Когда я читаю страстные письма Генри, они меня не трогают. Я совсем не спешу вернуться к нему. Его недостатки вышли на первый план. Возможно, я просто возвращаюсь к Хьюго. Не знаю. Я вижу, что мы ужасно далеки друг от друга. И мне трудно писать Генри нежные письма: я чувствую, что неискренна, и стараюсь лишний раз этого не делать. Пишу реже, чем должна бы. Мне приходится заставлять себя писать. Что произошло?

Хьюго удивлен моим беспокойством. Я курю, поднимаюсь, хожу по комнате. Не могу вынести общество самой себя. Я еще не научилась заменять самосозерцание размышлениями. Я могу начать размышлять над Шпенглером, но через десять минут снова начинаю глодать себя изнутри. Как пишет Жид, самосозерцание все искажает. Возможно, именно это отдаляет меня от Генри. Мне нужны его голос, его ласки. Он написал прекрасное письмо о последних днях, которые мы провели в Клиши. Генри хочет меня, в одиночестве он чувствует себя потерянным.

Но я не могу хотеть его в присутствии Хьюго. Смех Хьюго, его преданность парализуют меня. Наконец я осмеливаюсь и пишу об этом Генри, очень осторожно. Но как только письмо отправлено, чувства, которые я искусственно сдерживала, меня переполнили. Я пишу Генри совершенно безумную записку.

На следующее утро я получаю от него невероятно длинное послание. Меня заводит даже прикосновение к нему.

Когда ты вернешься, я устрою тебе литературно-сексуальный праздник. Это значит, мы будем трахаться и разговаривать, разговаривать и трахаться. Анаис, я собираюсь изучить каждую складочку у тебя в паху. Да простит меня Господь, если это письмо по ошибке вскроют. Я ничего не могу с собой поделать. Я хочу тебя, Анаис. Я люблю тебя. Ты для меня пища и вода. И все остальное — что там еще полагается. Лежать на тебе — это одно, но становиться ближе духовно — другое. Я чувствую, что очень близок тебе, мы одно целое, ты моя, признаешь ты это или нет. Каждый день моего ожидания сейчас приносит только страдание. Я отсчитываю их медленно и с болью. Поторопись. Ты нужна мне. Господи, я хочу увидеть тебя в Лувесьенне в золотистом свете из окна, у которого ты стоишь в своем зеленом платье, у тебя такое бледное лицо — эта бледность осталась с того вечера, с концерта. Я люблю тебя такую, какая ты есть. Я люблю твою талию, твою золотисто-бледную кожу, округлости твоих ягодиц, твое тепло, твою влагу. Анаис, я так сильно люблю тебя, так люблю! Я просто теряю дар речи от любви. Вот я сижу, пишу тебе письмо, и у меня бешеная эрекция! Как будто ко мне прикасаются твои мягкие губы, твои ноги крепко обхватывают меня, я представляю, как ты, подобрав платье, садишься на меня, и стул начинает бешено скакать по кухне, громко стуча ножками.

Я отвечаю ему в том же тоне, вкладываю в письмо свою безумную записку, посылаю телеграмму. О, я не могу бороться с Генри, он — как наваждение!

Хьюго читает. Я склоняюсь над ним и изливаю на него свою любовь, полную раскаяния. Хьюго в восторге:

— Клянусь, что я бы ни с кем, кроме тебя, не нашел столько наслаждения и счастья. Ты для меня — все.

Я провела бессонную ночь, полную боли и размышлений о мудрых словах Джун: «Пусть будет что будет». На следующий день я медленно упаковываю чемоданы, мечтая только о Генри. Он для меня пища и вода. Как я могла уехать от него даже на несколько дней? Ах, если бы Хьюго не смеялся вот так, как ребенок, если бы не протягивал ко мне теплые нежные руки, если бы не наклонялся к черному скотчтерьеру, чтобы дать ему конфету, если бы не поворачивал ко мне свое чудесное доверчивое лицо и не говорил бы: «Ты меня любишь, вербочка?»

Однако это Генри проникает в меня. Я чувствую фонтан его семени, удары и толчки. Ночь с понедельника на вторник так невыносимо далека!

Его длинные письма — двадцать, даже тридцать страниц — символ его величия. Поток писем меня подстегивает. Я хочу быть только женщиной. Не писать книг, смело смотреть на мир и жить за счет литературного донорства. Стоять за спиной Генри и кормить его. Отдохнуть от самоутверждения и творчества.

