Журу в самом деле нравился Зайцев.

Впрочем, многое нравилось и многое же не нравилось. И не всегда было легко отличить, что же нравится и что не нравится. Одна и та же черта в характере Зайцева вызывала разное отношение к нему.

Зайцев был необыкновенно подвижен, горяч и исполнителен. Против этих качеств едва ли можно возражать. Их сразу обозначили в уголовном розыске как оперативность. Но в оперативности Зайцева проступала и хищность.

И хищности этой он не скрывал. Он, казалось, не видел существенной разницы между, допустим, Афоней Соловьёвым и Пашкой Ожерельевым. Оба для него были одинаковыми преступниками.

Он даже огорчился, когда узнал, что Афоню Соловьёва суд приговорил не к расстрелу, как Пашку Ожерельева, а к заключению на десять лет.

— Мало. Я бы его тоже стукнул, этого малохольного Афоню. Ну что это десять лет?

— Давай, — предложил Водянков, — давай я тебя, Зайцев, запру не на десять лет, а только на трое суток вот у нас тут, в предварилке. Парашу тебе поставлю для удобства. Посиди попробуй, как это другие сидят…

Зайцев смеялся.

Может, в нём ещё не перебродила, не перегорела мальчишеская страсть к шалостям, к озорству? Может, в нём самом ещё борются разные начала? Может, с возрастом он станет серьёзнее?

А пока ему многое кажется смешным. Особенно его рассмешила Дуня, девушка из бывшего заведения дедушки Ожерельева, пришедшая в уголовный розыск к Журу посоветоваться, как она сказала, «насчёт дальнейшей жизни». Нашла куда идти советоваться. «Вот тоже дура», — определил Зайцев. И спросил:

— Надеешься получить советы, как лучше обирать клиентов?

Дуня вдруг заплакала. Так, заплаканная, она и вошла в комнату Жура, сказав:

— Этот рыжий у вас, товарищ начальничек, просто очень нахальный…

Жур сделал замечание Зайцеву.

— А чего я ей сказал? — удивился Зайцев. — Чего она из себя строит? Обыкновенная эта самая… Её бы тоже надо устроить вместе с дедушкой Ожерельевым. Все они одинаковые…

— Да, много, я гляжу, мути у тебя в башке, Зайцев, — говорил Жур. Огромное количество…

Но муть — это ещё не очень опасная вещь. Муть ещё рассеется, отойдёт, осядет.

Зайцев своё дело делает, ловко делает.

Его уже заметил сам товарищ Курычев. Ночью во время генерального обхода города, вернее объезда, Курычев пригласил вдруг Зайцева в свою машину, в старенький «рено». Как это случилось — непонятно, но Зайцев оказался в одной машине с самим начальником уголовного розыска.

— Что, расскажи, тебя Курычев спрашивал? — допытывался потом у Зайцева Воробейчик.

— Ничего особенного. Просто похвалил вас и меня за то, что мы лихо задержали этого Соловьёва Афоню. Говорит, что это был героический акт. И кто ему про это рассказал?

— Ты, наверно, и рассказал.

— Нет, я ему ничего не рассказывал. А он сам забавный…

— Кто забавный?

— Ну, Курычев. Видно, тоже, как все грешные, побаивается бандитов…

— Почему ты думаешь?

— По всему. Это же сразу заметно. Когда на Селивановской мы входили в эту малину — помните, Васюкова квартира, на втором этаже? — он дверь дёрнул и остановился. Меня вперёд пропустил. Будто из вежливости. А потом, когда туда зашли вы и Водянков, он стал сильно распространяться, чтобы все видели, что он не кто-нибудь, а сам начальник. Даже перед этими девками рисовался, расстёгивал пальто, чтобы видели, что у него орден…

Зайцев не боялся даже в дежурке смеяться над начальником. Все должны были понимать, что он и перед начальником не собирается заискивать и пресмыкаться. Ну что из того, что сам Курычев пригласил его в свою машину? Он, может быть, из соображений собственной безопасности его пригласил. Может, с Зайцевым Курычеву спокойнее во время обхода. А Зайцеву всё равно с кем ехать…

— Ох и мировой этот парень — Зайцев! — восхищался вечером в дежурке Воробейчик, сидя в кругу сотрудников, ещё свободных от происшествий. — Вы не смотрите, что он стажёр. Мы всё ещё наслужимся под его начальством. Вот попомните мои слова. Он далеко пойдёт.

