только за колодниками, которых начальство Тайной канцелярии желало «следовать» в Петербурге; для их доставки преображенский капрал Иван Чемесов и его семеновский коллега Семен Шишкин совершили вояж в Москву с восемью солдатами на пяти подводах.

Их товарищи попеременно несли службу и в самой Тайной канцелярии: стояли на часах в крепости, охраняли заключенных, водили их на допросы и «экзекуции»; составляли рапорты о происшествиях (или о их отсутствии) за время своего дежурства; при смене караула сдавали подопечных «в добром здравии» или – что нередко случалось – в «болезни» от перенесенных пыток или истощении от голода.

Преображенцы, семеновцы и измайловцы, в том числе представители лучших дворянских фамилий, держали узников «в крепком смотрении»: следили, «дабы испражнялись в ушаты»; допускали на свидания родственников (с тем, чтобы жены «более двух часов не были, а говорить вслух»). В их обязанности входило выдавать узникам «молитвенные книжки» и надзирать, «чтоб не выдрали белого листа и чего не написали». Они же раздавали подследственным «кормовые деньги» или наблюдали за «допущением к колоднику пищи» (если тот мог заплатить за еду не из тюремного рациона).

Командовал ими все тот же начальник Тайной канцелярии Ушаков – только уже в ипостаси подполковника гвардии или армейского генерал-аншефа, официально числившийся на военной службе в Петербурге «при здешней команде». При этом гвардейцы в штате Тайной канцелярии не состояли и жалованье получали из отпущенных на полки́ сумм. Однако за их командировки и содержание заключенных платила уже сама канцелярия. Эти траты на «корм», «прогоны» и канцелярские нужды в 1732 году составили 1 050 рублей 26 копеек – при общей сумме бюджета в 3 360 рублей. Остальные средства Тайной канцелярии шли на жалованье ее служащим, выплачиваемое, как уже говорилось, по третям года, но, в отличие от петровского царствования, своевременно. Эти деньги обеспечивали их трудовые усилия на ниве расследования политических преступлений, среди которых в 1732 году были дела серьезные и малозначительные.

 

Преступления «важные»…

В комплексе документов Тайной канцелярии за 1732 год сохранились не только следственные дела, но и протоколы – записи решений, принятых ее руководством в процессе расследования, по итогам конкретного дела или в связи с обращением Московской конторы либо другого учреждения. Ныне эти беловые экземпляры протоколов, представляющие собой три небольших переплетенных в кожу тома (соответственно по январской, майской и сентябрьской «третям» года), позволяют нам проследить работу сыскной службы день за днем. Отдельный том составляют вынесенные императрицей после заслушивания докладов Ушакова высочайшие указы, легшие в основу распоряжений по Тайной канцелярии.

Среди массы рутинных дел Тайной канцелярии 1732 года, рассматривавших ложные объявления «слова и дела» либо сказанные в запальчивости или в пьяном виде слова, задевавшие честь монарха, находим казусы, привлекавшие повышенное внимание чиновников и даже самой государыни.

Два государственных переворота 1730 года не нашли прямых отражений в народных «толках и слухах» – они были, согласно известной формуле, «страшно далеки от народа». Однако уже первое начавшееся в интересующем нас году дело (то, что «слушалось» в процессе переезда канцелярии 13 января в Новгороде) привлекло внимание самого Ушакова. Воевода Псковской провинции Плещеев сообщил о доносе Бориса Торицына, служившего управителем вотчины самого генерал-прокурора П. И. Ягужинского: мол, дьякон Воздвиженской церкви из городка Велье Осип Феофилатьев, ссылаясь на развозившего указы о новой присяге «мужика», объявлял, «будто выбирают де нового государя».

Такая присяга Анне Иоанновне действительно имела место в декабре 1731 года, в результате чего возникло, среди прочих, «дело» генерал-фельдмаршала Василия Владимировича Долгорукова. После смерти М. М. Голицына в сентябре 1730 года он, несмотря на опалу своего клана, возглавил Военную коллегию. Но по случаю пресловутой присяги фельдмаршал, по словам высочайшего указа, «дерзнул не токмо наши государству полезные учреждения непристойным образом толковать, но и собственную нашу императорскую персону поносительными словами оскорблять». За неназванные «жестокие государственные преступления» князь был приговорен к смертной казни, замененной заключением в Шлиссельбургской крепости, а затем в Иван-городе, и вышел из заточения только после смерти Анны Иоанновны. Опала фельдмаршала повлекла за собой ссылку его брата М. В. Долгорукова, незадолго до того назначенного губернатором Казани, и стала звеном в цепи репрессий, как будто утихших после разгрома семейства Долгоруковых, а теперь возобновившихся. Вместе с фельдмаршалом пострадали гвардейские офицеры: капитан Ю. Долгоруков, адъютант Н. Чемодуров и генерал-аудитор-лейтенант Эмме; в Сибирь отправился полковник Нарвского полка Ф. Вейдинг. В следующем году командиры Ингерманландского полка полковник Мартин Пейч и майор Каркетель были обвинены в финансовых злоупотреблениях, а капитаны Ламздорф, Дрентельн и другие офицеры приговорены к шестикратному прогону через строй солдат и ссылке в Сибирь за то, что называли русских людей «подложными слугами». Возможно, это дело было связано с оценкой виновными событий 1730 года; так или иначе, очевидно, что новая власть не жаловала любую оппозицию, в том числе и со стороны «немцев».

Неудивительно поэтому, что в поле зрения Тайной канцелярии попадали любые инциденты, связанные с присягой; Ушаков приказал брать всех, «по оному делу приличных». Дьякон Феофилатьев был немедленно арестован; нетрудно было найти и развозившего указы мужика Ивана Евлампиева, который сразу угодил на пытку (26 ударов в присутствии самого Ушакова) и с испугу стал все валить на какого-то попа.

За всеми «приличными» по столь важному делу были посланы солдаты-семеновцы, которым было приказано доставить их почему-то в Москву. Инструкция капралу Федору Дувязову требовала везти их «с великим бережением, дабы оные колодники в пути утечки себе не учинили; так же и ножа б и протчего, чем себя может умертвить, отнюдь бы при них не было» (случалось, что арестанты пытались свести счеты с жизнью до прибытия в ведомство Ушакова). Следствие выяснило, что и дьякон, и мужик, да и сам доносчик ни о какой оппозиции не помышляли, однако в разговорах о присяге со многими людьми допускали от собеседников непозволительные толкования – вместо того чтобы «одерживать» их или «донесть о том, где по указам надлежит». В итоге пострадали все фигуранты: Торицын был сослан в Сибирь «в тамошнее купечество», остальных болтунов ждали порка кнутом и ссылка в Охотск.

«Погорел» по этому делу сам псковский воевода Плещеев. Он лично к предосудительным толкам отношения не имел, но и опасности для государства в них не узрел. Будучи, видимо, недоволен, что в его провинции обнаружились преступники и возникло политическое «дело», воевода необдуманно заявил псковскому архиерею (о чем тот немедленно донес Феофану Прокоповичу, а последний – лично доложил Ушакову): «Что де сие дело какое важное? Мог бы де смирить и приказать тех людей сам». Плещеев, вероятно, так и не понял, каким образом его отзыв стал известен императрице, повелевшей – с подачи бдительного Ушакова – воеводу сменить; его счастье, что Анна Иоанновна не указала и его «следовать».

Другой народный отклик на большую политику обнаружился в деле посадского человека московской Басманной слободы Ивана Маслова. В 1732 году, сидя по какой-то провинности под следствием в Камер-коллегии, он вдруг заявил, что в конце прошлого года другой колодник, «артилерской столяр» Герасим Федоров рассуждал о придворных событиях: «Ныне публикация о бывшем фелтмаршале князь Василие Долгоруком и других. А государыня императрица соизволила наследником быть графу Левольде (имелся в виду, очевидно, один из братьев Левенвольде – обер-шталмейстер Карл или обер-гофмаршал Рейнгольд. – И. К., Е. Н.), да она же де, государыня, и на сносех, и ныне де междоусобной брани быть». На следствии Федоров показал, что такой анализ внутриполитической ситуации стал ему известен со слов Никиты Артемьева – дворового человека капитана Алексея Воейкова. Артемьев объяснил ему вину фельдмаршала: Долгорукого сослали в ссылку «за то, что государыня брюхата, а прижила де с ыноземцем з графом Леволдою, и что де Леволда и наследником учинила, и князь Долгорукой в том ей, государыне императрице, оспорил». Конечно, после такого признания за Федорова взялись всерьез. Он повел себя неуверенно: сначала заявил, что оклеветал Артемьева и всё сказанное выдумал «с пьянства», потом вернулся к прежним показаниям – и поменял их еще раз. Следствие затянулось, и в 1738 году все фигуранты по делу всё еще сидели «под караулом».

Опальное семейство князей Долгоруковых и в 1732 году, и позднее постоянно находилось под пристальным наблюдением; вся информация о нем неизменно докладывалась «наверх». Не успел сосланный по делу фельдмаршала бывший гвардейский капитан Юрий Долгоруков доехать до места ссылки, как в Тайной канцелярии уже возникло дело по доносу школяра Матвея Поповского на подьячего Кузнецкой воеводской канцелярии Ивана Семионова, имевшего с доставленным ссыльным продолжительную беседу. Но канцелярист оказался тертым калачом – доказал, что разговаривал со своим родственником, служившим в охране Долгорукова; доносчик же сам беседовал с преступником. В итоге получилась «боевая ничья»: истца и ответчика одинаково вразумили плетьми за излишнее любопытство. Тогда же Анна Иоанновна повелела Ушакову перевести княжну Александру Долгорукову (сестру несостоявшейся «государыни-невесты» Петра II Екатерины) из Нижегородского Васильевского монастыря в Троицкий Белмошский в Сибири, так как на прежнем месте непокорная девушка жила «в роскошах» и свободно связывалась с родственниками.

