Сколько бы ни бесновались Рамзес, Старик, унтер — офицеры и вся остальная свора, мы всегда находили время, чтобы поговорить друг с другом. Двое, трое, а то и четверо заключённых сходились возле плиты, которую мы топили прикладами от винтовок и драгоценной нефтью третьей империи. Польские и русские ребята стояли на часах. Тут же мы готовили еду и варили «организованную» картошку, а когда появлялись посторонние, прятали свои банки и кастрюли за сложенные штабелями винтовки и за стеллажи.

Во время этих бесед вокруг плиты зимой 1943/44 года нам поведали чудовищную историю Штутгофа. Хотя в нашей команде не было настоящих старожилов лагеря, «подследственные» знали многих из них и могли рассказать об их трагической судьбе.

Всё началось осенью 1939 года, сразу после вторжения гитлеровцев в Польшу. Сильно заболоченный участок леса был окружён колючей проволокой: так возник концентрационный лагерь. Сюда были согнаны первые десять тысяч заключённых, почти одни поляки. Они жили в неотапливаемых палатках; полураздетые, корчевали деревья и строили первые временные бараки. Хотя на ногах у них не было ничего, кроме деревянных колодок, передвигаться их заставляли только бегом. Первые два года в лагере но было ни одной ложки. Заключённые должны были, как животные, есть прямо из мисок. Перерывов на обед и отдых, которые были введены впоследствии, тогда не существовало. Телеги с «обедом» подъезжали прямо к рабочим колоннам, а потом снова раздавалось «Los, los!» и свист эсэсовских хлыстов.

V меня есть друг, — сказал мне как-то один поляк, когда мы стояли возле плиты. — Из первых десяти тысяч заключённых уцелело лишь сорок восемь человек; так вот, он один из них. Когда в сорок первом году они выходили каждое утро из нынешнего старого лагеря, который уже был построен, у ворот стояли эсэсовцы и внимательно оглядывали заключённых. Каждого, кто шёл недостаточно бодро или казался больным, выволакивали из строя и тащили в барак, где теперь находится душевая. Там их убивали; как правило, эсэсовцы забивали их до смерти палкой. Мой друг настолько обессилел, что однажды утром, когда колонна выходила из лагеря, он упал. Эсэсовцы моментально набросились на него. Он тут же поднялся и стал уверять, что просто споткнулся о камень. Поскольку колонна уже опаздывала, а его друзья в один голос подтвердили, что он здоровый и сильный парень, его не отправили в дом смерти.

— Да, вы даже не представляете себе, чем был Штутгоф раньше! — сказал другой поляк. — По сравнению с тем, что было, теперь это просто санаторий. В марте сорок третьего года, примерно полгода назад, в лагере произошла революция. Из Штутгофа убрали всё старое руководство: коменданта, гауптштурмфюрера, самых жестоких эсэсовцев и вместо них прислали новое лагерное руководство, с которым вы уже знакомы. И условия жизни здесь сразу изменились к лучшему. Вот попытайтесь, — продолжал он, — представить себе, что творилось здесь зимой сорок второго — сорок третьего. Когда нас выстраивали на вечернюю поверку, из бараков выволакивали всех больных, умирающих и мёртвых. Покойников и очень больных клали на землю, а остальные стояли, привалившись к стене барака. Так мы простаивали часами, босые, с непокрытой головой, в жалкой одежде, и нас отпускали лишь после того, как почти все заключённые валились с ног. Однажды мы стояли «в наказание» около двух суток, В результате несколько сот человек умерло. В лагере царил самый зверский садизм, и если мы выйдем когда-нибудь отсюда и расскажем о том, что пережили, нам никто не поверит. Я помню, как однажды сам комендант лагеря, который был в чине бригадного генерала, прыгал в своих кованых сапогах по распростёртым толам заключённых, покрытых нарывами, страдающих от водянки и других болезнен. Он плясал до тех пор, пока кровь и гной не залили его сапоги, и тогда он приказал двум заключённым вылизать их до блеска. Никто не поверит, что такое возможно, и тем не менее это правда, — закончил поляк, в прошлом высокопоставленный чиновник таможенного ведомства.

— А ты помнишь, — сказал третий, — ты помнишь, как ставили опыты на русских военнопленных? Это было незадолго до того, как вас пригнали в лагерь, — добавил он, обращаясь ко мне.

И вот что я узнал. Весной 1943 года в Штутгоф, как обычно, прибыла очередная группа русских военнопленных. Они явно попали в плен совсем недавно, потому что ещё не успели отощать от голода. Их было около 900 человек. Этих русских не отправили сразу на работу, как других заключённых, а заперли в бараке. Там им давали столько хлеба, сколько они могли съесть, по больше ничем не кормили. Через четыре недели 80 процентов военнопленных умерло, а через шесть недель умерли и все остальные. Опыт не удался, зато он позволил сделать определённые выводы! Дело в том, что русских военнопленных кормили хлебом, который на 100 процентов состоял из целлюлозы, тогда как все остальные заключённые получали хлеб, состоящий на 50 процентов из целлюлозы и на 50 процентов из муки, смешанной с картофелем.

— Ты как следует рассмотрел здание лагерной администрации? — спросил меня однажды один поляк, когда мы стояли вокруг плиты. — Взгляни на него повнимательнее. Посчитай камни, из которых это здание построено, и ты узнаешь, скольким заключённым оно стоило жизни. По одной жизни за каждый камень.

