Севская игумения Магдалина скончалась двадцать пятого августа в двенадцать часов. Обитель осиротела! Неутешный плач, стон и вопль во всей обители продолжаются; но даже и мирские все рыдают, ее лишившись. Она, матушка, заслужила такую любовь простотой, смирением, терпением и незлобием. Триста сестер успокаивались под ее кроткомудрым правлением. Несомненно, что она получит блаженную вечность: она предчувствовала свою кончину и кое-как намекала о сем; в самое время кончины некоторые сестры видели венец звездный над ее кельей. А площанский отец строитель за несколько дней пред кончиной ее видел сон: будто вдруг небеса отверзаются, и отец Леонид (Лев) оттоле говорит игумений: «Магдалина! Скоро ли ты придешь ко мне? Я давно жду тебя и построил тебе келью», – а она будто отвечает: «Скоро, скоро, батюшка, приду».
Вот Вам, батюшка, радостно-печальные весточки; Вы, верно, прольете слезы печали и радости о сей досточтимой матери. При трогательном чтении описания кончины ее нельзя было никому удержаться от слез, а особенно представив пораженных скорбью ее духовных чад.
Из Писем старца Макария Оптинского к монашествующим (изд. 1862, стр. 65).
Самоотверженная игумения
Оптину пустынь в тридцатых годах прошлого столетия в числе многих, приходивших и до нашего времени приходящих к Оптинским старцам за духовным советом, посещали игумения Севского монастыря Магдалина I с монахиней Досифеей Лыкшиной.
Обе в миру были вдовы: одна – полковника, другая – генерала. Монахиня Досифея в Севском монастыре несла послушание по канцелярской части и потому всюду, во всех поездках сопровождала свою игумению.
Замечено было Оптинской братией и постоянными посетителями пустыни, духовными детьми великого старца Леонида, положившего основание старчеству в Оптиной, что старец Леонид всякий раз при встрече с игуменьей и ее письмоводительницей с улыбкой, не лишенной для окружающих некоторой таинственности, называл игумению: то – «победитель», то – «фельдмаршал», и особенно часто – «кавалер игумения». И все трое, включая старца, улыбались с таким видом, что окружающим казалась несомненной какая-то тайна, какое-то общее для них воспоминание, не лишенное некоторой, если можно так выразиться, игривости, вообще чего-то, чего нельзя вспомнить без улыбки.
Великая духовность и святость этих трех лиц исключала даже возможность какой-либо не только игривой, но даже несерьезной мысли об общем для них воспоминании, и, конечно, тем больший интерес возбуждали и прозвища эти, и эти улыбки.
Один из современников старца Леонида, оптинский монах Арсений, ближе других, вероятно, стоявший к другому великому оптинскому старцу, Макарию, другу, сотаиннику и ученику старца Леонида, заинтересовался и осмелился как-то раз спросить батюшку Макария, что означают эти прозвища игумении Магдалины, но старец отвечал: «После о том узнаешь!»
«И вот, – пишет в своей тетрадке монах Арсений, – прошло с тех пор немало времени, поехал я в Киев. Езда тогда была в Киев через Севск, и я не преминул быть в девичьем Севском монастыре и посетить почтенную старицу, игумению Магдалину, которая при своих посещениях нашей богоспасаемой Оптиной всегда отличала меня своим доброжелательством и доверием. Старца Леонида в это время уже не было в живых.
При этой встрече с матушкой игуменией я, вспомнив слова старца Макария – „после узнаешь“, решился приступить к ней с неотступной и убедительной просьбой объяснить мне, что значили слова и улыбка почившего великого старца.
Была тут еще в игуменской келье и неразлучная спутница и собеседница игумении, мать Досифея, которая, дай Бог ей доброго здоровья, просьбу мою поддержала, сказав игумении:
– Ну, матушка, скажите ему все – за что называл вас батюшка такими именами да еще потом прозвал нас и „хороводницами“. Теперь уж, матушка, времени с того много прошло – чай, и поперемерли те-то, кого это касается. Расскажите-ка, матушка!
То, что рассказала мне матушка, то я здесь и записываю в точности со слов этой почтенной старицы и хранительницы словесных овец стада Христова.
– Когда в Севск прибыл драгунский полк, офицеры полка зачастили к нам в церковь и порядочно-таки бесчинничали. Ни одной, бывало, вечерни не пройдет, чтобы обошлось без каких-нибудь самых наглых дерзостей от них. И было очень скорбно нашему сердцу видеть такое умаление духа Христова в христолюбивом воинстве, и вспоминались нами со страхом слова Спасителя: „Вы есте соль земли, аще же соль обуяет, чим осолится; нивочто-же будет к тому, точию да изсыпана будет вон, и попираема человеки“. А в то время офицеры Государева войска, да и теперь, кто были они, как не соль земли Русской?!..
К тому времени, как начали у нас в церкви бесчинствовать господа офицеры, в число сестер нам поступила Александра Викентьевна, институтка, красавица собой, и это довело до истинного беснования „христолюбивых“ вояк и даже самого полковника, хотя он уже был человек немолодой да к тому же еще и семейный. И пошло у нас в храме такое непотребство, что хоть святых вон выноси: придут наглецы в церковь Божию, шарят во всех углах и громко, с подлым смехом спрашивают друг друга:
– Где она, где она?
Наконец, дело дошло до того, что меня уже из города стали предупреждать, что полковые хвалятся схватить Александру Викентьевну и силой увезти из монастыря. Что тут делать? – думаю: зимой вечерня отходит уже темно – очень удобно похищение устроить, да к тому же полковник злонамеренно выбрал себе квартиру против самого монастыря и ко злу тем присоединил новое зло: у нас – обедня, а у них музыка гремит, у нас – вечерня, а у них, как станет смеркаться, зорю играют, а сам полковник для тех же офицерских штук зачастил да зачастил в церковь на великий соблазн и скорбь всем нашим монашенкам… Меня, думаю, это в могилу уложит! Ну, рассуждаю я сама с собой, что ж будет толку из того, что я умру от одних своих думок? Умирать все одно, что от думок, что от дела, и, призвав на помощь старческие молитвы батюшки Леонида и при содействии всемогущей благодати Божией, я решилась, наконец, на последнюю крайность…
Приказала я собрать всех сестер к себе в келью и объявила им, что ввиду тяжкого соблазна, который угрожает всему монастырю, они должны удвоить свою бдительность и, особенно, усугубить молитвы, а что я до последней капли крови постою за монастырь при помощи старческих и общих молитв. Объявив о том сестрам, я Александре Викентьевне запретила ходить в церковь и, в особенности, к вечерне…
Приблизился для полка праздник – день Ангела полкового командира. Я приказала сготовить пирог с разукрашенными печеньями и просфору о здравии именинника и своего ближайшего соседа и все это послала к нему с матерью казначеей Магдалиной и матерью Досифеей, и приношением этим полковник наш был отуманен, как Валтасар, и попался в ловушку, как Олоферн. Наговорил он тут нашим посланницам с три короба всяких глупостей, а мать Досифея, не переча ему по мыслям, тоже с ним острила и шутила.
– Вы меня уверяете, – спрашивал полковник, – что мать игумения меня полюбила?
– Да как же вас не любить, – пресерьезно ответила ему мать Досифея, – когда вы нас почти каждый день забавляете!
И так все, в том же духе.
Расстались они с полковником такими приятелями, что хоть бы весь век жить вместе. И обещал полковник явиться ко мне с визитом, а Досифея-то моя, будь умна, да и скажи на это полковнику:
– Покорно просим пожаловать, ваше высокопревосходительство!
То величание его еще более восхитило, и он обещал непременно утешить нас своим посещением, вероятно, уже предвкушая в своем антихристианском сердце образовать из монастыря готовый сераль с мусульманскими гуриями.
Недолго собирался полковник с визитом: уже на следующий день пожаловал ко мне его адъютант – просить разрешения явиться.
Конечно, я ответила, что, мол, просим покорно дорогого гостя. Является гость в полной парадной форме.
– Добро пожаловать, – говорю я, – ваше высокопревосходительство! Покорно прошу – садитесь. Да чем вас потчевать? Мы вот скоромной-то пищи не употребляем, да нынче-то и день постный…
– Да, я слышал, – отвечает мне весьма любезно полковник, – слышал. Только, знаете, вы это напрасно: к чему эти посты? Это все одна глупость, выдумка, одна фантазия!
– Ну, – говорю я полковнику, – это, ваше высокопревосходительство, не нами установлено, не нами заведено, не нами и кончится.
Пока-то мы так говорили, девушки наши монастырские, по моему распоряжению, то одна, то другая – ко мне, будто как за делом, и все глупый разговор-то прерывают. А он не пронимается и все продолжает болтать свои глупости:
– Вы, мать, напрасно своих девушек так строго держите и никуда не пускаете. Ишь, какие хорошенькие! Просто – прелесть: не стыдно бы их и моим кавалерам под пару!
А девушки мои поминутно ко мне вбегают и все наш разговор прерывают. Я делаю вид, что на них гневаюсь и выговариваю им:
– Ах, подите вы от меня – право, надоели!.. Вот так-то, – говорю я полковнику, – ваше высокопревосходительство, начальнику-то: все хлопоты, и не можно днем хорошего человека принять – и поговорить-то свободно не дадут – сами видите.
То ли дело – вечерком: никто нам тогда не помешает. Да вы приходите по-домашнему, без формы, а то нам без привычки страшно на вас и посмотреть!
– Так, так, мать, с удовольствием! – отвечает он мне, – только уж вы, мать, будьте тогда откровенны!
На том мы и простились с господином полковником.
На следующий день этот господин со своими сорванцами пожаловал к вечерне, и в церкви началось бесчинство с еще большим нахальством. Тут подошла к полковнику мать Досифея и говорит:
– Ваше высокопревосходительство! Вас мать игумения просит к себе.
– А, прекрасно, – говорит он, – идем!
Приняла я его так же благосклонно, и он взялся с еще большей дерзостью и нахальством говорить мне самые непозволительные пошлости.
Делать нечего, протянула я время, пока от вечерни из церкви все вышли вон. И когда мне об этом тихонько доложили, то тут уж я тон свой переменила.
– Девушка! – крикнула я, – а что из церкви вышли?
– Вышли, матушка.
– Так, запирайте ворота и калитки, а ключи принести сюда!
– Ключи здесь, матушка.
– А что ж, – спросила я, – сошлись старшие монахини?
– Есть, – отвечают они, – человек тридцать, матушка!
– Довольно! Пусть войдут сюда!
И когда вся моя приемная наполнилась монахинями, я обратилась к ним и громким, решительным голосом сказала:
– Вот, матери, судите меня с этим человеком!.. А ты, господин командир Государева полка, принявши присягу пред святым Евангелием в добросовестном служении Богоучрежденной власти Царя и Вере Православной, знаешь ли ты, что присягой этой ты поставлен быть блюстителем закона и благочестия в России и особенно во вверенном тебе полку? Известно ли тебе, что и игумения монастыря имеет от Бога через Святую Его Церковь повеление и святую обязанность блюсти в себе и во вверенном ей словесном стаде Христовом девство, целомудрие, чистоту и заповеди Божий? Знаешь ли ты, что эта обязанность предлежит и всем христианам, но что мы, монахини, в этом еще даем особые и страшные обеты, как и ты присягу твою, перед святым Евангелием во услышание всей Церкви?… Теперь: если в военное время неприятель атакует полк, что тогда должен делать полковник? – скажи-ка нам, господин, а мы послушаем!
– Конечно, – отвечал растерявшийся от неожиданности полковник, – принимать все меры, чтобы отбить неприятеля, хотя бы это и жизни стоило.
– А если бы кто изменил Царю? – спросила я.
– Тому, – сказал он, – политическая смерть или расстрел.
– Хорошо!.. Ну, а если волк попадется в овчарне, что должен хозяин хищному волку сделать? Оказать ему милость и выпустить на волю?
– Что за детские вопросы вы предлагаете мне, мать игумения, – смешно, право!
Ну, ясно, как день: обыкновенно, убить волка, и все тут.
– Покорно благодарим тебя, господин полковник, за твой праведный суд, – сказала я, – и этот суд твой мы теперь же и совершим над тобою, как над волком, расхищающим агниц Христовых. Дело решенное: ты исполнение этого суда получишь в эту же ночь… А теперь что вы, матери, скажете: убить ли нам сего волка или глаза ему выколоть?
Раздалось несколько голосов:
– Лучше, матушка, глаза выколоть!
– Матушка! – выступила тут из рядов мать Оболенская. – Матушка! Какая неволя руки поганить в волчьей крови, все одно, что в собачьей, а лучше повесим его, как собаку, да и только!
– Нет, нет, Маргаритушка, – сказала я, – не дело говоришь: тогда все вы должны будете подлежать уголовному суду, а я вам сказала, что одна за всех жертвую собой. Подведем мы его к калитке, и я палкой выколю ему глаза, а вслед предам себя в руки правосудия. Пусть уже он останется живым – все-таки еще и покаяться может… Прощайте, сестры, может быть, более не увидимся!
Поминайте в своих молитвах мать вашу, положившую свою душу за вашу непорочность и за охранение ваших девственных обетов, хранить которые я обещалась Богу до последнего издыхания. Пусть я, грешница, буду для вас живым примером.
При этих словах я поклонилась им до земли. Тут прямо стон поднялся в моей келье: плач, рыдание, скорбные восклицания!..
– Матушка! – кричали сестры, – мы все идем с тобой – пусть всех нас посылают на каторгу!
– Нет, – заявила я решительно, – оставайтесь все, я одна иду. Подайте мне ватничек поплоше: на что мне в тюрьме-то хороший?… Теперь прощай и ты, господин полковник: больше ты отныне меня тоже не увидишь!
Я и ему поклонилась в ноги.
И что же в моей немощи совершила сила Божия!.. Пока я все это говорила, полковник мой все время стоял, как остолбенелый, и молчал, только трясся, как в лихорадке. Когда же я ему сделала земной поклон, то он зарыдал, как ребенок, и в ужасе воскликнул:
– Права ты, мать игумения! И повинен я лютой казни, но чем же виновато семейство мое? Жена, дети?… Они должны остаться на век несчастными: умоляю тебя, сжалься над ними!
– Господин! Я лучшего счастья не могу им доставить, как вернуть им отца с вечным уроком благочестия и добронравия. А что теперь? Несчастные, по примеру своего развратного безбожника отца, они и сами будут такими же?
– Нет, матушка, – воскликнул полковник, – клянусь вам – я уже не останусь таким!
– Не легче нам от этого, – возразила я, – вишь у тебя полк – ты всех своих сорванцов заразил своим безбожным развратом. Да и за тебя ручаться опасно: забудешь эту ловушку и будешь мстить; а мы – люди беззащитные: один Бог – наша надежда, Который лишил тебя здравого рассудка. Кончено! И суд кончен!
– Святые матери! – взмолился полковник, – помилуйте, уговорите свою праведную игумению! Я все, что угодно, для вас сделаю!
Тут вступилась за него мать Досифея.
– Матушка! – сказала она. – А что, если господин полковник оставит Севск? Ведь он может переменить стоянку своего полка в другой уезд: тогда нам не может быть никакого опасения.
– Хорошо, Досифеюшка! – ответила я, – а ну, как он нас да обманет? Ему ведь только отсюда дорого выбраться, а тогда он другое запоет!
Не успела я этого сказать, как полковник бросился мне в ноги, встал на колени и сквозь слезы начал умолять меня простить его, восклицая:
– Нет, нет, матушка, не солгу! Даю вам торжественную клятву перед Господом Богом и перед всеми святыми, что завтра же распоряжусь о перемене полковой стоянки. Только молю и вас, матушка и сестры, здесь присутствующие, дайте и вы клятву в том, что тайна этого вечера, пока я жив, останется тайной!
Подумала я, посоветовались между собою с сестрами, и согласились мы помиловать на этих условиях полковника, но я сделала одну оговорку, что тайна эта до времени, которое после его смерти определит Господь, останется тайной для всех, кроме моих старцев духовных, которым я это открыть должна. На том и порешили, дали друг другу взаимную клятву, целовали крест, и после четырехчасового испытания мать казначея с матерью Досифеей проводили полковника до его квартиры, где и расстались с тем, чтобы уже более на этой земле не видеться.
Полковник свято исполнил свою клятву и на следующий же день после памятного для всех нас вечера отправил своему начальству рапорт, в котором донес, что хотя он и полк стоянкой очень довольны, однако во всем уезде тинный прудовой водопой, производящий, по наблюдению ветеринара, в лошадях мыт и зуд, от которых лошади очень худеют, то он и ходатайствует о скорейшем переводе полка из Севска.
Недели через две слышим, гремит музыка, играют походный марш, и драгунский полк вместе со своим полковником и всеми офицерами выступил навсегда из Севска, а у нас в обители водворилась тишь да гладь, да Божия благодать.
Так совершилась Божия сила в немощи моей человеческой. Вот отчего улыбался при встрече со мной и звал меня „фельдмаршалом“ великий оптинский старец Леонид.»
* * *
Наказывал Господь русское воинство за отступничество от великого примера боголюбивого Суворова, истинного христианина и верного сына Православной Церкви, казнил Наполеоном, наказывал Севастополем, Парижским трактатом.
Берлинским договором, покарал, наконец, кровавой казнью японской; гремит ныне гнев Божий над флотом нашим, почти уничтоженным, и над войском, разбитым и опозоренным в грозе изменнических мятежей и позорных расстрелов безбожных изменников Богу и Царю Православному; с великим трудом остаток воинской чести, доблести и былой суворовской славы поддерживают верные присяге войсковые части во главе с доблестным Семеновским полком; ученые и многоученые военачальники изобретают реформу за реформой для преобразования когда-то великой русской армии, но никому, о Боже великий! – никому невдомек, где корень всему злу, который губит и Россию, и непобедимую некогда армию!
Не наведет ли подвиг севской игумении Магдалины и стыд посрамленного слабой старушкой-монахиней полковника на верный путь тех, кому ведать надлежит обновление нашего несчастного войска и обезумевшей России?!.. Благослови, Господи!..
Несчастный
В одну из моих поездок в благословенную Оптину пустынь довелось мне встретиться с Божией старушкой, устроившейся доживать свои дни поблизости от этого святого места.
В страшные дни, переживаемые Родиной, терзаемой внутренними и внешними врагами, единственным приютом, где сколько-нибудь успокаивается и смиряется взволнованное сердце, могут служить только эти тихие пристани духа, – наши православные русские монастыри, в которых еще чувствуется дыхание Духа Животворящего, ощущается веяние умиротворяющей благодати святыни. Вне – злоба, ненависть, разгар политических и иных страстей; внутри, в ограде монастырской – тишина, спокойствие, тайна Божьего домостроительства, созидающего новую жизнь нового человека-христианина для новой земли и неба, где правда обитает.
Нет ничего слаще и вожделеннее для смятенного духа или маленькой скорби маленького человека, как тихая эта пристань молитвенных воздыханий человека к Богу. И стремятся эти маленькие люди с трепещущим сердчишком к великому дому Господню; приходите только и пейте от источника воды живой, текущей в вечность – в дому Господнем всем места хватит!..
Моя старушка, от имени которой я и поведу далее рассказ, была из тех, для простоты которых смысл и значение Оптинской благодати утаены не были, и приютила она свою серенькую одинокую жизнь под ее воскрылия. Тут-то и случилась наша с ней встреча, за встречей беседа, а за беседой и история помощника казначея одного из уездных казначейств нашего обширного отечества. Показалась она мне полезной для тех, кто хочет и, с помощью Божией, умеет поднимать свой взор от земли к небу; я и записал ее со слов моей Анны Дмитриевны, а теперь предлагаю вниманию моего читателя.
I
Во второй половине прошлого столетия, приблизительно в предшествующее эмансипации десятилетие, на должности помощника казначея Е. уездного казначейства состоял некто Андрей Александрович Карасев. С ним-то и произошла та история, что, ударивши по нем, коснулась до известной степени и меня. Андрей Александрович, старый одинокий бобыль, умер в доме моего отца, секретаря местного общественного банка, и повесть своей жизни рассказал мне незадолго до своей кончины.
На памяти моей, Карасев был человеком крайне молчаливого и даже, с виду, несколько угрюмого характера. Но отличительной чертой этого замкнутого и сосредоточенного в себе человека была его ненависть к тому полу, который в те времена звался слабым и прекрасным, то есть к нам, женщинам. Одной мне, да женской половине нашего семейства он как-то делал исключение, а от остальных женщин бегал с угрюмым и ненавистническим видом. Ко мне Карасев испытывал что-то вроде нежной дружбы, насколько она могла проявляться в молчаливой суровости его отношений; со мной он иногда и заговаривал сам, и так это было необычно, что даже отец мой заметил и, полушутя-полусерьезно, попробовал ему однажды сказать:
– А что бы вам, Андрей Александрович, жениться на Анюте? А то ведь пропадет ваша пенсия!
Надо было видеть нашего женоненавистника при этих словах моего отца! Он весь как-то съежился, собрался в себя и резко так ответил:
– Нет, кум! Меня на это не возьмешь: у меня на всякую свадьбу заклятие, и меня женить – легче гору своротить!
Сказал, как отрезал, и вышел в другую комнату. Чуть не поссорился он тут с отцом, а уж на что его любил и даже кумом доводился, крестив младшую мою сестру, Клавденьку.
По счастью, размолвка не была продолжительна, и дружба ко мне нисколько не пострадала, а к концу жизни его даже еще усилилась. А все-таки пенсия после него пропала.
Так угрюм и молчалив был Андрей Александрович, и если бы не его пристрастие к игре в карты, в «мельники», «свои козыри», в «шестьдесят шесть» и тому подобные безобидные домашние карточные игры, во время которых он несколько оживлялся, да любовь его к чтению вслух духовных книг, которые он любил и нам читывать, его с его болезненным видом иной раз можно было принять за мертвого человека. При этой его молчаливости можно было бы думать, что и история его жизни уйдет с ним в могилу, но его предсмертная болезнь и мой уход за ним в это время нас настолько сблизили, что душа его открылась, и Андрей Александрович поведал мне свою сердечную тайну.
Быть может, ее и знал кто-нибудь из Е-ских старожилов, где мы жили и где служил Андрей Александрович, но мне-то она стала открываться в последний год его жизни, а уж окончательно открылась лишь незадолго до смерти этого несчастного человека.
Собиралась я как-то утром к поздней обедне. Андрей Александрович, как свой уже человек в нашей семье, пил с нами чай и, по обычаю своему, помалкивал.
Пока наши пили чай, а я собиралась, принесли с почты письмо, адресованное на его имя. Письмо он прочел, как будто несколько изменился в лице, перекрестился да и говорит мне:
– Анюта! На тебе рубль: пойдешь в церковь, подай за упокой души новопреставленной Синклитикии и отслужи по ней панихиду!