А Жур продолжал относиться к Зайцеву несколько настороженно. По-прежнему Жур не мог определить точно своего отношения к нему. Егоров казался проще Зайцева, понятнее. За Зайцевым же нужен глаз и глаз. Никогда нельзя угадать, что он сделает, если ему дать полную волю на какой-нибудь операции.

И в то же время Зайцев всё больше нравился Журу. Не во всём, но нравился. Нравилась напористость Зайцева, безотказность в деле и, конечно, смелость. Однако и в смелости его было что-то не очень правильное, что ли…

Жур не мог до конца разобраться в Зайцеве. Да он и не торопился в выводах. Он сам сказал однажды стажёрам:

— Вы, ребята, не думайте, что я старше вас и, значит, всё хорошо понимаю. Я сам до многого ещё не додумался. И вы, я считаю, тоже должны шевелить своими мозгами. Вот, например, у нас как поётся в нашем гимне? «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…» Как вы, ребята, вот это, например, понимаете — «а затем»?

— Что ж тут не понять! — удивился Зайцев. — Всё ясно: «…а затем — мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем…»

— Вот и не ясно, — возразил Жур. — Некоторые так понимают, что мы сперва всё разрушим, и, мол, давайте только разрушать. А я считаю, что автор гимна, как говорится, поэт, вставил эти слова «а затем» в том смысле, что не когда-нибудь потом, а сразу, тут же, мы и обязаны его строить, то есть новый мир. И это мы видим на фактах. Мы разгребаем обломки от старого мира, убираем мусор, и тут же, сразу, нам надо строить. Поэтому нельзя смотреть так, что мы должны только ловить и уничтожать преступников. Мы должны искать, где причина, что человек становится преступником. И эту причину наше государство должно начисто уничтожить…

— А преступников уничтожать не надо?

Это спросил Зайцев и опять скосил глаза.

— Нет, почему же, — сказал Жур. — Преступников нужно уничтожать. Тут никакого спора нет. Нужно и убивать. Но надо всё время смотреть, может, кого удастся и исправить…

— Мало кого, — покачал своей огненной головой Зайцев. — Мало кого удастся исправить…

— А это мы потом посмотрим, мало или много, — нахмурился Жур. — Но я ведь это к чему говорю? Вот вы возьмите меня. Я человек, конечно, сердитый. Меня в жизни ещё в детстве много обижали. Но даже я стараюсь не сильно сердиться, когда я на работе. Я другой раз нарочно сдерживаю себя. А вы ребята молодые. Вам ещё не из-за чего сердиться…

Жур пристально смотрел чуть печальными чёрными глазами то на Зайцева, то на Егорова, хотя Егорова уж никак нельзя было заподозрить в том, что он излишне сердит. Ему не вредно бы, пожалуй, даже добавить злости, что ли, Егорову. Уж очень он тихий.

— Нам, ребята, ещё воевать и воевать. И вашим детям, когда они у вас будут, ещё придётся, однако, сходить на войну. Но мы должны всегда помнить, за что мы воюем. Ты правильно сказал в прошлый раз, Егоров, что мы воюем за всеобщее счастье на земле…

Егоров этого не говорил. Но сейчас он не хочет перебивать Жура, не решается перебивать. Он сидит и внимательно слушает. А Зайцев ёрзает на стуле, испытывая нетерпение.

