Иван Торопов стоял на посту у шоссе. А вокруг бушевала весна, как бушует она все эти дни в потревоженных войной подмосковных лесах.
Но война уже отодвинулась от лесов Подмосковья, и тут, где стоял часовой, не слышно было даже артиллерийского гула.
Иван Торопов стоял у шоссе и смотрел туда, где поблескивающий под солнцем мокрый асфальт сливался с голубеющим небом. По этой дороге он шесть месяцев назад приехал сюда из Сибири, был в боях, лежал два раза в госпитале.
А сейчас все это осталось далеко позади. И позади как будто осталась война с ее грохотом, треском и внезапной, летучей смертью.
Здесь было тихо, солнечно, мирно. Часового томила тишина, от которой, таежный человек, он отвык в последние месяцы, и в мечтательной тишине ему думалось теперь, что и война, может быть, никогда не начиналась и он никогда не уезжал из Сибири.
В подмосковных лесах растут почти такие же сосны и ели, как в тайге, только, пожалуй, не так густо. Но так же пахнут они по весне. И так же дышит влажная земля. И среди кустов шевелится туман.
Белка линяет сейчас в тайге. Голодная, она ищет кедровый орех, затерявшийся где-то под мокрой хвоей, под прошлогодней травой. Вить ее жалко в такое время, да и смысла никакого нету. Шубка у нее сейчас линялая, в лохмотьях.
Иван Торопов никогда не гнался за таким товаром. Он убил в своей жизни не одну сотню белок, и все это были белки первый сорт. И еще он, наверно, много убьет их, когда кончится война и он уедет обратно в Сибирь, в деревню Оёк, что под Иркутском.
В Сибири у него два сына — четырех и двух лет. Вот они подрастут, и он будет водить их на охоту, будет учить их охотничьей хитрости и сноровке. Белку, например, надо бить в глаз, тогда неиспорченная шкурка у нее будет первый сорт. Чего? Глаз у белки не видно? Шибко маленькие у белки глаза? Это ничего не значит. Надо приглядеться, на то и охотник.
И маленькие сыновья в мечте виделись Ивану Торопову большими парнями, такими же рослыми, как он сам — их родитель. Он их видел с собой на охоте.
Над шоссе кричали вороны, и крик этот снова возвращал часового в мир реальных вещей. Он заметил, что вороны прицеливаются к какой-то куче. Из кучи торчали сапоги и руки, как сучья.
Часовой знал, что это немцы, убитые еще зимой, вынуты сейчас из придорожных кюветов, из лесной чащи и собраны тут, перед тем как будут закопаны в землю. В стороне красноармейцы копают могилу. Озорной красноармеец лопатой пугает ворон.
Зимой тут шли бои, а теперь тишина и благодать, и шумят только весенние ручьи да противно каркают вороны, учуявшие мертвечину. И в воздух, смолистый, густой, ароматный, проникают сладковатые струйки трупного запаха.
А надо всем этим голубеет чистое, нежное, обогретое солнцем небо. И не хочется верить, что невдалеке отсюда еще идут кровопролитные бои. Бои идут вокруг вот этого же шоссе.
В небе кружит, распластавшись в синеве, крупный ястреб.
Часовой поднял голову, смотрит на него и думает, что ястреб сильно походит на истребитель. Наши истребители народ так и называет «ястребками».
Часовой смотрит на ястреба и не видит, как из-за леса появляется настоящий истребитель. Часовой только слышит нарастающий шум мотора и медленно поворачивает голову. Истребитель, наверно, наш. Но зачем он стреляет?
Иван Торопов вглядывается в него острым охотничьим глазом и, наконец, явственно различает на нем фашистские знаки. Чего ему надо тут? В кого он стреляет?
Хорошо бы все-таки часовому укрыться куда-нибудь на всякий случай. Вдруг немец сослепу попадет в него, убить может. Но укрыться некуда, да и нельзя часовому уходить с поста.
Часовой смотрит в небо, заслонив глаза от солнца ладонью. А истребитель все стреляет и снижается, И часовой чувствует, как по плечу, под шинелью, потекло у него что-то теплое и густое. Истребитель стреляет в него.
Иван Торопов отступает на шаг, становится за толстый ствол сосны и вскидывает винтовку.
— Эх, мать честная, в; какое место целиться-то, не знаю! Ведь стальной он, дьявол, не пробьешь, однако, пулей-то его.
Но Иван Торопов все-таки стреляет в самолет. И под ясным небом завязывается неравная дуэль.
Истребитель кружит над часовым, как те вороны, и свистят пули, вгрызаясь в асфальт, в шоссе.
В ответ на множество пуль истребителя часовой может выпустить только одну, потом другую, третью, четвертую, пятую. И обойма пустая.
Иван Торопов не спеша заправляет вторую обойму. Он не чувствует теперь, как теплые струйки крови пробиваются у него под шинелью, под гимнастеркой.
«Голову бы он мне только не попортил», — тревожно думает часовой.
И снова, старательно прицеливаясь, стреляет.
Пускай бы он ниже спустился, истребитель, видно было бы хоть летчика, а то что ж так палит в божий свет, как в копейку. Не видно ничего, и патронов не наберешься.
А у немца патронов, наверно, много. Ему патроны готовит чуть ли не вся покоренная им Европа. Вот немецкий летчик и затеял, может быть из баловства, этот поединок с одиноким часовым. Конечно, из баловства, из озорства. Он уже выпустил в часового несколько очередей и не очень тревожится, должно быть, что не все пули попадут в часового. Но все-таки удивительно, что часовой там стоит, при шоссе, до сих пор. Летчик видит его за сосной. Часовой не прячется. Он просто стоит и стреляет.
А может быть, это вовсе не часовой? Может быть, это памятник, монумент? Живой человек давно уже должен бы упасть. Чудес не бывает.
Чтобы еще раз убедиться в этом, истребитель снизился до бреющего полета и в тот же момент, кувыркнувшись, врезался металлическим носом в кювет, около мертвых немцев, над которыми только что кружили вороны.
Через мгновение упал и часовой Иван Торопов.
А когда его подняли и доставили в медсанбат, оказалось, что он получил тридцать восемь пулевых ранений. Но он все еще жил.
— Попал я в него? — озабоченно спросил он.
— Попал.
— Куда? В какое место попал-то?
— В самую середку, как надо.
— Правду вы говорите?
— Правду.
— Ну, слава богу! — удовлетворенно сказал Иван Торопов и потом, напрягая все силы, медленно, с расстановкой добавил: — А я, однако, весь изболел душой. Думаю, неужели я в него не попаду? Ведь я не знаю, в какое слабое место у него целиться. Ведь я в самолеты-то ни разу, однако, не стрелял.
Он виновато улыбнулся, как бы испрашивая прощения за то, что в самолет он раньше никогда не стрелял, и с этой улыбкой умер.