Я взяла рубль, сходила к обедне, помянула рабу Божию Синклитикию, отслужила по ней панихиду и вернулась домой. Села пить чай, смотрю – на полу лежит разорванный и неубранный конверт от письма. Я подняла его, взглянула на адрес и увидала внизу подпись: «Из Тульского тюремного замка»… Меня это поразило: кто бы это мог у Андрея Александровича умереть, да еще женщина, и где же – в остроге? Близких, как мы знали, у него никого не было. Знали мы, что он когда-то был женат, но жена его, как он сам сказывал, у него умерла давно…
Кто была эта умершая в остроге Синклитикия?… И имя-то какое странное!..
Спросить же самого Андрея Александровича я боялась, а помимо него, узнать было неоткуда. Так прошел почти целый год, и я каждый раз, как ходила к обедне, носила Андрея Александровича рубли на помин души новопреставленной рабы Божией Синклитикии.
Было очевидно, что с этим именем связана тайна его души, но что это была за тайна, выяснилось, как я уже говорила, при конце жизни нашего кума.
II
В начале пятидесятых годов прошлого столетия Андрей Александрович был, что называется, мужчина во всей красе возраста, да и положение по должности помощника казначея, для того мало требовательного в глухой провинции времени, занимал немалое и, стало быть, для многих невест нашего города был приманкой хоть куда. Однако внимание завидного жениха не обратили на себя барышни состоятельного круга, а выбор его, вопреки ожиданию многих, остановился на круглой сироте, жившей из милости в одном богатом доме нашего уездного города. Красавица она была на редкость, но только и было у нее приданого, что ее выдающаяся красота, понятно, что Андрею Александровичу не пришлось за ней долго ухаживать, и скоро в городе прошел слух о близкой их свадьбе. Вскоре слух этот подтвердился: за жениховский счет невесте было сделано приданое, и тут же вскоре их повенчали. Совершилось все это быстро: горожане наши не успели толком и посудачить о женихе с невестой, как они уже стали мужем и женой.
Вот с этого-то рокового дня свадьбы и началось злоключение всей жизни Андрея Александровича.
Из церкви, после венчания, молодые благополучно приехали домой, где их и всех многочисленных свидетелей нового супружеского счастья ожидал обильный пир. Андрей Александрович не жалел издержек, чтобы как можно торжественнее отпраздновать праздник своего сердца. Но Бог судил иначе, и праздник обратился в горе, а веселье – в плач, и на плечи молодому свалилась такая скорбь, которой наши горожане, в патриархальности своих обычаев, не только не видывали, но о которой даже и слухом-то не слыхивали.
По приезде из храма после венчания молодые супруги были встречены толпой поздравителей разного пола, звания и возраста. Полилось шипучее искрометное вино; раздались шумом восклицания, поцелуи, приветствия: в общем приветственном гуле и суматохе смешались все – и поздравители, и новобрачные.
Затем веселая и шумная толпа разделилась на группы и разъединила новобрачных… Хлопали пробки, и искрометная влага рекой разливалась по бокалам…
Молодой сиял радостью увенчанной любви, но непродолжительно было его счастье… Распорядитель брачного пира пришел приглашать новобрачных и гостей к обеденному столу, стали соединяться разрозненные группы гостей, и тут все заметили, что самой виновницы торжества нет ни в одной из собравшихся групп гостей. Раздались по всему дому восклицания:
– Синклитикия Платоновна, где вы?
А Синклитикии Платоновны и след простыл. Искали ее по всему дому, обыскали, можно сказать, все мышиные норки: бегали в сад, искали во всех дворовых хозяйственных постройках… С молодым обморок сделался; а молодая как сквозь землю провалилась, – так и не нашли Синклитикии Платоновны.
Тут всем стало ясно, что сотворилось что-то такое неладное, настолько что-то необычайное, чему жители нашего города сгоряча даже и названия подобрать не сумели. Что же вышло? А вышло то, что Синклитикия Платоновна для отвода только глаз заглянула в квартиру мужа и, воспользовавшись поздравительной суматохой, под каким-то благовидным предлогом вышла из залы, прошла на крыльцо, где уже стоял дорожный экипаж, запряженный четверкой лихих коней, села в этот экипаж и укатила в направлении к выезду из города. Все это, как потом оказалось, видели соседи и ахнуть не успели, а понять-то уже только потом поняли, когда дознались, что Синклитикия Платоновна сбежала с молодым местным помещиком. Узнал об этом и несчастный молодой, но горю своему уже не мог ничем помочь: и молодая, и ее соблазнитель скрылись бесследно из нашего города.
Кто-то из купцов наших, имевших торговые дела с Поволожьем, спустя несколько месяцев после сего романического приключения встретил будто бы беззаконную парочку в Саратове, но обездоленному Андрею Александровичу легче от этого не стало, и он, по коренному обычаю большей части русских несчастливцев, запил мертвую.
Долго пил Андрей Александрович свою мертвую чашу: пил не неделю, не две, пил месяцы. Конечно, такой образ жизни не мог не отозваться на службе, но начальство с полгода по крайней мере терпело его гибельную страсть, сочувствуя безнадежному горю, пока не было вынуждено сделать ему первого замечания.
За замечанием последовало предостережение; за предостережением – выговор; но, покатившись под горку, Андрей Александрович уже не мог остановиться, и пришлось ему вовсе уйти со службы. Любивший его начальник, расставаясь, сказал на прощанье:
– Опомнись, Андрей Александрович! Опомнишься – опять на службу примем.
Хоть и посуровее те времена были против нынешних, но больше по виду: стлали жестко, зато спать было мягче. Теперь наоборот: «На устах – мед, а в сердце – лед», – говорит мудрость народная. Грубоваты были, что и говорить, тогдашние нравы, особенно в нашем захолустье, но сердца умели судить по человеку и сочувствовать страданию ближнего. Таково было и начальство Андрея Александровича, увещевавшее его опомниться.
Но где ему было в то время опомниться?!.. Со службы он ушел, а затем и вовсе выбыл из нашего города.
Посудили, порядили наши горожане о событии, погоревали, что стал он жертвой своей неопытности, предали анафеме и коварную, и ее соблазнителя, а затем, как все на свете забывается, забыли и опозорившее наш город приключение с новобрачными…
III
Но не забывало его бедное, измученное сердце Андрея Александровича.
После того как он расстался с нашим городом, осел Андрей Александрович в губернском городе Т., куда со скудными остатками своих сбережений, с погибельной страстью ко всероссийской утешительнице – чарке, перевез и свое одинокое горе.
Когда было пропито все и оставалось только носильное платье, чудом уцелевшее на его грешном теле, пришло время ему волей-неволей приостановить запой. В Т. нашлись добрые люди, разглядевшие и под пьяным обличьем живую и страдающую человеческую душу, и, когда кончился запой, определили они Андрея Александровича по вольному найму писцом в губернское казначейство.
Старая, привычная работа затянула мало-помалу своим механическим трудом когда-то образцового служаку, и потекла на новом месте прежняя чиновничья жизнь – серая, тусклая, однообразная… а все же – жизнь…
Андрей Александрович смирился, но с этого времени сделался тем женоненавистником, каким я его впоследствии узнала, замолчал наглухо и молчал так крепко, что только перед открытой, как говорится, могилой рассказал одной мне, по особому доверию благодарности за мой уход во время его болезни, историю своей искалеченной, горькой жизни.
В Т., однако, недолго пришлось ему пользоваться своим относительным покоем; недолго продолжалось мрачное полузабытье, каким душа его стремилась отделить себя от соприкосновения с миром…
Снимал он в одном из Т-ских переулков, поближе к казначейству, не то от хозяев, не то от жильцов, комнату окнами в переулок.
Как-то, уж под вечер, – дело было поздней осенью, – придя со службы и отобедав чем Бог послал, засел он, по усвоенному обычаю, у окошечка и стал глядеть на улицу… Известны картины провинциальных переулков глухой осенней порой, когда на них спускается сумрак ненастной, холодной ночи!.. Лил дождь, обмывая запыленные с лета и засиженные мухами стекла. Темнело, скорее серело.
Андрей Александрович все сидел да сидел, не отрывая потухшего, безжизненного взгляда от потемневшего окошка, бессмысленно, но упорно следя за струйками дождя, слезящими оконные стекла.
Весь ушел он в свое безотрадное, унылое одиночество. Впереди – тоска, беспросветная, глухая ночь! А позади? Жгучая, незаслуженная, несмытая обида, непоправимое, неисцеленное горе.
Вдруг – стук в соседнее окошко!.. Там – другой, третий… И кто-то упорно барабанил сперва по стеклу, а затем, уже сильнее, по оконной раме.
Настойчивый, наглый стук этот вывел горемыку из его забытья, сжалось сердце от предчувствия какого-то нового неожиданного удара: Андрей Александрович встрепенулся, вскочил и бросился к окошку, в котором от стука дребезжали стекла… Не успел он его открыть как следует, как чья-то рука сунула в полуотворенное окно какой-то мягкий сверток, и из сумрака сгустившейся осенней ночи вместе с порывом ворвавшейся в комнату промозглой, холодной сырости, как отравленный кинжал, в самое сердце Андрея Александровича вонзился звук знакомого, любимого голоса:
– Андрей! Это тебе – твоя дочь Татьяна. Люби ее вместо меня!
Пока ошеломленный неожиданностью и страшной сердечной болью несчастный успел опомниться и прийти в себя, за окном уже никого не было; а в мертвой тишине захолустного переулка, где-то вдали погромыхивая, замирал шум колес удалявшейся кареты, уносившей, как и в тот роковой свадебный день, ту, кому так безнадежно было отдано бедное сердце… Неужто это она была у окошка – жена его по одному только, ею опозоренному, его имени… Не сон ли это был, тяжкий, гнетущий кошмар?…
Нет, то не был сон: в судорожно сжатых руках Андрея Александровича нечто живое, закутанное в мягкий женский платок, беспомощно билось и трепетало, пищало жалобно так, жалобно…
IV
Одному Богу было известно, какое чувство руководило матерью несчастного ребенка, кинувшей его в руки коварно обманутого ею человека и мужа только по имени, но Андрей Александрович ребенка не бросил.
Когда он опомнился от страшного нервного потрясения, первым его порывом было броситься вслед за извергом-женщиной, не пощадившей в нем ничего святого. Он, было, и бросился со своим свертком на улицу, но злодейки и след уж простыл; один только убогий огонек уличного фонаря, засветившийся на отдаленном перекрестке в сыром тумане осенней ночи, мог бы указать, куда умчалась мать покинутого ребенка, но он молчал, безмолвный свидетель тяжкого преступления, совершенного предательской рукой над беззащитным сердцем. Куда было бежать?… Между тем, живое, беззащитное, маленькое существо билось в судорожных конвульсиях, надрываясь от беспомощного плача.
Эта жалкая беспомощность смягчила сердце несчастного… И с той роковой ночи удивленные хозяева, затем соседи, а там и весь переулок узнали, что Бог дал Андрею Александровичу дочку Таню. Одни пожимали плечами не без некоторой доли ехидства; другие недоумевали; третьи пребывали равнодушнее, но таких, конечно, в Т-ском переулке было значительное меньшинство, как и во всякой провинции, склонной проявлять особый интерес к интимной жизни ближнего.
«Это – твоя дочь Татьяна!»
О, злая, беспощадная насмешка! Она жгла бедное сердце и днем, и ночью, как раскаленным железом! Что бы с ним было, если бы не ребенок, отвлекавший заботой о себе его сердце от безнадежного отчаяния, – христианину страшно и подумать! Беспомощность и заброшенность ни в чем не повинного младенца, покинутого на его попечение, гнали от Андрея Александровича черные мысли, и он кончил тем, что страстно полюбил маленькую Таню. Кто может проникнуть в глубины человеческой души? Не перенесло ли отвергнутое сердце своей любви на то, что было живой частью любимой женщины?… Дома Андрей Александрович ни на минуту не расставался с ребенком; только служба – источник пропитания этих двух заброшенных существ отрывала его от маленькой Тани, зато все остальное время было посвящено ей безраздельно. Как же любило, стало быть, его сердце и мать этого ребенка!
Но недолго крепился Андрей Александрович: старая тоска, неизжитое горе взяли верх над воздержанием, одолела старая страсть, и – опять завилось горе веревочкой, и затонуло оно в мертвой чаше. Запил бедняга.
В Т., где его меньше знали, меньше и терпели на службе, когда стала заметна начальству пагубная страсть, вернее, болезнь горемыки; со службой ему пришлось расстаться вторично – с тем рушилась, стало быть, последняя преграда, сколько-нибудь удерживавшая его от окончательного падения.
Опускаясь с каждым днем все больше и больше, спуская последние гроши, Андрей Александрович дошел, наконец, до того, что стал таскаться по самым последним кабакам, пропивая даже остатки домашней своей обстановки. В ненастный зимний вечер, когда на дворе бушевала такая вьюга, что добрый хозяин на улицу и собаки не выгонит, забрел он с питомицей на руках в один из последних притонов пьяной страсти. Побоялся, что ли, темной ночью, в морозную вьюгу возвращаться с ребенком домой, или у него к тому времени и дома-то не было, только пришлось ему заночевать с малюткой на холодном земляном полу у кабацкой стойки. Видно, есть до поры до времени у пьяного своя судьба-покровительница, или уж Богу не угодно было погубить исстрадавшуюся душу, только Андрею Александровичу эта ночевка прошла даром, а ребенок простудился насмерть и, прохворав с неделю, отдал Богу свою ангельскую душеньку.
Эта неделя у изголовья умиравшей Тани отрезвила несчастного, со смертью его последней на земле привязанности отступила от него и его гибельная страсть: он бросил пить и уже до конца своих дней более не прикасался к рюмке.
Что творилось в его сердце, что вынесла его душа, когда маленький могильный холмик навеки скрыл последний живой лучик минувших надежд?
Видно, и яд бывает сладок, если его подносит любимая рука. Люди старого закала это понимать умели. Должно быть, понимал это и Андрей Александрович…
V
Последний, совершенно трезвый период жизни Андрея Александровича весь прошел в нашем городе. По возвращении его приняли на службу в казначейство, где он вскоре занял свое прежнее место помощника казначея. Трезвым-то он был служака отменный.
К тому времени история его настолько успела забыться, что для меня она явилась откровением. Родители-то мои, быть может, ее и помнили, но с нами, дочерьми, об этом никогда не говорили. Наши времена-то были не то, что теперешние: и взрослые не всегда знали то, что теперь детям открывают чуть не с пеленок…
Прошло пять лет со времени кончины новопреставленной Синклитикии, умершей в остроге. От Андрея Александровича, когда он поведал мне свою историю, я узнала, что узница была его женой. Двенадцать лет томилась она в тюрьме, так и не увидав больше земной свободы. Тайну ее преступления Андрей Александрович унес в могилу; только стороной, значительно позже, довелось мне от кого-то слышать, что ее соблазнитель умер от болезни, которая судебным властям показалась подозрительной: едва ли он не был отравлен, и вот по делу-то об его отравлении и обвинялась жена нашего горемыки. В те времена суд был долгий, и Синклитикия Платоновна до суда так-таки и не дожила, отстрадав в остроге и отплатив своими страданиями Небесному Правосудию за то зло, которое она на земле причинила бедному сердцу своего мужа. Но за достоверность этого слуха я не могу ручаться: другое бы дело, если бы я об этом узнала из уст самого Андрея Александровича, а он, как я уже сказывала, на этот счет не обмолвился ни одним словом: видно, хорошо умело прощать его сердце.
Со времени возвращения в наш город Андрей Александрович поселился в нашем доме и так к нам привязался, что даже крестил вместе со мною младшую мою сестренку. Духовным этим родством он очень дорожил и до конца жизни звал кумовьями моих родителей. Меня же он звал просто по имени – Анютой.
Так вот, когда прошло пять лет со смерти жены, заболел и наш кум-горемыка.
Старый ли запой отозвался на потрясенном организме, а может быть, – кому доступна глубина человеческого сердца – и трагическая смерть жены повлияла, но этой болезни суждено было стать для Андрея Александровича последним этапом к переходу в вечность.
VI
Необыкновенно заболел предсмертной болезнью наш несчастный. Видно, уж так было Богу угодно, чтобы за исключительные его страдания увенчаться ему и исключительной кончиной.
Был май месяц 1881 года, около двадцать пятого числа. Сирень уже отцвела.
Наступало жаркое лето… По издревле заведенному в провинции доброму обычаю, послеобеденные часы посвящались сладкому отдохновению, как тогда говорили, «в объятиях Морфея» или «Храповицкого». После обеда, обыкновенно раннего – не позже двух часов – и после отдыха у нас к пробуждению домочадцев ставился самовар; за которым обычно хозяйничали или моя мать, или я, как старшая. На меня же возлагалась и обязанность будильщицы.
Андрей Александрович отдыхал после обеда в одной комнате с отцом: отец – на постели, а он – на диване. До этого дня наш кум был совершенно здоров, да и после обеда лег отдыхать, ни на что не жалуясь. Когда все стали собираться к послеобеденному чаю, а его, смотрю, все нет. Я окликнула его, но ответа не получила. Окликнула опять. Ответа нет. Вошла я в комнату, где он отдыхал, и что же вижу? Стоит Андрей Александрович около своего дивана почти совсем одетый; в руках у него жилетка, и он все мнет ее в руках, а сам ничего не видит и не слышит.
– Андрей Александрович, а, Андрей Александрович! Идите ж чай пить: все уже собрались и вас ждут.
А Андрей Александрович хоть бы голову повернул в мою сторону: стоит, как зачарованный, мнет в руках жилетку, глаза широко раскрытые смотрят куда-то вверх и все в одну точку. У меня сжалось сердце от неясного предчувствия. Я опять – ему:
– Андрей Александрович! Да идите ж: мы чай пить вас дожидаемся!
Он как будто опомнился немного от настойчивого тона моего голоса и стал отвечать, но все не отрывал взгляд от какой-то невидимой мне точки:
– Некогда, некогда мне теперь, Анюта, чай пить: домой надо идти скорее!.. Давай мне сапоги, калоши, шапку, палку!.. Да, неси все скорее… Пора, пора!..
Я не поняла сразу – куда это ему пришла пора собираться, и хотела было обратить его речи в шутку: думала, не заспался ли мой Андрей Александрович.
– А где дом-то ваш? – спросила я. – Куда это вы так идти-то спешите?
– Там – мой дом! – указывая вверх, ответил Андрей Александрович, – там – и мой, и твой, и кума, и всех, всех!..
А глаза у него стали как-то еще больше. На зрачки прямо жутко было смотреть – до того они расширились…
Так вот оно что! – подумала я испуганно…
– Там, там – дом наш! – продолжал говорить, точно в забытьи, Андрей Александрович, – все скоро там будем: и кум, и кума… и ты туда тоже пойдешь в свое время!.. Никто дома своего не минует!..
– Да вы разве что-нибудь там видите? – спросила я, а у самой сердце так и заколотилось.
– Все, все вижу, Анюта… Хорошо там, Анюта! Веди меня туда скорее, скорее веди! Уж немного осталось мне до дому: веди скорее!
– А как немного-то?
– Да три шага всего, а там и дом!
И Андрей Александрович вздохнул с какой-то особенной радостью удовлетворения…
Тут вошел в комнату мой отец, и мы, кое-как надев на Андрея Александровича его жилетку и пиджак, привели его к чайному столу. Он шел с нами, как автомат, устремив взгляд все в ту же незримую для нас точку.
Привели его к столу, усадили, налили ему чаю… Он вдруг склонил голову на руки и, облокотившись на стол, стал тереть одной рукой лоб и все в том же полузабытьи говорить:
– Быть и не быть – статья мира такая!.. В этом вся статья мира: сейчас тут, а завтра – где? Был и нету!.. Как – нету? Есть!.. Был, есмь, буду!.. Вот и вся статья мира: быть!..
Все мы тут поняли, что Андрею Александровичу настало время умирать, и что это – ему предсмертное видение.
Водворилось торжественное и вместе жуткое молчание… Продолжалось оно довольно долго, а Андрей Александрович все тер лоб и приговаривал все те же слова…
Наконец молчание наше было прервано моим отцом:
– А мне, – спросил отец, – скоро, кум, там быть?
– Вскоре после меня и ты туда пойдешь! – отвечал ему Андрей Александрович…
И мать, и я, и сестра стали его о том же спрашивать, но тут у него внезапно покраснело лицо: он как-то полуоткинулся на кресле и захрапел. Глаза закрылись… Мы хотели его поднять, чтобы перенести на кровать, да не осилили – послали за нашим кучером, и с его помощью отец перенес Андрея Александровича в свою комнату. Хотели, было, там уложить его на диван, но сделать этого не удалось: какая-то сила приводила его в сидячее положение…
Так мы и оставили его сидеть, обложив подушками, а под ноги поставив кресло.
Он все храпел, но лицо уже не было так красно.
В таком положении он провел восемь суток, не приходя в сознание. Хотели призвать доктора, но кум наш врачей терпеть не мог, и отец мой, боясь, как бы он, придя в сознание, не увидел около себя доктора, звать его не позволил.
Тяжелое для всех нас было время – эти восьмеро суток: приходилось и днем, и ночью дежурить у изголовья больного, ни на минуту его не покидая, в ожидании, что вот-вот он придет в себя. В конце последних суток у него вдруг открылось горлом кровотечение: много вышло крови, и тут кум очнулся в полном сознании.
Потребовал, чтобы его обмыли; надел, с помощью отца, чистое белье и, как ни в чем не бывало, только очень слабый, вышел через восемь суток своего забытья к послеобеденному чаю. За столом сидел, как здоровый, но из-за стола встать не смог: с ним сделалось что-то вроде паралича в ногах, и тут-то он уже окончательно заболел своей предсмертной болезнью.
VII
Тяжелая эта была болезнь и сопровождалась таким тяжелым запахом от больного, что отец мой, несмотря на все расположение к куму, уговорил его поместиться в городской больнице. Сам свез его туда на своей лошади и сдал с рук на руки больничному начальству.
– Не скучай, кум, – сказал он, – навещать тебя будем каждый день. А поправишься – опять к нам, милости просим. Видишь – твое дело идет на поправку: какие были ноги-то твои? А теперь уже и владеть ими начинаешь. В больнице тебя живо выправят.
Кум обещал не скучать. Но не прошло и двух дней, как он неожиданно для всех вернулся к нам в дом, едва передвигая свои больные, опухшие от водянки ноги.
Отец был в это время на службе.
– Обманул кума-то: не остался в больнице, – объявил он с болезненной и жалкой улыбкой, – к вам притащился помирать – уж вы меня, ради Христа, не гоните!
У кого же хватило бы духу гнать беднягу, и он остался доживать у нас свои страдальчески последние дни. Но было немыслимо, чтобы он оставался в доме: слишком тяжкий дух шел от его больного, исстрадавшегося тела, и мы на общем совете порешили поместить больного в нашем саду. Была там небольшая холодная постройка – уютная, чистенькая, заново оклеенная обоями комнатка, куда в летнюю жару отец мой любил удаляться на ночлег – от ночной духоты в доме и от утренних мух; вот эту-то комнатку мы и отвели больному. Шел июнь месяц; стояло тепло, и ему в саду было куда лучше, чем в доме. Только другая была беда: никто из прислуги за ним ходить не хотел, не перенося запаха.