Потом он вызывает Егорова в коридор и говорит:

— Ты не сильно развешивай уши. Тут ещё есть одно серьёзное дело. Как бы нам обоим не погореть. С нас сегодня будут снимать анкету. С меня уже сняли. Сам Курычев велел. Он даже сердился, спросил, почему до сих пор со стажёров не сняли анкеты. «Я, — говорит, — не буду их утверждать без анкет…»

— Ну что ж, — сказал Егоров, — пусть снимают анкету. Мне скрывать нечего…

— Да я не об этом, — поморщился Зайцев. — Ты, главное, вот учти: тебе двадцать два года.

— Да нет, что ты! — засмеялся Егоров. — Мне только восемнадцать. И то ещё нету. Зимой будет, в январе…

— Глупый, ты не обижайся, но ты, честное слово, как дурак. Они обоих нас примут. Я уже всё выяснил. У них теперь есть две штатные должности. Они передвижку сделали. Но им обязательно нужен возраст. Я сказал, что мне уже исполнился двадцать один год, а ты говори, что тебе двадцать два. Ты выглядишь старше меня. У тебя вид угрюмый. А метрики всё равно не спрашивают.

— Неудобно как-то, — задумался Егоров. — Поступаем на такую работу и вдруг сразу же допускаем обман. Вроде как сами мы жулики…

— Ну, как хочешь, Егоров. Но ты отсюда можешь свободно вылететь. Один парень вот так же, мне рассказывали, прошёл весь испытательный срок, а потом вылетел из-за молодости лет. У него двух лет не хватало.

— А если…

Егоров хотел ещё что-то спросить, но из глубины коридора, из полутьмы, закричали:

— Егоров!

Это его позвал Воробейчик.

Почему-то именно Воробейчику поручили снимать со стажёров анкету. Но Егоров сейчас даже обрадовался этому. Воробейчика он не любит. Поэтому он, думается, не обязан говорить ему правду. Вот если бы Егорова спрашивал Жур, Егоров бы сказал честно. А Воробейчик… да ну его!

И, стоя перед ним, на его вопрос о возрасте Егоров бессовестно сообщает:

— Мне сровнялось двадцать два года. Уже сровнялось… Ещё весной сровнялось…

И всё-таки сразу потеет, как от тягчайшего напряжения. Нет на свете, наверное, более тяжкой обязанности, как обязанность врать.

Воробейчик спокойно записывает. Заполнив всю анкету, говорит:

— У тебя, Егоров, хорошее происхождение, чисто пролетарское…

Егорову это приятно. Однако, помедлив, Воробейчик продолжает:

— Но для работы в уголовном розыске у тебя нет призвания. Понимаешь, призвания.

— Не понимаю.

— Призвание — это когда человек просто создан для этого дела. Просто создан. Понятно?

— Нет, не понятно, — мотает давно не стриженной головой Егоров.

— Неужели непонятно? Ну, как же это тебе ещё объяснить, если ты такой… ну как это… вроде вялый, как после сыпного тифа? А в уголовном розыске должны быть люди очень понятливые, быстрые — ну, как бы тебе это сказать? — сообразительные. Чтобы они никогда ничего не боялись. Ни живых, ни мёртвых. И чтобы всегда были, ну, одним словом, — начеку. Ну разве ты можешь быть таким?

— Могу, — расправил плечи Егоров.

— Упрямый ты, вот это я вижу, как какой-нибудь, — не обижайся, — ишак. Ну ладно, как-нибудь разберёмся.

Воробейчик собирает со стола бумаги и уходит.

В тот же день в узенькой комнатке Жура происходит короткое совещание.

Стажёры на этом совещании не присутствуют, потому что разговор идёт о них. Быть ли им сотрудниками уголовного розыска, губернского уголовного розыска, — вот этот вопрос и решается сейчас.

Впрочем, о Зайцеве вопрос почти решён. Все высказываются за него.

