Останавливаются они у двухэтажного, избитого дождями, и ветрами, и самим временем дома. Внизу лавка, наверху жильё.
Жур поднимается по шаткой лестнице, по узким обледеневшим ступенькам и опять оглядывает местность.
Тихо здесь, мертвенно-тихо, словно и сюда распространилась территория кладбища. Впрочем, кладбище видно и отсюда. Только теперь его видно уже смутно.
Вслед за Журом по лестнице поднимается, держась за поручни, Зайцев. И уж потом, когда Жур стучит в дверь, на лестницу вступает Егоров.
Дверь открывается, обдавая посетителей душным теплом.
— Высоко живёте, — говорит Жур женщине, стоящей на пороге в одной рубашке и в цыганской шали, накинутой на голые плечи.
— Выше-то лучше. К богу ближе, — насмешливо откликается женщина, нисколько, видимо, не удивляясь столь поздним посетителям.
— Вам-то хорошо. Гостям худо. Хоть бы вы обкололи ступеньки ото льда, показывает на лестницу Жур и продолжает оглядывать местность. Подниматься трудно…
— Зато спускаться легко, — уже смеётся женщина, и на смуглом лице вспыхивают белые зубы. — Если отсюда кого пихнёшь, он вниз пойдёт без задержки. Не затруднится…
— И часто спихиваете?
— Бывает… Ой, да вы меня простудите! Я с постели…
Они входят, как в предбанник, в крошечный коридор. Жур включает карманный фонарик.
— Жарко топите.
— Нельзя не топить — жильцы, — вздыхает освещённый фонариком старик, похожий на святого угодника Николая Мирликийского, спасителя на водах. Дунька, лампу…
— Ожерельев? — вглядывается в старика Жур. — Тебя что-то давно не видать было…
— А вы будто не знаете, где я был. По вашей милости всё было сделано. Но вот отпустили. Не находят за мной особой вины. Не находят. Сколько ни искали…
— Ох, так это вы, гражданин начальничек, а я думала — Яшка, — смотрит при лампе на Жура молодая женщина, почти девочка, которую старик назвал Дунькой. — А говорили, что вас вроде того что убили. Значит, враньё…
— Значит, враньё, — подтверждает Жур. — А ты, значит, по-прежнему здесь живёшь?
— А где же? Раньше у дедушки Ожерельева жили и теперь живём. И так, наверно, будет до скончания века. Не выбраться, видно, нам отсюдова…
Дедушка Ожерельев сел к столу, постучал ногтем по табакерке, открыл, взял щепотку, набил обе ноздри, помотал головой.
— Не могу. Нюхать нюхаю, а чихнуть не могу. Слабость. И сна нету. Пропал сон. И всё по вашей милости. Вся наша жизнь одно беспокойствие…
Жалкий этот дедушка, чуть живой, а его ещё по тюрьмам таскают, как он сам сказал. За что? И все тут какие-то жалкие.
Егоров смотрит на худенькую Дуньку, которая удивительно похожа на его сестру Катю. Бывает же такое сходство. Рост одинаковый, волосы, глаза. И щурится так же от лампы. И родинка над верхней губой. С той же стороны родинка, с правой.
Дунька говорит Журу:
— Никакого изменения в нашей жизни, гражданин начальничек, уж, видно, не предвидится…
— А какого же ты изменения ждёшь? — спрашивает Жур. — Сама и виновата. Надо устраиваться. Я тебе давал адрес…
— Адрес — это одно, а дело — это другое, — будто сердится Дунька. — Вы думаете, это легко — солдатские шинели шить? Я себе все руки исколола…
Егоров почти разочарован. Он был уверен, что именно сейчас, в этом доме, начнётся какое-то опасное действие. Он немножко боялся этого действия, но всё-таки ждал его. Может, их начнут обстреливать, думал он. А ничего не случилось. Такие же, как везде, разговоры. И жалобы такие же: на плохую жизнь.
Жур уселся почему-то у самой двери, где стоит ржавый умывальник. Может, Жур ждёт чего-то.