Пришлось ходить за больным мне, его куме: так и ходила я за ним до последней его минуты.
Тихой, блаженной была кончина страдальца. За две недели до смерти, по его желанию, мы его особоровали и причастили, и с этого дня и до самой кончины он не переставал тихонько, про себя петь: Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!..
Изредка просил меня поиграть на гитаре – я на ней немного пощипывала, – а затем опять принимался петь Трисвятое.
Так и прошли последние две недели перед смертью.
Жалел он меня, понимая, что тяжело мне за ним ухаживать, хотя я этого ничем не показывала:
– Потерпи немного, бедная Анюта: скоро, скоро я тебя освобожу – уже и шагу полного не осталось до могилы!
– Полноте, Андрей Александрович, что вы говорите такое: еще мы с вами в «шестьдесят шесть» поиграем. Бог даст, скоро совсем поправитесь!
А где там было поправиться: больной таял, как догоревшая свечка.
Он загадочно и грустно улыбался в ответ на мои успокоительные речи, а сам все твердил:
– И полного шагу-то и того не осталось!
Я не понимала в то время этих слов: из памяти вышло, что говорил он нам во время своего видения. А дело-то потом само себя оказало, и стало ясно, что это были за «шаги» Андрея Александровича.
Двадцать четвертого августа была суббота. Я пошла вечером ко всенощной.
Возвращаюсь домой, а мне прислуга и говорит:
– Вас что-то Андрей Александрович скричался: идите к нему скорей!
Я побежала в сад и с ужасом увидела: стоит мой Андрей Александрович в дверях своей комнаты и не своим голосом кричит:
– Анюта! Беги скорей, купи два хлеба!
И было чего мне по первоначалу испугаться: все время мой больной был без ног, а тут встал сам и стоит у дверей, как здоровый, да еще кричит таким, показалось мне, страшным голосом. От изумления и с перепугу я не сразу ответила, а он опять кричать:
– Беги скорей, покупай два хлеба!
Тут я немного пришла в себя и ответила:
– Успокойтесь, Андрей Александрович, подите – лягте: какие теперь хлебы – булочные все заперты.
– Да не эти хлебы – не булочные: небесные два хлеба принеси для нас с тобой, Анюта!
Не поняла я его, а он-то о Причастии, выходит, говорил, называя его небесным хлебом.
Уложила я беднягу тут в постель. Он совсем обессилел.
На другое утро, – было это воскресенье – я собиралась к ранней обедне, смотрю – кум кончается, и с первым ударом колокола отлетела из измученного тела исстрадавшаяся душа страдальца, кого на земле звали Андреем Александровичем Карасевым.
Умер он двадцать пятого августа, а около двадцать пятого мая заболел. Ровно три месяца исполнилось со времени его видения: они-то и были загадочными тремя шагами, отделявшими горькую земную жизнь несчастного от блаженной жизни вечности.
VIII
Плакала я по нем, когда его хоронили – уж очень к нему привязалась за последнее время, очень жалела его за все горе, какое довелось перенести на земле горемыке-куму. Прошло сорок дней со дня кончины. Все сорок дней я ходила ко всем службам, подавала за обедней частички за упокой его страдальческой души, служила панихиды… Только на сороковой день вот что произошло со мной: это вы уж, как хотите, так и понимайте!
Собралась я к ранней обедне последний раз помянуть кума у престола Божия; стала одеваться, да уж, сама не помню, как, сидя на стуле, взяла да заснула.
Смотрю – во сне ли то, или наяву, разобраться в этом я не умею, – и вижу: отворяется дверь в мою комнату, и входит сам Андрей Александрович, как живой, но только такой хороший, хороший! И лицо радостное. Входит он и говорит:
– Ты меня не бойся, Анюта! Я только на минуточку: меня насилу к тебе отпустили – уж очень я к тебе просился, и отпустили-то всего на самое короткое время… Да ты меня не бойся же, Анюта!
– Да я и не боюсь вас, Андрей Александрович, – ответила я, а у самой поначалу, ох, как жутко было на сердце… Потом – ничего, обошлось и стало как-то интересно и радостно: что, мол, дальше будет?
– Вот зачем я пришел к тебе, Анюта: я хочу тебе показать, какую я тебе рядом со мной комнату приготовил. Хочешь ее посмотреть?
– Покажите, милый Андрей Александрович!
Тут Андрей Александрович подошел к глухой стенке моей комнаты, что-то там отодвинул, и моим глазам предстала чудная, светлая, невиданной красоты комната: а за ней – открытая дверь в другую, соседнюю…
– Эту, вот, я тебе приготовил, – сказал Андрей Александрович, – а вот та, другая, рядом – это моя теперешняя. Видишь, как нам будет с тобой хорошо!
Сладко стало у меня на сердце: я забыла свой мимолетный страх и уже смело обратилась с вопросом к душе своего кума – я уже знала, что это была душа его:
– Скажите мне, Андрей Александрович: страшно вам было переходить мытарства? Ведь вы уже их, стало быть, перешли, если вас ко мне отпустили?
– Экая какая ты, Анюта! Все-то тебе расскажи. Некогда мне, Анюта – пора домой: ведь я на короткий срок отпущен… Да, видно, делать нечего: еще с тобой минуточку побуду… Есть у тебя тут каша?
– Есть! – ответила я; смотрю: в самом деле, на моем столике откуда-то взялась тарелка, верхом полная каши, и рядом с тарелкой ложка.
Андрей Александрович взял ложку и стал ею брать и откладывать с тарелки по несколько крупинок каши:
– Вот столько, – говорит он, – отдал я за такой-то грех, столько – за такой, а вот столько – за такой…
Все свои грехи пересчитал Андрей Александрович, а тарелка с кашей, как была верхом полная, так, вижу, и осталась…
– А вот, это все, – добавил Андрей Александрович, указывая на полную тарелку, – отдал я за грех тайной злобы, которую я держал на сердце, и только-только хватило мне на расплату… Храни сердечный мир со всеми, Анюта! Всех и за все прощай ото всего сердца; не осуждай никого – и сама судима не будешь!.. А теперь пока, прощай, Анюта!
С этими словами скрылось мое видение, а я очнулась, или проснулась – это уж вы сами рассуждайте, как знаете. Как была я полуодетая, так и очнулась, сидя на своем стуле.
В приходском храме благовест уже звал меня к последней, сороковой обедне по душе новопреставленного раба Божия Андрея.
Прошло с того вот уже двадцать четыре года, успела я и состариться, и здоровьишко растерять, а все еще обещанной комнаты не могу удостоиться: видно, все ж осуждаю – не исполняю, видно, как следует посмертного завета на земле несчастного, а в селениях праведных блаженного Андрея Александровича…
Упокой, Господи, душу его в мире и в мире Своем премирном!..
* * *
Такова история, слышанная мною в Оптиной пустыни от Божией старушки…
Подумай-ка над ней, дорогой мой читатель! Не наведет ли она тебя на ту правду, которой тщетно добивается твоя душа в нашем, во зле лежащем мире?…
Из мира Божественной тайны
(К двухсотлетию кончины святителя Митрофана)
В старых рукописях, в которых одно время довелось мне рыться, в поисках святых воспоминаний о великом молитвеннике за грешную Русскую Землю, преподобном Серафиме Саровском, я нашел один документ величайшей важности для православно-христианских упований.
Документ этот – письмо некой генеральши Ефимович к рославльскому помещику Михаилу Николаевичу Семичеву. Письмо это помечено октябрем 1834 года и касается оно благодатных чудес святителя Митрофана, со времени святой кончины которого двадцать третьего ноября 1903 года исполнилось ровно двести лет.
Привожу это письмо в подлиннике.
I
Любезнейший братец! Спешу сообщить вам существеннейшее событие в жизни нашей. Какие чудотворения милосердия Божия явлены нам! Какой явной благодати удостоены добродетельные Соколовские!
У них в селе Преображенском было сие святое событие.
Дочь Василия Азанчевского воспитывалась в Смольном монастыре и десять лет была одержима ужаснейшими болезнями: у нее были припадки беснования; была слепота на один глаз и имела ногу изболевшую. Обе монархини – покойная и нынешняя – приложили о ней многомилостивейшие попечения, но все искусство докторов было бессильно и для нее бесполезно, и она оставалась в лазарете безнадежных. Там удостоилась она видеть во сне три раза святителя Митрофана, который, явившись в последний раз, исцелил ей ногу. Она проснулась, попробовала булавкой онемевшее место, с восторгом почувствовала боль и могла, с помощью ленты, ступить на ногу и ходить. Но она не решилась тогда исполнить приказание угодника объявить сие чудотворение, боясь неверия своих подруг.
Год, как она отпущена из монастыря. Не имея матери, она в Москве просила родственницу свою свозить ее в Воронеж, но болезнь этой родственницы (ее уже нет ныне в живых) воспрепятствовала сему. Болящая Азанчевская крайне сему огорчилась и непременно пожелала, чтобы отвезли ее в Преображенское к Соколовским.
Добрая сестра, Анна Андреевна Соколовская, не щадя своего здоровья, берегла ее дни и ночи, но припадки ее становились так сильны, что во время их самые сильные мужчины не могли ее удерживать.
II
Десятого августа было начало чудотворений.
Дочь Соколовского, Елена Павловна Лыкошина, везла малолетнего сына в Смоленск к доктору и заночевала в своем имении, в шестидесяти верстах от Преображенского. Там она нашла одного своего слугу умершим, и в ту же ночь видит во сне, что он воскрес и говорит ей:
– Не удивляйся! Это ничего против тех чудес, какие ты увидишь в доме твоего отца. Спеши туда, как можно, к ночи.
Проснувшись в сильном волнении, она тотчас уехала к отцу, куда уже, оказалось, съехалось и много родных, сами не зная почему.
В десять часов вечера начались у болящей припадки сильнее прежних и продолжались до двенадцати часов ночи… Вдруг она воскликнула:
– Верую, святый угодник, верую! Но без ленты ходить не могу!..
Говорила отрывисто, как будто кому-то отвечала, а затем – опять:
– Верую! верую!..
С этими словами она вскочила и, кинувшись как бы к ногам угодника, целовала пол и как бы за кем читала молитвы…
Все были в таком волнении, что никто не собрался с силами за нею писать…
Потом болящая села и говорила:
– Не могу открыть глаз – уже десять лет закрыт… Верую, верую! – и кинулась к ногам угодника; затем наклонилась, как бы, под Евангелие, подходила под благословение; раскрыла грудь, на коей была рана и в которую еще утром Анна Андреевна вкладывала много корпии, и вдруг вскрикнула:
– Помазал, помазал!
Каково же было поражение всех предстоящих, когда увидели, что рана исчезла…
В четыре часа пополуночи она упала на кровать в сильной слабости и, отдохнувши, спросила:
– Видели ли вы угодника Божьего святого?
Отвечали ей:
– Нет, мы недостойны видеть такой благодати.
Она опять сказала:
– Он придет завтра и послезавтра… И другой был с ним, Тихон Задонский; но я не могла его рассмотреть – так было от него светло. Он принимал Евангелие от святителя Митрофана.
Болящая передала слова, которые ей сказал святитель:
– Вот и я – на помощь твоих страданий! Я прислан от Бога исцелить тебя для прославления Его имени. Терпи, мужайся и не унывай духом. Много тебе будет искушений, а потом получишь исцеление, не будешь иметь никаких болезней, но будешь страдать за имя мое.
На это приветствие она ответила ему:
– Угодно тебе исцелить меня – я буду прославлять благодать, милость и имя твое; угодно тебе прекратить жизнь мою – я, на одре смерти лежащая, в изнеможении сил скажу: да будет воля твоя!
Потом она рассказывала, что святитель Митрофан выговаривал ей за то, что она не объявила никому в Смольном монастыре о происшедшем исцелении ее ноги, которое посему было приписано лечению лекарей. Она отвечала, как было выше сказано, что боялась неверия.
Угодник ответил:
– Кто не верит, пострадает более тебя…
III
В тот день – это было одиннадцатого августа – она получила исцеление глаза, ноги, и рана ее закрылась, но припадки к одиннадцатому часу стали еще сильнее, и она начала упрекать, что брат ее и Лыкошина не истинно верующие, что они хоть и верующие, но вера их пополам с любопытством, и что она оттого сильнее страждет.
В двенадцатом часу ночи явился ей святитель Митрофан. Опять было то же моление. Когда пришла в себя, сказала, что угодник объявил ей, что в следующую ночь он ей откроет жизнь, смерть и Царствие Небесное. К третьему часу ночи спросила себе чистое белье и сказала:
– Рубашка будет освящена нынешнюю ночь.
В десятом часу утра с нею были необыкновенные припадки, продолжавшиеся до трех часов дня.
Следующую ночь явился святитель Митрофан, открыл ей книгу ее жизни, в коей от самого ее детства вписаны все ее дела добрые и дурные, ее чувства и помышления. Потом он показал ей смерть. Она закричала:
– Как темно! – и с ужасом искала себе защиты у угодника и опять кричала:
– Заступи, помоги, выведи! – и как бы оборонялась от кого-то.
В это время тело ее местами вспухало и покрывалось синими пятнами. Потом в трепете и исступлении воскликнула:
– Ах, как хорошо и светло!.. Господи! Ты очистил мою душу!
На ее лице был виден необыкновенный восторг… Потом, вдруг опечалившись, воскликнула:
– Для чего же мне еще здесь жить? Кому нужна жизнь моя?… Да будет воля твоя, святый угодник!.. Молю тебя благословить всех, кого я назову.
И стала называть с расстановкой, как бы давая угоднику повторять имена всех предстоящих, многих отсутствующих и всех православных христиан.
Тут все с воплем кинулись под ее руки, которые она держала так, как бы получала благословение. А она все время явления хватала Анну Андреевну Соколовскую: видно было, что ей хотелось подвинуть ее к угоднику.
Потом святитель Митрофан помазал ее миром. Она подставляла для помазания руки и ноги и отирала их рубашкой. После того как святитель возложил на ее голову руки, тогда она поспешно велела разбудить всех детей, говоря, что лишь их невинные уста должны прикоснуться к сему освященному месту.
По ее словам, святитель ей сказал так:
– Вступая в новую жизнь, старайся приобретать нетленные богатства: смирение, кротость, терпение, любовь и несомненную надежду на милосердие Творца, и да будет твоим путеводителем вера!
Пришедши в себя, она тотчас попросила везти себя в Смоленск к Божией Матери. Велела снять с себя рубашку, так как святитель сказал:
– Ты ею будешь исцелять больных. – А затем сказал: – Тебе явится Ангел-хранитель.
IV
Восемнадцатого числа, в сопровождении всех тогда бывших, поехали в Смоленск, без затруднения и помощи всходила и сходила по лестницам и несколько дней была совершенно здоровой, но часто задумчива, молчалива и сонлива.
Ровно за неделю до Покрова дня – в понедельник – она ослабла и, когда уснула, то вдруг стала ясновидящей: отвечала на мысли каждого, кто сидел дома в третьей комнате. Мучилась, если вдруг чувствовала, что кто-либо искушает каким-нибудь неверием. Говорила такие слова, каких никогда не умела говорить. Потом сказала:
– Не думайте, чтобы это я вам говорила. Нет! Я внушена Ангелом – он при мне.
Вот он!.. А в самый день Покрова Пресвятой Богородицы Пречистая покроет меня Своим святым омофором, и все предстоящие будут видеть эти чудеса.
Тут все в великой радости хотели послать к своим знакомым, но она не позволила, говоря:
– Довольно будет тех, кому нужно быть. Богу угодно избрать для прославления сих чудес Леонида, ректора Смоленского, Павла и Платона Егоровичей Соколовских и Платона Рачинскаго.
Эти дни в Смоленске больная была в отрадном положении – и дни, и ночи, и говорила:
– Ах, как бы я желала, чтобы вы все могли хотя минуту насладиться этим небесным сном, которым я теперь насладилась!.. Ах, как сладостно, как приятно!..
Она вставала поминутно, переходила из комнаты в комнату, потом опять засыпала и опять во сне начинала говорить. По всему было видно, что она желала освятить весь дом сопутствующим ей Ангелом, потому что переходила из комнаты в комнату по всему огромному дому.
Она чувствовала, ежели кто подъезжал к дому, и говорила:
– Вот еще едут верующие!
Непонятно, по какой причине съехалось шестьдесят человек, хотя никто не был извещен.
Когда кто входил с малою верою, она начинала страдать тоской и говорить с такой убедительностью, что каждый трепетал и приходил в должное чувство.
Иные боялись, чтобы она именно их грехов не обличила. Она чувствовала их мысли и говорила:
– Боятся иные (не говоря именно кто), чтобы я не объявила их грехов, а забывают, что Спаситель будет судить всех явно, а не тайно, и что сей страх означает совесть нечистую.
И в прекраснейших изречениях начала говорить, как мы должны очищать совесть нашу, подобно садовнику, очищающему сад от дурных растений: он не вдруг, но всякий день понемногу их вырывает. Так и мы понемногу должны искоренять наши пороки.
Многие хотели записывать ее слова, но она не позволила, говоря, что эти слова должны быть у каждого в сердце, а не на бумаге…
Одна особа, приехав в тот дом, почувствовала такой неизъяснимый трепет, что не могла оставаться вместе со всеми и ушла в верхний этаж. Болящая, хотя и во сне, но явно сказала:
– Бедная! Она страдает, и я страдаю.
На другой день она почувствовала, что та молится Богу, и сказала:
– Погибающая душа скоро обратилась.
Потом велела позвать ее к себе, стала над нею молиться, чтобы Бог обратил ее к добродетели, обняла ее нежно и начала говорить:
– Другие думают, что мы достойнее ее, а того не знают, что она была последняя, а теперь первая.
Затем обратилась к Соколовским и с восторгом говорила:
– Добрые души! Они не воображают, как часто Ангел записывает их добрые дела. Они вникли в положение Анны Андреевны Соколовской. Милая и кроткая!
Душа ее страдает о сыне и молчит – до сих пор мне ничего не сказала, а он провинился и наказан. Но, слава Богу, что он имеет испытание это в молодых летах.
Сейчас не могу описать вам всех ее разговоров, но скажу о последнем важнейшем происшествии.
V
По возвращении обратно в дом Соколовских Ольга Васильевна (больная Азанчевская) начала говеть к будущему воскресенью, то есть к двадцать третьему числу, и в этот день удостоилась причаститься Святых Тайн.
В числе посетивших ее во время болезни был смоленского Авраамиева монастыря архимандрит Леонид, который приезжал двадцать пятого числа, а потом вторично посетил ее тридцатого числа, ночевал в доме и на Покров день после обедни уехал. Также был того же монастыря эконом из Болдина монастыря игумен Никодим, и она, сонная, рассказывала каждому о чудесном своем исцелении от угодника в таком точно порядке, как описано выше…
Можете себе представить, в каком находились все мы волнении в день Покрова Пресвятыя Богородицы!
Тридцатого к вечеру она стала слабеть и велела положить себя в спальне Анны Андреевны, на ее кровать; и тут начались страдания – тоска о неверующих; и так она металась, что боялись, как бы у нее не отвалилась голова. Многие не могли смотреть и вышли из комнаты, кроме Анны Андреевны Соколовской и Елизаветы Андреевны Храповицкой, которых она от себя не отпускала.
К девятому часу вечера опять все собрались около нее, но она так ослабела, что более походила на мертвую, чем на больную. Тут мы заметили, что она начинает вытягиваться, как при последних минутах жизни, с хрипотой в груди, и, наконец, видим непостижимые для человека чудеса: она поднимает руки вверх и так оставляет их в распростертом положении. Потом опускает ноги с постели и делает земной поклон, опуская голову до полу без помощи рук; потом привстает, и по движениям рук, которыми она обнажает грудь и спину протягиванием оных, равно и ног, мы заключаем, что она помазуется Царицей Небесной. При сих действиях говорит:
– Радуйся, Радосте наша! Покрый нас честным Твоим омофором.
Сие повторила два раза. Потом становится на ноги и от слабости падает на постель, а ноги ее уже мы должны были положить на постель при помощи других, близ стоявших. Затем мы увидали, что сложила руки, как будто для получения благословения. Тут она начала говорить имена всех родных, всех здесь присутствовавших, отсутствующих и всех христиан, верующих во имя Божие – и все это очень внятным языком… Потом, помолчав немного и все продолжая держать руки в том же положении, она сказала:
– Еще прикажешь?… Не угодно?…
Приняла руки и положила их на грудь со словами:
– Да будет воля Твоя!
Немного погодя она воскликнула:
– Свершилось, свершилось! – и с сими словами села на постель и уже в полном сознании сказала:
– Прославим единым сердцем и едиными устами чудеса Божий!
За сим начала с нами обниматься, а мы – ее поздравлять с благодатию исцеления…
Во все время происходившего мы все стояли на коленях в великом страхе и рыдали.
Исцеленная после этого осталась в постели. Сидя в постели, совершенно здоровая, спросила просфоры, а потом горячего чаю, который ей и подали. Она в этот день ничего не пила и не ела… В постели она оставалась до следующего дня.
В восьмом часу утра первого октября призван был священник отслужить благодарственный молебен и акафист Божией Матери. Затем она встала, и мы все пошли пешком – также и она с нами – в церковь, где отслушали Литургию и молебен угоднику Божьему Митрофану.
Теперь Ольга Васильевна совершенно здорова. При исцелении были:
1) Архимандрит Авраамиева монастыря Леонид.
2) Поручик Александр Васильевич Азанчевский и сестры его, гвардии капитана дочери – девицы Анна и Екатерина.
3) Жена штаб-ротмистра Елена Павловна Лыкошина с малолетним сыном Николаем.
4) Живущая в доме Азанчевских из дворян девица Авдотья Семеновна Азанчевская.
5) Генерал-майор Иассон Семенович Храповицкий с женой, детьми, с живущей в их доме девицей Александрой Алексеевной Курашовой и гувернанткой Елизаветой Егоровной Доланд.
6) Полковник Василий Иванович Рачинский с братьями своими – Платоном, Иваном и сестрой Александрой.
7) Павел и Платон Егоровичи, и Анна Андреевна Соколовские и прочие, подробно в письме поименованные.