Альпинисты. Дым. Чай. Пиво. Радио. Моя голова отлетает от моего тела и остается в подвешенном состоянии в дыму тирольских папирос, высоко в воздухе. Я вижу жабьи глаза, соломенные волосы, рты, похожие на открытые бумажники, поросячьи рыла, головы, подобные бильярдным шарам, обезьяньи руки с нежно-розовыми ладонями. Я начинаю смеяться, как пьяная, и повторяю слова Генри, из-за чего Хьюго начинает злиться. Я замолкаю и становлюсь холодной и неприступной. Моя голова возвращается на положенное место. Я плачу. Хьюго, который все время пытался настроиться на волну моего веселья, очень удивлен и расстроен слишком быстрой переменой моего настроения.

Я все больше ощущаю чудовищную деформацию реальности. Перед отъездом в Австрию я провела день в Париже. Я сняла комнату, чтобы отдохнуть, потому что не спала накануне ночью. Это маленькая комнатка под самой крышей, мансардочка. Я лежу, и у меня возникает ощущение, будто рвутся все связи, я разлучена со всеми, кого любила. Я вспомнила прощальный взгляд Хьюго из поезда, бледное лицо Хоакина и его братский поцелуй, последний поцелуй Генри и его вопрос, все ли со мной в порядке: он всегда задает его, если не знает, как спросить о том, что его действительно волнует.

Я рассталась с ними точно так же, как с бабушкой в Барселоне, еще в детстве. Я могла бы запросто умереть в маленьком гостиничном номере, вдали от любимых людей и предметов: я даже не зарегистрировалась у портье. Странно, но я знала, что если бы осталась в той комнате на несколько дней и жила на деньги, которые дал мне Хьюго на путешествие, то начала бы новую жизнь. Но меня вывел из оцепенения страх перед жизнью, а не перед смертью. Я вскочила с кровати и бросилась вон из комнаты, потому что она связывала меня, как паутина, давила на воображение и память: через пять минут я могла забыть, кто я такая на самом деле, кого я люблю.

В комнате номер тридцать пять я могла бы на следующее утро проснуться шлюхой, или сумасшедшей, или, что еще хуже, той же Анаис.

Я довольна сегодняшним днем и просто развлекаюсь, выдумывая печали. Что бы я почувствовала, если бы Генри умер, а я где-то в Париже услышала бы аккордеон, который мы так часто слышали в Клиши? Но мне самой хочется страдать. Я цепляюсь за Генри по той же причине, по которой за него цепляется Джун.

А что же Алленди?

Мне снова нужна его помощь, это точно.

Париж. Мне не нужна была ничья помощь. Только увидеть Генри на вокзале, поцеловать его, как обычно, пообедать с ним и послушать, как он бормочет что-то в перерывах между поцелуями.

Мне хотелось заставить его ревновать, но я слишком верна, поэтому я покопалась в прошлом и выдумала историю. Я написала поддельное письмо от Джона Эрскина, разорвала его, а потом склеила. Когда Генри приехал в Лувесьенн, огонь пожирал обрывки. Потом, вечером, я показала Генри фрагмент, который якобы уцелел, попав между страницами моего дневника. Генри так взревновал, что на второй странице его новой книги «сбросил бомбу» на все литературные труды Джона. Детские игры. А я тем временем храню ему почти рабскую верность — чувствами, помыслами, телом. Кажется, недостаток приключений в прошлом — это не так уж плохо. Я сохранила пыл, пришла к Генри как девственница — свежая, нетронутая, доверчивая, жадная.

Мы с Генри слились воедино на целых четыре дня. Не телами, а пламенем души. Господи, кого же мне благодарить? Ни один наркотик не может действовать так сильно. Какой мужчина! Он вобрал мою жизнь в свое тело, а я вобрала его. Апофеоз всей моей жизни. Генри, Лувесьенн, одиночество, летняя жара, легкие запахи, завывающие и поющие ветры, внутри нас бушует торнадо, а потом наступают покой и тишина.

Я оделась в костюм майя — цветы, украшения, соответствующий макияж, суровость и яркость. Я была очень зла, полна ненависти. Накануне вечером я приехала из Австрии, и мы ночевали в гостиничном номере. Мне казалось, что Генри предал меня. Он клянется, что нет. Это не имеет значения. Я ненавидела его, потому что любила, как никогда никого прежде.

Когда он входит, я стою у двери подбоченясь. Я сейчас дикарка. Генри подходит ближе, он не понимает, что происходит, он не узнает меня, пока не подходит совсем близко. Я улыбаюсь и заговариваю с ним. Он не может поверить своим глазам. Ему кажется, что я сошла с ума. А потом, еще не совсем придя в себя, он идет за мной в комнату. Там, на каминной решетке, лежит большая фотография Джона и его письма. Все это горит. Я улыбаюсь. Генри садится на диван.

— Ты пугаешь меня, Анаис, — говорит он. — Ты совсем другая, очень странная. И очень яркая.