— Значит, ты всех сюда перевёз из старых своих домов? — спрашивает он старика. — И из женского монастыря тут, я смотрю, девушки?
— Да куда же я всех перевезу? — кряхтит старик. — Я и никого-то не перевозил. Они сами. Они работают от себя. Мне только за квартиру…
— Это верно, — соглашается Жур. — Разве всех перевезёшь! У тебя ведь, кажется, три таких дома было…
— Вы мне всё прочитываете, — обижается старик. — Был один дом, правда, мой, а второй — женин, жены моей, покойницы. А теперь вот самого загнали в этакую халупу и ещё здесь по ночам беспокоят…
«Действительно, — думает Егоров, — для чего мы сюда пришли? Людей разбудили, сидим. А людям, наверно, завтра на работу».
— А сынок твой где? — спрашивает старика Жур.
— А откуда же я знаю? — разводит руками старик. — Вы бы не пришли, я и про вас бы не знал, где вы есть и в своём ли здоровье…
— Значит, не знаешь, где сынок?
— Не знаю. Я ж говорю, только на днях вернулся. А Пашка, говорят, совсем уехал. В Читу, говорят…
— Значит, ты ещё не приступал к делам?
— А какие ж у меня дела? Мелкая торговля, и то лавка стоит запечатанная. Наложили зачем-то арест. А ведь что писали в газетах? В газетах писали: частный капитал должен торговать. То есть у кого есть деньжонки, пускай торгует…
— Но никто не говорил, что надо торговать обязательно краденым.
— А я не спрашиваю, из каких мест доставляют товар. Откуда мне знать, краденый он или дарёный.
На эти слова старика Жур не отвечает. Должно быть, не находит что ответить. Молчит.
Где-то далеко глухо хлопают выстрелы. За перегородками, за чёрным занавесом тихо и тревожно переговариваются разбуженные люди. Кто-то поспешно одевается, стучит башмаками.
Все это слышат Егоров и Зайцев. И Жур, конечно, тоже слышит. Но он, должно быть, не придаёт этому никакого значения. Он по-прежнему сидит на табуретке подле умывальника, курит. Вдруг он спрашивает старика:
— Ну, а сейчас-то чем ещё думаете торговать, кроме оружия?
— Какого оружия? — возмущается старик. — Собираете вы бабью сплетню какую-то. Делать вам нечего. И раньше были сыщики. Но такого не было, чтобы по ночам будить…
— Раньше, это правда, такого не было, — соглашается Жур. — Раньше ты бы сунул сыщику от щедрот своих красненькую, допустим, и воруй и спи спокойно…
Егорову хочется разглядеть лицо старика, но старик отворачивается от света лампы. Однако понятно, что он усмехается, сердито усмехается.
— Раньше, гражданин начальник, ты, пожалуй, и сам бы посовестился меня будить. Без всякой красненькой. Раньше, пожалуй, тебя бы не назначили на такую должность. Ты ведь, я знаю, молотобойцем у Приведенцева работал. Я и твоего папашу-хохла знал. Он бондарничал у Вороткова в мастерской. Вот это была ваша настоящая должность. А теперь, выходит, вы хозяева…
— Выходит, что мы, — опять соглашается Жур.
Старик наконец чихает и смеётся, вытирая полой рубахи нос.
— Выходит, что правда. Ведь как вся жизнь, целиком вся, перевернулась… А может, она опять обратно перевернётся? А что, если она перевернётся обратно? А?
— Ты, наверно, на это и надеешься, — говорит Жур. И включает карманный фонарик, зажимает его в коленях, смотрит на ручные часы. — И Буросяхин на это надеется. И ещё кое-кто. Иначе бы ты на старости лет не рисковал, не берёг для них оружие…
— Тю, канитель какая! — ещё больше сердится старик и плюёт. — Опять он про оружие!.. Да ты его сначала найди. Найдёшь — тогда разговаривай и хвались…
— Найдём, — обещает Жур. — А как же не найти! Нас на это дело специально поставили. Из молотобойцев, как ты говоришь, в сыщики перевели. Кому-то и этим делом надо заниматься…
На кирпичной плитке близко от лампы стоит незакрытая кастрюля с пшённой кашей.