Только Жур сделал одно замечание. Он сказал, что Зайцева надо немножко сдерживать, Зайцев слишком горячий. Ну что же, это не такой уж грех, что горячий. Работа тут в общем не холодная. Холодные сапожники тут не требуются.

Зайцев уже знает, что идёт такое совещание. Знает, что там, в узенькой комнатке Жура, сейчас решается его судьба. Но он спокоен за свою судьбу. Он спокойно пьёт в буфете чай с печеньем «Яхта».

Впоследствии, наверно, он купит себе такой же термос, как у дежурного по городу Бармашева. Или не купит. Даже скорее всего не купит. На кой ему дьявол термос?

— Налей мне ещё стаканчик, — говорит он буфетчице.

— Опять с лимоном?

— Конечно.

Зайцев совершенно спокоен.

А Егоров волнуется. Он сидит за столиком против Зайцева, тоже пьёт чай, но не с печеньем, а с булкой и ужасно волнуется. У него даже пальцы холодеют от волнения. Он греет их о стакан.

И Егоров волнуется не напрасно. На совещании только Жур высказался за него. И то очень осторожно.

— Почему нам не попробовать его ещё? — говорит Жур. — Парень он, видать, честный, серьёзный, старательный.

Но Воробейчик прямо кипит от злости:

— Да куда же его ещё пробовать? Месяц пробуем. Сегодня ровно месяц.

— У меня против Егорова нету возражений, — разглаживает пышные усы Водянков. — Парень он как будто ничего. Но не могу я его понять, вроде как он робкий, что ли. Застенчивый какой-то.

Вот за это слово «застенчивый» и цепляется Жур, защищая Егорова.

— А что же, — говорит Жур, — надо, чтобы человек был нахалом? Он просто, я замечаю, совестливый паренёк. А это, мне думается, неплохо. Если есть сомнения, можно ему дать ещё самостоятельное задание, тем более он комсомолец. Неплохой, я считаю, комсомолец…

— Ну, разве что комсомолец, — ухмыляется Воробейчик.

И тут происходит странное. Воробейчик, всё время выступавший против Егорова, предлагает послать его с последним заданием на «Золотой стол».

Казалось бы, Воробейчик мог придумать Егорову более трудное задание, на котором бы Егоров уж наверняка провалился. Но Воробейчик как будто настаивает на этом задании. Ну что ж, Жур не возражает.

Час спустя он вызывает к себе Егорова и спрашивает:

— Ты можешь поприличнее одеться? У тебя есть во что?

— Есть, — говорит Егоров.

— Ну вот, оденься как можно получше и вечером пойдёшь на «Золотой стол».

«Золотой стол» — это казино, где играют в лото, в карты и ещё во что-то. Оно помещается в центре города, почти рядом с уголовным розыском, в следующем квартале, против кинотеатра «Красный Перекоп». Там собираются богатые люди — нэпманы, старатели с золотых приисков. И жулики и бандиты, бывает, тоже там собираются. Особенно много бывает карточных шулеров, есть приезжие шулера.

Егоров в «Золотом столе» ничего особенного не должен делать. Если, конечно, вспыхнет скандал, он обязан задержать подозрительных. Ему поможет в этом милиционер, который стоит внизу, у подъезда. А так Егоров должен только наблюдать, не привлекая к себе внимания. Пусть все думают, что он просто игрок, молодой нэпман, гуляющий глупый молодой человек. Он может принять участие в игре в лото или в какой-нибудь другой игре. Для этого ему выдаётся казённых три рубля. Если проиграет, не страшно. Если выиграет, тоже. Вот и всё. Сам, конечно, он не должен затевать скандалов. Боже упаси! Он должен держаться скромно, ни во что без толку не впутываться.

— Ну иди, Егоров, — сказал Жур. — Желаю тебе… Ну, словом, иди и старайся, чтобы всё было как следует…

Егоров зашёл домой, пообедал, переоделся, надел почти новый, перешитый Катей френч цвета морской волны, аккуратно причесался и уже в самую последнюю очередь посмотрел на башмаки.