* * *
Самому миру не вместить описания всех чудес, источаемых милосердием Божием над грешным человечеством через святых Своих угодников. Наши Четьи-Минеи, Прологи – неистощимое море чудес и знамений, совершенных и до наших дней совершаемых благодатью Святого Духа по истинной и нелицемерной вере в Господа нашего Иисуса Христа. И если приблизилось к нам тяжкое и лютое время, когда, видимо, для всех верующих истощается чаша долготерпения и милосердия Божия, а с истощением ее сокращаются и чудесные явления Духа Милующего, то не на Бога вознесем мы хулу нашу за жестокие язвы, на нас налагаемые, а на самих себя: мы – отступники от веры Христовой, мы – тати и разбойники, ставящие в безумной гордыне своей престол свой выше Божьего, самих себя – на место Творца всяческих. Безумцы мы, жалкие мы, ослепленные миражем устроений земного нашего благополучия, разрушители старого и внутри себя творческого духа для создания нового не имеющие! Куда мы идем, в какую бездну стремимся, очертя голову? Мы, дерзающие признавать христианство дискредитированным, отвергающие Того, Кто один только и есть и Путь, и Истина, и Жизнь, и без Кого мы не можем творить ничего ни в духе, ни в истине?! Откуда же, откуда же возьмем мы дар творчества, когда Первоисточник всякого творчества нами отвергнут, алтари Его повергаются, храмы поруганы, а призванные быть сосудами благодати Духа Святого – священство царское – стадо Христово и его пастыри и учители предались не устроению Небесного Царства в душе человеческой, а царства плоти, противления Духу Христову, всякой мерзости, хищения и лицемерного обмана в деле, в слове, в помышлении? Можем ли мы требовать у Бога Его милостей, Его чудотворений. Его знамений к нашему благу, к нашему спасению и здесь на земле, и там – на небе, когда доходим и уже почти дошли до полного отрицания Самого Всевышнего?… Так не говорите же, хулители Духа, остатку верных, и тем, чья вера под злодейским и братоубийственным вашим натиском изнемогает: где Бог ваш и где явления Его Духа, подобные описанному? Не говорите, не дерзайте кощунственно глумиться над достоверными свидетелями веры, бросая в них грязь вашей клеветы, что свидетельство их – лживые легенды, сказки, плод нафанатизированнаго воображения. Вы требуете, чтобы эти чудеса и знамения были вами запротоколированы, вашими отступниками, лжецами и клеветниками засвидетельствованы, вашему суду предоставлены, и тогда только вы им поверите, а святым вселенского христианства всех веков вы не доверяете…
Хорошо сказал про вас Спаситель: «если Моисея и пророков не слушают, то если бы кто и из мертвых воскрес – не поверят»…
Так, пусть слова, запечатленные верой этого рассказа, будут вам, отступники, в свидетельство, чтобы не сказать вам в день Судный: не было во времена наши свидетелей милости Твоей, Господи!
Христос – вчера, днесь и во веки Той же. Аминь.
Николо-Бабаевский монастырь. Двадцать второго июня 1906 года.
Свидетельство живой веры
(Из келейной монашеской сокровищницы)
I. Истинное событие из жизни княгини Анны Феодоровны Голицыной
(Из рукописи монаха Арсения)
В тридцатых годах прошлого столетия, стало быть, с небольшим семьдесят лет тому назад, жило в Москве семейство князей Голицыных, род которых, вероятно, и до наших дней не потерял еще связи с Первопрестольной и в потомстве своем, надо полагать, и теперь еще здравствует и благоденствует во славу Божию и Родины. Думаем так потому, что полагаем: от семени доброго растет и древо доброе. А от доброго дерева каким же и плодам-то быть, как не по роду его? Так, по рассуждению человеческому, думается нам, если только не успело за семьдесят-то с лишком лет остареть и задичать дерево, корень которого была в тридцатых годах княгиня Анна Феодоровна, в девицах Боборыкина, а по мужу Голицына. Вот о ней-то мы и поведем сейчас речь со слов келейных записок, оставшихся по смерти престарелого инока, современника описываемому в них событию.
Княгиня Анна Феодоровна была по тем, еще сравнительно богобоязненным, временам женщина простая в своих обычаях и, по замечанию лиц, ее знавших, обыкновенная, рядовая православная христианка: добрая жена своему мужу, добрая мать своим детям; жила с мужем во времена описываемого события уже одиннадцать лет с небольшим. Теперь такие жены и матери на редкость, а тогда они еще не были в диковину… От природы княгиня была сложения слабого, нрава тихого и спокойного, всегда ровного, простосердечная, но в православной вере твердая. В те времена высшее столичное общество увлекалось чтением мистически-масонских книг, располагавших ум и сердце к пиетизму или просто к полурелигиозной мечтательности, и редкие из представительниц этого общества могли избежать тонкого яда сей духовной заразы. Строго православно настроенная и утвержденная в вере отцов, княгиня Анна Феодоровна избегла общей участи, оценив по достоинству масонскую пропаганду не столько умом, сколько верным чувством своего православного сердца.
Всецело отдавая себя семейным обязанностям, в них сосредоточив все свои земные удовольствия, княгиня свои интересы заключила в домашний обиход, мужу и детям отдавая всю любовь и нежность своего щедрого сердца. Светские собрания, балы, театры, увеселения были ей чужды – она тяготилась и избегала их, не находя там ничего привлекательного. Святые обители, тихие кладбища, поле, лес, загородные уединенные дачи – вот любимые места ее прогулок и посещений. Влекли ее сердце уединение, тишина, безмолвие, и только ради них, как для высшего удовлетворения душевной потребности, она изредка позволяла себе покидать тихий семейный очаг. Но и в домашнем кругу, в беседах с мужем любимой темой для ее разговоров бывали рассуждения о будущей жизни, о состоянии душ умерших за гробом и о приготовлении к смерти. Бывали ей неоднократно благодатные сновидения, о которых она с великим умилением сообщала своим ближним, но в общем порядке своей жизни она не выделялась какой-нибудь особой духовностью, а была просто верующей, хорошей русской женщиной; в ней блеск европейского образования не затмил тихого мерцания Божьего душевного огонька истовой веры в Бога и Его Православие. Говела и постилась она каждый пост, и всякий раз во время чревоношения, близкое к родам, причащалась Святых Христовых Таин.
1834 год. Седьмого мая княгиня, после очень тяжелых родов, разродилась от бремени близнецами-мальчиками. Незадолго до родов удостоилась она в сновидении видеть Спасителя в том виде, в каком он иногда изображается на живописных иконах: во весь рост, в хитоне розового цвета, с голубой верхней ризой, с раздвоенной на конце бородой, с дивным высоким челом, небесного цвета глазами, и – рукою, ее благословляющей. Рассказывая о видении в великом восхищении, Анна Феодоровна передавала, что имела дерзновение просить Господа, чтобы Он преобразился пред нею, как на горе Фаворе пред учениками Своими. И отвечал на ее просьбу Господь:
– Для чего ты теперь этого желаешь? Таким ты Меня узришь, во всей славе Моей, во второе Мое пришествие на землю.
И сказала она Господу в видении этом:
– Тогда устрашусь я, Господи, как и прочие люди; теперь же я этого желаю потому, что очень люблю Тебя, Спасе мой!
И ответил ей Господь:
– Жди же святой недели!
Прошла святая неделя, на которой она причащалась, наступил май, совершилось великое таинство рождения в мир православных душ близнецов ее мальчиков, больная стала уже оправляться, а того ожидаемого ею, что обещано было Спасителем, все не совершалось.
На рассвете двадцать второго мая, уже выздоравливавшая княгиня вдруг почувствовала в себе такую перемену, что, опасаясь быстрой кончины от внезапного упадка сил, потребовала немедленно позвать к ней духовника. Когда прибыл к ее постели духовник со Святыми Дарами, у княгини уже стал тупеть язык, но Святых Таин она удостоилась причаститься еще в полном сознании.
Потускневший, было, взгляд ее после Причащения внезапно прояснился, и на ее спокойном и светлом, но уже помертвевшем лице появилась живость красок возвращающейся жизни. С твердостью духа, замечательной для слабого ее тела, простилась она с мужем, благословила детей и, прося прощения у всех домочадцев, имела достаточно силы сказать:
– Молитесь обо мне Богу, а я там буду за вас молиться, если буду достойна.
Потом княгиня попросила всех оставить ее наедине с духовником, желая получить от него последние наставления для перехода в вечность и для совершения над ней таинства елеосвящения.
– Не долго уже теперь мне жить с вами! – сказала она окружающим.
Когда началось над нею совершение елеосвящения, она велела позвать мужа и тихо спросила его:
– Слышишь ты это пение? Оно тебе нравится?
Князь ответил, что для христианина нет ничего более утешительного. Больная сказала:
– Да! Это пение полезно и важно для земных: только оно одно и может быть для них утешением. Приучай к нему себя, детей и домашних, а я скоро услышу там другое, лучшее – ангельское пение… Мне хорошо здесь было, и там будет хорошо – ты не плачь обо мне!
Когда кончилось соборование, во время которого она была в совершенной памяти, утомленная больная закрыла глаза и впала в беспамятство, продолжавшееся более часа и похожее на сон. Но дыхание становилось все тише, реже и незаметнее – чувствовалось разлучение души с телом, и духовник прочел молитвы над умирающей на исход ее чистой и богоугодной души.
К этому великому в жизни каждого христианина часу смертному успели прибыть к постели умирающей один за другим известнейшие московские врачи того времени, доктора – Р. и К. Освидетельствовали Анну Феодоровну и решительно объявили, что жизнь прекратилась. На лице княгини выступили крупные капли холодного смертного пота. Один из врачей, державший ее пульс, положил руку покойной ей на грудь и объявил окружавшим:
– Скончалась!
Все присутствовавшие опустились на колени и заплакали…
Велико же было общее удивление, когда несколько мгновений спустя умершая открыла глаза, взглянула ясно и твердым голосом, какого от нее за все время болезни не слыхали, спросила:
– Где я?
Надо было видеть в это мгновение выражение лиц у светил медицинской науки, только что с непоколебимой уверенностью объявивших о ее смерти. Надо было видеть радость убитого горем мужа!..
Ничего не нашли сказать в объяснение совершившегося врачи, изумленные и потрясенные, не менее всех остальных присутствовавших. Возвращение к жизни княгини Анны Феодоровны представлялось всем подобием воскресения, тем более что и сама она, вернувшись в жизнь, выглядела существом другого, нездешнего мира: ожившая была в течение девяти часов вне сознания и понимания окружающей ее обстановки – никого не узнавала и всему земному казалась совершенно чуждой.
Свидетели случившегося с княгиней Голицыной этот необыкновенный случай записали так:
– Где я? – проговорила княгиня по своем пробуждении, – скажите мне кто-нибудь!
Неужели я опять в этом темном, скверном, душном и скучном мире?… Ах, зачем я разлучилась с тем светом, где видела Спасителя? Там такие прекрасные лица…
А здесь – какие все уроды, безобразные, грубые, гадкие!..
– Неужели, – спросили ее окружающие, – вы не узнали нас, княгиня? Это – ваш муж, а это ваши дети.
При этом лицо, обратившееся к княгине, назвало ей всех ее детей по имени.
– Муж! Дети!.. – повторила княгиня. – Нет, никого не знаю, да и слов ваших не понимаю. Я видела там, правда, детей, но как те были прекрасны!.. А эти… какие они дурные!..
Помолчав немного, она снова заговорила:
– Да, не хотела бы я уходить оттуда: там так хорошо, светло, весело – как мне там было легко!.. Я была там совсем здорова, а здесь мне трудно, тяжело, скучно! Но Спаситель мне сказал: «Поди еще, поживи там, где была, и, когда не будешь там нужна, Я опять тебя возьму оттуда»… Что же делать!..
Тут она вздохнула:
– Опять пришла на мытарство, на страдание, но нельзя было не повиноваться Спасителю – Он наш Бог, Он искупил нас… Но Он скоро за мной пришлет.
Ожившая умолкла. Спустя немного попросила:
– Как мне хочется видеть Спасителя! Дайте мне Его образ!
Подали образ Успения Божией Матери.
– Нет – не этот, – сказала она, – здесь много ликов, а мне подайте образ одного Спасителя – к Нему одному я стремлюсь. Его одного люблю, к Нему стремлюсь… стремлюсь! Надо любить, почитать и молиться Божией Матери и святым угодникам – это нужно, это необходимо, но там, откуда я сейчас вернулась, там вся жизнь в Господе нашем Христе Иисусе… Его образ дайте мне!
Муж княгини подал ей открытый молитвенник.
– Вот тут, – сказал он, – есть образ Спасителя.
– Нет, – отвечала она, – я не хочу целовать картинки – подайте мне тот самый образ Спасителя, которому молятся.
Подали Нерукотворенный образ Спаса.
– Вот Он, Которого я видела, – воскликнула она в восхищении, – вот Он – Спаситель мой! – и крепко взяв в руки образ, она осыпала Его пламенными лобзаниями, повторяя в восторге: – Люблю Тебя, Спаситель мой! Одного Тебя люблю! Возьми опять меня к Себе!
Потом княгиня обратилась к присутствовавшим:
– А вы любите Спасителя? А если любите, то целуйте Его все, все, – призвала Анна Феодоровна. – Он наш Бог, наш Искупитель – нельзя не любить Его!
Все, кто был у постели больной, приложились к образу…
Княгиня велела поставить образ перед собою и, не отрывая от него взгляда, исполненного неземной любви, смотрела на Спасителя.
Обрадованный возвращением к жизни любимой жены, муж княгини приблизился к ее постели и, наклонясь к ожившей страдалице, нечаянно сел спиной к образу.
Оглядевши мужа быстрым, негодующим взглядом, княгиня воскликнула:
– Мне говорят, что это мой муж… Что же это за муж, который так непочтителен к Спасителю! Сейчас обернись к Нему и поклонись – Он Бог наш. Он наш Искупитель!
Приказание было немедленно исполнено. Увидав на руке мужа обручальное кольцо, она спросила:
– Что это у тебя на руке?
– Это обручальное кольцо, мой друг, – отвечал князь.
– Я не понимаю, что это за слово – кольцо, – в недоумении произнесла княгиня.
– Да это то самое кольцо, – напомнил князь, – которым меня с тобой обручил священник, когда мы венчались.
– Почему же у меня на руке нет такого кольца?
– По болезни твоей, мой друг, его с тебя сняли.
– Зачем же?… Нет, подайте мне мое кольцо – сказано: «Бог сочетает, а человек да не разлучает. Только Бог волен разлучить».
Когда ей подали кольцо, и она сама его надела, то сказала:
– Теперь знаю, когда нас священник обручал. Ты в самом деле мой муж.
Тут к больной подошел доктор и попросил:
– Не говорите, княгиня, много – вы слабы. Примите лекарство или святой воды. Усните, закройте глаза!
– А ты кто такой? – обратилась к нему княгиня, – и что это за слова – слабы, лекарство, сон?… Какой мудреный, непонятный у вас язык!.. У нас там ничего такого нет, никто так не говорит… Да какое ты право имеешь мне приказывать?
Вот, если муж прикажет мне закрыть глаза, так я его послушаюсь: Бог сам велел жене повиноваться своему мужу…
– Что у вас болит, княгиня? – спросил доктор.
– А тебе что за дело? Я закрыла глаза не оттого, что мне больно, а оттого, что мне тяжело смотреть на вас всех, которые утратили в себе образ Божий!
– Ты, мой друг, – обратился к ней муж, – приняла недавно самое лучшее лекарство – Святое Тело и Кровь Христову.
– Да, – согласилась княгиня, – я это знаю и понимаю. Как мне стало после того легко и приятно!.. Только вы напрасно теперь думаете, что я больна: я не больна, а здорова… Я видела там Спасителя, но Он опять послал меня к вам.
Тогда князь спросил:
– Не приказывал ли нам через тебя Спаситель чего-нибудь?
– Да, приказывал, – отозвалась княгиня, – Он велел усерднее молиться и лучше жить.
– Скажи мне, мой друг, – попросил князь, – удостоюсь ли я также быть там, где ты была теперь?
– Да, – отвечала княгиня, – будешь и ты там, только молись Богу.
– Кстати, милая, – обратилась к княгине ее тетка, – видела ли ты там Володеньку (это был княгинин новорожденный ребенок, который после крещения вскоре умер), видела ли ты и остальных твоих умерших детей?
– Видела или нет – вам об этом знать не нужно, а если и видела, то вам не скажу, да и не могу сказать, потому что вы недостойны. Да вы меня и не поймете… Какие вы злые – все только любопытствуете, а в душе своей не верите и верить не хотите… Да ты-то кто такая, что у меня спрашиваешь?
– Я – твоя тетка, М. Д., кума твоя, которая твоих детей принимала от купели.
– Ну, – сказала княгиня, – у тебя там другое имя… А меня как у вас здесь зовут? – неожиданно спросила княгиня.
– Тебя зовут Анной, милая!
– У вас тут еще как-то величают друг друга, – сказала, немного помолчав, княгиня, – как меня здесь величали?
– Ваше сиятельство, княгиня Анна Феодоровна Голицына, – ответили ей.
– Какой у вас вздор! Там ничего такого нет… Ах, как мне у вас скучно, как скучно быть с вами!
В это время пришел в дом духовник княгини, священник прихода, в котором жило ее семейство. Никто об его приходе ей не докладывал, но она тотчас его узнала и с радостной улыбкой сказала:
– Как я рада вам, батюшка! Благодарю вас, что вы меня причастили и особоровали. Я видела Спасителя, и вас я очень рада видеть: ведь вы носите на себе Его образ… Отойдите все прочь!
Все присутствовавшие отошли в сторону, и когда у ее постели остался только один духовник, она негромко попросила:
– Именем Господним благослови меня, отче, в путь!
Священник благословил ее и, возложив руку на ее голову, громко прочел над нею молитву:
– Господь Бог Премилостивый да ущедрит тя, Господь Иисус Христос вся благая прошения твоя да исполнит, Господь Всемогий да избавит тя от всякие напасти, Господь да научит тя, Господь да вразумит тя, Господь да поможет тебе, Господь да спасет тя, Господь да защитит тя. Господь радости духовные да исполнит тя.
Господь душе и телу твоему да будет заступник. Господь, яко милосерд и благий человеколюбец, прошение грехов да подаст ти. Господь Бог Иисус Христос в день судный да помилует тя и да благословит тя во вся дни живота твоего.
Аминь!
Взволнованный великим таинством совершавшегося, священник, прочитав молитву, ушел, а княгиня по уходе его только о нем одном и говорила, но уже голосом изнемогающим. Еле внятно потребовала, чтобы ей подали образ Спасителя и крест, семейную святыню со святыми мощами, в последний раз приложилась к ним, велела отнести на место и коснеющим языком едва выговорила:
– Молитесь и говорите за мной: во имя Отца и Сына, и Сына… Сына…
И со словом «Сына», замершим на ее устах, княгиня Анна Феодоровна Голицына предала дух свой Богу, Которого так возлюбила.
Двадцати семи лет от роду была она, чистая эта и Богу угодная православная русская женщина, когда отлетела со своим Ангелом-хранителем ее светлая душа в мир горний и вошла в славу своего Господа.
Для чего даровано было Творцом всяческих ее кратковременное возвращение из небесных обителей на грешную землю к людям, грехами исказившим свое Богоподобие, свой образ божественный, – как знать? Свидетели совершившегося чуда, записавшие это дивное событие, пытались в рукописи своей объяснить его тем, что почившая княгиня, из любви к мужу, обещала ему явиться по смерти своей, чтобы утешить его извещением о своей участи за гробом. Но такое объяснение годится, быть может, для спиритуалистов, а для нас, верующих православных, объяснение только одно – в словах нашего Спасителя: «Веруяй в Мя, аще и умрет, оживет»…
II. Дивные откровения в сновидениях крестьянской девушки Евдокии
Передо мной старая, пожелтевшая от времени тетрадка в четвертую долю листа старинной, толстой и грубой бумаги; на ней надпись: «Тетрадь иеромонаха Евфимия». На заголовке тетради: «Чудные сновидения девицы Евдокии, крестьянки двадцати пяти лет, бывшие с нею в разные времена ее жизни.
Перевод с французских слов Татьяны Борисовны Потемкиной, которая слышала их от Евдокии на простонародном языке»… а ниже заголовка: «Евдокия, девица двадцати пяти лет, крестьянка княгини Горчаковой (ее деревни в Смоленской губернии)»…
Невольно возникают образы минувшего: великосветская, известная, даже знаменитая барыня высшего русского общества, близкая ко Двору, лично известная и любимая Государями Александром I, Николаем I и почитаемая Александром II, истинно православная христианка, патриотка, богатейшая женщина своего времени – словом, высота знатности и богатства в русском обществе времен крепостного права, а рядом с нею… простенькая, бедная, темная, крестьянская крепостная девушка… Девушка что-то рассказывает, и, надо думать, рассказывает нечто удивительное, настолько чрезвычайное и интересное, что знатная ее собеседница ловит каждое слово и быстро его записывает в свою книжку… по-французски?!..
Татьяна Борисовна – настоящая, хорошая, православная русская женщина и истинная патриотка по своему складу; она хорошо говорит и чувствует по-русски, ну, а писать и думать она может только на языке Боссюэтов и Фенелонов, которые в то время почитались творцами всей образованности и изящества, на том языке, незнание которого в высшем русском обществе не давало права считать себя образованным… Такое уж было время!..
В конце тетрадки отца иеромонаха Евфимия, неведомого мне старца (уже из третьих, а может быть, и четвертых рук досталась мне эта рукопись), подписано: «перевод отца Феофана Комаровскаго».
Итак, четыре личности в свое время заинтересовались тем, что было записано в этой старенькой, ветхой тетрадке: знатная барыня, аристократка, крестьянская девушка, иеромонах, владелец рукописи, и переводчик ее – тоже человек духовного звания, но не из простых, поскольку знал французский язык образованных русских прошлого столетия. Что же это за ветхая деньми тетрадка, которая могла в себе сосредоточить столько живого интереса, который захватил собою внимание столь разнообразных по своему положению лиц?…
Думаю, и ты заинтересуешься этой тетрадкой, мой боголюбивый читатель, когда, сгладив несколько ее старинный слог, но сохранив без всякого изменения ее содержание, я передам тебе поразительную историю. Слушай!
… Когда сравнялось Евдокии девять лет, у нее умерла от родов мать, разрешившись от бремени двойнями. Новорожденные двойняшки так быстро последовали за матерью на тот свет, что их даже не успели окрестить, Евдокия осталась на руках у отца, человека честного и благочестивого, чего нельзя было сказать с такой же уверенностью про покойницу. Отец Евдокии был крепостной крестьянин княгини Горчаковой, едва разумея грамоту, он имел в своем сердце страх Божий, любовь к ближним и святое сознание обязанности перед долгом.
Все, чем был внутренне богат отец Евдокии, он старался воспитать и в сердце сироты-дочки, внушая ей, что закон Божий состоит в том, чтобы удаляться от зла и творить добро, и что только тот человек Богу приятен, кто несет свой крест в терпении и уничижении.
– Я так была в этом наставлена, – говорила Евдокия, – что только это у меня и было, и, когда надо мной насмехались, я никогда не чувствовала злобы и думала, что в эти минуты угождаю Богу. Это мне помогало переносить людские насмешки.
Евдокия росла девочкой робкой и молчаливой и, казалось, не умела сказать двух связных слов, за что и слыла у своих сверстниц дурочкой. Так и звали ее дурочкой, но господа ею были довольны, поскольку она была очень трудолюбива.