Но главные беды семейства Долгоруковых были еще впереди, а у бывшего кабинет-секретаря Алексея Васильевича Макарова они уже начались. Сначала его собственный «человек» Федор Денисов сочинил и подкинул в московский дворец Анненгоф подметное письмо с обвинением хозяина в похищении конфискованных в 1727 году «пожитков» графа П. А. Толстого. Следствие установило и автора, и переписчика – измайловского солдата Филимона Автухова; тот оказался личностью подозрительной – среди его вещей при обыске были найдены бумаги, содержавшие «отрицание от Бога, и от отца, и от матери, и от роду, и от племяни».

Затем дальний родственник Макарова подьячий Василий Калинин, споривший с ним о наследстве своего дяди, в августе 1732 года явился к руководителю Московской конторы Тайной канцелярии графу Семену Андреевичу Салтыкову с доношением, содержавшим целую обойму обвинений против бывшего всесильного министра, и беспокоился за свою безопасность: «Также прошу придать мне для охранения лейб-гвардии солдат двух или трех человек для того, Алексей Макаров и Петр Стечкин (племянник Макарова. – И. К., Е. Н.) завсегда всезлобные и вымышленно коварные свои происки имеют всякое мне избительство учинить, что я – человек беспомощной, от чего я опасаюсь от них за вышепоказанные их, Макарова и Стечкина, противные дела и смертного убивства». По доносу Калинина была создана особая следственная комиссия из гвардейских офицеров. Подьячий утверждал, что Макаров под чужим именем поставлял вино из своих вотчин в казенные кабаки в Костроме, утаил при сдаче дел приходно-расходные книги Кабинета со следами своего казнокрадства, а также письма самого Петра I, царевича Алексея и Меншикова. Пожилой кабинет-секретарь вынужден был давать следствию оправдания по делам 20-летней давности, объясняя, почему оставил те или иные бумаги не в кабинетском, а в личном архиве. Признав наличие у него писем высочайших особ, Макаров указал, что все они носили личный характер и не имели отношения к делам Кабинета; хранившиеся же у него тетради были черновиками и с них «как приход, так и расход внесен в настоящие расходные книги»; черновыми оказались также журнальные записки с правкой, сделанной рукой царя. Костромские бурмистры показали, что они никаких писем от Макарова не получали и вина из его вотчин никогда не принимали. В итоге обвинения были признаны несостоятельными, доносчик превратился в обвиняемого и провел в тюрьме пять лет. Правда, Макарову это не помогло: через год он вновь попал в разработку.

Инициатором расследования – пожалуй, самого масштабного в 1731–1732 годах – стал влиятельный новгородский архиепископ Феофан Прокопович, стремившийся связать Макарова с другим делом – бывшего архимандрита Маркелла Родышевского, выставив кабинет-секретаря его покровителем. Эта история началась еще в 1726 году, когда Феофан сдал в Преображенский приказ Маркелла, до того времени находившегося в его окружении, по делу о расхищении казны Псково-Печерского монастыря, заодно обвинив его в «притворении некоторых мятежных повестей для смущения народа и для опечаления ее императорского величества».

Маркелл ответил доносом из 47 пунктов, обвинив новгородского архиерея в «неправославии»: якобы Феофан не признает творений святых отцов, не почитает икон («образы святых называл идолами»), порочит богослужебные книги, держит у себя в доме непозволительную для духовной особы музыку, «монашество и черниц желает искоренить» и «говорит, что учения де никакого доброго в церкви святой нет, а в лютеранской де церкви все учение изрядное».

После доклада Тайной канцелярии императрица Екатерина I приказала получить у Феофана объяснения, одновременно выпустив из-под ареста Родышевского. В 1728 году Маркелла перевели в Москву. Проживая в Симоновом монастыре, он написал ядовитый памфлет на своего гонителя – «Житие новгородского архиепископа еретика Феофана Прокоповича». Распространением его сочинения занимался иеродьякон Иона, который и сам добавил немало в текст этих «тетратей», где Родышевский критиковал петровские указы о монашестве, полагая, что их истинным автором был Прокопович. Тут уже в приверженности к протестантству обвинялся не только «западник» Феофан, но и сам Петр I: «Насадил лютеранство, законную свою царицу убрал, а в тое место поставил другую от исповедания лютеранского, патриарху в России быть не велел, сына своего убил до смерти». Родышевский в новое царствование осмелел настолько, что доношение на Феофана подал самой императрице Анне, критиковал «Духовный регламент» и другие данные Петром Великим законы.

Почувствовавший опасность Прокопович перешел в наступление. По его настоянию оба фигуранта были в 1731 году арестованы; Иона «извержен» из сана и далее проходил в деле как «рострига Осип». Феофан подозревал, что за этими людьми стояли его давние недоброжелатели в самом Синоде – коломенский митрополит Игнатий Смола, ростовский архиепископ Георгий Дашков (оба сосланы в 1730 году) и тверской архиепископ Феофилакт Лопатинский.

Лопатинский в эти годы подготовил к печати сочинение своего учителя Стефана Яворского «Камень веры», запрещенное при Петре I из-за своей антипротестантской направленности; опубликованная в 1728 году книга вызвала бурную полемику в России и Европе. Протестантский богослов Иоганн Франц Буддей напечатал опровержение, восхваляя Феофана и порицая Лопатинского. В защиту книги выступил сотрудник испанского посольства в Москве доминиканец Рибейра; его изданное в 1730 году сочинение с укором в адрес Прокоповича за пристрастие к протестантству было переведено на русский язык членами Синода архимандритами Евфимием Колетти и Платоном Малиновским. Феофилакт Лопатинский считал, что настоящим автором опровержения Буддея являлся сам Феофан, и просил у министров Кабинета разрешения написать на него возражение.

В мае 1732 года появилось новое «подметное письмо» с обвинениями в адрес не только Феофана, но и венценосных особ: Петру I ставились в вину народные «тягости» и увлечение «немцами», а Анне Иоанновне – продолжение его политики, в том числе разрешение браков православных с иноземцами и возвышение «господ немец», которые «всем государством завладели». Неизвестный автор сожалел: российская церковь утесняется еретиками, отложены посты и введен табак, архиереи в гонении, народ разоряется непосильными сборами; всё это, по его мнению, приведет к тому, что гнев Божий обрушится на государыню, а страну ожидают «глад» и «недород». Феофан же выставлялся «сущим римлянином», верным последователем папы, дававшего «наимилшому сыну нашему» указания, как еще больше ослабить православие и церковь в России и хвалившего Петра I за то, что царь «преклонен в немецкий закон».

Феофан не поленился тщательно исследовать текст «пасквиля» и на основании некоторых выражений заподозрил, что его написал иеромонах Иосиф Решилов из доверенных людей архиепископа Феофилакта. Он призвал к ответу переводчиков книги Рибейры и составил записку, в которой старался показать, что его противники выступают против праведно служащих России «немцев»: «Всех сплошь протестантов, из которых многое число честные особы и при дворе, и в воинском, и в гражданском чинах рангами высокими почтены служат, неправдою и неверностью помарал, из чего великопочтенным особам не малое учинил огорчение».

Новгородский архиерей показал себя мастером политической интриги – он стремился доказать, что его недоброжелатели выступают не против него лично, а против самой Российской империи, заодно с ее внешними противниками; ученый грек Евфимий Колетти был им обличен как «и внутренней факции член, и внешней». В сочинении Рибейры он усмотрел прежде всего «нарекание на Россию в том самом, в чем нарекает и подметная нынешняя тетрадка; а от того видеть мощно, что внешняя неких иностранных факция с внутреннею злодеев наших компаниею имеет согласие». Поэтому он старался связать данное следствие с делом «шпиона» – греческого монаха Серафима. Под политические «пункты» Феофан подводил и своего оппонента Родышевского: «Но чего я без ужаса видеть не мог, наполнено оное письмишко нестерпимых ругательств и лаев, на царствовавших в России блаженные и вечно достойные памяти вашего величества предков. Славные и благотворные их, государей, некие указы, уставы, узаконения явственно порочит и, яко богопротивные, отметает». Для придания большего веса своим обвинениям Прокопович пугал мнительную императрицу возможностью новых заговоров: «Письмо сие не ино что есть, только готовый и нарочитый факел к зажжению смуты, мятежа и бунта».

Тайная канцелярия не могла не вмешаться в богословскую дискуссию с подобным политическим подтекстом, тем более что к тому времени следователи выяснили, что с «тетрадей» Осипа были переписаны десятки копий нищими из московской богадельни. Затихшее было следствие возобновилось, вызвав волну арестов; у схваченных допытывались, «не для возмущения ль какого» они «раздавали» тетради.

Сосланного к тому времени в Кирилло-Белозерский монастырь Родышевского в декабре 1732 года вернули по высочайшему повелению для нового дознания. В мае был арестован директор Московской синодальной типографии Алексей Кириллович Барсов, обвиненный в том, что читал принадлежавшие «ростриге Осипу» две рукописные тетради «о поношении» Феофана Прокоповича, поддерживал связи с Маркеллом Родышевским и давал своим ученикам «сумнительные сочинения»: «Повесть о юноше, называемом Премудром, а в нем жил бес», «Повесть о спасительной иконе, бывшей у царя Мануила», «Тетратку о деянии, бывшем в Константинополи от четырех патриархов, о поставлении Московского патриарха, которое показует, что бутто бы в Москве бысть без патриарха».