Егоров смотрит на кашу. Она необыкновенно белая.
«Наверно, на молоке, — думает Егоров. И ещё думает: — Уж поскорее бы всё это кончалось!»
А Жур продолжает разговаривать со стариком.
И Зайцев заметно томится. Когда где-то далеко хлопают выстрелы, он, как охотничья собака, делает стойку, козырьком прикладывает ладонь ко лбу, смотрит в окно. Ходит от окна к окну, заглядывает за перегородки.
В дверь негромко стучат.
Опять та женщина в цыганской шали на голых плечах выходит из-за перегородки открыть дверь, как будто не могут открыть старик или Жур, сидящие у двери.
Входит раскрасневшийся вспотевший Водянков. Он здоровается, хозяйственно сморкается, щурит от света глаза.
— Беседываете?
— Да вот разговорились, — улыбается Жур, кивая на старика. — Давно не виделись. То он в тюрьме сидит, то я лежу в больнице…
— А у нас получилось всё как надо, — рассказывает Водянков. Буросяхина только что отвезли, со всей компанией…
— Буросяхина? — спрашивает старик.
— Его, дедушка, его, собственной персоной, — разглаживает пальцами пышные усы Водянков. — Правда, оказал сопротивление, а как же… Но, слава богу, отвезли. Отмучился, болезный. Отшумел…
«Где-то было что-то интересное, — огорчённо думает Егоров. — А мы тут просидели». И смотрит в широкую щель, как за перегородкой перед зеркалом худощавый мужчина в пенсне дрожащими руками застёгивает на затылке готовый галстук-«бабочку».
— Ну куда же вы теперь пойдёте? Ещё ночь. Они ведь к дедушке, они нас не затрагивают, — успокаивает мужчину женщина в цыганской шали. — Да и вас разденут по дороге. Тут опасно. А у вас вон какое богатое пальто…
— Знал бы, не поехал, — никак не может застегнуть крючок на затылке мужчина. — Ведь как я не хотел сюда ехать! Это меня этот скотина Аркадий Алексеевич уговорил. Стоеросовая дубина. Уверял — приличное помещение…
— А чего особенного? — будто обижается женщина. — У нас и не такие люди завсегда бывали. И всё спокойно…
Егорова отвлекают от этой картины выстрелы, вдруг захлопавшие, кажется, у самого дома. Егоров смотрит на дверь. А Зайцев бежит к двери.
— Зайцев, не торопись, не на пожар, — негромко говорит Жур, не подымаясь с места.
Жура, должно быть, не удивляют и эти выстрелы. А стреляют, похоже, прямо в дверь.
«Как в ловушке мы», — думает Егоров. Но странное дело — страха не испытывает.
Дверь открывается.
В коридорчик не входит, а вваливается парень в кожаной тужурке, с лицом, измазанным чем-то чёрным.
Это, наверно, шофёр автобуса.
— В самое ухо, — вздыхает он.
И когда подходит к лампе, видно, что это не чёрным, а красным измазан он — кровью. Кровь льётся ему за ворот.
— Ах, дурак! — наконец сердится Жур.
— Почему же я дурак? — обижается шофёр.
— Да не ты… Зайцев, перевяжи его… Умеешь? Это вот дедушкин сынок дурак, — кивает на старика Жур. — Это его работа. Ни в какую Читу он не уехал. Он старается сейчас отогнать от дома. Надеется ещё перепрятать с папашей оружие. Значит, сведения правильные…
— Это что, вы насчёт стрельбы думаете? — спрашивает старик. — Это, вы думаете, мой сынок Пашка стреляет? Нет, это не Пашка. Благородное даю вам слово, не Пашка…
— Именно благородное слово, — усмехается Жур. — У тебя все слова благородные.
Зайцев не умеет делать перевязку. И Егоров не умеет. Но он помог шофёру снять тужурку.
Перевязку делает Водянков, зубами разорвав индивидуальный пакет.
А Жур отдёргивает чёрный занавес.