Башмаки до крайности худые. Он уже два раза их сам ремонтировал, прикреплял дырявые подмётки тонкой проволокой, вырезал из картона стельки. Всё равно вида они никакого не имеют. Хотя их можно ещё подкрасить сажей.

Егоров развёл в керосине сажу и, поставив ногу на ступеньку крыльца, стал подкрашивать башмаки.

Его окружили племянники. Каждый хотел помочь ему в этом деле.

В одно мгновение они измазались, как чертенята. Но больше всех измазался Кеха. Он старался всех оттолкнуть и кричал, что это не чей-нибудь, а его папа, поэтому только он, Кеха, имеет право красить отцовские башмаки.

— Да он и не папа тебе, — сказал младший Катин сын. — Нам он дядя, а тебе чужой.

— Не чужой, не чужой! — закричал и заплакал Кеха. И стал ругаться вдруг такими словами, какие не только в три или в четыре года, но и в тридцать лет не все, пожалуй, знают.

Егоров растерялся. Он утешал Кеху, говорил, что он ему, правда, не чужой, но слова плохие, нехорошие слова. Надо их забыть. Поскорее забыть.

Егоров вышел из дома расстроенный. И всю дорогу думал то о Кехе: «Взяли ребёнка, так надо воспитывать», — то о том, что ему, Егорову, самому сегодня предстоит.

Всё-таки он идёт сейчас на своё последнее испытательное задание.

Завтра уже будет ясно, как решилась его судьба. Вернее, она решится сегодня. Но Кате он об этом ничего не сказал, чтобы она не волновалась лишний раз.

А сам он сильно волновался. Хотя чего бы ему волноваться? Ничего страшного там не может быть. Да если и будет, он, пожалуй, не шибко испугается. За этот месяц он уже кое-что повидал. Всё будет хорошо, как надо. Иди, Егоров…

В девятом часу вечера у развалин Хмуровского пассажа, сгоревшего ещё в гражданскую войну и до сих пор не восстановленного, он неожиданно встретил Жура.

У Жура был редкостный свободный субботний вечер. Он шёл домой ужинать. Он так и сказал с улыбкой Егорову: «Иду домой ужинать». А Егорову очень интересно: как живёт дома Жур? Если ли у него дети? Но спрашивать об этом неудобно. Не такие у Егорова с Журом отношения, чтобы спрашивать о домашних, о семейных делах.

Жур оглядывает Егорова под фонарём, видит, что у него под распахнутой телогрейкой красивый френч, — не «френч» теперь надо называть, а «тужурка».

— Что же ты так всегда не ходишь? У тебя же вид совсем другой, солидный…

Это звучит как похвала. Но Егоров вдруг вспоминает свой грех и совсем некстати в замешательстве говорит:

— Это всё ничего, но я напутал в анкете…

— Пустяки. После исправишь.

— Но я здорово напутал…

— Исправишь, — хлопает его левой рукой по плечу Жур. — Анкета — это дело не страшное. Ты сейчас вот старайся, чтобы всё было хорошо, умно. Последнее тебе задание — и, можно считать, кончился твой испытательный срок.

Жур идёт с ним по улице, под неяркими сегодня фонарями. Видимо, опять падает напряжение на электростанции. Никак её не могут наладить после гражданской войны.

— Наладится, всё наладится, — смотрит на фонари Жур. — Лет через десять, через двадцать никто не узнает наш город. Это будет мировой город.

Так любили тогда говорить, лет тридцать с лишним назад: мировой парень, мировой город, мировые дела.

Жур дошёл с Егоровым почти до самого казино, потом свернул в переулок к своему дому и сказал:

— Ну, счастливо тебе, Егоров. Работай. Главное, не горячись. Мы ещё увидимся сегодня. Я с двенадцати ночи буду дежурить по городу…

Егоров даже удивился: почему это Жур так сказал? Отчего тут надо горячиться? Всё спокойно.