В застенок попали придворные служители, монахи Троице-Сергиева монастыря и лишенные места в Синоде архимандриты Евфимий и Платон. Во время их содержания в крепости «кабинетные министры и генерал Ушаков приказали: содержащегося в Тайной канцелярии бывшего Чудова монастыря архимандрита Евфимия Колетти по касающемуся до него в Тайной канцелярии некоему важному делу священства и монашества лишить, и Тайная канцелярия просила прислать для этого духовную персону». Евфимий даже был доставлен в «кабинетские покои», где министры вместе с Ушаковым допрашивали его, с кем из иностранцев он знался через испанского посла де Лириа.

«Рострига Осип» выдал многих читателей своих тетрадей и умер в тюрьме в 1734 году. Множество людей находились под следствием по делу об этих «подметных письмах» до самой кончины Феофана Прокоповича 8 сентября 1736 года. Сам ученый архиерей выступал главным вдохновителем следствия и даже инструктировал чинов Тайной канцелярии: «Пришед, тотчас не медля допрашивать. Всем вопрошающим наблюдать на глаза и на все лице его: не явится ли на нем каково изменение; и для того поставить его лицом к окошкам. Не допускать говорить ему лишнего и к допросам не надлежащего, но говорил бы то, о чем его спрашивают. Сказать ему, что все станет говорить „не упомню“, то сказуемое непамятство причтется ему в знание. Как измену, на лице его усмотренную, так и все речи его записывать». Наставления по «розыску» оказались не лишними – не все сотрудники прониклись важностью расследования. За освобождение нескольких арестованных по этому делу пострадал даже начальник Московской конторы Тайной канцелярии Казаринов – ему пришлось до 1735 года сидеть под караулом.

Среди арестованных, обвиненных в хранении и распространении пасквиля на Феофана, оказался один из лучших художников России Иван Никитин вместе с братьями – живописцем Романом и протопопом Архангельского собора Кремля Родионом. Они не только читали «тетради» Осипа, но и являлись его двоюродными братьями. Кроме того, обучавшийся в Италии Иван Никитин вполне мог рассматриваться в качестве католического «агента». Из Москвы братьев отправили в Петербург и поместили в канцелярскую тюрьму в Петропавловской крепости. Следствие длилось более пяти лет (считается, что в это время Иван Никитин написал портрет самого Андрея Ивановича Ушакова, хранящийся ныне в Третьяковской галерее). За «неуместное» чтение Никитиных приговорили к битью плетьми и отправке «в Сибирь на житье вечное за караулом». Тобольская ссылка закончилась только после прихода к власти Елизаветы Петровны, в январе 1742 года; но из Сибири художник так и не вернулся – умер по дороге.

Прокопович был убежден, что у Родышевского, «по природе своей зело трусливого» и «скудного в рассуждении», явно «были некие прилежные наустители, которые плутца сего к тому привели, отворяя ему страх показанием новой некоей имеющей быть перемены, нового в государстве состояния, и обнадеживая дурака великим высокого чина за таковый его труд награждением». В качестве такого злобного подстрекателя он и выставлял Алексея Макарова, с которым не ладил еще в бытность того всемогущим кабинет-секретарем; к тому же апологет самодержавия знал, что Алексей Васильевич, как и многие представители «генералитета», подписывал в феврале 1730 года ограничительные проекты. В результате этой интриги Макаров с семейством в 1734 году был посажен под домашний арест, и новое следствие длилось до его смерти в 1740 году.

Повод к нему дал явившийся в декабре 1733 года в Московскую синодальную контору монах Саровской пустыни Георгий Зворыкин. В доношении он объявил себя богоотступником и показал, что после общения с нечистым духом, воплотившимся в немца Вейца и его двух слуг-бесов, отрекся от веры и перестал посещать церковь. Бесы не оставили грешника даже после его пострижения в Саровской пустыни; пришлось ему переселиться в Берлюковскую пустынь, известную суровостью монашеской жизни. Перепуганный таким прибавлением в своей братии настоятель пустыни Иосия Самгин также подал донос о безбожии и чародействе Зворыкина. В процессе следствия, начавшегося после передачи Синодальной канцелярией доноса в Тайную канцелярию, обнаружилось, что у настоятеля Иосии имелись «тетради» с рассуждениями о монашестве и сочинение Родышевского, а сам он, являясь духовником Макарова, вел с ним беседы на политические темы. Теперь следователи стали искать в его показаниях доказательства неуважительного отношения собеседников к «большим при дворце иноземцам» и самой императрице, задавая вопросы: «Тогда, как оные Макаров и жена ево о вышеобъявленном говорили, какую в них злобу и свирепость по лицу ты их присмотрел и с великого ль серца о вышеозначенном Макаров и жена ево говорили?» Феофан Прокопович, вновь выступивший в роли эксперта при Тайной канцелярии, лично разбирал показания Макарова: «По моему мнению, неправо, и не по совести, и не так, как делалось, он, Алексей, ответствовал». Прокопович убеждал следователей в существовании заговора, возглавляемого Макаровым, и требовал ответов на новую серию вопросов: «Что с Иосиею говорили (или с другим кем) о воинстве российском, якобы уже слабом, и в какой силе? Что о скудости народа в недороде хлебном? Что о смерти и погребении государя Петра Первого? Что о титуле императорском? Что о возке по Волге корабельных материалов?»

Архиерей продолжал бдительно следить и за другими своими врагами. Когда в 1731 году в Свияжский монастырь прибыл лишенный архиерейского сана Игнатий Смола, глава казанской епархии митрополит Сильвестр по возможности облегчил условия его ссылки, за что сам был предан суду и в 1732 году отправлен в псковский Крыпецкий монастырь под строгий арест; Игнатия же покорный Синод перевел под надзор в Корельский монастырь. В октябре 1732 года Кабинет министров постановил лишить Сильвестра сана и заключить в Выборгский замок. Новое следствие с привлечением казанского духовенства, инкриминировавшее Сильвестру приказание по епархии не поминать при богослужении Синод, началось в том же 1732 году и велось так сурово, что один из подследственных, архимандрит Ивановского монастыря Иоаким, не выдержав допросов, повесился. Несчастный Сильвестр умер в Выборге через несколько лет.

В апреле 1732 года настал черед рязанского епископа Лаврентия Горки. Его подчиненный «подьяк» Антон Куприн подал в Тайную канцелярию донос на иерарха, который якобы в бытность епископом в Устюге «расхищал» ризницу, не совершал службы в дни тезоименитства царицыных сестер Екатерины и Прасковьи и «многолетие певчим петь не велел». В следующем году Лаврентий высочайшим повелением «за некие продерзости» был переведен епископом в Вятку, где провел последние годы жизни. Умудренный горьким опытом архиерей теперь уже сам прислал в Синод донос на архимандрита Аарона, по его словам, не посещавшего богослужений в табельные и викториальные дни. Лаврентий просил о синодальном рассмотрении дела, но получил из Синода рекомендацию отослать копию дела в Тайную канцелярию и предупреждение: «Впредь его преосвященству доношения в Святейший Правительствующий Синод без подписания мнения своего не присылать и тем ‹…› Синоду напрасно утрудения не чинить».

Императрица Анна потребовала получить от Феофилакта Лопатинского письменное обязательство прекратить полемику под страхом жестокого наказания. «Не в меру ученого» архиепископа вызвали в Синод; он был так напуган аудиенцией, что писал, что «спать не может, и во сне пужается, и всегда наяву боится». Его опасения были не напрасны. В 1732 году его после допроса – временно – отпустили. По показаниям Решилова к розыску в Тайной канцелярии привлекли сначала калязинского архимандрита Иосифа Маевского, потом других духовных лиц епархии, а следом – тверского архиерея. В апреле 1735 года Феофилакта вызвали вторично, заточили в Петропавловскую крепость, подвергли допросам и пыткам и признали виновным в «важных винах». Его враг Феофан своего триумфа не дождался – умер прежде окончания следствия; но Феофилакт в 1738 году был лишен сана и посажен в Выборгский замок, откуда вышел только в декабре 1740 года, был прощен, восстановлен в сане и скончался в Петербурге, разбитый параличом.

Отзвуком борьбы за власть после воцарения Анны Иоанновны стал донос приказчика китайского каравана Ивана Суханова (в марте 1732 года) на самого генерал-прокурора Ягужинского, к тому времени уже потерпевшего поражение в придворных интригах и отправленного послом в Берлин. Документы не сохранили сути обвинения, но делом занимался лично Ушаков. Очевидно, оно могло стать громким; однако свидетели не подтвердили донос, а Суханов с двух пыток сознался, что оговорил вельможу ложно, и отправился на «серебряные заводы» в Сибирь.

Императрицу всерьез беспокоили возможные заграничные происки. В марте 1732 года в Тайной канцелярии стали «следовать» украинцев Петра и Якова Мировичей, сыновей одного из сподвижников Мазепы. Переяславский полковник Федор Мирович вместе с гетманом перешел в 1708 году на сторону шведского короля Карла XII, избежал плена после Полтавской битвы и с тех пор находился за границей; его дети были отправлены в Петербург на учебу при Академии наук. В 1727 году старший, Петр, поступил секретарем на придворную службу к цесаревне Елизавете; благоволившая к молодому человеку принцесса отпустила его посетить родные края. Во время этого путешествия секретарь начал переписку с отцом-эмигрантом. В 1732 году, решив, что настал подходящий момент, чтобы выхлопотать отцу прощение, он подал в Кабинет просьбу разрешить старому Мировичу вернуться, объясняя, что отец давно об этом мечтал, но «некакой страх» его удерживал. Одновременно он показал майору гвардии и знатному придворному Семену Григорьевичу Нарышкину написанное тремя годами ранее письмо к родителю с уговорами «страх и опасение от себя отложивше», надеяться на милость российского правительства, а заодно посетовал на «мужичью вольность» и обиды, чинимые его родственникам со стороны других представителей украинской старшины (те не желали отдавать «нашей схованки» – упрятанного от конфискации имущества).