— Здравствуйте, — говорит он мужчине в пенсне, уже застёгивающему жилетку. — Прошу предъявить ваши документы.
— Я не обязан вам предъявлять, — с достоинством отвечает мужчина, и пенсне вздрагивает на его жилистом тонком носу. — Я, во-первых, случайно сюда… случайно попал. Меня ввели в заблуждение. Я ни за что бы сюда не поехал. А во-вторых…
— Егоров, обыщи его.
Жур брезгливо поморщился и прошёл дальше, за перегородку.
А Егоров смутился больше этого случайного посетителя. Как это вдруг обыскивать такого почтенного гражданина? Но делать нечего.
— Ну-ка, гражданин, поднимите, пожалуйста, руки.
На Егорова пахнуло запахом духов, хорошего табака и самогонки.
Человек в пенсне оказался нэпманом, совладельцем фирмы «Пётр Штейн и компания. Мануфактура и конфекцион».
Егоров вспомнил тот красивый магазин на Чистяревской, куда они заходили с Катей покупать сорочку. И не купили. Егоров больше не чувствовал почтения к этому человеку. Он сперва подумал, что это какой-нибудь профессор или доктор. А это нэпман, хозяйчик, частник…
— Держите, гражданин, ваши документы. А это у вас что?
— Это зажигалка в форме браунинга. Можете её взять себе…
Егоров легонько нажал курок, пистолет фыркнул, зажёгся огонёк. Егоров удивился: правда, зажигалка.
— Возьмите её, — опять предложил нэпман.
— На что она мне? — сказал Егоров и отдал зажигалку нэпману, хотя в самом деле занятная была зажигалка. Никогда такой не видел.
— Молодой человек, я надеюсь всё-таки, что эта наша встреча останется между нами, — улыбнулся тонкими губами нэпман. — Я тем более семейный человек. Мне будет неприятно. — И всё ещё дрожащими руками раскрыл бумажник. — Вот, пожалуйста, вам. Никто не видит. Это за ваше молчание. По случаю нашего такого малоприятного знакомства. В таком месте…
— Ну что вы, ей-богу, одурели, что ли? — отвёл его руку Егоров. — Для чего это?
Жур приказал отпустить нэпмана.
— А он мне деньги давал, чтобы я помалкивал, — засмеялся Егоров, когда нэпман ушёл.
— И ты взял? — спросил Жур.
— Ну, для чего?
— Значит, ты взятки не берёшь?
Тут только до Егорова дошло, что этот нэпман ведь правда предлагал ему взятку. Егоров покраснел; Он готов был сломать нэпману пенсне, переломать все кости. За кого этот нэпман принимает его, комсомольца Егорова? И как он сразу не догадался, что это ведь и есть взятка? Он думал, что взятки дают как-то по-другому…
Егоров выбежал на лестницу. Но по лестнице поднимались Воробейчик и ещё какой-то парень в дорогой пыжиковой шапке и в борчатке с мерлушковым воротником, с таким же мерлушковым, как на шапочке и на воротнике у Ани Иващенко, которую Егоров встретил вечером, несколько часов назад. Но теперь ему казалось, что это было очень давно.
Воробейчик подталкивал парня, а парень оглядывался и огрызался.
За ними шли ещё два человека, незнакомых Егорову.
— Вот он, гроза морей, — втолкнул в коридор парня Воробейчик.
— Прямо из Читы прибыл? — спросил парня Жур. — Папаша говорит, что ты в Читу отбыл…
— Я его с крыши ссадил, — кивал на хозяйского сына Воробейчик. — Он залез вон на ту крышу и постреливал вот из этой штуки, — Воробейчик достал из-за пазухи тяжёлый пистолет «кольт». — А я его тихонько из-за трубы, как кошка мышь. И ещё счастливый его бог. Я бы сделал из него покойника, если б он оказал сопротивление…
— Эх! — снял пыжиковую шапку хозяйский сын и шлёпнул ею об пол. Потом стал расстёгивать борчатку с оторванной полой.