Когда Евдокии еще не исполнилось девяти лет, стало быть, при жизни матери, она увидала во сне, что мать ее должна умереть в течение года. Мать была испугана этим сном, а отец бранил ее, что верит снам ребенка; но сон сбылся, и мать Евдокии умерла от родов в том же году.
Отец старался выучить Евдокию молитвам и часто бивал за непонятливость; и, правду сказать, девочка была не из понятливых и вслед забывала мудреные для ее возраста и развития молитвенные слова, но душа ее, видимо, уже умела молиться и настолько была близка невидимому миру, что девочка опять во сне получила приказание сказать отцу, чтобы он перестал ее бить, потому что все, чему он ее учит, она впоследствии узнает и выучит без труда. Евдокия рассказала свой сон отцу, и на этот раз он ей поверил и бить перестал.
В другой раз она видела: будто находится в каком-то большом храме и моет пол.
За работой она приблизилась к церковной стене и увидела в полу отверстие, а в глубине его – гроб. Оказалось подле смышленное с виду дитя, и она спросила:
– Чей это гроб?
Дитя отвечало:
– На вашем языке это гроб, а на нашем покой, там опочивает старец, который в храме этом ежедневно совершает Литургию.
И в самом деле, увидела Евдокия этого божественного старца, совершающего с великим благоговением великое Таинство Вечери Господней и услышала дивное пение. Видела она потом, как старец этот сел как бы для отдохновения на стул у окна и погрузился в благоговейное размышление. Перед старцем на столе лежали благословенные хлебы, и, казалось, он вкушал от них, но не было умаления хлебов. И сказал невидимый голос Евдокии:
– Подойди поближе к старцу: тебе впоследствии предстоит о нем вспомнить!
Подошла она к старцу, упала к ногам его и в умилении омочила их слезами.
Поднявшись с полу, Евдокия просила у старца его святых молитв о себе и о ближних своих.
– Я думала, – рассказывала она, – что меня солнышко освещало, а это исходили лучи света и тепла от лика святого старца.
На старце было черное одеяние, и сердце девочки исполнилось к старцу любовью и невыразимым благоговением.
Несколько мальчиков вывели Евдокию из церкви, указывая ей дорогу, и вид их был так прекрасен, таким сияли они светом, что она подумала – это Ангелы…
– Мне показалось во сне, – говорила потом Евдокия, – что я одна найду дорогу, но мальчики эти, или Ангелы, не оставили меня, а проводили, напоминая мне, чтобы я ничего не забыла из виденного, и даже заставили повторить все по порядку, как было, и запомнить в точности и лик, и одежду старца. Они сказали:
– Старец этот – святой Макарий, а храм, в котором он опочивает во святых мощах в гробнице на левой стороне церкви, – древний Можайский собор.
Евдокию очень тревожила загробная участь ее матери, и она, в тревоге за спасение ее души, неотступно молила Бога, чтобы Он ей открыл посмертную жизнь матери. Однажды после исповеди, в ночь перед причащением, привиделся ей сон: пришла к ней какая-то женщина и спросила:
– Хочешь ты видеть мать свою?
Евдокия ответила, что желает. Тогда женщина эта предложила сводить ее к известному всей Москве Ивану Яковлевичу Корейше, который жил в доме умалишенных и слыл, а может быть – Бог весть – и был великим прозорливцем.
Но, приглашая Евдокию в Москву к Ивану Яковлевичу, женщина сказала:
– Он – колдун и может тебе показать мать твою!
Услыхав слово «колдун», Евдокия во сне от посещения Ивана Яковлевича отказалась, сказав, что нехорошо обращаться к колдунам, ей это строго запрещено отцом ее духовным.
– И в ту же минуту, – рассказывала Евдокия, – я очутилась перенесенной на середину некоего поля, где и увидала два стада: одно стадо состояло, как я почему-то сразу узнала, из десяти с половиной тысячи овец, а другое – из пяти с половиной тысячи; большое стадо было без пастыря, а у меньшого был пастырь и хорошие пастбища. Я попала в малое стадо, и мне среди него было так хорошо, что и выходить из него не хотелось.
– Боже мой! Оставь меня здесь, – сказала я, – нигде мне так хорошо и сладко не было. У нас теперь зима, а тут – что за весна благоуханная!
Но ответил мне незримый голос:
– Не для того ты сейчас здесь, чтобы остаться, а для того, чтобы рассказать на земле обо всем, что увидишь.
Тут мне приказано было взглянуть на большое стадо, состоящее из десяти с половиной тысячи овец, и тот же голос сказал:
– Видишь ты это большое стадо? Оно без пастуха и нуждается в пастбищах: твоя обязанность словом своим и молитвой возвратить сих овец в хорошее стадо и на лучшие пастбища.
«Видно, господа мои, князья Горчаковы, на меня прогневались, – подумала я, – и назначат меня пасти стадо – ведь у нас, крестьян, обязанность эта почитается самой низкой». Только успела я об этом подумать, вместо большого стада овец на миг увидала я собрание людей, скорбящих и тоскующих, а на месте доброго, меньшого стада явились существа, схожие между собой лицами, и такие все молодые, такие прекрасные, что не описать их человеческим словом. Но это лишь миг длилось. Еще увидала я, что два маленьких ягненка, черные и худые, стоят вне обоих стад, стараясь присоединиться к доброму стаду; но все овцы, к которым они приближались, не подпускали их к себе; и слышны были из доброго стада голоса:
– Это – не наши!
Бедные ягнятки эти, отринутые всеми овцами доброго стада, приютились к одной овце одинакового с ними цвета, тоже одиноко и сиротливо стоявшей вне доброго стада. Овца эта испускала жалобные стенания, и место, где она стояла, было холодное, мрачное, и дышалось там с большим трудом и нуждой великой.
И как только увидала я эту овцу, тотчас она изменила вид свой, и в ней я узнала матушку свою, а в двух маленьких ягнятках показаны были мне два рожденных ею близнеца, которые не успели принять Святого Крещения. И – дивное дело! – как только я опознала мать свою и ее детей, вся к ним чувствительность и все о них сомнения превратились в холодность, вместо того явилось желание уйти как можно скорее от этого печального и мрачного места.
И повел меня незримый голос по таким трудным и смрадным дорогам, что я едва в состоянии была идти; но тот же голос сказал:
– Потрудись и ты – Я страдаю более тебя; а затем Я покажу тебе дела еще более дивные.
Ведомая каким-то длинным проходом, я, услыхав жалобные и громкие стенания, спросила:
– Откуда исходят эти стоны?
Было мне сказано:
– Это страждущие во аде души грешников.
Я попросила:
– Господи! Покажи мне это место вечных страданий!
И голос ответил:
– Я тебе покажу многое.
Была я подведена к краю огромной пропасти, и незримый мой спутник сказал:
– Ты увидишь здесь страшные мучения.
И увидала я в пропасти той народ, кипящий как бы в негашеной извести, и, увидев, ужаснулась, и напал на меня страх, как бы и мне не упасть в эту пропасть… Из пропасти этой кто-то невидимый как бы железными щипцами извлек одну грешную душу, и мне было поведено следовать за нею. Я спросила:
– Куда она идет?
В ответ я услышала:
– Душа эта идет отыскивать свое место.
И увидала я мертвое, обезображенное тело, которое при земной жизни принадлежало этой душе. Когда эта душа приблизилась к тому безобразному и мертвому, что было некогда ее телом, то возопила:
– Господи! Неужели мне надо войти в этот отвратительный труп?
И принялась она плакать и сетовать, и стенать жалобно.
Образ души этой был образом человеческим, но только много меньше по величине своей, и душа эта вид имела непривлекательный. Так боялась, так трепетала эта душа от отвращения при виде своего земного тела, что лишь об одном могла вопиять к Господу:
– Господи! Лучше умножь во стократ мучения, какие я терплю в аду, но не посылай меня в это отвратительное тело!
Когда я попросила объяснить смысл этого видения, то услышала:
– Это образ будущего воскресения грешников, ты видишь, что для грешной души самым тяжким мучением будет войти в прежнее свое тело, которое станет вечным, и в нем душа будет испытывать сугубые мучения, так как ее плоть, ставшая вечной, будет служить возгнещением вечному огню… Обо всем, что ты здесь видишь и что узнала, ты должна рассказать на земле.
– Господи! – сказала я, – но кто же мне, простой крестьянке, да еще такой, которую считают дурочкой, поверит, что мне были такие откровения?
– Поверят те, кто помнит Слово Божие, а остальные пусть смеются над тобой: те поверят после.
Тут душа, за которой я следовала, бросилась в кипящую смолу. Не сдержалась я:
– Пойдем отсюда!
Голос отвечал:
– Потерпи – близость Моя утешает здесь находящихся!
– Господи! – осмелилась я спросить, – как Ты, Всеблагий, не имеешь к ним сострадания?
И голос мне говорил:
– Я жалею о мире и потому показываю тебе все, что ожидает грешников после смерти. Я дал им Мое Слово, но они забыли его: напомни им угрозу Мою – расскажи, что видела, что было показано тебе из жалости к миру. Я Сам за них страдал более, нежели они. Я дал им даром рай, а они купили себе ад… Но ты просила показать тебе еще адские муки: так вооружись мужеством – ты их увидишь!
Тут была я подведена как бы к какому-то дому и поставлена против его двери, и в дверь эту кто-то сильно ударил, и тотчас эта дверь отворилась… И увидала я «некоего», сидящего в огне, и страшное пламя исходило из уст его… Я была столь потрясена невообразимо страшным видом его, что в ужасе возопила:
– Теперь я вижу, что уже умерла!
Но голос призвал:
– Слушай теперь, что тебе будут говорить!
И страшный «некий», в огне сидящий и из себя извергающий пламя, заговорил:
– Душа! Чему дивишься? Если ты в продолжении твоей жизни жила, чтобы угождать диаволу и его ангелам, то ты уже больше не Божия, а моя!
Тогда в ужасе я вскричала:
– Так, стало быть, Тот, Кто меня привел сюда, меня оставил?
Но тот же голос, за которым я шла все время, ответил:
– Нет, не оставил Я тебя и не оставлю здесь, но слушай со вниманием слова, которые Я говорю, ибо ты должна все, что услышишь и слышала, рассказать на земле, ничего не прибавив и не убавив из слышанного и виденного.
Обратясь к «ужасному», голос сказал:
– Сатана! Ты ошибаешься: эта душа еще не принадлежит ни Мне, ни тебе: еще не кончена земная жизнь ее.
И изумился тогда «ужасный»:
– По какой же причине и за что Ты даешь этой душе такое видение и показываешь ей тайны и глубину Твоих путей?
Голос отвечал:
– Не за заслуги сей души извещаю ей судьбы Мои, но по милосердию Моему к людям, и во свидетельство им должна она видеть и знать то, что ей показано. Ты поторопился, сатана, послать свою сопротивную силу на землю, чтобы смутить и погубить людей – еще не узнал ты времени своего, и хотя ты успел приобрести царству своему десять с половиной тысяч овец Моих, но Я прощу им и, если нужно будет, то прибавлю тридцать лет земной жизни этим душам грешным, чтобы привести их на путь покаяния. Ты водил свою силу на разорение и погибель народов, ты воздвиг против них свое орудие – Наполеона, но для Меня нет деления людей на французов и русских, а знаю Я только человеческие души.
Сила твоя – в злобе и лжи, но Моя сила – в милосердии, и на сто грехов Мне довольно одного доброго дела, чтобы спасти душу. По образу Моему Я сотворил человека, но не для тебя, а для Меня. Люди своевольно следуют и губят себя за тобой, но Я сотворю во время определенное, что они отдалятся от тебя. И сказал мне голос:
– Выйдем отсюда!
И привел Он меня в место сокровенное, где я услышала некое совещание и вновь получила повеление объявить его на земле. Речь там шла о казнях, определенных земле, дабы ими привести людей через покаяние в злых их делах к Богу.
И был совет святых послать на землю язву тяжкую, смертную, или превратить в знамение людям воду в кровь, или потрясти землю великим землетрясением, или уничтожить великий град Москву за беззакония человеческие, как Содом и Гоморру. Но сказал святым Своим Господь:
– Если Я пошлю язву: добрые истребятся вместе со злыми, а не останется на земле добрых, как устоит она? Если воды обращу в кровь, то все живущее на земле погибнет – и люди, и звери, и птицы, и рыбы. Пошлю землетрясение: те, кто будет им пощажен, возомнят, что они лучше тех, которые им будут наказаны. Москву истребить? Святые, от многих веков в ней почивающие, просят к ней Моей милости, и ради Моей любви к ним пощажу Москву.
Было решено на Совете Господнем опустошить часть земли голодом и не дать ей плодоносить для наказания тех стран, где забыты законы Господни, где презрены священные праздники, установленные в память благодеяний Божиих, явленных Его милосердием грешной земле. А мне поведено было решение Совета Господня оповестить людям моей земли. И усомнилась я:
– Господи! Верить мне никто не захочет, что я была свидетельницей всего виденного и слышанного.
Но незримый голос наставлял:
– Моим повелением уже возвещали в иных странах христиане, сердцем и разумом простые. Теперь и для России Я избираю глас невежественных и слепцов, дабы им посрамить премудрость сего мира. Правосудие Мое истинно, и суд Мой нелицеприятен: твоя обязанность – говорить, а Мне – творить Мою волю. Если в этом году слова твои сочтут басней, следующий докажет истинность твоего посольства. Как верно то, что святой Мой Макарий нетленными мощами почивает в Можайске, так и то верно, что исполнится на людях России Мое наказание.
Еще сказано мне было, что тот старец, которого я видела в своем видении в древней соборной церкви в Можайске, и есть святой Макарий, что мощи его почивают в земле сто девяносто пять лет, и молитвы его низведут на Россию великое Божие благословение.
И было мне сказано о пастырях Церкви Господней, о священниках, что весьма немногие из них достойно носят это имя, но как бы ни были они мало достойны великого своего призвания, Литургия, ими совершаемая, все-таки – Литургия, ибо вместо них Ангелы Господни совершают служение. Говорили святые, что грех великий тем священникам, которые нюхают табак во время Богослужения и принимают без должного благоговения Тело и Кровь Христову. Но сказал мне голос:
– Ты слышала в Можайске Божественное служение Моих Ангелов, знай, что и в земном Моем клире ты услышишь певцов Моих, тела которых измождены Меня ради, а души Мною насыщены. Но много и таких, коих тела насыщены, но души изнеможены.
О господах наших мне было сказано, что они прогневляют Бога балами, театрами – роскошью сатанинской и обольщением.
И сказано мне было еще про мудрецов мира и ученых, что они забыли Божий закон, не веруют вечным мучениям, учат многому, а «единое на потребу» оставили. Сказал мне голос:
– Не тот Мне любезен, кто много из премудрости земной знает, а воли Моей не творит, а тот, кто хотя и весьма мало знает, но делает много, творя по заповедям Моим.
О военных мне было сказано, что беседа их соблазнительная и нечестивая – мерзость в очах Господних, и что невоздержанность языка их погубит…
Видение это мне было шестнадцатого февраля 1839 года…
Третьего мая 1840 года я видела во сне, что мне должно быть двадцатого мая в Можайске и заказать панихиду по святому Макарию, и молитвы святого отстранят гнев Божий.
В другом сне мне было сказано, чтобы я сходила в Новоспасский монастырь к отцу Филарету рассказать свой сон. Я пошла к нему и рассказала все, чего удостоилась видеть. Отец Филарет советовал мне не унывать от препятствий, искушений и даже гонений, которых я должна ожидать, а пребывать во всякое время верной Богу и Его велениям.
В другой раз я получила во сне повеление идти во Ржев к Спиридону Яковлевичу, который в то же время видел сон, возвестивший ему мое прибытие.
На третьей неделе Великого поста 1839 года, в ночь с пятницы на субботу, я видела сон, в котором мне было приказано рассказать все, что видела, Великому Князю Наследнику Александру Николаевичу. В этом же сне, в утверждение моей душевной бодрости для исполнения страшного приказания предстать пред очи Наследника Русского Престола, мне было показано, что и Наследник имел в ту же ночь видение Господа, Который ему сказал:
– Хочешь ли ты знать пути Мои?
– Хочу, Господи! – отвечал Великий Князь.
И ему было сказано:
– Не от Меня ты услышишь их, а вот эта тебе их расскажет.
И я была показана Наследнику в его сонном видении.
Но прежде чем мне решиться говорить с ним, со мной сделалось такое душевное томление, такое явилось отвращение от исполнения данного мне поручения, что я себе места нигде не находила, пока, наконец, находясь в церкви, не приняла твердого решения идти к Государю Наследнику во что бы то ни стало.
Необходимо мне было сказать об этом своим господам и просить их разрешения, и, к великой моей радости и удивлению, господа меня выслушали с любовью и дозволили следовать моему внушению.
В это время в Бородине были военные маневры, на которых присутствовали Государь Император с Наследником Цесаревичем. Когда я подошла к Наследнику Престола, он спросил меня, что мне нужно. Я рассказала ему мои сны и, чтобы он поверил им, прибавила, что я та самая, которую он видел во сне в ночь с пятницы на субботу третьей недели Великого поста. Ночь эта оказалась отмеченной в памятной книжке Великого Князя, и, крайне удивленный, он выслушал меня с большим вниманием и немедленно послал меня в палатку Государя Императора. Целых два часа я пробыла у Государя, рассказывая ему обо всем виденном, и удостоилась монаршей милости: Государь приказал через князя Орлова выдать мне десять рублей. Я не хотела их брать, но и отказаться побоялась, потому что это было приказание Императора.
Рассказывая Государю о бедствиях, которые угрожали России, я сказала, что он может их, отчасти, предотвратить открытием мощей святого Макария. Государь на это ответил:
– Я недостоин такого дела.
Тогда я спросила:
– А разрушить древний Алексеевский монастырь, чтобы на том месте выстроить новую церковь. Ты почел себя достойным, не потрудившись даже вопросить людей богоугодных, угодно ли то Божией воле?
Мне показалось, что слова мои тронули Государя, и я прибавила:
– Ты назначил на построение новой церкви семнадцать лет, но я тебе скажу: если бы ты открыл мощи святого Макария, то церковь в его имя выстроил бы в короткий срок, а новую тот, кого ты назначил строителем, не выстроит и в семнадцать лет!..
Выслушав, Государь угрожал мне тяжким наказанием, если окажется, что все рассказанное я выдумала от себя, но я ответила ему, что для меня лучше претерпеть всякие казни, чем молчать, ибо я получила повеление говорить.
Когда я вернулась из Бородина к своим господам, то оказалось, что меня уже ожидало от них гонение: отнесясь прежде с верой к моим видениям, теперь они выражали к ним презрение, укоряли меня в тунеядстве и бродяжестве, а затем объявили сумасшедшей.
Тяжко мне было вступать в прежнюю свою жизнь, и я, наконец, решилась опять оставить своих господ и идти в Петербург, чтобы увидеть Государя и напомнить ему о суде Божием над Россией. Пришла я из Москвы пешком с рублем серебра и отправилась в Петербург. Не зная здесь ни одной души, я попросила первого, встреченного мной, будочника свести меня на съезжую, так как у меня не было ни паспорта, ни пристанища. На съезжей и в управе благочиния я провела четыре дня, вынося всякие насмешки, но и там нашлись люди, которые меня слушали со вниманием. Из полиции, сняв допрос, меня перевели в большую тюрьму, где одна из тюремных надзирательниц, пожалев меня, вывела из тюрьмы и взяла к себе в дом на поруки.
На том и конец удивительного свидетельства веры. И уже видится мне современный мир неверия и отступничества, куда отдаю эти строки: много ли в этом мире найдется людей, которые с должным вниманием отнесутся к неисповедимым путям Божиим, явленным здесь, открываемым младенцам, подобным крепостной крестьянской девушке Евдокии, и сокрытым от премудрых и разумных?…
«На суд пришел Я в мир сей, чтобы невидящие видели, а видящие стали слепы».
Когда знаешь духовную слепоту современного человека и страшные кары Божий, на него ниспосылаемые, сердце, смятенное от страха надвинувшихся и грядущих бедствий, невольно ищет в словах Спасителя грозного предупреждения и для современных событий и в них видит угрозу близкого Страшного всеобщего суда Господня.
Судить грядет Судья Грозный и Нелицеприятный слепотствующих богоотступников!
Покайтесь!
III. Видение одного послушника
Когда архиепископ Ювеналий (Половцев) был настоятелем Курской Коренной пустыни, он получил от одного из послушников этой обители извещение в виде докладной записки об удивительном видении, которого этот послушник был удостоен. Близость архиепископа к Оптиной пустыни, где он полагал начало своему иночеству и с которой не терял общения в духе до конца жизни, оставила след этого дивного видения в копии с помянутой докладной записки в бумагах и рукописях одного оптинского монаха. От этого монаха я получил копию в свое распоряжение и хочу поделиться с моим боголюбивым читателем. Записка эта довольно малограмотна, но изложение настолько ясно, что я приведу ее в подлиннике, исправив лишь погрешности против правил правописания.
«Его Высокопреподобию настоятелю Курской Коренной Рождества Богородицкой пустыни, отцу благочинному монастырей, архимандриту Ювеналию.
Простите, батюшка, с вашего благословения приступаю к сему делу с дерзновением и, объятый слепотою и неразумием, прошу и надеюсь, что вашим благоразумием и милостивой отеческой любовью они будут покрыты, ибо в вашей особе вижу истинного служителя Божиих Таин и потому вручаю себя вашей святыне.
Как теперь, помню, меня жестоко смущал помысел оставить монастырь и уйти в мир. Соизволяя сему помыслу и смутившись сердцем и душой, я предался отчаянию и, наконец, решил осуществить свое намерение. Это было в четверг, а уйти из монастыря я назначил себе в воскресенье.
На следующее утро, то есть в пятницу, когда, по чиноположению монастырскому, будильщик ходил будить братию к утрени, он зашел и ко мне, но я, по обычной своей лености, лег опять на постель – подождать, когда зазвонят к утрени, и тотчас заснул.
И представилось мне странное видение: вижу, что я будто уже умер без покаяния, сижу над своим телом и горько плачу. И внутренний мой голос говорит, что я осужден в ад на вечное мучение. Пуще прежнего я заплакал и говорю:
– Господи! Если бы я знал, что умру в настоящую ночь, то сходил бы к своему духовнику, покаялся бы и просил бы братию помолиться обо мне. А теперь я умер без покаяния, и что мне теперь делать? Господи! Хоть бы Ты, подвергнув меня временно мучениям, дал мне воскреснуть, чтобы принести покаяние: Ты долготерпелив и многомилостив, и что невозможно у человека, у Тебя все возможно.