Это письмо и стало предметом разбирательства в Тайной канцелярии. Власти усомнились в лояльности молодого Мировича, который не только вел переписку с отцом-изменником, но и ездил на родину, хотя отлучаться из столицы ему не было официально разрешено; к тому же в его бумагах были найдены универсалы самого Мазепы. Преступных намерений в действиях Петра Мировича обнаружить следователям не удалось, его не пытали. 17 октября 1732 года кабинетские министры решили судьбу братьев Мировичей: сочтя, что их «внутри государства держать опасно», отправили Петра и Якова Мировичей на службу в Сибирь для зачисления в местные «дети боярские». Освобождены из ссылки они были только в начале царствования Елизаветы Петровны.

Представитель этого семейства – внук изменника и племянник ссыльного Петра, подпоручик Смоленского пехотного полка – еще доставил хлопот другому поколению следователей. Бедный и честолюбивый офицер Василий Яковлевич Мирович, не сумевший сделать карьеру и вернуть фамильные имения, предпринял дерзкую попытку освободить из Шлиссельбургской крепости императора Ивана Антоновича. Как известно, замысел не удался: узник, согласно инструкции, был убит офицерами охраны, а Мировича по приговору Сената казнили 15 сентября 1764 года.

Одним из иностранных «клиентов» Тайной канцелярии стал иеромонах Серафим – выходец из знатного греческого рода Погонатов с острова Митилена. В 1695–1696 годах он впервые побывал в Москве с посольством константинопольского патриарха Досифея; затем переводил Новый Завет на современный греческий язык. Путешествуя в 1703–1706 годах по европейским странам – Англии, Голландии, Дании, Пруссии, Польше с целью «призвать европских государей ко освобождению от турков Греции», в 1704 году он вторично оказался в России, где встречался с Петром I. Но у российского государя были в то время более важные дела; он выразил готовность присоединиться к делу в случае, если так поступят европейские монархи. В конце 1731 года Серафим вновь прибыл в Москву, но показался принявшему его Феофану Прокоповичу «подозрительным ко шпионству». После этой беседы Серафим в мае 1732 года попал в Тайную канцелярию с сопроводительным письмом новгородского архиепископа.

Ушаков сразу же заинтересовался его пребыванием в соседних и не очень дружественных державах – Швеции и Польше (ученый грек одно время даже был переводчиком при дворе польского короля). Тут и выяснилось, что во время пребывания шведского короля Карла XII в Турции после поражения под Полтавой Серафим состоял у него на службе и вместе со шведским посланником действовал против России; в Швецию он ездил как раз накануне визита в Россию в 1731 году. К тому же его полномочия патриаршего «экзарха Спорадов и Циклеров» оказались сомнительными. Опрос находившихся на русской службе греков показал, что Серафим являлся обычным международным авантюристом невысокого пошиба, имевшим в разных странах неприятности с полицией.

Как и в случае с Мировичами, реальных враждебных действий или умыслов со стороны подследственного обнаружить не удалось; но Ушаков согласился с мнением Феофана. 7 июля 1732 года после визита главы Тайной канцелярии к Анне Иоанновне подозрительному иностранцу был вынесен приговор: странствия беспокойного путешественника окончились на берегу Охотского моря.

Интерес самой императрицы вызвало дело отважного прожектера из породы вечных правдолюбцев, бывшего священника Саввы Дугина. Еще в 1728 году он «сигнализировал» властям о злоупотреблениях управляющего Липецким заводом; затем посылал свои трактаты в Синод, где их признали «враками». Но даже угодив на каторгу, «распопа» не угомонился – продолжал писать, страстно желая, чтобы государыня прочла его «тетрати». В своих сочинениях, написанных в том же, что и шляхетские проекты, 1730 году, он обличал обычные для того времени церковные непорядки – невежество и пьянство священников и «сребролюбие» епископов, предлагал «отставлять» попов от приходов и повсеместно «запретить, чтоб российский народ имел воскресный день в твердости, тако же и господские праздники чтили». Возможно, за сию маниловщину Дугину не пришлось бы платить жизнью, если бы он не «дерзнул донесть, в какой бедности, гонении, и непостоянстве, и во гресех, и в небрежении указов и повелений находитца Россия» от лихоимства больших и малых властей, неблагочестия, воровства и чрезмерно тяжелых наказаний за «малые вины». Для борьбы с этим злом он предлагал, чтобы «едва бы не во всяком граде был свой епископ» для просвещения духовенства и паствы. По его мнению, прокуроров следовало «отставить» по причине их бесполезности; воевод же не надлежало оставлять в должности более двух-трех лет, а администрация при них должна быть выборная: «по 10 человек для розсылок и наряду по неделе по очереди». Дугин требовал введения принципа неприкосновенности личности: «без вины под караул не брать», а наблюдать за охраной прав граждан должен местный протопоп. «Распопа» предлагал отменить телесные наказания: «батожьем бить отнюдь воспретить во всей империи». Он высказал свое мнение также по поводу налоговой политики: «быть полутче и народу полезнее», если подушная подать будет сокращена до 50 копеек с души, а с безземельных дворовых, стариков после 60 лет и детей до семи лет ее не следовало бы брать вовсе. Однако выступавший за личную неприкосновенность и другие права человека расстриженный и сеченый каторжник считал крепостное право естественным явлением. Так же, как и министры Анны Иоанновны, он был озабочен массовым бегством крестьян, для борьбы с которым предлагал сочетание экономических и «наглядных» мер – к примеру, за выдачу и привод беглых предлагал учредить пятирублевую премию, а самим беглым в качестве наказания отсекать большой палец на ноге и «провертеть» ухо; пойманным же во второй раз рубить ноги, «а руками будет на помещика работать свободно». В застенке Дугин держался на редкость мужественно: ни в чем не винился – напротив, собирался продолжить работу над трактатом: объяснить императрице, «каким образом в рекруты брать и как в чины жаловать, и каких лет в службе быть». Но сделать это прожектер не успел – 4 апреля 1732 года он был казнен на Сытном рынке столицы. Изложенные в этом проекте идеи касались тех проблем, которые волновали шляхетское общество в 1730 году. Но новая власть не была намерена поощрять подобную инициативу ни сверху, ни снизу.

Еще большее беспокойство доставляли Тайной канцелярии самозванцы. Их появление было связано с обнародованием в декабре 1731 года манифеста «Об учинении присяги верности наследнику всероссийского престола, который от ее императорского величества назначен будет». Этот документ, устранявший от наследования престола дочь Петра I Елизавету, требовал присягать некоему неизвестному «наследнику», что вызывало в народе множество слухов и толкований.

В 1732 году 18-летний «гулящий человек» из-под Арзамаса Андрей Холщевников, проживавший в Нижнем Новгороде у раскольницы Марьи Григорьевой, назвал себя царевичем Алексеем Петровичем. Доставленный в Тайную канцелярию самозванец не упорствовал в отстаивании своего царского достоинства, признавшись, что он не раз слышал, что «лицем похож» на покойного царевича; а взять царское имя уговаривали его местные крестьяне и сама квартирная хозяйка. Но стойкости в застенке молодому человеку не хватило – он стал менять показания: заявил, что никаких «крестьян» не знает, виновата во всем Марья, а он называл себя только «Петром Алексеевичем Копейкиным», да и то исключительно «спроста». Кажется, это и вправду были юношеская бравада и глупость; во всяком случае, никаких действий на предмет обретения всероссийского престола Холщевников не предпринимал. Но для Тайной канцелярии это были не шутки – 13 мая 1732 года вышел императорский указ: вольного или невольного самозванца надлежало «казнить и тело сжечь», а на месте преступления – в Арзамасе – выставить на колу его голову и прибить на столбе «публичной лист» с оглашением его вины.

Но уже 25 декабря 1732 года в Москву был доставлен еще один «царевич Алексей Петрович», о ходе следствия над которым Анна Иоанновна требовала регулярно сообщать ей. Самозванцем оказался беглый крестьянин московского Новодевичьего монастыря Тимофей Труженик. Человек экзальтированный, он сначала призывал крестьян идти с ним в мифический «Открывонь-город»; потом объявил, что манифест о присяге издан для него, так как он и есть чудом спасшийся царевич Алексей Петрович. По донским казачьим станицам он рассылал воззвания: «Благословен еси Боже наш! Мы, царевич Алексей Петрович, идем искать своих законов отчих и дедовских, и на вас, казаков, как на каменную стену покладаемся, дабы постояли вы за старую веру и за чернь, как было при отцах и дедах наших. И вы, голытьба, бурлаки, босяки бесприютные, где нашего гласа не заслышите, идите до нас денно и нощно!» Должно быть, мужикам заманчивыми казались его обещания уничтожить бедность на земле, одарить их «златом и серебром и золотыми каретами. И хлеба де столько не будет, сколько золота и серебра». Но попытка поднять народ Труженику не удалась, он сам заявил на себя «слово и дело» и был арестован в Тамбовской губернии. На следствии арестант поначалу требовал отвезти его во дворец к «сестре» Анне Иоанновне, однако под пытками стал давать показания, назвав восемь человек в Тамбовском уезде, помогавших ему агитировать. От них следователи узнали, что у самозванца был «брат», «царевич Петр Петрович», который оказался беглым драгуном, подавшимся в казаки станицы Яменской Ларионом Стародубцевым. Труженик убедил Стародубцева назваться царевичем, а тот сумел собрать в самарских степях несколько десятков бурлаков, беглых крестьян и казаков. Они тщетно пытались выручить арестованного Тимофея, а затем решили продолжить его дело и готовить поход на Москву, но были схвачены во время насильственной вербовки «подданных». Больше ничего в Тайной канцелярии не узнали, однако следствие тянулось до осени 1733 года. Стародубцеву и Труженику отрубили головы и насадили на железный кол, а тела сожгли; их товарищи также лишились голов; крестьяне, контактировавшие с Тружеником и Стародубцевым, были нещадно биты кнутом и после «урезания» языков сосланы на вечные работы в Сибирь.