Полу он оторвал, когда Воробейчик сталкивал его с крыши.
Под борчаткой у него были синяя косоворотка, опоясанная шёлковым шнурком с кистями, синие же брюки галифе и белые, измазанные в саже бурки, обшитые полосками коричневой кожи.
Егоров с интересом смотрел на него.
Это был первый крупный бандит, которого вот так близко увидел Егоров, настоящий бандит. Он только что прострелил ухо шофёру и мог убить шофёра. Мог убить кого угодно. И, наверно, убивал.
Однако ничего особенного всё-таки Егоров в нём не заметил. Хозяйский сын был похож на обыкновенных нэпманских сыновей, что торгуют в лавках на Борзовском базаре. И у него такие же, как у них, нахальные, насмешливые глаза. Он и сейчас не испуган, не растерян. Он только огорчён.
Вынув из кармана брюк расчёску, он, глядя в зеркало, стал расчёсывать мокрые волосы, кольцами слипшиеся на лбу.
— Для чего же ты учинил стрельбу? — спросил его отец, как спросил бы, наверно, всякий отец набедокурившего сына.
— Вы, папаша, не суйтесь, — ответил сын, собирая с расчёски опавшие волосы. Потом подул на расчёску и спрятал её в карман.
— Ну ладно, купцы, показывайте ваш товар, — улыбнулся Жур. — Ломик, надеюсь, у вас найдётся?
— Девок тут развёл! — закричал на отца сын. — Они все сыскные. Для чего они были тут нужны?
— Ломик, — повторил Жур. И спросил: — Сами будете поднимать пол или нам придётся?
— Я у вас на службе не служу, — огрызнулся сын. — И служить не буду…
— Это определённо, — подтвердил Жур. — Служить ты у нас не будешь, нет.
Зайцев уже где-то в коридоре добыл топор и долото.
— Это что тут, в углу? — показывает Жур. — Надо разобрать.
Зайцев разгребает какие-то тряпки, мочало — сперва ногой, потом руками. Егоров начинает ему помогать. Они вытаскивают из кучи тряпья ватное одеяло, тянут матрац, набитый мочалом.
И вдруг в самом углу испуганно заплакал ребёнок. Голый, худенький, лет, наверно, трёх, со всклокоченными волосами.
— Ну, ты сопляк! — сердито отодвигает его Зайцев. Он сердится сейчас на всё, на всех. Он уверен, чти таким сердитым и должен быть всегда работник такого учреждения.
Ребёнок встаёт на тоненькие ножки, жмурится от света, но не уходит из угла.
— Мальчик, — удивляется Егоров.
— Уберите ребёнка, — обращается к женщинам Жур. — Чей это ребёнок?
На свет лампы выползает страшная, как баба-яга, старуха. Точно такую Егоров видел в криминалистическом кабинете на снимке. А эта только что спала на печке.
— Кто его знает, чей он? Верка его мать. Она уехала во Владивосток. Оставляла мне ему на харчи, но чего она там оставила…
— А как Веркина фамилия?
— Кто её знает как! Верка и Верка. Княжна ей была кличка…
Егоров поднял ребёнка с полу, и ребёнок цепко ухватился за его шею.
— Глядите, признал отца, — засмеялась женщина в цыганской шали.
Егоров покраснел.
— Кёшка, — сказала Дуня мальчику, — это твой отец нашёлся. Поцелуй папочку.
Мальчик ещё крепче обнял Егорова и действительно поцеловал.
— Ничей? — спросил Егоров старуху. — Совсем, совсем ничей? — и повернулся к Журу.
— Работай, — нахмурился Жур. — Тут не детский дом. Положи ребёнка…
Егоров посадил мальчика на сундук около кирпичной плитки и прикрыл его плечики байковым одеялом.
Зайцев уже оторвал топором плинтус и стал вырубать первую от стены доску.
— Подожди-ка, не так, — взял долото Егоров. — Она так может расколоться…
— Ну и пусть, — продолжал орудовать топором Зайцев. — Жалко, что ли…
— Подожди, — опять сказал Егоров.