В ту минуту, когда я взывал к Господу, явился некий Юноша, весьма красивый лицом, в белой, блестящей, как бы шелковой одежде, опоясанный крестообразно на груди широкой розовой лентой. Подошел ко мне этот Юноша, взял за руку и повел в какое-то темное, мрачное место. Ах, что же я там увидел!.. Много нагих людей сидело там: одни горько плакали, другие жалобно стонали, а иные, скрежеща зубами, рвали на себе волосы и кричали:
– Увы! Увы! Горе нам! О, горе, о, беда!..
При виде этого сердце мое исполнилось страха и ужаса, так что я затрепетал. И говорит мне Юноша:
– На это место мучения широким путем пришли люди, а теперь я покажу тебе, куда тесный путь вводит, и куда войти можно только скорбями многими.
И только он выговорил эти слова, как явился другой Юноша, во всем подобный первому, и назвал его по имени, но имени этого я припомнить не могу. И Юноша этот берет меня за руку и говорит первому, приведшему меня:
– Пойдем к его гробу: там начали петь панихиду!
Тут мы все трое очутились в нашем соборе, но только ни гроба, ни тела моего я там не видал, а лишь слышал пение: „Твой есмь аз, воззови мя, Спасе, и спаси мя“.
Мне стало вдруг легко, радостно и весело на душе. И говорит мне первый Юноша:
– При пении панихиды душе делается всегда весело.
В это мгновение представилось мне, что мы стоим пред какими-то великолепными вратами, и вижу я, у врат этих стоит множество Ангелов в белых сияющих одеждах, и лица их – красоты неизреченной. Путеводители мои вошли в эти врата невозбранно, а меня предстоящие Ангелы туда не допускали, и один из них сказал:
– Писано есть: ничтоже скверно внидет семо!
Тогда один из моих путеводителей обернулся на эти слова и сказал Ангелам:
– Пустите его – Бог милосердует о нем!
По слову его расступились Ангелы и дали мне дорогу. Не успел я переступить порога врат, как раздалось неслыханное, великолепное пение:
– Сии врата Господни и праведные внидут в них!
И так пение это было приятно, что я не мог достаточно насладиться несказанной его сладостью.
Пройдя врата, мы вступили во внутренность какого-то дивного храма, и там я увидел великое множество людей всякого возраста и звания, и одни из них держали в руках кресты, другие – зеленые ветви, иные – цветы, иные – свечи, а некоторые ничего в руках не имели, но все были в великом восхищении и неизреченной радости. И носился там благоуханный воздух, тонкий и приятный, как бы голубого цвета. И сказал мне один из Юношей:
– Смотри – это покой мирских людей… Пойдем далее: я покажу тебе покой монахов, потрудившихся в Коренной обители.
Тут мне показалось, что мы поднимаемся как бы по лестнице куда-то выше. И я спросил водившего меня Юношу:
– Позвольте мне узнать ваше имя!
Юноша отвечал:
– Имя мое – Послушание. Запомни же, что и тебя послушание ведет в Царство Небесное.
Только были сказаны эти слова, как мы вновь предстали пред великими вратами и затем оказались в храме, или обители, красоты неописуемой и еще более великолепно сияющей, чем виденный мною раньше храм. И пояснил сопутствующий мне Юноша:
– Се – покой монахов!
В умилении и восторге, не в состоянии достаточно насладиться открывшимся предо мною зрелищем, смотрю я влево от себя и вижу как бы облако, а на нем – множество Ангелов, и плетут они венцы из различных цветов такой красоты и приятности, что нет им подобия на земле нашей грешной. Спросил я:
– Кому эти венцы и цветы?
Последовал ответ:
– Работающим в терпении усердно Господеви, терпящим скорби в самоотвержении, писано бо есть: „Возверзи на Господа печаль твою, и Той тя препитает; не даст молвы праведнику“. Терпи и ты: терпение преодолеет всякие скорби. Ибо говорит Господь: „В терпении вашем стяжите души ваша“. Вмале потрудившиеся покоиться будут здесь вечно со святыми отцами. Все они терпением заслужили славу. Жизнь земная не что иное, как воспитание младенца, потому и писано: „Аще не будете аки дети, не внидете в Царство Небесное.
Разбери свойство доброго отрочати и поревнуй!“
Наслаждаясь красотой небесной обители, мы пошли далее и вступили в просторную долину, где росли многоразличные цветущие деревья, а некоторые были с плодами, только я не мог понять – с какими. По долине протекали дивные реки чистой, прозрачной, как хрусталь, воды, и весь воздух был напоен ароматным запахом бесчисленных прекраснейших цветов. Спутник мой Юноша, указывая на это место, сказал:
– О нем, провидев духом, говорил пророк Исаия: „Имже не возвестися о нем, узрят, и иже не слышаша, уразумеют“. А апостол Павел, увидев славу, уготованную любящим Бога, желал разрешиться и со Христом быти. Пророк же Давид, мысленно созерцая эти покои Господни, так говорил: „Покой мой зде, да вселюся в онь. Коль возлюбленна селения Твоя, Господи сил! Желает и скончавается душа моя во дворы Господни“… Слышал, сколько я привел тебе свидетельств? Смотри же, зажегши светильник веры, не угаси его и старайся сосуд твой наполнить елеем добрых Христа ради дел, чтобы выйти тебе с радостью во сретение Небесного Жениха, Христа. Если будешь всегда таков, как теперь, и станешь верою ограждать себя от духа уныния и отчаяния, я всегда буду с тобой».
И сказал мне Юноша:
– Пойдем к Престолу Господа Вседержителя Иисуса Христа!
Двинулись мы далее все той же прекраснейшей долиной и увидали впереди нас стоящий хор Ангелов и как бы храм, а посреди его – второй ангельский хор, стоящий по левую сторону, а по правую – третий. И расступились перед нами Ангелы, давая нам невозбранный проход и смотря на нас с улыбкой небесной любви и радости. Когда же мы проходили через ангельские ряды, то два моих спутника, Юноши-Ангелы, тихо коснулись моего плеча и сказали:
– Блажен ты, юноша, что оставил мир и измлада возлюбил Христа Господа!
И Ангелы запели: «Господа пойте дела и превозносите Его во вся веки!»
Что же это было за дивное пение! И нет ему подобия в звуках человеческого пения!..
Тут увидел я: с левой стороны стояли три аналойчика, подобные нашим церковным, на одном лежал Крест, изукрашенный цветами, на другом – Евангелие золотое, на третьем – икона Знамения Божией Матери. И смотрел я, как идет прикладываться к ним попарно, с великим благоговением множество монахов, одетых в белоснежные одежды: игумены впереди, за ними архимандриты, сзади архимандритов – иеромонахи, монахи и послушники.
Сказал мне Ангел:
– Это монахи, потрудившиеся в Коренной пустыни.
Ангел назвал их всех по имени, но имен я не помню.
Я спросил:
– Где же отец Иоанн Асеев?
Ангел ответил:
– Он здесь.
– А можно его видеть? – спросил я.
– Нет, – отвечал Ангел, – увидишь его после. Пойдем и мы приложимся!
И пошли мы в паре с моим Ангелом и, когда мы подошли ко Кресту, то Ангел сам перекрестился и сказал мне:
– И ты перекрестись!
Мы приложились ко Кресту, Евангелию и иконе. И в это время правый хор Ангелов запел: «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…», а левый затем пел: «Просвети мя светом разума святого Евангелия Твоего». Потом вышли все хоры ангельские на середину храма и запели: «Величит душа моя Господа и возрадовася дух мой о Бозе Спасе Моем»… – и так до конца песни.
Если бы душа моя была в теле, то расторгся бы их союз: до того сладко, величественно и великолепно было ангельское пение. И трепетала душа моя восторгом невыразимым.
При небесных звуках этого песнопения храм наполнился такого благоухания, что и уму представить невозможно. Не передать мне языком человеческим того восторга, радости, услады сердечной, какие испытывала тогда моя душа, растроганная и умиленная.
В храме, где совершалось это дивное торжество, иконостаса не было, а место его занимала как бы огромная завеса розового цвета, и по всему храму сиял свет светлее в бесчисленное число раз земного солнца, так что не было возможности смотреть вверх от нестерпимого блеска.
И там, в свете неприступной славы Своея, был Престол Господень…
Но я не мог Его видеть…
И сказал тогда мой Ангел:
– Теперь пора тебе к утрени. Только помни, что имя мое – Послушание. Ты теперь видел славу, уготованную любящим Бога: не скорби, что пошел в монастырь. Многие желали этого пристанища, но, не быв избраны, не могли его достигнуть…
При этих словах Ангела я проснулся. Сердце мое исполнено было страха и радости и, как голубь, трепетало, и не знал я, где нахожусь – на небе или на земле. Пошел я к утрени в церковь и стоял там до поучения, углубясь в размышление о виденном, после чего возвратился в келью…
Прошу святых ваших молитв и благословения. Многогрешный послушник С. Ч.
1863 года сентября двадцатого дня.
Вот что, по видению неведомого, но Богу угодного послушника Коренной пустыни, уготовано для вечного радования о Христе Иисусе, Господе нашем, всем любящим Его и проходящим путь земной жизни, этого великого училища младенчествуюших душ, в послушании, смирении и терпении.
Неземной, непередаваемый языком человеческим восторг, радость, умиление и исполненное вечного удовлетворения счастье вечное и неизобразимое!
И когда посмотришь с высот небесных, отверзающихся в видениях смиренным сердцем и простым разумом, просвещенным единым чистым светом живой и деятельной веры, когда взглянешь оттуда на смуту современного человечества, в погоне за призрачным, невозможным и недоступным на земле счастьем заливающего братской кровью войн и междоусобий грешную землю, тогда заскорбит и заноет великой жалостью сердце верующего христианина о безумии жалкой гордости человеческого разума, бессознательно и стремительно влекущего человечество на самое дно геенны нечеловеческой злобы и страдания, откуда уж нет возврата…
Но кто из мнящих себя богатыми разумом поверит теперь этому свидетельству истины?
«Если Моисея и пророков не слушают, то, если бы кто и из мертвых воскрес, не поверят».
IV. Замечательное сновидение
Второго октября в два с половиной часа пополудни 1850 года в Предтеченском скиту Оптиной пустыни скончался иеромонах Никон.
Несколько дней спустя по исполнении шести недель, а именно восемнадцатого ноября, в день воскресный, после утрени, новопосвященный иеромонах Варсонофий, готовясь служить раннюю Литургию, прочел правило ко Святому Причащению и от усталости, в ожидании звона к обедне, присел на стул и тотчас заснул. И показалось ему во сне, что он видит в каком-то незнакомом ему месте многочисленное собрание скитской и монастырской братии и среди других, к удивлению его, сидит умерший иеромонах Никон. И удивился во сне Варсонофий: как он здесь? Ведь он умер! Тогда Варсонофий обратился к братии:
– Смотрите – это отец Никон!
И братия будто бы тоже увидела почившего иеромонаха. В какой тот был одежде, этого Варсонофий не заметил, но запомнил, что на голове его была камилавка, а не клобук, как обыкновенно носят иеромонахи во время служения.
На руках Никона, обернувшегося лицом к востоку, лежал младенец, и Никон вслух поминал некоторые имена, и, когда произнес имя Никон, то младенец, до того времени молчавший, проговорил:
– Я – Никон!
Ответ младенца пробудил у Варсонофия желание узнать о его загробной участи, и он спросил:
– Где же ты теперь находишься?
– В раю! – ответил младенец. – Между святыми.
Варсонофий еще спросил:
– А каков рай?
Младенец восхвалил красоту рая. Какими словами он был описан, этого Варсонофий упомнить не смог, но впечатление осталось у него, что рай неизобразимо прекрасен. Вспомнив о мытарствах, он спросил:
– А по мытарствам тебя водили?
Младенец, как бы вспоминая что-то очень тяжкое, несколько раз протяжно повторил:
– Уж водили, водили, водили, водили!
Всем своим видом и интонацией младенец выразил, что он прошел мытарства с тяжелым испытанием.
– Как же ты от них избавился? – продолжал спрашивать Варсонофий.
– Пришел Архангел Михаил, – отвечал младенец, – и вывел меня оттуда.
Долго расспрашивал младенца Варсонофий, и тот отвечал на все его вопросы, только все это Варсонофий позабыл. Из этой беседы он запомнил только, что обращался к окружающей братии, говоря им, чтобы и они предлагали свои вопросы младенцу. Но братия стояла молча, и никто у младенца ничего не спрашивал. Варсонофий вспомнил об аде:
– А ад ты видел? Скажи мне: тяжки в нем мучения?
Варсонофию показалось, что младенец не находит слов, чтобы выразить лютость адских мучений, тотчас явилось у ног Варсонофия какое-то чудовищное животное, которое беспрестанно на его глазах меняло свой вид, поднималось, опускалось, делилось на части и мало-помалу исчезло. Варсонофию во сне подумалось, глядя на его видоизменения, что в них заключен образ многоразличных степеней адских мучений. После этого видения Варсонофий более не видал младенца, а как будто вышел к братии сквозь какую-то отворенную дверь и рассказывал им об ужасах ада, как сам мог о них понять из своего видения…
Проснулся Варсонофий в великом страхе, и тут пришел будильщик возвестить о времени идти служить Литургию.
Иеромонах Никон был приобщен Святых Таин всего за три с половиною часа до кончины, в полной памяти, хотя говорил мало и не совсем внятно. По верованию же Святой Православной Церкви, умирающий вскоре после уподобления Святых Таин не проходит мытарств. Почему же, спросят боголюбцы, не так было с Никоном?
В самом деле, преподобные Каллист и Игнатий (в 92 гл. «О безмолвии») приводят слова Иоанна Златоустого о некотором чудном старце, который сподобился «увидети и услышати, яко имущии отсюда отходити, аще Святых Таин причастятся с чистою совестью, егда умрети имут, дориносяще Ангели, причащения ради онаго, отсюду возносят». Но кто из нас похвалится чистую совесть иметь? Ежели преподобный Марко Фраческий, которого Святых Таин приобщали святые Ангелы, задержан был на мытарствах целый час, то как можно сделать решительное заключение о тех, кто в жизни христианской менее совершен этого дивного святого? Задержан же был Марко Фраческий, как уверяют некоторые прозорливцы, сподобившиеся это видеть, за то, что возбуждал и убеждал душу свою перед кончиной не бояться приближающегося разлучения ее с телом, вспоминая многие свои труды, многие слезы и различные скорби, Бога ради понесенные. Злые же мытари представляли на мытарствах, будто бы преподобный Марко перед смертью хвалился строгою и подвижническою своею жизнью, и потому не допускали душу его восходить на небо до тех пор, пока Божественный глас не повелел святым Ангелам:
– Принесите Ми сосуд избранный!
Это сокровище веры было найдено мною в келейных записках одного из оптинских иноков. Они достались ему по наследству духовному преемственно от целого ряда предшественников его монашеского подвига, изучавших великое дело Христовой веры «не в препретельных человеческого разума словесах, а в явлениях силы и духа».
Забыли эту науку из наук многие из новых богословов и, вожди слепые, – куда ведут они вверенное им ученическое слепое стадо?…
Христос воскресе!
I
Пасха 1906 года долго будет памятна Оптиной пустыни. Светло праздновался верными в Оптиной обители этот праздник из праздников; торжество из торжеств возвещали миру могучие оптинские колокола; неслись к самому небу ликующие их голоса, радуясь вечной победе Неба над адом, жизни над смертью, когда от Литургии Светлого Христова Воскресения многочисленная семья Оптиной братии во главе с маститым своим настоятелем шла в братскую трапезу воздать хвалу Воскресшему Господу радостными розговенами после труда бденного и поста строжайшего Великой седмицы Страстей Господних.
Радостно, победно, торжествующе гудела и переливалась в весеннем воздухе могучая медная волна колокольного великопраздничного трезвона.
О, Пасха велия и таинственная, Христе!
Много собралось народу из окрестных сел и деревень на пасхальную ночь в Оптину: переполнен был собор обители. И после Литургии весь праздничный богомольческий люд веселым и шумным, жизнерадостным потоком вслед за монахами разлился по горе Оптинской, по ступеням храма и лестницы, ведущей к святым воротам, торопясь к перевозу через многоводную Жиздру, чтобы поспеть к семейным розговенам в кругу своих, проведших святую ночь в приходском храме.
Хорошо, светло, радостно было на душе у всех. Кто из православных, живущих жизнью матери-Церкви, не знает светлой радости пасхального утра, когда и само солнышко-то по особому светит – «играет»?!..
В 1906 году Пасха совпала с весенним половодьем. Немного не доходя до белокаменных стен Оптиной, разливается весной многоводная, омутистая Жиздра; а бывает, хоть и редко, и так, что прямо из ворот, – садись и поезжай на лодке. И, неся взломанные весенним пригревом седые, косматые от талого снега льдины по стремнине своего русла, доплескивается расходившаяся, могучая река желтой волной разлива, заливая прибрежные ветлы и монастырские яблони до самой твердыни стен оптинских и лижет порог святых ворот и каменные ступени входа в святую обитель.
II
В пасхальное утро памятного дня Жиздра еще не выливалась из берегов, но полая вода, едва сдерживаемая упругими берегами, уже мчалась с ними вровень, шумя и волнуясь не меньше праздничной толпы, стремившейся к перевозу.
На Оптинском берегу парома не было; он только что отчалил, перегруженный передовой толпой богомольцев. Надо было ждать, а ждать, ох, как не хотелось деревенской молодежи, по большей части молоденьким девочкам-подросткам лет от двенадцати до шестнадцати. Были с ними и мальчики того же возраста.
– Давай, переедем на лодке! Чего там парома дожидаться!
Сказано – сделано. А на грех, на Оптинском берегу и лодка оказалась. Старших никого не случилось: своя, стало быть, молодая волюшка! И залезло девичьего народу в лодку столько, что застонала бы лодка, если бы только была живая.
Какой-то мальчишка, на другой грех, тут оказался и вызвался править: и отвалила перегруженная народом лодка, и поплыла, едва не зачерпывая бортами, на стремнину.
И пяти саженей не отплыли от берега, как лодка, накренившись, черпнула воды одним бортом. С визгом шарахнуло к другому борту девичье стадо, и в миг один на самой быстроте перевернулась лодка и, как яблоки спелые в бурю, попадал народ в омут вешняго половодья.
Батюшки-светы, родимые мои! Что ж тут только было! Одно слово: великая кара грозы гнева Божьего. Не пощадил Господь святыни Своей: Светлого Своего Праздника не пощадил… Стоном застонала, криком закричала быстрая Жиздра от стону да от крику утопающих. Увидели на Оптинской колокольне страх этот, стали бить сполох: выбежали с иконами – бегут все к берегу, кричат: «Народ тонет, тонет православный народушко!» Пока бежали да добрались до берега, – по Жиздре уж только мертвые, дубелые от холодной воды молодые тела плывут девичьи, да кружится над омутом между льдинами кверху дном лодка, а на лодке верхом – одна молодая бабенка; за края лодки душ пять-шесть девок в воде держатся; и все они кричат:
– Христос воскресе! Христос воскресе! Христос воскресе!
Только и спаслись эти, что «Христос воскресе» кричали.
Шестнадцать молодых девичьих душ со Светлого Праздника отошли из царства земного в Царство Небесное. Тела одних разыскали, других же, сколько ни искали, так и не нашли: быстра, многоводна и омутиста весенняя Жиздра!
Долго не забудет пасхального этого утра святая Оптина пустынь. Не забудут его и окрестные крестьяне, особливо те, у кого на Пасху справлялись поминки по утопленникам.
III
С 1903 по 1907 год мне ни разу не довелось быть в Оптиной, но духом и в письменном общении я был с нею неразлучно до тех пор, пока Господу не было угодно призвать меня вновь в это святое и великое гнездо старчества, духовного окормителя многих православных и особенно женских обителей. Первого октября 1907 года, на Покров Пресвятой Богородицы, Господь призвал меня не только посетить эту дорогую моему сердцу пустынь, но и поселиться в ней на жительство во внешней монастырской ограде. Отвели мне, страннику и пришельцу, любвеобильные и богомудрые старцы оптинские уютный домик и благословили жить и работать во славу Божию, пока живется да пока Бог грехов терпит. И поселились мы с женой в этом всех обуреваемых отишии, не помня себя от радости, что укрыл нас Господь от молвы и злобы обезумевшего мира.
Еще с первых моих посещений Оптиной, когда я был довольно богатым помещиком, у меня завелись добрые отношения с окрестными жителями и, в их числе, с одним захудалым мужичком из соседней с Оптиной деревни Стениной.
Звали его Сергеем, был он хлебопашцем, а в подспорье коренному своему делу, которое плохо стало кормить и мужика, и барина, занимался извозным промыслом на паре заморенных от работы и бескормицы клячонках. Привязался этот Сергей к моей былой помещичьей тароватости и с первого знакомства принял в свою дружбу, величая меня «мой барин». Хотя и знал я цену Сергеевой дружбе, но по человеческой слабости уступал ее излияниям: и лошаденки Сергеевы были дрянь отменная, и сам он, как ямщик, никуда не годился, а вся снасть его дорожная была и того хуже, но я других ямшиков и знать не хотел и всюду по козельским святым местам – и в Оптину, и Шамордино – разъезжал с Сергеем.
И в этот свой приезд в Оптину я вновь, когда мне понадобилось ехать в Шамордино, послал в Стенино за Сергеем. Не забыв старого хлеба-соли, мой Сергей явился немедленно, по первому зову, на знакомом мне полуразрушенном тарантасе, перевязанном во всех направлениях пеньковыми обрывками, и с той же парой заезженных, замученных ездой и голодом клячонок.
Не успели мы и полуверсты отъехать от Оптиной, как мой возница обернулся ко мне в пол-оборота с облучка и, по старой дружбе, стал мне выкладывать свои домашние скорби. Они у него были и прежде бесконечные: незадачливый был какой-то мужичонок.
– А уж и скорбь же мне была в скорости после вашего отъезда: ведь у меня на Пасху девка моя, Катька, утопла. Вспомнить, аж живот замирает! И девка-то какая была – прямо красавица, невеста!
В голосе Сергея при этих словах задрожали слезы; и тут он мне рассказал все то, что читателю уже известно.
– Так и не нашли девки, – продолжал он, едва перемогая волнение, – видно, ее илом затащило. И мне-то горе, но вдвое горше, кажоден смотрю, как старуха моя по ней убивается: глаз не осушая, второй год по дочке плачет. Аж жуда нападает слушать, как она голосит!
Я старался чем мог утешить, а утешить могла только вера: о ней я и заговорил.
– Жалко мне тебя, Серега болезный, – говорил я, – а все ж не худо бы нам с тобой попомнить, что не век же нам тут всем жить; а на печи ли, на лавке ли, или под лавкой, а умирать каждому придется, как срок его, Богом положенный, выйдет… Говела постом твоя дочка?
– Как же! В Великий Четверг причащалась.
– Ну, разве тебе это не в радость? В Великий Четверг причастилась, а в первый день Пасхи Бог ее взял к Себе. А знаешь ли ты, чем Церковь-то наша святая утешает? Кто, сказывает она, помрет на Пасху, того душа прямо, минуя все мытарства, идет к Господу.