Судя по тому, что на следствии присутствовал Ушаков, а его материалами интересовались кабинет-министры и сама Анна Иоанновна, вышеперечисленные преступления считались весьма серьезными. В январе Кабинет затребовал к себе документы о Маркелле Родышевском; в августе Тайная канцелярия получила высочайшее повеление провести обыск в келье ссыльного в Кирилло-Белозерском монастыре, а затем – доставить Родышевского в столицу для нового дознания. В сентябре Анна лично читала дело «ростриги Осипа»; она поручила Ушакову выяснить, в каких именно «роскошах» обреталась в нижегородском монастыре княжна Александра Долгорукова и кто навещал ее в ссылке. 14 марта Анна Иоанновна «пред собой» допрашивала Афанасия Татищева – свидетеля по делу приказчика Ивана Суханова, обвинявшего «в важном деле» генерал-прокурора Ягужинского. Императрица иногда самостоятельно принимала решение о наказании – кого отправить в Охотск или «на галеры». Из ее Кабинета поступило указание «следовать» дело придворных живописцев Никитиных и их старшего брата, протопопа Архангельского собора.

Иногда Анна Иоанновна поручала Ушакову расследовать не только политические, но и откровенно уголовные дела, имевшие, как теперь принято говорить, общественный резонанс в среде придворной знати. Так, в марте 1732 года у только что назначенного майором первого гвардейского Преображенского полка князя Никиты Юрьевича Трубецкого (будущего генерал-прокурора) пропали «алмазные вещи» (запонка, кольцо и, как можно понять, отдельные неоправленные «камни»). Императрица приняла эту историю близко к сердцу и повелела Андрею Ивановичу разыскать пропажу. Ушаков быстро установил, что поручик Бутырского полка Карташов проиграл какие-то драгоценности в карты лекарю цесаревны Елизаветы Арману Лестоку. Поручик был немедленно арестован и сразу же сознался в краже; Ушаков лично отправился к Лестоку и изъял у него четыре «камня» и «перстень золотой с бралиантом». На раскрытие преступления ему понадобились две недели.

 

… И не «весьма важные»

Однако дела о кражах при дворе либо по обвинениям в шпионаже или заговоре были редкостью, даже несмотря на старания доносителей.

Капрал Измайловского полка Дмитрий Секерин, конвоировавший очередную партию арестантов Тайной канцелярии, усмотрел «бунт» в действиях ямщиков Тосненского яма во главе с их старостой Гаврилой Кондюриным, якобы швырнувшим казенную подорожную в грязь. Обращение к новгородским властям результата не дало, поскольку строптивых ямщиков взяла под защиту Ямская канцелярия – виновные в непочтительном отношении к государственным бумагам даже не были арестованы, а «жили на свободе». Однако на следствии быстро выяснилось, что на станции просто не оказалось затребованных капралом лошадей для перевозки колодников. Разбушевавшийся Секерин «Костюрина бил палкою в беспамятстве», ямщики «с дубьем» заступились за своего старосту, и в потасовке кто-то обронил подорожную. В общем, виновных не нашлось; но Ушаков не упустил случая внушить уважение к своему учреждению – объявил выговор секретарю Ямской конторы Семену Черкасову за попустительство подведомственным ямщикам.

Надо сказать, что вольные ямщики чинопочитанием не отличались и могли послать подальше не только гвардейского сержанта, но и иностранного дипломата – например австрийского гоф-камер-советника фон Гартунга. «Немец» тоже требовал лошадей и грозил пожаловаться государыне, на что грубый ямщик Борис Панкратов ему ответил: «Сколько тебя, столько государыни боюся». Гартунг, на беду ямщика, знал русский язык, и тому на допросе не удалось отговориться: дескать, глупый иноземец человеческим языком не владеет, а потому «и слышать де от него оных слов невозможно».

В 1732 году так же, как в иные времена, органы политического сыска не испытывали недостатка в доносчиках. Пожалуй, одним из самых неприятных представителей этого типа личности оказался дворянин Новгородского архиерейского дома Иван Рябинин. Он и сам не ладил с законом, поскольку был уличен в махинациях с «рекрутскими деньгами», попался на провозе трех ведер «корчемного» вина и угодил под стражу за совершенное его крепостными убийство в драке его двоюродного брата. Находясь в заключении в Новоладожской воеводской канцелярии, Рябинин выдал серию из 16 доносов. Новоладожского «таможенного ларечного» Василия Назанцева он обличил в краже казны; канцеляриста Фотия Крылова – в оскорблении почтенного учреждения. «Я де хочу воеводскую канцелярию блудно делать!» – якобы кричал подгулявший приказный. Новгородских дворян братьев Ушаковых, Нееловых, Луку Сназина и Андрея Тяполкина, жившего с ним в одной усадьбе, Рябинин обвинил в неявке на смотр и учинении «всяких непотребств», о которых собирался поведать отдельно. Помещице Агафье Ушаковой он припомнил ее дерзкую фразу: «Я де сама государыня, и никого де я не опасна». Не забыл он и про крестьян Тимофея Рябинина и Гаврилу Клементьева, будто бы распространявших при нем подрывные рассуждения о престолонаследии: «Ныне де проявился новый царь, а государыне императрице де на царстве не быть». Доносы вызвали затянувшийся розыск, в результате которого «важности к следствию Тайной канцелярии не явилось», а сам доносчик угодил под кнут.

Остальные же доносители такими склочными характерами не обладали, да и настоящих «бунтов» в 1732 году не наблюдалось. Пожалуй, только крестьяне одного из «погостов», принадлежавших цесаревне Елизавете, отказались исполнить распоряжение ее вотчинной канцелярии – заплатить оброчные деньги «за прошлые годы». Смутьяны во главе со старостой Яковом Яковлевым сначала «выслали» из села подьячего с указом, а потом выгнали явившихся сержанта и трех солдат – куда тем было тягаться с 300 рассерженными мужиками. Крестьяне «учинили бунт» да еще похвалялись, что «не покорятся и полку». Преступление было налицо; но тут сказалась слабая сторона организации сыска – Тайная канцелярия для усмирения бунтовщиков сил не имела и могла только требовать от Новгородской губернской канцелярии арестовать старосту и других «заводчиков». Схваченные же случайно три мужика вели себя в традициях крестьянских «бунтов»: отговаривались тем, что ничего не знали, во время событий были «в отлучке» и никаких «противных слов не говаривали».

Обычными поводами для доносов стали «небытие» у проходившей в декабре 1731 года новой присяги людей «разных чинов» и предосудительное поведение забывавших о своих обязанностях святых отцов. К примеру, отставной поручик Федосей Кутузов усмотрел, что соседский дворянский сын Иван Матюшкин не исполнил гражданского долга – и 17-летний недоросль был тут же призван к ответу. На допросе он повинился, оправдываясь «несознанием своим» по причине «меленколичной болезни». Кажется, ему поверили – так же, как исполненному ведомственной гордости прапорщику инженерного корпуса Владимиру фон Тирену. Обвиненный воеводой Колы в нежелании присягать прапорщик заявил, что лишь не признал над собой власти какого-то «штатского» воеводы, и требовал прислать текст присяги «по команде», то есть из Канцелярии главной артиллерии и фортификации.

Пожилому «царедворцу» Василию Мельгунову так легко отделаться не удалось, хотя он представил целый набор оправданий отсутствия на присяге: сначала он был злодейски избит (вместе с «неведомыми воровскими людьми») солдатами местного батальона, затем ему досталось от рукоприкладства полковника Федора Норова; потом он должен был скрываться в доме сестры на Белоозере от угрозы «смертного убивства» со стороны своего дворового Федора Иванова. Однако у Ушакова работали люди опытные, и обилие смягчающих обстоятельств, видимо, вызвало у них подозрения. Выяснилось, что полковник действительно Мельгунова побил, но на Белоозеро тот не ездил и солдатами поколочен не был. За вранье «царедворец» отведал плетей, после чего был приведен к присяге.

Не поверил Ушаков и отставному прапорщику лейб-регимента Аверкию Козловскому, чистосердечно признавшемуся в «небытии у присяги» по болезни. Андрей Иванович приказал «взять» ослушника к розыску, и опять интуиция его не подвела: выяснилось, что «тяжелобольной» Козловский, будучи не в силах явиться для принятия присяги и посетить «свою» Белозерскую воеводскую канцелярию, отправился за 400 верст в Галицкий уезд да еще и объявил о своем проступке «спустя многое время». За это он получил заслуженные батоги, после чего был приведен к присяге.

Ушаков не спускал и обычной российской расхлябанности в столь важных делах. Солдат Новгородского гарнизона Сергей Бурлов собирался подать донос на неприсяжную компанию – новгородского дворянина Фомы Бундова с сыном Трофимом и племянником Иваном Ближенковым; но по дороге доносчик так расслабился, что спьяна донос «разодрал», а потом заехал в дом… обвиняемого им Бундова, чтобы там бумагу поправить и «припечатать»! Как ни уверял солдатик, что подследственные ни о чем не догадались (скорее всего, по причине неграмотности и всё того же пьянства), ему пришлось первому отведать плетей.

Отцы духовные и подавно не являли пастве образцы христианских добродетелей; благонамеренные обыватели подавали доношения на попов, не совершавших вовремя молебнов и не поминавших имени императрицы. Батюшки оправдывались «сущей простотой», извинительным «беспамятным» пьянством и неизвинительным участием в сельских работах. Тюменского протопопа Дмитрия Васильева за то, что забыл – в трезвом виде! – совершить молебен в день коронации императрицы, лишили сана, высекли кнутом и отправили навечно в монастырь.