И мне рассказали, как эсэсовцы строили здание лагерной администрации. Носить камни полагалось бегом. Заключённые мёрли как мухи. По мере того как стены поднимались над землёй всё выше, эсэсовцы и капо всё чаще занимались своей излюбленной игрой: они сбрасывали самых слабых заключённых с лесов, и те либо разбивались насмерть, либо получали страшные увечья. Капо, которые привозили после работы наибольшее количество трупов, получали премию в виде спирта и табака.

— А ты помнишь, — рассказывал кто-то, — как утром, когда мы выходили через главные ворота, эсэсовцы подзывали капо и показывали на кого-нибудь пальцем или жестом, давая понять, что тот или иной заключённый раздражает их? Это означало, что ни один из этих обречённых не должен вернуться в лагерь живым. Если же кто-нибудь из них вернётся, то капо не сносить головы.

— В семи-восьми километрах от лагеря находится небольшая роща, — рассказывал поляк. — Когда-то там была каменоломня. Заключённых, которых по политическим соображениям надо было ликвидировать, но не казнить, направляли туда работать под руководством Козловского, старосты восьмого блока. Козловского ты уже приметил. Он заставлял заключённых таскать камни до тех пор, пока они не надрывались. И камни эти нужны были ему не для строительства, а только для того, чтобы уморить как можно больше людей. Тех, кто не хотел достаточно быстро умирать, он калечил и избивал до смерти. Иногда просто проламывал череп камнем или железной палкой. Именно таким способом он убил в этой каменоломне собственного брата. Каждый вечер заключённые рами хоронили трупы, и лишь после этого им разрешали вернуться в лагерь. Когда последние из этой непрерывно уменьшавшейся группы смертников были убиты, другая рабочая команда получила задание посадить там ели. Скоро там вырастет чудесная маленькая рощица, — закончил свой рассказ мой польский друг.

— Как вы думаете, сколько там полегло людей? — спросил я сдавленным голосом.

— Точно мы сказать не можем, но уж наверняка не меньше тысячи.

— И всех убил Козловский?

— Всех, — твёрдо прозвучало в ответ.

Я вспомнил об этом разговоре, когда прочитал в газетах, что Козловский и многие другие, кого я знал очень хорошо, были повешены в Штутгофе по приговору свободного польского народа.

— Но страшнее всего в то время были официальные казни, — рассказывали поляки. — Казни совершались в лагере, вернее, в старом лагере. Дорогу, проходящую через лагерь, с обеих сторон окаймляли виселицы. Они стояли там всегда. Порой эсэсовцы вешали сразу по десять-двадцать лучших наших товарищей и, чтобы усилить страдания живых, оставляли трупы висеть по нескольку суток перед окнами бараков. Потом нам приказывали снять трупы с виселиц.

Всё это происходило в первый период существования лагеря. Затем, когда во всех рабочих командах была введена система капо, начался новый период в истории ужасов Штутгофа. И всё-таки здесь всегда существовала и существует до сих пор одна интересная закономерность: эсэсовский террор всегда зависел и зависит от положения на фронте. Когда немцы наступают — они совершенно звереют, истребляя без разбора свои жертвы; зато когда им приходится отступать, они словно становятся осторожнее.

А русские военнопленные рассказывали ещё более ужасные вещи. Спокойно и даже деловито они сообщали нам:

— Да, в моём эшелоне было двести, триста, четыреста или пятьсот человек. Осталось трое, четверо, семеро или восемь человек. Мы прибыли сюда в сорок втором году… Мы — весной сорок третьего… А мы — летом сорок третьего года…

Русский мог прожить в лагере в общем не более трёх месяцев. Зимой, когда из-за лютой стужи было невозможно работать под открытым небом, эсэсовцы заставляли русских маршировать и при этом петь. Маршировали они босиком или в одних лишь деревянных колодках. Их гоняли целый день, а иногда и всю ночь, пока они не падали. Упавшим разрешали больше не вставать, и мороз милосердно прекращал их страдания.

— Хуже всего было то, что они творили с польскими и русскими детьми, — сказал мне однажды мой друг Йозеф. — В феврале сорок второго года в Штутгоф прибыло сразу семьсот или восемьсот польских и русских детей. Им было от десяти до пятнадцати лет. Почти все они погибли за несколько недель. Их убивали, они надрывались, умирали от непосильной работы, гибли от голода, гнили физически и морально. Но самое страшное ожидало тех, кто не умер. Как правило, уголовники превращали их в «мальчиков для радости», И что хуже всего, эсэсовцы и уголовники, потехи ради, дрессировали этих ребят, как дрессируют легавых собак. Негодяи натравливали их на больных и умирающих, и те, как стая волков, набрасывались на свой жертвы, отнимали у них еду, обувь, одежду. Как легавую натаскивают на дичь, так эсэсовцы и уголовники «натаскивали» совершенно одичавших ребят на слабых и умирающих заключённых, заставляя убивать их. Нам удалось спасти нескольких ребят; мы пристроили их к себе в оружейную команду и попытались сделать их снова людьми. Впрочем, ты же. их знаешь, они веяно крутятся вокруг тебя, дядя Мартин, — закончил Иозеф, улыбнувшись своими изуродованными губами.