– Знать-то знаю; а все ж, сам посуди: каково это родительскому сердцу? Пуще же всего мне старуху свою жалко: она по девке совсем иссохла.
Жалко мне было Сергея, но утешить в таком горе может только Бог да время, а благодать Божественного утешения еще, видно было, не касалась сердца Сергея.
И пришлось мне перевести разговор на другое, чтобы дать иное течение Сергеевым мыслям. Прием этот удался как нельзя лучше, но и переменив разговор, не напали мы с Сергеем на веселые речи: издавна тяжела доля крестьянская, а теперь с разными свободами да своевольством деревенской молодежи, с дорогой и вольной водкой и того хуже. Не стало никакого порядку в деревне, пропала правда-матушка, да к тому же и веры поубавилось, а где и вовсе в крестьянском быту вера пропала. Не жизнь, а адово преддверие стала жизнь крестьянская. Помоги только, Господи, ее вытерпеть!
Жалко мне было родительского сердца Сергея, но не было мне жаль Сергеевой дочки, Кати.
IV
Как переселил меня Господь на Покров в Оптину, так и стал ко мне Сергей похаживать, то за делом по своей извозной части, а то просто так, не без тайной, однако, надежды: не перепадет ли ему от барина полтинничка на нужду его крестьянскую?…
В конце мясоеда, перед самым Филипповым постом, затеял Сергей играть свадьбу своего второго сына; а незадолго до этого его старший сын, тоже недавно женившийся, чуть не убил их со старухой; затеял с женой от стариков отделиться и отделился, а при дележке отцовского достояния едва-едва не покончил насмерть своих родителей.
– Только я ему сыграл свадьбу, – жаловался тогда Сергей, – потратился из последнего да еще призанял у добрых людей, а они, вишь, как меня отблагодарили! Спасибо, что хоть живым-то оставили; а все-таки, сам-друг с невесткой здорово меня потрепали. Вот они, детки-то, ныне стали! И жаловаться некому!.. Прежде хоть розги боялись, а нынче никого понимать не стали.
Просил, конечно, Сергей у меня денег на новую свадьбу, но у меня на ту пору денег не случилось, да, прости Господи, и были бы, так не дал бы из боязни: для Сергея на мои деньги нового раздела со вторым сыном и с новой невесткой.
Так и ушел от меня Сергей, не получив поддержки.
V
– Уж и горький же этот мужичонка, – сказывала мне по уходе Сергея живущая у меня на покое одна раба Божия, тридцать семь лет, по благословению старца Амвросия Оптинского, несшая великий и тяжкий подвиг странничества, – одна беда за другой на него сыпятся. Давно ли одного сына на каторгу за чужой грех сослали! Там дочь утонула; там, вишь, в семье какая идет завируха: делятся, дерутся, никак не разделятся. А что делить?…
Ну и времена! Доколе же только, Господи, Ты им терпишь?… А тут ему и от старухи своей ни днем, ни ночью покою нет: все по дочери голосит, да ведь как голосит-то! Иду я нынче, полету как-то, уж поздно вечером из Шамординой в Оптину: прошла Стенино да и пробираюсь тихонько со своей палочкой по берегу Жиздры. Темнеть уже стало. Вдруг в кустах, у речки кто-то около меня как застонет, как взвоет, да в голос, у меня аж мурашки в спине закопошились. С нами сила крестная! Я в сторону, давай только Бог ноги: уже не дорезывают ли, думаю, какую душу христианскую? А то сила, думаю, нечистая не тошнует ли в омуте?… Смотрю: мальчишки деревенские – мне навстречу… Что-то, спрашиваю, мальчонки, у вас тут на речке точно кто стонет? Слышите?… А, говорят: да это стенинского Сергея жена каждый вечер сюда на реку по своей девке голосить ходит… Тут я осмелела, пошла к ней, стала утешать бабу; да где утешить-то, когда у нее от тоски все нутро выболело? И Сам Господь ее утешал: сколько раз она во сне свою дочь, как живую, видела, и дочь ей наказывала: «Не плачь, – говорит, – маменька, – мне хорошо у Господа». А она и после этого, знай свое, голосит. Жалко бабу, а Сергея еще жалче, беднягу!
«Да, – подумал я, – где ж тебе, матушка, утешить, когда и Сам Господь, по ее маловерию, не утешит!..»
VI
Не прошло и двух недель со дня последнего посещения Сергея, как мне пришли сказать, что у него умерла его старуха, и что сам Сергей меня дожидается на кухне. На этот раз уж не на свадьбу пришел он просить помощи, а на похороны.
Тут отказу не было.
– Как же это у тебя горе такое стряслось? – спрашиваю.
– Да на свадьбе, должно быть, простудилась моя старуха. Свадьбу-то мы ведь сыграли. А после свадьбы и трех ден не вышло, как свалилась совсем моя баба; неделю похворала да и померла.
На том наш разговор и кончился. А вечером я от своей прислуги и той же старушки-странницы услыхал, что не просто умерла Сергеева старуха, а с великим утешением отдала свою исстрадавшуюся душу Господу.
– Вы ушли от Сергея, как дали ему на похороны, а мы его задержали на кухне чайком попоить, – хоть чем-нибудь утешить. Дивно ведь умерла его старуха!
Сказывал он нам: в день смерти и до самой кончины была она в полной памяти, причастилась Святых Таин Христовых; а за час или полчаса до смерти она вдруг поднялась на печке, где лежала, лицо все просияло, да и говорит: «Здравствуй, Катечка, дочка моя родимая! Да в каком же ты сарафане-то хорошем! Как же это ты, моя девочка, иль ты не утопла?… Ведь утопла ж ты? А сарафан-то на тебе, гляди, новешенький… Как не истлел он в речке-то?…» – «Мы, – говорит Сергей, – думали, что это она в бреду говорит – кончается, значит. Что, мать, – спрашиваем, – аль помираешь?» – «Помирать-то, – говорит, – помираю: вон и Катя за мной пришла…» – «Какая, – спрашиваем, – Катя?» – «Да наша Катя, – говорит, – да неужто ж вы ее не видите?…» Она говорит, а мы все думаем, что она уж не в своем разуме; только – нет: сказала это и стала тут же со всеми прощаться.
«Прощайте, – говорит, – теперь уж на этом свете нам больше не видеться. Только знайте, что утешил меня Господь, и отхожу я от вас в радости: въяве была сейчас у меня моя Катенька и сказывала, что за мной пришла. Теперь, – сказала она, – идем ко мне, маменька! Я близко от Господа, и у нас всегда Пасха, и все Христос воскресе поют. А как поют-то! Хорошо у нас, маменька, не так, как у вас!» Простилась со всеми старуха и с тем кончилась. Вот ведь как померла жена Сергея. Дивны дела Твои, Господи!
Христос воскресе! Христос воскресе!.. Кто в пучине холодной весенней Жиздры воспел в виду неизбежной смерти эту победную песнь торжества Христова, тот спасся; а кого поглотили в своей бездне вешние воды и кому, по неисповедимым судьбам Божиим, не было дано здесь на земле, в водах Жиздры, помянуть спасительное Христово Воскресение, тот за вечную славу Христовой Пасхи, за победный день Воскресения, поет и в веки веков бесконечно петь будет славу Воскресшему Господу там, на Небе, в Обителях райских Царя Небесного, радуясь о вечном своем спасении.
Христос воскресе! Христос воскресе! Христос воскресе!
Воистину Христос воскрес!
Оптина пустынь. Двадцать третьего ноября 1907 года.
Вражья сила
Еще в раннем детстве приходилось мне слышать жуткие рассказы о страшных проявлениях власти силы нечистой над людьми, поработившими волю свою служению греху и диаволу. Память до дней моих, склоняющихся теперь к своему закату, хранит в тайниках своих воспоминания тех впечатлений, которые отразились в ней под влиянием моей старой няни и тех Божиих старушек, для которых еще сравнительно недавно были открыты двери «девичьих» и «детских» в старинных русских дворянских домах, не порывавших еще вековечной связи с многомиллионной толпой простолюдинов, с их простой, бесхитростной детской верой. Какие только тайны невидимого не были открыты этой вере, чего только не было из того, потустороннего мира доступно зрению этих «младенцев»!.. Кто из нас, православных русских людей, какого бы он ни был звания или состояния, не ознакомился в годы зарождающегося сознания с тем таинственным, полным чудес и вместе страшным невидимым миром, где действовали на погибель православной душе силы нечистые? Кто не помнит всех этих, олицетворенных верою, а по мудрости века сего – фантазией русского простолюдина «леших», «водяных», «домовых» и их приспешников и рабов из рода людского – «колдунов», «ведьм» и всей им подобной нечистой собратии? Чье детское сердчишко не трепетало в вечернем сумраке осенней или зимней ночи, озаренной трепетным сиянием одинокой лампады, от этих страшных историй?… И как оно им верило!
Как билось от жуткого волнения – разорваться, казалось, могло бы, если бы не спокойная и торжествующая уверенность старушки-няни, что питомцу ее и слушателю нечего бояться, так как доступ к нему силы вражьей прегражден и его Ангелом-хранителем, и его детски-чистой душой, и ее молитвами, и, наконец, всей той неисчислимой благодатью, которой в виде – Крещенской святой воды, афонского ладанцу, святого маслица от мощей Божиих угодников и всякой другой святыни – была полна ее божничка, мерцающая огоньком неугасимой лампады. Да и могло ли детское сердце, чуткое ко всякой правде, не верить этим рассказам, когда и сама няня, и другие ее собеседницы и рассказчицы в них были уверены еще больше своих маленьких слушателей, а некоторые из них и сами бывали до полусмерти перепуганными свидетельницами того, о чем повествовали?
Верил и я ото всего своего детского сердца, пока дух времени, дух всяческого скептицизма не заглушил, было, в нем совсем всякой веры в то, что «умные» люди называют сверхъестественным, что обозвали они «бабьими сказками и бреднями» и чему они строго-настрого приказали не верить, пригрозив позорной кличкой «дикого обскуранта», а в худшем случае, и сумасшедшего. И пришлось мне подчиняться приказу «умных» людей и надолго на место детской своей веры в мир духовный поставить иную веру в иных богов и в иных кумиров, которым поклонялись и сами «умные» люди: и то сказать, кому была охота в век прогресса прослыть «обскурантом»?
Счет потерял я за время своей, так называемой, сознательной жизни всем этим кумирам и богам, которых за прожитые дни мои воздвигало, повергало и вновь воздвигало умное человечество, пока, к душевному своему томлению и разочарованию, не убедился, что и конца не предвидится этим бесконечным сменам богов, пока не признал, Божией милостью, той вечной истины, что тайны Свои Творец утаил от премудрых и открыл младенцам.
Но какой борьбы душевной стоили мне и разочарования мои, и обретение той вожделенной истины, которая так просто была дана и так просто воспринята «буими» мира в Православной вере: в Священном Писании, Предании и житиях Божиих угодников.
Помнится мне из времени этой тяжелой борьбы сердца моего, упорно отказывавшегося удовлетворяться одной материей, которую на место жизни духа стремилось поставить «освободительное» движение «великих» реформ шестидесятых и последующих годов. Помнится мне, что впервые резким разладом показалось мне, что в то самое время, когда весь духовный мир подвергся осмеянию и поруганию, а затем и отрицанию, «умные» люди, стоявшие во главе общественного движения, каким-то совершенно непонятным логическим скачком перескочили от «превращения видов», «клеточек и протоплазмы» в ту самую область, которую сами же они подвергли остракизму: материализм подал руку спиритизму, и «умные» люди сочли возможным соединить это несоединимое в общую кашу, «скушали ее, ложки обтерли и сказали – спасибо». Чья-то властная незримая рука бросила самый цвет образованного общества и даже профессоров к вертящимся столам, блюдечкам и обратила вчерашних отчаянных материалистов в сегодняшних материализаторов невидимых духов.
И тут впервые после вечерних посиделок с няней мне пришлось уже из уст образованных людей, глумившихся над няниными предрассудками и суевериями, услышать убежденные повествования о том, что мне хорошо было знакомо из детских воспоминаний. Заговорили о «непокойных» домах, о привидениях, о предчувствиях, о влиянии умерших на живых; передавали о том, как в «непокойных» домах летали по воздуху тарелки, стаканы, миски, ведра, щетки, раздавались по ночам стуки, слышались чьи-то страшные шаги, леденящие сердце холодным ужасом… И не одна полиция, не одни перепуганные квартиранты бывали злополучными свидетелями совершавшихся бесчинств, а целые улицы, кварталы и даже города, собиравшиеся толпами глазеть на необъяснимые явления.
«Умные» люди из тех, которые были знакомы с медиумическими явлениями, приписывали эти явления действию «шаловливых духов», ярые нигилисты – жуликам, простые люди, простые и сердцем, и верою – нечистой силе.
Большинство, таким образом, стояло за духов и этим, в моих глазах, оправдало детские мои верования, которые ими же были осмеяны во дни моей юности, когда я высокомерно пренебрегал голосом простолюдина.
Сразу воскрес в моей памяти забытый мир старых русских детских и няниных рассказов. Но как полно было ненаучное миросозерцание моей старушки, озаренное и осмысленное светом веры, сравнительно с тем хаосом, в котором ученые и умные люди производили свои исследования в области спиритических и медиумических явлений! Знала моя няня эти явления, а с нею вместе знал их и весь простой русский народ еще в то время, когда и речи не было о психофизической «науке», и относили их к действу исконного богоборца и человекоубийцы – диавола. И были им известны и цель, и смысл этих явлений: погибель создания Божьего – души человеческой и вечная ее мука в том месте вечных мучений, какое уготовано сатане и всему его сатанинскому воинству.
Теперь это Богооткровенное и некогда опытное знание христианского разума, отнятое сперва у руководителей дехристианизированного человечества, отнимается и у простого народа: отступающая от отступнического мира благодать Божия попустила врагу человеческого рода утаить свое существование от сынов противления века сего, чтобы тем легче их обольстить и опутать своими сетями… Взгляни же, дорогой читатель, во что обошлась человечеству утрата этого знания! Оглянись вокруг себя и, если душа твоя еще не окончательно лишена способности со скорбью об утрате Христовой веры отзываться на деяния твоих современников, то ты поймешь, что вражья хитрость удалась лукавому, как нельзя лучше, и что он теперь воистину – князь беснующемуся и бесноватому человечеству.
Надолго ли?
«Горе живущим на земле и на море, потому что к вам сошел диавол в сильной ярости, зная, что немного ему остается времени…» (Откр. 12, 12).
* * *
От одного из старцев великой Оптиной пустыни Бог привел получить в мое распоряжение рукопись, которая еще во дни блаженной памяти великого старца отца Амвросия Оптинского была на его рассмотрении и исправлении. То лицо, от кого мне эта рукопись досталась, утверждало, что она самим старцем предназначалась для печатного назидания современникам, но почему-то от этой мысли он отказался. По недоведомым судьбам Божиим только теперь, спустя пятнадцать лет после смерти отца Амвросия, настало ей время увидеть свет.
Пусть благодаря этим пожелтевшим страницам прольется еще немного света во тьму совершающихся злодейств и бедствий, от которых застонала Русская земля!..
I
В кругу простого народа нередко приходится слышать рассказы, которые могут показаться странными и даже невероятными. Один из таких рассказов, записанный со слов очевидца, мы предлагаем читателю. Ему трудно поверить, но и совершенно отвергать истинность его, пожалуй, нельзя, потому что сотни людей были очевидными свидетелями описываемого события. Мы намеренно указываем место, где случилось событие, и называем имена тех лиц, которые каким бы то ни было образом участвовали в нем, дабы любопытствующие, кто имеет возможность, лично расспросили их о случившемся.
Событие, описываемое нами, не единственное. Подобные рассказы часто можно услышать в простонародии, и если внимательно и без предубеждения выслушать их, то найдется немало причин поверить.
Подобный рассказ мы встретили в «Православном Собеседнике» (1868 г. март, стр. 76), издаваемом Казанской Духовной Академией. Там, в житии преосвященнейшего Иллариона, митрополита Суздальского, бывшего первым строителем Флорищевой пустыни, говорится, что в царствование царя Алексея Михайловича, в Москве, в Патриаршей богадельне на Куличках, по действу некоего чародея, вселился демон и живущим там причинял многие пакости.
Тогда, по повелению цареву, для изгнания демона послан был в оную богадельню преподобный Илларион, находившийся в то время в Москве. По принесении Господу молитв, во время которых диавол бесчинствовал, и по окроплении всей богадельни святой водой, когда диавол все еще не выходил из дома, преподобный спросил его:
– Како ти есть имя?
Он отвечал:
– Имя ми есть Игнатий, княжеского роду; обаче плотян есмь: меня послала мамка к демону, и абие взяша мя демони…
То было на Москве, при царе Алексее Михайловиче, а вот что случилось в Новгородской губернии в наше время.
В Новгородской губернии, Череповецкого уезда, Колоденской волости, в деревне Миндюкине, в имении действительного статского советника Секретарева, у крестьянина Трудникова был сын Михаил, мальчик здоровенький и веселенький, да при этом еще и порядочный шалун.
В 1850 году или, может быть, на год раньше, когда Михаилу сравнялось пятнадцать лет, бедные родители вздумали отдать его в пастухи; но мальчик, привыкший к одним шалостям и детским забавам, которому каждая мало-мальски серьезная работа казалась мукою, сильно начал роптать на свою мать, когда она ему объявила о своем намерении сделать его пастухом. Ропот мальчика доходил даже до дерзости, которая, в свою очередь, возбудила сильное негодование в сердце его матери. В порыве гнева неосторожная крестьянка прокляла сына и оттрепала его, как только было угодно ее раздраженному сердцу… Волей-неволей, а Михаил должен был, наконец, уступить требованиям матери: в скором времени его отправили к предназначенной для него обязанности за тридцать пять верст от своей деревни в село Лентево Устюженского уезда.
II
Живет там мальчик день, другой; прожил целую неделю. Время шло обычным порядком без особых приключений, и можно было полагать, что он уже примирился со своей незавидной долей…
Как-то раз Иван (так звали главного пастуха) отлучился от стада, оставив при нем своего маленького помощника. День склонялся к вечеру. Иван скоро возвратился к стаду, но только Михаила уже не нашел… Начал его кликать, что было мочи, но в ответ только зловещее эхо повторяло последние звуки его же голоса…
Возле самого места, где пасся скот, было озеро. У берега этого озера стояла небольшая лодочка… «Уж не там ли он? – подумал Иван про Михаила. – Мальчик – баловень – пожалуй, еще вздумает на лодке кататься, беды бы тут с ним не нажить!..» С такими мыслями Иван подошел к тому месту, где стояла лодка, и неподалеку от берега увидел поверх воды несчастного Михаила уже без всяких признаков жизни. В сильном смятении от такой неожиданности пастух побежал в свое село, находившееся верстах в четырех от пастбища, известить о печальной участи его товарища. Слух об утопленнике скоро разнесся по всему селению и вызвал любопытных – и старых, и малых – на место печального события… Уже закоченевший труп вытащили из воды. Затем это дело было доведено до сведения станового пристава и матери Михаила, которые не замедлили явиться, первый – для производства дознания о нечаянной смерти мальчика, а вторая, – чтобы удостовериться в истинности происшедшего и оплакать несчастную кончину своего сына.
Причина смерти Михаила была у всех на виду, и потому порешили без дальних хлопот предать покойника обычному христианскому погребению.
Поскольку возле самого озера на довольно большом пространстве было топкое место, то тело мальчика сперва несли на руках, а потом на твердой земле его положили на подводу и везли уже до самого Лентева на лошади.
Труп, судя по летам покойника, был небольшой и не представлял собою особенной тяжести, и потому было весьма удивительно для всех присутствовавших, сопровождавших утопленника, что лошадь тянула подводу с таким напряжением, как будто на телеге была навалена огромная тяжесть.
Все дивились этому необычайному обстоятельству и никак не могли доискаться его причины…
Между тем над покойником, по уставу Святой Церкви, был совершен обряд погребения, и тело предали земле.
Поплакала бедная мать над прахом своего Миши, погоревали и все свидетели ее нечаянного горя и разошлись по домам, сохранив грустные воспоминания о прощальном обряде.
III
Еще время не успело утишить материнское горе, как однажды утонувший сын Трудниковой дал о себе весть в сонном видении и сообщил нечто страшное и столь невероятное о своей мнимой смерти, что если бы не было на памяти народной подобных примеров, сообщению этому трудно было бы поверить.
Вот как было дело.
Настала ночь. Легла Трудникова спать. В глубоком сне видит она своего Михаила. Приходит он к ней, как будто живой, и говорит:
– Матушка! Ты не думай, что я умер: я жив и теперь нахожусь во власти демонов за то, что ты меня прокляла. Если хочешь, чтобы я воротился к тебе, то кайся в грехе своем, молись обо мне чаще Богу и подавай за меня милостыню.
Этот сон Трудникова видела три ночи сряду…
Сильная скорбь об утрате сына, ужасное известие о его гибели вследствие материнского проклятия, надежда, хотя и слабая, видеть его опять в живых – все это заставило Трудникову обратиться за советом к одному благоразумному крестьянину, пользовавшемуся доверием среди крестьян всей окрестности.
– Что сын твой жив, – говорит советчик, – тому не верь, а молиться Богу за него, подавать по нем милостыню и каяться в грехе своем – это твоя обязанность. Жив ли твой сын, умер ли – во всяком случае твое покаяние, молитвы и милостыня полезны будут и для него, и для тебя.
Советчик имел основание говорить так; на его памяти был удивительный случай: в селе Курилове Череповецкого же уезда жили два брата-купца – один доброй нравственности, другой – беспорядочной жизни. Такой контраст в характерах родных братьев заставил их разделиться и разойтись. Добрый брат стал богатеть, а другой вскоре окончательно прокутился… Как-то этот последний был у своего брата и застал его с одним крестьянином за дележом довольно большой суммы денег. Подметив это, он подстерег вечерком этого крестьянина в лесу, через который шла глухая тропинка к его дому, ограбил, а самого убил и пошел, как ни в чем не бывало, пьянствовать в кабак. Но мужик не был убит до смерти! Оправившись, он добрел до своего села и объявил, кому следует, о случившемся. Преступление было открыто, и преступника засадили в острог…
У преступника была жена. Когда стряслась эта беда, несчастная женщина и дни, и ночи напролет плакала… Но вот, к ее утешению, муж начал по ночам ходить к ней. На вопрос изумленной жены – как это может быть, коли он сидит в остроге, муж отвечал:
– Дружба со смотрителем острога дала мне полную свободу. А что я по ночам к тебе хожу, это для того, чтобы люди не видели: не видят – и не бредят.