Помимо «присяжных» дел в Тайную канцелярию попадали доношения по самым разным случаям и из разных слоев общества. Так, почти одновременно поступил донос на генерала Василия Вяземского, отказавшегося выпить за здоровье герцогини Екатерины Иоанновны (дело «не следовалось», не будучи признано важным, да и сестру свою Анна не очень жаловала), и на нищих Федоровской богадельни от их собрата, донельзя оскорбленного произнесенными в перебранке по его адресу словами «чернокнижник» и «еретик». Тихвинский посадский Мартемьян Калашников отчего-то обозвал соседа «царственным вором и хищником»; на следствии же не мог объяснить причину и только повторял, что оговорился – хотел сказать «хищником интереса и вором».

Отличиться в государственном радении спешили и молодые, и старые. Почтенный коллежский асессор Коммерц-коллегии Игнатий Рудаковский не поленился обвинить в оскорблении величества простого адмиралтейского столяра, заявившего, что будет жаловаться на обиды самой «Анне Ивановне», не указав надлежащего титула. 13-летний ученик Академии наук Савка Никитин донес на караульного солдата, укравшего стаканы из адмиралтейского «гофшпиталя», – какое-никакое, а все же государственное имущество.

Беспечный матрос Парфен Фролов на исповеди у попа «морского полкового двора» Ивана Иванова покаялся в неприличном «греховном помысле» об… императрице Анне Иоанновне. Батюшка немедленно донес куда следует, и морячок получил плетей и три года каторги за то, что «мыслил непристойно».

Канцеляристы «Низового корпуса» Алексей Попов и Андрей Пырьев, несшие тяготы службы в новозавоеванных персидских провинциях на гиблом южном берегу Каспийского моря, не придумали лучшего, чем состряпать донос на жену «студента» Алексея Протасова (вероятно, их коллеги, более удачливого по службе), обвинив ее в оскорблении «превысокой чести ее императорского величества». По словам доносителей, Вера Протасова якобы заявила: «У нас во дворце то как сама, так и все бляди». Однако поставленной цели – «отбыть из Гиляни» – доносчики не добились. Следствие сразу выяснило, что сами они – «люди подозрительные»: служат плохо, «пьют безобразно», а посланного на переговоры П. П. Шафирова «бранили всякими ругательными словами». После проведенных на месте «трех застенков» Пырьев сознался в оговоре. Тем не менее их информация была получена Ушаковым и Анной Иоанновной, и обоих доносителей в апреле 1732 года приказано было пытать вновь. Оба показали, что их «побуждал и наставливал» к доносу подполковник Лев Брюхов. Вытребованный в Петербург офицер по дороге умер в Баку, а неудачливые канцеляристы по решению военного суда были казнены на площади иранского города Решта.

Порой жажда мести или славы заставляла доносчиков совершать даже дурно пахнувшие, в буквальном смысле, поступки. Октябрьским утром 1732 года на дворе Максаковского Преображенского монастыря объявился торжествующий иеродьякон Самуил Ломиковский. «Вышед из нужника», ученый монах держал в руках две «картки, помаранные гноем человеческим, на которых написано было рукою его, Ломиковского, сугубая эктения, по которой де воспоминается титул ее императорского величества и ее величества фамилии, а признавает он, Ломиковский, что теми картками в нужнике подтирался помянутой иеромонах Лаврентий» – старинный «злейший друг» иеродьякона Лаврентий Петров. В допросе перед духовными властями доноситель подробно рассказал об устройстве монастырских отхожих мест и описал, «как он, Ломиковской, был в нужнике, в которой де ходят из дву келей одними сенми: из одной он, Ломиковской, со иеродиаконом Иоасафом; из другой означенный иеромонах Лаврентий, духовник Варфоломей да иеромонах Феодосий». Найдя те самые «картки», он сразу догадался, чьих рук (и иных частей тела) было дело, так как видел, как именно Лаврентий указанное отхожее место посещал, «а те картки были свежепомаранные». Надо было очень постараться, чтобы узреть злополучные «картки» в выгребной яме и вытащить их оттуда. Торжествующий иеродьякон продемонстрировал инокам-соседям ароматные доказательства преступления.

О ссоре с Петровым сам Ломиковский рассказал вполне простодушно: «То де поссорятся они и прощаютца, и в пьянстве де он, Лаврентий, досадит ему, Ломиковскому, каким укорительным словом, то де и подерутца». В этой драме иеродьякон решил, наконец, поставить точку – сжить врага со света любой ценой. «Я де знаю, как донесу; то де мне кнут, а тебе голова долой!» – кричал он. Но его угрозы не сбылись – Петров наглухо «заперся» в совершении преступления, а доказать именно его вину в осквернении выисканных в клозете «карток» Ломиковский не смог, ибо его оппонент не был уличен непосредственно в процессе их преступного употребления. Для доносчика вендетта закончилась печально – он был лишен сана, выпорот кнутом и сослан «в Сибирь на серебреные заводы в работу вечно». Свидетельством непримиримой вражды осталось дело «о подтирке зада указом с титулом ее императорского величества».

Неудача постигла самого Феофана Прокоповича, выступившего не только доносителем, но и своего рода добровольным помощником Тайной канцелярии, используя для этого свои полномочия новгородского архиепископа. 15 октября он обратился с личным письмом к «превосходительнейшему господину генералу» и «милостивому благодетелю» Ушакову о передаче в ведение последнего очередного арестанта, указав причину задержания: «В недавних числах усмотрел я некоего человека, еще не старого, который разные церкви обходя, лице на себе являл якобы шпиневатое, а мне остро в очи приглядывался; а с платья весьма худого и необычного казался, что если он не церковный причетник, то никакова иного чина. Был же на нем и вид якобы некоего, или прямого, или притворного юродства, что из шатких его движений виделось. Пришло мне на мысль, не служитель ли он известного мятежесловия, и по силе синодального о таковых по церквам являемых шатунах определения приказал я взять его в синодальную канцелярию и допросить: кто, откуду и зачем и о прочих обстоятельствах, ис которых мощно бы мне рассудить, приличен ли он или ни к известному воровству. И из допросных его речей не показалось известно, что он таков, однако же и не без подозрения. Но понеже он в ответах заговорил некие речи, к Тайной канцелярии прислушающие, а наедине с одним приказным произнесл нечто и зело чюдное, хотя, по моему мнению, ложное, того ради болше не допрашивать, но к превосходительству вашему его и его речи отправить надлежало, что при сем и исполняю».

Ох и умен был «доброжелательный богомолец», прослывший одним из самых просвещенных людей той эпохи. В коротеньком письме он сумел и подчеркнуть свои особые отношения с сыском, и продемонстрировать готовность лично выявлять по столичным храмам подозрительно одетых и «остро глядящих» людей, и тут же попытался притянуть схваченного бродягу к «известному мятежесловию» (описанному выше делу своего врага Маркелла Родышевского и «подметных» памфлетов). Правда, вторгаясь в полномочия Ушакова, Феофан вовремя остановился, догадливо признавшись: не хватает ему, архиепископу, умения «расколоть» арестанта (который, правда, ничего предосудительного не совершил, но был «не без подозрения»), а потому он почтительно передает его в умелые руки чинов Тайной канцелярии.

Только людям Ушакова тоже ничего обнаружить не удалось, хотя уже на следующий день арестованный был допрошен лично их начальником. Задержанный Феофаном сын типографского работника из Москвы Иван Крылов и вправду был подданным «нерегулярным»: отцовской профессии не выучился (хотя был грамотным и сам подписывал допросные речи), жил «в услужении» у разных людей то в Москве, то в Петербурге и даже был в 1731 году бит кнутом за «дерзновенную» подачу челобитной самой императрице по уголовному делу некоего курского купца. В изъятых бумагах ничего «к важности не было» – разве что свидетельства, что беспутный ярыжка хотел выглядеть более респектабельно, а потому в разговорах хвастался, что оказал важные услуги отечеству, и «дело Долгоруких от него ж, Крылова, началось», и в Тайной канцелярии «по доношению ево, Крылова, якобы трое кажнены», что было обычным враньем. Для порядка бродягу в присутствии Андрея Ивановича вздернули на дыбу, но и после 16 ударов ничего нового он не сказал. 4 ноября был готов приговор: болтуна выпороть кнутом и отправить в Охотск. Не отпускать же на свободу человека – хотя и невиновного, но присланного самим «превосходительства вашего слугой, смиренным Феофаном».

В 1732 году представителей «шляхетства», привлекавшихся к следствию по политическим делам, было пока немного – 5,7 процента от общего количества подследственных (при Петре I – 5,5 процента). Тогда в Тайную канцелярию попали тут же освобожденный секретарь Канцелярии главной артиллерии и фортификации Яков Леванидов, комиссар Придворной конторы Федор Левашов («свобожден без наказания») и ее же секретарь Александр Яковлев, наказанный плетьми и сосланный в Охотск, секретарь Ямской конторы Семен Черкасов, отпущенный с выговором в тот же день. Из военных оказались под следствием генерал Василий Вяземский, умерший по дороге подполковник Астрабадского полка Лев Брюхов и поручик гвардейского Измайловского полка Николай Лопухин (за пьянство и неизвестное нам «непотребство»); более крупных персон и представителей придворной знати среди клиентов Тайной канцелярии мы не встретили.