И подсунул долото в то место, где забиты гвозди. Надавил коленом на ручку долота. Доска скрипнула протяжно и подалась, сильно пахнув старой, слежавшейся пылью и плесенью, от которой трудно дышать. И в то же время чуть расколотая смолистая доска вдруг запахла свежей лиственницей или сосной, будто под слоем тлена таилась жизнь, и вот она обнаружила себя.
Егоров ловко отрывал долотом одну доску за другой, точно не один год провёл на такой работе. Он делал теперь это с явным удовольствием. Но вдруг над его головой закричал Воробейчик.
— Ящик!
Под полом оказалось три ящика — два длинных и один квадратный.
В длинных ящиках лежали короткие японские карабины, обмазанные по стволам вонючей жёлтой мазью и обёрнутые в вощёную бумагу. В квадратном ящике — обоймы с патронами.
— Мало, — вздохнул Жур. — Отдирайте ещё. И смотрите, куда прячут оружие. Это ж внизу потолок может обвалиться…
Вот теперь Егоров взял топор, потому что надо было отодрать тяжёлые плахи.
— Да руби ты, не возись, — посоветовал Зайцев и хотел отобрать топор.
— Погоди, — отстранил его Егоров и снова, подсунув топор, как долото, в то место, где гвозди, навалился на черенок.
Плаха заскрипела со стоном, и опять после запаха пыли и плесени появился живучий и сильный запах сосны.
Тут, у русской печи, были обнаружены пистолеты.
— Н-да, — поглядел на пистолеты Водянков, — Буросяхин со своей компанией натворил бы ещё много бед при этих шпалерах. Опоздал он…
Дедушка Ожерельев ругался из-за чего-то с сыном Пашкой, глядя, как их оружие переносят в автобус.
Женщины за печкой тревожно перешёптывались. А худенький мальчик в байковом одеяле смирно сидел на сундуке. Увидев Егорова, проходящего мимо, он, как родного, вдруг ухватил его за штаны и показал на незакрытую кастрюлю с кашей, всё ещё стоявшую на кирпичной плитке.
— Хочу каши. Каши хочу.
Егоров не знал, как быть. Но разве можно взять чужую кашу? И он неожиданно для себя сказал мальчику:
— Погоди, потом! Дома покушаем.
Егоров, конечно, нечаянно это сказал, но всё-таки не совсем нечаянно.
Отрывая старые доски, разгребая руками старую, слежавшуюся пыль, он всё время думал о мальчике. Вот они сейчас уйдут, уедут отсюда, из этой душной тесноты, а мальчик останется. Надо бы забрать мальчика. Не надо мальчику тут жить. Нехорошо это, нечестно оставлять тут мальчика. Мальчик же ни в чём не виноват. Виноваты вот этот подлый дедушка Ожерельев, его сын Пашка и ещё какой-то Буросяхин. Виноват, наверно, и этот трусливый нэпман, хозяин красивого магазина «Пётр Штейн и компания. Мануфактура и конфекцион».
В сердце Егорова закипала злоба. И в то же время пробуждалось ещё неясное ему самому чувство ответственности за жизнь. Не ясное, но сильное и острое, как свежий запах сосны, что пробивается из этих оторванных старых досок, пробивается вопреки всему, что налипло на них за многие годы.
Ох, какая тяжёлая работа попалась Егорову!
Жур приказал ему стоять внизу, у автобуса, где уже стояли Воробейчик и шофёр с забинтованной головой.
Вскоре сюда подошёл ещё автобус — чёрный, прозванный в уголовном розыске почему-то каретой. Этот автобус для арестованных. — Ну как, не боишься бандитов? — насмешливо спросил Егорова Воробейчик.
— Не боюсь, — ответил Егоров. И добавил: — Покамест не боюсь…
Внизу, у автобуса, пришлось стоять долго, пока наверху продолжали обыск и потом писали протокол. И всё время, должно быть со скуки, Воробейчик посмеивался над Егоровым. Смеялся даже над тем, что Егоров, как он признался, не пьёт, и не курит, и ещё не женатый.
— Скопец, что ли?