Спустя немного времени и сама жена вздумала навестить мужа. При свидании она заговорила о его ночных посещениях… Муж сразу догадался, что дело не ладно, и, не дав никакого ответа на вопрос жены, написал письмо и велел ей, не теряя времени, отнести его к брату. Возвратившись домой, она отложила мужнино поручение до следующего дня. Наутро крик малютки дочери созвал народ, и бедную женщину нашли мертвою. При допросе девочка сказала, что ночью приходил к ним какой-то мужчина и задушил ее мать. Нашли на божнице письмо от мужа, не доставленное брату, и оно подтвердило показание дочери о таинственных ночных посещениях покойной каким-то лицом, принимавшим на себя образ мужа задушенной женщины.
Рассказал этот случай советчик Трудниковой и убедил ее не доверяться ночным видениям, но велел молиться и подавать за душу сына милостыню.
Послушалась мать доброго совета и начала за своего сына молиться Господу и раздавать бедным милостыню, сколько позволяло ей ее скудное достояние.
Проходит год и другой. Сны, подобные тому, памятному, по-прежнему ей снятся, хотя уже не так ясно, как прежде. Искренне кается мать в грехе своем, не устает молиться Богу и раздавать милостыню.
Целых двенадцать лет прошло со дня постигшего Трудникову горя.
О сыне не было ни слуху, ни духу; да и самые сны, подававшие слабую надежду на его возвращение, давно уже прекратились…
IV
В это время, верст за семьдесят от деревни Миндюкиной, неподалеку от города Череповца, неизвестно откуда появился очень странный молодой человек из крестьян.
Росту он был среднего, телом сух, что называется, – кости да кожа.
Одежда его состояла из грубых лохмотьев. Но что в нем особенно удивляло всех – это его необыкновенная дикость: точно он был существо какого-то иного, нездешнего мира.
Всех он боялся, ото всех старался укрыться, и только, чтобы не умереть с голоду, он заходил в дома некоторых крестьян. «Придет это он, – рассказывали очевидцы, – станет около двери, не говоря ни слова, да и стоит так несколько минут. Дадут ему что-нибудь поесть, съест, а не дадут – и так пойдет, опять-таки не сказав никому ни одного слова…»
Путь свой этот таинственный и странный человек держал к деревне Миндюкиной.
Версты четыре не дойдя до Миндюкиной, он остановился для отдыха в селе Воротишине у крестьянина Василия Яковлевича, где его приняли и успокоили так, как еще недавно простые русские люди умели принимать странников, Божиих людей. Сердце русского крестьянина, всегда сострадательное к бедствию ближнего, заставило хозяина предложить страннику трапезу и угостить его, чем Бог послал. На этот раз у Василия Яковлевича истоплена была и банька. Хозяева предложили своему гостю помыться…
И вот тут, в бане, хозяин был поражен и даже напуган странностями своего гостя: то он захохочет как-то дико и страшно, то начнет как будто от кого-то прятаться – лезет под полок, за печку… Кое-как вымывшись, он оделся, вышел из бани и побежал куда-то. На бегу он так высоко подпрыгивал, что, казалось, не бежал, а летел по воздуху, при каждом прыжке подымаясь вверх, по крайней мере, сажени на три.
Вскоре, однако, это поразительное явление прекратилось, и он отправился в деревню Миндюкину, оставив гостеприимного своего хозяина, надо полагать, в крайнем испуге и недоумении…
Прошу моего читателя простить меня, что я прерву последовательное изложение лежащей передо мною рукописи на этом месте и обращусь к личным воспоминаниям.
Верный списатель доверенного мне документа, я не могу не чувствовать, что случай, им передаваемый, до того необычен, до того страшен, что в читателе, мало подготовленном к восприятию такого рода рассказов из явлений таинственного потустороннего мира, он может вызвать не только недоумение, но, от чего Боже упаси, и подозрительность: а ну как сказатель этой истории глумится над доверчивостью своего читателя и рассказывает такие вещи, которых не только не было и быть не может, но и сам-то он им не верит. Спешу успокоить тебя, мой читатель, я сам не только верю тому, что передаю здесь твоему изумленному вниманию, но попутно сообщаю, что и в моей памяти сохранился еще в детстве нечаянно подслушанный разговор покойной моей матери со своей тоже уже покойной родной сестрой.
Обе они были воспитанницами передового духа дворянства сороковых годов, были обе образованны по последнему слову того времени, вкусили и даже пресытились материализмом годов шестидесятых и, конечно, ни во что сверхъестественное и чудесное не верили. И вот, тем не менее, из уст их я слышал и запомнил разговор между собою о каком-то мальчике лет шести или семи, едва ли не о брате моей матери, моем дяде, который впадал в какое-то таинственное состояние, во время которого с ним совершались удивительные и неразгаданные явления: он, не умея играть ни на каком инструменте, брал из рук первого скрипача дедушкиного домашнего оркестра скрипку и играл на ней, неожиданно и даже к испугу для всех, удивительные и неслыханные мелодии; говорил на иностранных языках, которых не знал и о которых в то время не имел и понятия; перепрыгивал с одного берега на другой речку шириною в несколько сажен и вообще творил нечто столь необычное не только для него, но и для всякого возраста, что ставил в тупик всех к нему близких.
Простые люди из прислуги с ужасом видели в этом проявлении силы нечистой и твердо этому верили в простоте своей сердечной, а образованные и умные думали, конечно, иначе, но о том мало говорили, а если и говорили, то так, что и сами смысла в своих речах видели немного. Потом уже, когда стали увлекаться спиритизмом, умные люди додумались до «четвертого измерения», но и на нем, кажется, ногу сломали.
Вот это я слышал в своем детстве.
А что теперь творится в области спиритических явлений там, где спиритизму, не зная, с кем имеют дело, предаются «умные» люди, то, пожалуй, могло бы показаться еще невероятнее моей трудниковской истории. Но тому верят, то исследуют, о том пишут, о том говорят, тому предаются «умные» люди и даже профессора всем сердцем, всей душой, всей верой своей.
Дивное дело! Не верят там, где бесы действуют, как бесы, прямо, открыто под явным своим бесовским обличьем, а всю свою веру отдают им же, когда они действуют в облике ангела света «наук» психофизических – в спиритизме, медиумизме, моитивизме или социальных – «свободы, равенства и братства».
Не оттого ли и беснуется современный мир, заливая братской кровью поле смерти всякой свободы, всякого равенства, всякого братства!..
Прости же, читатель, это невольное отступление: далее уже пойдет опять моя рукопись.
V
Был воскресный день заговенья перед Петровским постом 1863 года. Перед избою миндюкинского крестьянина Федота Иванова Гришина резвились его маленькие дети со своими сверстниками. Тут же был и сам Федот кой с кем из стариков-соседей. К ним-то и подошел таинственный и молчаливый странник.
– Откуда ты? – спросил его Федот.
– Я – здешний, – отвечал он, – я тебя, дядюшка, знаю.
– Кто ж ты такой? – продолжал спрашивать его Федот.
– А знавал ты Трудникова Мишку? – осведомился странник.
– Как не знать – знавал!
– Ну, так вот этот-то Мишка – я самый и есть.
– Как так? Мишка утоп, и тело его похоронено.
– Нет, я вовсе не утоп, – с уверенностью ответил странник…
Стали тут всматриваться в лицо незнакомца и в самом деле нашли в нем сходство с лицом давнишнего утопленника. Разница была только в том, что из мальчика, каким он был прежде, теперь он стал большим парнем и имел на переносице знак, как будто от ушиба…
По всей деревне быстро разнеслась весть о таком неслыханном событии, и вокруг Михаила вскоре стояла большая толпа народу. Не веря своим глазам, изумленные крестьяне, и особенно шаловливые ребятишки, наперерыв лезли к нему каждый со своим испытующим вопросом;
– А меня как звать?… А меня? А меня?… – только и слышалось в толпе.
Михаил точно отвечал на все вопросы… Изумление толпы достигло крайнего напряжения… Тут вмешалась одна гришкинская крестьянка:
– А меня знаешь ли?
– Как не знать, – отвечал Михаил, – еще в вашей семье есть слепая старуха, которая только и знает, что на всех ропщет, а потому «мы» постоянно бывали у вас и делали разные проказы.
– А что это за метка у тебя на носу-то?
– Эта метка оттого, – ответил он, – что, когда мы с «дедкой» лесом шли в одно место, я вдруг вспомнил о Боге: за это в наказание «дедка» схватил меня за ноги и так сильно ударил о сосну, что и теперь, как видите, знак остался.
– Да как же с тобой все это случилось? Расскажи нам, расскажи!
– А вот, послушайте! – так начал свой рассказ Михаил. – После того как мать меня прокляла, что и было главной причиной моего несчастья, я отправлен был в Лентево пасти скот. Как вам и самим известно, только одну недельку потерпел грехам моим Господь. Прошла неделя. Вдруг подходит ко мне какой-то старик с длинной седой бородой и говорит мне: «Твоя родная мать прокляла тебя, и это материнское проклятие дало мне полную власть над тобой!..» Тотчас начал он скидать с меня все мое платье и, наконец, раздел меня донага. Оставался на мне один только крест, к которому старик не смел прикоснуться, и велел самому его снять. Я волей-неволей должен был ему повиноваться… Затем он взял обрубок осинового дерева, что валялся поблизости, надел на него все мое платье, а на том месте, где должно быть моему лицу, он в одно мгновение начертил чем-то лицо, как две капли воды похожее на меня, и бросил этот обрубок в озеро. И я видел, как сбегался народ смотреть на утопленника, как приезжал становой и приходила моя мать. Видел я, как все дивились, почему лошадь через великую силу тащила мертвое тело… А отчего это было, знаете?
– Отчего?
– Оттого, – продолжал Михаил, – что таких, как я, на телеге сидело человек двадцать да вдобавок с нами был и «дедка» наш. С той самой поры, – продолжал Михаил, – как старик обласкал меня, я стал подобен бесплотному. До самого погребения мнимого моего тела я находился при нем неотлучно. Видел всех людей, там бывших, слышал все их разговоры; но меня никто не видал… С тех пор я уже не чувствовал более ни голода, ни холода и, хотя иногда ел и пил помногу, но делал это лишь по старой привычке. Ел же я и пил, как и подобные мне, там, где люди пили и ели без молитвы и крестного знамения. Это нам давало возможность после осквернять и самую посуду, в которой была пиша: люди удивлялись, отчего это пиша и питье не вкусны, а удивляться-то и нечему было, коль бы знали, что посуда осквернена нами.
Я мог в мгновение одолевать большие пространства; ничто не могло служить преградой на моем пути: дремучие леса и неприступные горы я перелетал, как птица; ходил по воде, как по твердой земле. И скажу вам – подобных мне людей немало: помню, что в ином месте собиралось нас человек до тысячи. Самым же любимым местом наших сборищ были разные увеселительные гулянья и нескромные зрелища, нас привлекали также места, где бывали ссоры и брань, – немало есть мест, где люди много грешат без всякого страха… Во время наших сборищ мне не раз приходилось встречаться с одной слепой девкой из деревни Липенки Устюженского уезда, которая участвовала во всех наших проказах. В наших деяниях и злобных походах на людей соблюдался своего рода порядок: во время сборищ наших «дедка» разделял нас на группы и каждой давал особое поручение, клонившееся ко вреду людей. Мы являлись ревностными исполнителями страстей и похотей человеческих и скорыми помощниками в злодеяниях и бедствиях людей: задумает, например, кто-нибудь утопиться или удавиться, мы помогаем ему в этом. Вон – кузнец Иван Рябинка (в семи верстах от Миндюкина в деревне Давидове) удавился у себя в овине из-за того только, что управляющий Петр Андреевич Бехтер хотел было слегка его наказать за небольшой обман. Мы ему помогли привести свое намерение в исполнение. Вон – Акулина Потапова (в шести верстах от Миндюкина в деревне Супранове) из-за пустяков начала тосковать и от тоски удавилась в своей новой избе, а дети ее, чтобы избежать подозрения и судебной волокиты, тайком вынули ее мертвую из петли, отвезли в лес и там труп повесили на березе. И в этом деле мы тоже были участниками…
На пожарах мы старались усилить бедствие. Впрочем, если горели дома людей благочестивых и пожар происходил не от наказания Божия, попущенного за грех, тут уж мы никоим образом не могли участвовать. В противном же случае мы в этом деле принимали самое живое и деятельное участие. А вот недалекий пример: в деревне Зимнине (Устюженского уезда) одна крестьянка ночью ходила с огнем давать корм овцам и заронила маленькую искорку. Поскольку она была в ссоре со свекром, то это нам дало власть раздуть искру в большой пожар, от которого сгорело все их имущество. Так-то вот и Воротишино горело: помнится, дело это было утром; погода была хорошая, тихая, а во время пожара поднялся такой сильный вихрь, что бревна раскидывал в разные стороны. Все это мы постарались сделать.
Словом, мы имели доступ всюду, где только пренебрегали призыванием имени Божия и знамением креста. Особенно хула и явное презрение к святому давали нам власть входить в общение с людьми, это творящими, и издеваться над ними, как только нам хотелось и позволяло состояние наше. Впрочем, и самая молитва, и крестное знамение получали свою силу лишь у людей с доброй христианской нравственностью, а грешник, не желающий оставить своего греха, не избавлялся от нас ни молитвою, ни крестом. Иногда случается, что и добрый христианин забывает про молитву и крестное знамение, однако мы к такому человеку никак не смели подойти, и нам не было дано даже знать и домов таких людей. В деревню Ванское (в четырнадцати верстах от Миндюкина) мы не смели входить, а – почему? Потому что там одна набожная старуха имела обыкновение ежедневно вечером обходить свою деревню с молитвой…
– Ну, а молиться Богу, стало быть, вы уже вовсе не молились? – спросил кто-то Михаила.
– Нет, молились, – отвечал Михаил, – у нас ежедневно было утреннее и вечернее правило. Только молитвы, которые мы читали, были кощунственным извращением ваших молитв. Молитву Господню, например, мы читали так: Отче не наш! Да не святится имя Твое… и прочие молитвы – все в таком же роде…
Так-то вот за мою дерзость и неповиновение воле родительской наказал меня Господь. Целых двенадцать лет вел я такую скорбную жизнь, и никогда бы мне уже не видать света Божьего, как христианину, если бы не помогли мне избавиться от гибели молитвы и милостыня моей матери.
Когда совсем уже приближалось время моего освобождения из-под власти диавола, наш «дедка», не желая упустить из рук добычу, вознамерился было совсем погубить меня: приготовил петлю и велел мне самому лезть в нее. Как ни плохо мне жилось, а умирать все-таки не хотелось. Ну, думал я: как впихнут меня в оселок поневоле – куда уж ни шло, а сам ни за что не полезу… Не знаю, чем бы все это дело кончилось, если бы перед самим концом не появился защитить меня от «дедки» какой-то благообразный старичок, помнится, еще с крестиком на остроконечной шапочке. «Материнские ниточки вытащили его из твоей власти», – сказал старичок «дедке» и оттолкнул его от меня. «Дедка» исчез.
Затем мой благодетель обратился ко мне и сказал: «Мать тебя прокляла, мать и вымолила!» – и с этими словами надел на меня крестик… После я не видел более старика и очутился в поле… На мне не было никакой одежды, уже начал ощущать холод, чего со мною за все двенадцать лет ни разу не бывало. В это время, на мое счастье, проходили мимо какие-то женщины.
Приняли они меня за сумасшедшего и, сжалившись, отвели меня в свою деревню и дали кое-какую одежонку… Вот, теперь Господь помог добраться и до вас.
– Что ж ты домой нейдешь? – спросили Михаила пораженные его рассказом слушатели.
– Боюсь! – отвечал бедняга.
VI
Между тем слух о чудесном возвращении Михаила дошел до его матери, и она тотчас прибежала к сыну. При виде матери Михаила объял какой-то страх, его точно невидимая сила трясла, как это бывает с бесноватыми.
Мать сейчас же в страннике признала своего сына и повела его домой.
Опомнившись от страха, Михаил просил немедленно послать за приходским священником, отцом Алексием, в село Гришкино. Желание Михаила исполнили.
Узнав от посланных о случившемся с Михаилом, священник был в недоумении от такого необыкновенного случая: «Уж не бес ли, явившись в образе человеческом, морочит людей?» – подумал священник и поспешил отправиться к Трудниковой. Тут священник читал над Михаилом заклинательные молитвы из требника Петра Могилы, но не мог обнаружить в молодом человеке присутствия злого духа. Странным казалось только то, что со времени, как Михаил увидел свою мать, его не оставляла какая-то робость… Чтобы получше убедиться, что в Михаиле нет беса и сам он – не злой дух, принявший образ человека, священник взял его с собой в церковь, отслужил молебен Спасителю, Божией Матери и святителю Николаю Чудотворцу и велел в алтаре принести перед Господом чистосердечное покаяние во всех грехах своих по чину Православной Церкви.
Михаил от искреннего сердца исповедал отцу своему духовному все, что только мог припомнить из прежней жизни, когда над ним тяготело материнское проклятие. Прочтена была и молитва, разрешающая его ото всех грехов.
Священник все время ожидал, что вот-вот исчезнет привидение, но Михаил оставался по-прежнему Михаилом. Тем не менее и после этого сомнение не оставило священника, и он побоялся допустить Михаила к причащению Святых Таин.
Вскоре после этого Михаил был взят в близлежащий Моденский Николаевский монастырь и там, еще дважды исповедавши грехи свои сперва перед настоятелем, а потом перед монастырским духовником, сподобился, наконец, приступить и к Страшным Христовым Тайнам.
VII
Любопытство Трудниковой, а еще более желание убедиться в истинности явления своего сына, так как она и глазам-то своим не слишком доверяла, заставили ее отправиться в Лентево на могилу, в которой она хоронила своего сына. Ей хотелось, было, просить отрыть могилу и посмотреть, что там находится, но время сделало свое: на месте, где было погребено тело или то, что считали телом Михаила, были возведены постройки, и могила не могла быть найдена.
Недели три после своего появления жил Михаил дома. После того его потребовали к становому в волостное правление для допроса, точно ли он то самое лицо, за которое себя выдавал. Михаил и перед становым стоял на своем, а чтобы сильнее его убедить в истинности своего показания, он перед всеми, здесь бывшими, начал перечислять становому его сокровенные грешки.
Крестьяне, перед которыми Михаил открывал темненькие тайны станового, подтверждали, что он говорит правду, и только изумлялись, как это могло быть ему известным, но правда эта настолько не понравилась становому, что он приказал обличителя своего высечь розгами, а затем, как преступника, заковал его в кандалы.
Произведя суд и расправу, становой отправился проверять показание Михаила в Миндюкино.
– Твой это сын? – предложил он вопрос матери Михаила.
– Мой! – отвечала она утвердительно.
– Ваш ли это селянин? – обратился он к прочим миндюкинским крестьянам.
– Наш! – ответила толпа в один голос.
– Эх, вы, дураки, дураки! – стал их увещевать становой, – теперь стоит рабочая пора: уедете вы все в поле – а как спалит он вам всю вашу деревню, вот и будет он вам тогда ваш. Раскаиваться будете, да поздно будет.
Повесили носы мужики, почесали затылки, и никто – ни слова.
Алексей Купцов, самый богатый крестьянин из всего Миндюкина, первый отказался от Михаила, за ним – другие, и один по одному все присоединились к Купцову, и Михаила в скором времени, подержавши в холодной, упрятали в дом умалишенных.
На другой день после своего отказа от Михаила Алексей Купцов, первый от него отказавшийся, заболел и вскоре умер от водянки. Миндюкинцы тут же усмотрели в этом кару Божию за Михаила, но, конечно, пальцем не шевельнули, чтобы выручить бедняка из сумасшедшего дома. Тем не менее, «глас народа – глас Божий», говорит пословица. Да и самая пословица, говорится тоже, во век не сломится, а ломаются и сокрушаются, как утлые ладьи, как гнилые деревья, лишь те, кто попирает правду Божию и правосудие…
* * *
Здесь конец рукописи.
В тех же шестидесятых годах, если не изменяет мне память, в журнале «Странник» было напечатано сообщение о случае с одним ямщиком села Костина Петербургской губернии. Этот ямщик водил своих лошадей на водопой на речку и вдруг, к неописуемому своему ужасу, увидал, что ветви прибрежных ракит, как бесчисленной стаей ворон, усеяны бесами. От тяжести их гнулись ракитовые ветви до самой воды.
Вне себя от страха ямщик бросил лошадей и что было мочи побежал на село, а бесы кричали ему вдогонку:
– Наше время – наша воля! Наше время – наша воля!..
Рассказал ли он об этом своему духовному отцу или другому кому поведал, только рассказ этот увидел в свое время свет в духовной печати и, конечно, вскоре был позабыт невнимательной памятью современников.
В Бозе почивший один из современных нам праведников отец Амвросий Оптинский восстановил его в памяти тех немногих внимательных, которые скорбными очами смотрели на события, совершающиеся в мире и зарождающиеся в Православной России. Тогда еще, с лукавых дней шестидесятых годов, зарождались только они, эти события, но верующий дух проникал в тайну их беззакония и трепетал перед ее угрозой. И отец Амвросий не утешал своей всероссийской паствы, своих детей по духу, надеждами на просветление горизонта России, уже и в то время смущаемой тлетворными поветриями с Запада, и, вспоминая колпинского ямщика, скорбно повторял зловещую бесовскую угрозу торжества бесовской воли, бесовского времени.
И теперь, когда восклонишь от земли свой взгляд, потупленный и скорбный, когда оглядишь исполненным тягчайшего ужаса взором на то беснование, которому предается молодая сила страны, что еще сравнительно недавно была святою Православною Русью, разве что историей Михаила Трудникова, здесь рассказанной, и можешь себе объяснить причину осатанения нашей несчастной, гибнущей и все вокруг себя губящей молодежи.
Не над всею ли ею и не над нами ли, их отцами и матерями, тяготеет почти поголовное проклятие наших отцов и матерей, из воли и повиновения которых мы с такой жестокой ненавистью вышли, презрев и растоптав все то святое, чем были живы они, чему они веровали и молились и чем строили они в былые времена то, что мы с таким остервенелым озлоблением разрушали, а теперь доканчиваем? Но в Михаиле Трудникове сила сатанинская, овладев им через материнское проклятие, действовала потаенно, скрывая целых двенадцать лет и себя, и свое орудие; теперь же она работает явно: тогда в невежестве темного простолюдина, но с боязнью перед светом его веры, теперь – в «образованности» толпы и ее руководителей, открыто и дерзко – во тьме их отступничества и безверия. Но сатана и его темные силы все те же, что и семь с половиною тысяч лет назад. Увы! И соблазняемые им люди, отступившие от Христа, все те же и, как некогда в раю до своего изгнания, так и теперь продают блаженство вечности за плод познания… одного зла.
Несчастные, жалкие, ослепленные, безумные Мишки Трубниковы!
Кому только за вас молиться? Чьи «ниточки», Христа ради за вас поданные, могут вас вырвать из когтей диавольских? Ведь большинство ваших отцов и матерей уже разучились и молиться и веровать!..
Помилуй нас, Господи! Господи, помилуй!
Тринадцатого июля 1906 г. Николо-Бабаевский монастырь.