Зато в сыскные органы добровольно являлись возвышенно настроенные «клиенты». 1 мая 1732 года в петровских традициях (прямо у дворцового караула) объявил «слово и дело» отставной рейтар Василий Несмеянов. В расспросе он заявил о представшем перед ним наяву «старе муже в образе Николая Чудотворца», который наказал Несмеянову основать в Петербурге монастырь с церковью Николая «чюдотворца глухорецкого». Любопытно, что после такого внушения рейтар двинулся не к столичному архиерею или в Синод, а предпочел «сдаться» Тайной канцелярии – видимо, считал ее более богоугодным и эффективным учреждением, чем официальные церковные органы. Однако профессионалы сыска мистики не одобряли и в отношении подобных визионеров были настроены скептически, тем более что сразу (по следам побоев?) усмотрели: объявитель чуда «по виду знатно был розыскиван». После нового «крепкого розыска» Несмеянов 13 мая показал, что святой Николай явился ему не в реальности, а «в сновидении», и допускал причиной загадочного явления наличие не божественной, а «какой неприязной силы». Потом он и вовсе признался, что «чудо» выдумал – и не совсем бескорыстно: хотел, «чтоб ево постригли в монахи». 25 июня был оглашен приговор: кнут, рванье ноздрей и ссылка «в работу вечно» в Рогервик. Что же касается истинных чудес, то подготовленный в Тайной канцелярии указ авторитетно определил: им с подобными подозрительными субъектами «статца никак невозможно».

Порой приходилось разбираться не только с грешными людьми, но и с самой нечистой силой.

В марте 1732 года в Тайную канцелярию с жалобой на запойного мужа обратилась супруга каменщика Канцелярии от строений Ивана Лябзина. Тот стал оправдываться – поневоле запьешь, когда являются к тебе целых «тритцать демонов» и говорят: «Ты Лябзин наш, за тебя на рынке у нас был бой». Для спасения от не поделивших душу каменщика чертей его надолго посадили «под караул», после чего прописали «лечение» кнутом и трудотерапию по месту основной работы – «демоны» не должны были мешать строительству новой столицы.

Однако подобные посетители в Тайной канцелярии были редкостью. Обычной же головной болью ее служащих являлись бесконечные ложные доносы – как правило, бесхитростные и однообразные. В этом смысле наиболее часто отличались нещадно муштруемые и наказываемые солдаты и моряки.

Матрос Емельян Фролов донес на боцмана Варфоломея (должно быть, строгого иноземца), якобы укравшего какую-то «кожу», а оказавшись «под кошками», объявил, что мичман Иван Шокуров произнес некие слова «к поношению чести ее императорского величества». Наказанный за кражу солдат Яков Филимонов, «не стерпя побой», крикнул «государево слово» на капитана Ивана Сурмина; так же при аналогичных обстоятельствах поступил служивый Ямбургского полка Яков Ипатов, обвинивший в «непристойных словах» капитана Клеопина. Еще один солдат, Павел Григорьев, доложил – опять-таки ложно, – что его сослуживец Степан Индюков «разломал кровлю» в квартире солдата Зубова «для кражи платья». А рядовой из Кронштадта Андрей Сапожников и без порки пожелал подвести под политическое обвинение своего капрала Евдокима Ушакова; на следствии он оправдывался всегдашним пьянством. Это лишь несколько имен из длинного ряда заявителей. Привести их все нет возможности; они попадали в Тайную канцелярию едва ли не каждую неделю, да и «дела» их похожи: наказание (или угроза наказания) за конкретный служебный проступок – объявление «ее императорского величества слова и дела» – признание извета ложным на допросе или на пытке. Сложнее понять, что, помимо страха или боли, двигало этими людьми. К сожалению, следователи, как правило, не стремились подробно выяснить мотивы их поступков (поскольку сами «объявления» быстро признавались ложными) и удовлетворялись стандартными формулировками: «с сущей простоты», «не стерпя побой» и, понятное дело, от российского «безмерного пьянства».

Конечно, обычный деревенский житель мог и не ведать о порядке допроса и методах выявления «истины». Но российские служивые принимали присягу и должны были знать Артикул воинский; наконец, в каждом полку наверняка ходили рассказы о наказаниях за подобные поступки. А они были суровыми – например, Емельян Фролов получил тысячу «спицрутен», другим доставалось и того хуже – кнут, «урезание» ноздрей и ссылка в Сибирь или Рогервик на каторжные работы.

Порой даже «истинный» доноситель мог пострадать на всю оставшуюся жизнь. В октябре 1732 года бобыль Иверского монастыря Мирон Петров обвинил дворцового крестьянина Афанасия Федорова. Доставленный для следствия мужик вину не признавал, а после двух пыток «под караулом умре». В такой ситуации доноситель, заявивший, что знает и «доказать может слово и дело», и имевший основания рассчитывать на награду, был признан… виновным и отправлен в Охотск.

Если лжедоносчики действительно хотели «подвести под кнут» злого командира или сослуживца, они должны были быть готовыми терпеть «розыск» и пытку. Но большинство «объявителей» признавались в ложном доносе сразу же, не дожидаясь пытки, или с первой «виски». Упорствовали лишь немногие – например, полковой писарь Иван Немиров, заявивший «слово и дело» на капитана Семена Жукова; в тяжелой ситуации оговоренного офицера выручили свидетели, и до применения к нему пытки следствие не дошло.

Денщику же адмирала Гордона Ивану Крутынину пришлось испытать тогдашние методы выявления истины. В сентябре 1732 года он донес на монастырского крестьянина Никиту Наседкина «в говорении непристойных слов на один» – якобы тот кричал, что фельдмаршал «фон Минихен государыней гнушается». Но обвиненный крестьянин ни в чем не признался. После допроса и очной ставки начальник Тайной канцелярии постановил: «Естли оной Наседкин в тех словах не повинится, то оного Крутынина, подняв на дыбу, расспросить с пристрастием, и ежели оной Крутынин с подъему в том своем показании утвердится, то и означенного крестьянина Никиту Наседкина по тому ж, подняв на дыбу, расспросить с пристрастием». Оба фигуранта выдержали по три «виски», после чего Ушаков вынес решение: «В споре между Насеткиным и Крутыниным более не розыскивать, понеже, как Крутынин с подъему и с трех розысков, так и Насеткин с подъему и с трех розысков всякой утверждается на своем показании и правды, кто из них виновен, не сыскано; только, что Насеткин со вторичного и третьего розысков показал, что разве де он, Насеткин, Крутынину говорил такие слова, что жалуются на фон Миниха солдаты, что их жалованье задерживает, почему видно, что Насеткин означенное затевает, не хотя против показания Крутынина объявить истины, и за то послать его, Насеткина, в Сибирь на серебряные заводы в работу, также и Крутынину свободы учинить не надлежит, понеже в споре с Насеткиным был розыскиван». Таким образом, оба были признаны виноватыми, и 2 сентября 1732 года не «доведший» донос Крутынин отправился в Охотский острог, а Наседкин – на каторгу. По закону его надлежало бы считать «очистившимся»; но он допустил «переменные речи» и таким образом признал, что в разговоре о фельдмаршале участвовал.

Можно предположить, что многие кричали «слово и дело» в отчаянной ситуации – по принципу «хуже не будет». Например, буйный вояка, отставной капрал Иван Мякишев, убивший бывшего игумена Елизарова монастыря Симеона, под следствием заявил «слово и дело» и на самого покойного, и на тогдашнего игумена Виссариона. Виновный в самовольной «отлучке» солдат Астраханского полка Иван Малышев при последовавшем «гонянии спицрутен» выхватил нож и сначала нанес себе рану в «брюхо», а когда оружие отняли – крикнул «слово и дело». А «человек» князя Василия Мещерского Григорий Ветошкин во время «держания его под караулом» за разорение деревень хозяина подал донос на солдата Сугучева, якобы что-то знавшего про «похищение казенного интереса».

Некоторых приводила в застенок неуместная похвальба. В октябре был взят под арест работавший на лесозаготовках для флота бывший крестьянин Федор Ошурков – он в пьяной драке заявил, что ничего не боится, поскольку в Преображенском приказе «розыскиван шесть раз да дважды зжен огнем и потом с того приказу ушел». Мужик и вправду оказался крепким орешком – ему еще в 1727 году проиграл противостояние на следствии матерый доносчик Григорий Левшутин. Будучи схвачен с «воровскими полушками» и обвинен в том, что уговаривал Левшутина не креститься троеперстно, Ошурков ни в чем не признался и выдержал положенные три пытки. Вслед за ним доносчик претерпел эту привычную для него процедуру, подтвердив на ней донос; но на сей раз здоровье не выдержало. Однако и на предсмертной исповеди Левшутин в своих показаниях «утвердился». Следователи вновь взялись за Ошуркова – он был пытан еще трижды, после чего по закону стал «очистившимся» от обвинения и был «свобожден с роспискою». Но в 1732 году Ошурков был признан виновным и отправлен на каторгу.

Другие ударялись в доносительство и вовсе без повода – от безысходности несения тяжкого солдатского или крестьянского ярма, с исконной отечественной надеждой на «авось». «Сила» неправильно истолкованных казенных указов добавляла им сознание собственной значимости, когда – на миг и дорогой ценой – человек с самого общественного «низа» мог почувствовать себя важной фигурой, как загулявший «в отлучке» солдат Савелий Денежка, объявивший «слово и дело» прямо на Невском проспекте, не имея ни на кого зла. Кое-кому действительно так удавалось изменить судьбу не в худшую сторону. Назначенный к порке Мартын Ларионов – крепостной галицкой вотчины лейтенанта флота Тимофея Щербатова – избивать себя «не дался» и крикнул на господ «слово и дело». Доказать вину барина Мартын не смог, но нервы хозяину потрепал изрядно, пока не сознался, что сделал извет «в пьянстве». В итоге лейтенант заявил, что строптивый мужик ему «не надобен», и тот был сдан в солдаты. Солдатская служба в XVIII столетии – совсем не сахар; но крепостной мужик из российской глубинки благодаря своему «непокорству» стал «государевым слугой», а российская армия, возможно, обрела бравого вояку из числа тех, кто ни Бога, ни черта не боится.

Правда, служивых часто ожидала та же беда – как уже говорилось, в армии угодить под донос было легче. И в 1732-м, и во все последующие годы офицеры, унтера и солдаты регулярно «стучали» на однополчан. Поручик флота Алексей Арбузов на обеде у белозерского воеводы 28 октября 1732 года громогласно обвинил прапорщика Василия Уварова в нежелании выпить водки за здоровье императрицы, «как российское обыкновение всегда у верных рабов имеетца», – прапорщик посмел отпить только половину рюмки, заявив, что у него «от хлебного вина болезнь». Морской волк Арбузов на следствии пытался изобличить его – сам видел, как Уваров «в других компаниях как вино, так и пиво пил и пьян напивался». Быть бы прапорщику осужденным, но, по счастью, другие гости подтвердили, что он уже выцедил полный стакан пива, когда Арбузов потребовал пить водку.

Доносы солдат на офицеров еще можно объяснить протестом против жестокой муштры и дисциплины, но служивые столь же исправно доносили и на своего брата рядового. Можно полагать, что армейское доносительство было вызвано не только верностью присяге и знанием законов, но и честолюбием – ведь именно в армии вчерашний мужик мог реально стать если не «их благородием» обер-офицером, то хотя бы «господином подпрапорщиком». Донос в определенной мере подрывал полковое братство, но давал возможность командирам знать настроения в полку и не допускать круговой поруки нижних чинов.

Летним вечером 1732 года один из служивых Новгородского полка в кронштадтской казарме пересказал забавную байку, услышанную от солдат соседнего Ладожского полка. Те, находясь на работах в Петергофе, стали свидетелями того, как однажды сама императрица, стоя у раскрытого окна, подозвала проходившего мимо мужика: «Чего де для у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» – после чего «ее императорское величество пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли». Рассказчик умилялся, до чего государыня «до народу всякого звания милостива»; но не все слушатели с ним согласились. Солдат Иван Седов даже обиделся и в сердцах брякнул: «Кирпичем бы ее сверху ушиб, лутче де те денги салдатом пожаловала!» Потом сослуживцы Седова Тимофей Иванов, Иван Мологлазов и Иван Шаров стали просить капрала Якова Пасынкова донести, и вся компания отправилась к начальству. «Доказательная база» была налицо; Седов не стал «запираться» – только утверждал, что говорил «простотою» и в обиде: «Изволит ее величество, кроме салдат, жаловать денгами мужиков». Едва ли сослуживцы Седова были убеждены в том, что жаловать надо не служивых, находившихся в Петергофе на тяжелых работах, а шлявшихся без дела «штатских» мужиков, но всё же пошли с доносом – и не только из страха быть обвиненными в недонесении. Бедняга Седов был приговорен к казни, замененной вечной ссылкой в Охотск, а доносители получили награду: троим солдатам – по 5 рублей, а Пасынкову – целых 10. Капрал вошел во вкус и в том же году донес еще на одного своего подчиненного, Кирилла Семенова; но на этот раз в Тайной канцелярии признали, что сказанные солдатом слова «к важности не касаютца», и в поощрении доносчику отказали.

Вероятность попасть под донос была велика и для тех, кто не только действовать, но и «мыслить непристойно» себе не позволял. Солдат Новгородского полка Иван Морозов, купив «четвертку» вина на пятак, отправился в гости к служивому соседнего Владимирского полка Осипу Быкову; подошли и другие гости, и вряд ли выпивка ограничилась одной емкостью. В ходе непринужденной беседы солдат Иван Шубин помянул зачем-то «полковника» Преображенского полка; на что Морозов возразил, что говорить о начальнике не к месту, «мать его боди». Армейские гвардейцев не любили, и такой поворот разговора опасности вроде бы не представлял; да только полковником всех гвардейских полков являлась государыня императрица. Появившийся внезапно повод к доносу был немедленно реализован. Хорошо еще, что Морозов сумел убедить своей «простотой» служащих Тайной канцелярии – те поверили, что он просто не знал, кто на самом деле возглавлял первый гвардейский полк, потому и наказан был не строго – всего лишь батогами.

Но цена «непристойных слов» могла быть непомерно высокой. В ноябре 1732 года на карауле в Кронштадте солдат Владимирского полка Макар Погуляев поделился с приятелем Василием Воронковым соображением, что императрица Анна Иоанновна скорее всего «живет з генералом фелтмаршалом графом фон Минихиным» и оттого «оной фон Миних во всем волю взял» – заставляет солдат работать на строительстве Петергофа. Пьяненький Воронков где-то эти слова повторил, за что был взят – а ведь едва ли его сослуживцы сильно сочувствовали Миниху или одобряли использование армии на тяжелых строительных работах. Воронков, сославшийся при допросе на приятеля, сильно рисковал – донос мог быть признан ложным: разговор происходил наедине, свидетелей не было, оговоренный поначалу «заперся». Правда, в процессе следствия Погуляев признал, что произносил неприличные «слова», но «перевел стрелки» на другого солдата, Илью Вершинина, а тот категорически всё отрицал. Под самый Новый год дело было раскрыто, и 30 декабря в соответствующей книге Тайной канцелярии появился последний протокол. «Слушано: о присланных из Кронштадта солдате Макаре Погуляеве Владимирского пехотного полка и гренадере Илье Вершинине». В нем значилось, что Погуляев «с одного подъему и с розыску винился и сказал, означенных непристойных слов от помянутого Вершинина и от других ни от кого он, Погуляев, никогда не слыхал, а затеял де о том вымысля собою простотою своею, отбывая за вину свою наказанья ‹…› в мысль де его, Погуляева пришло, чтоб показать о вышепоказанных словах на означенного Вершинина, понеже думал он, Погуляев, от простоты своей, что оному ево показанию поверят».

Макар Погуляев ранее уже уличался в краже. Бдительный Ушаков решил «розыск» продолжить – дознаться: «Так ли подлинно вымыслил собою?» Может, подследственный «сговаривает, сожалея того Вершинина»? Это решение зафиксировал подписанный им 31 декабря 1732 года протокол, которым был закончен трудовой год Тайной канцелярии.

Как встретили Новый год Ушаков и его сотрудники, мы не знаем – известно только, что еще 27 декабря он поручил подканцеляристу Михаилу Кононову составить приходно-расходную книгу и подвести годовой баланс. 5 декабря в канцелярию пришла весть об именном указе императрицы Сенату «определить» канцеляриста Николая Хрущова в секретари – Андрей Иванович подавал Анне Иоанновне доношение о достойном служащем, «которой имеет труд прилежной и к правлению оных дел изобыкновенен, и при оных важных делах обретается многие годы беспорочно». С жалованья новоутвержденного полагалось произвести вычет «на лазарет», а его самого привести к присяге. Так что наверняка удачно начавший карьеру в Петербурге Хрущов под новый, 1733 год принимал поздравления сослуживцев и отмечал повышение.

В истории Тайной канцелярии 1732 год ничем из ряда вон выходящим не отмечен. Для «сидельцев» он окончился по-разному. Одни из них были рады, что вышли из крепости целыми и невредимыми: «свобождены без наказания» были архимандрит Заиконоспасского монастыря Софроний, комиссар Придворной конторы Федор Левашов, «торговый человек» Иван Гутман, подьячие Иван Михайлов и Николай Васильев, дьячок Софрон Филиппов, «иеродьяк» Иосиф Скрипицын, слуги чинов Сухопутного шляхетского кадетского корпуса Калина Прокофьев и Андрей Никифоров, «дома ее императорского величества крестовый поп» Матвей Андреев и новгородский батюшка Яков Малафеев, солдаты Ладожского полка Ефрем Башмаков, Степан Зуев и Авдей Нехаев. Все они отправились по домам или на службу с «пашпортом», дав расписку о неразглашении услышанного и испытанного в застенке, чтобы «нигде ни с кем разговоров не имел» под страхом жестокой казни.

Канцелярист Главной дворцовой канцелярии Дмитрий Денисов и не присягнувшие вовремя дворяне Аверкий Козловский и Фома Бундов получили батогов – по современным меркам, что-то вроде строгого выговора. Под плети легли капралы Илья Козляков и Василий Беляев, каменщик Федор Щап, матрос Дмитрий Иконников, иеромонах Исайя, московский канцелярист Яков Чонкин. Солдат Кексгольмского полка Авдей Икрянинов и писарь Мирон Зашихин были отправлены в ведение Военной коллегии – к себе в полк для «гоняния спицрутен», а архимандрит Андроникова монастыря Клеоник – в ссылку в «дальний монастырь». Кнут достался колоднику Ивану Носову, певчему Троицкого собора из Пскова Никите Иванову, бродяге с неуместно «острым» взором Ивану Крылову – потом их ждали далекие Охотск и Камчатка.

Иные так и не дождались своего приговора. Умер «под караулом» в самом начале нового года комиссар Федор Назимов; скончались забранные по «делу» Феофана Прокоповича «рострига Осип» и писатель Алексей Барсов. Проходившим по тому же делу братьям-художникам Никитиным и архимандриту Платону Малиновскому предстояло еще несколько лет провести в заключении под следствием.

Разошлись пути солдат, проходивших по последнему в 1732 году делу. Василию Воронкову повезло – за повторение «непристойных слов» он был всего лишь выпорот батогами и отправлен в полк продолжать службу. А для их автора Макара Погуляева новый год оказался последним. Вторая пытка (23 удара кнутом) в присутствии Ушакова новых показаний не принесла, и солдату был вынесен смертный приговор – 13 февраля 1733 года он сложил голову на плахе. Но в основном приговоры Тайной канцелярии особой жестокостью не отличались: в 1732 году были казнены два человека – бывший чудовский архимандрит Евфимий и «каторжной невольник распоп» Савва Дугин.

«Громкие» судебные процессы царствования Анны Иоанновны (над Д. М. Голицыным, Долгоруковыми, А. П. Волынским) были еще впереди. Именно они и определили плохую «социальную репутацию» Тайной канцелярии и всей эпохи «бироновщины» прежде всего в глазах российского дворянства.