Я сажусь на пол между его коленями.

— Я ненавижу тебя, Генри. Эта история про Джин (подружку Осборна)… Ты обманул меня.

Он отвечает мне так нежно, что я ему верю. Впрочем, даже если и не верю, это не имеет значения. Все предательства на свете не имеют значения. Джон сгорел. Настоящее прекрасно. Генри просит меня раздеться. Все падает на пол, кроме черной кружевной накидки. Он просит, чтобы я ее не снимала, а сам ложится в постель и смотрит на меня. Я снимаю перед зеркалом серьги, сбрасываю бутоны гвоздик. Он смотрит на мое тело, просвечивающее сквозь кружево.

Весь следующий день я хозяйничаю в доме, готовлю. Я вдруг очень полюбила готовить, потому что я делаю это для Генри. Я готовлю много и вкусно, с безграничной заботой. А потом с удовольствием смотрю, как он ест, и ем вместе с ним.

Мы сидим в саду, прямо в пижамах, мы опьянены воздухом, над нами раскачиваются ветви деревьев, они ласкают нас, мы слышим пение птиц, собаки лижут нам руки. Я все время чувствую желание Генри. И я открыта ему навстречу.

А ночью — книги, разговоры, страсть. Когда Генри изливает в меня свою страсть, я чувствую, что становлюсь красивее. Я открываю ему сотню моих обличий. Он смотрит. И все события проходят вереницей вплоть до апофеоза сегодняшнего утра. Перед уходом Генри смотрит на мое взволнованное лицо — серьезное, чувственное, мавританское.

Прошлой ночью была сильная гроза. С неба сыпались градины величиной с горох. Генри, сидя в кресле, спрашивает:

— Мы будем сейчас читать Шпенглера?

Он мурлычет, как кот. Он зевает, как тигр, а его крик удовлетворения — как крик дикого зверя в джунглях. Его голос поднимается откуда-то из недр его тела. Я кладу ему на живот голову и слушаю, будто врач. Я лежу на кровати. На мне только кружевное платье, потому что Генри приятно на меня смотреть.

— Вот сейчас, — говорит он, — ты будто сошла с картины Энгра.

Я сажусь на пол. Он гладит меня по волосам, целует мои глаза. Он весь — сама нежность и задумчивость.

Кажется, мы исчерпали весь запас желания. Но, опустив глаза, Генри удивляется:

— Я люблю тебя. Я сейчас не думал о сексе. Но одно твое прикосновение…

Я сажусь ему на колени, и мы тонем в дурмане затяжного поцелуя. Долго, бесконечно, работают только языки, глаза закрыты. А потом его член и моя плоть — пульсируют и содрогаются. Мы катаемся по полу до изнеможения. Я лежу неподвижно и шепчу: «Нет, нет…» Но когда Генри помогает мне снять платье и прижимается к моей спине, я отдаюсь ему с тем же пылом. После этого забываешься глубоким сном без сновидений.

— Когда дело доходит до близости, — говорит Генри, — ты становишься более сексуальной, чем Джун. Она великолепна, пока ты обнимаешь ее, но потом становится холодной, даже жесткой. В тебе же секс поглощает даже мысли, ум… Твои мысли полны нежности. Ты нежна со мной всегда. Есть только одно «но» — у тебя тело девочки. Но в тебе живет такая сила, что ты удерживаешь иллюзию близости, зная, что мужчине после обладания женщиной хочется спихнуть ее с кровати. Но с тобой и после чувствуешь себя так же возвышенно и прекрасно, как до. Я никогда не смогу насытиться тобой. Я хочу жениться на тебе и вернуться с тобой в Нью-Йорк.

Мы обсуждаем Джун. Я смеюсь над его попытками мысленно порвать с ней. Мы объединились против Джун — в любви, гармонии, абсолютном слиянии, и все-таки она сильнее. Я знаю это лучше его. Генри старается говорить о Джун плохо, чтобы угодить мне. Но я мудро улыбаюсь, и корни этой мудрости — в сомнении. Я не хочу получить больше того, что получила за эти дни и часы. Они были так богаты и так ярки, что воспоминание о них не изгладится за целую жизнь, никогда не поблекнет.

— Это не просто сад, — говорит Генри в Лувесьенне. — Он таинственный, многозначный. В одной китайской книге говорится о небесном саде, о королевстве, парящем между небом и землей. Так вот, сад Лувесьенна и есть это королевство.

Над нами, над всем, что мы делаем, витает радостное, счастливое осознание того, что его «Тропик Рака» будет опубликован. Оставшись одна, я слышу голос Генри. Как змея Лоуренса, его мысли проникают в меня из недр земли. Кто-то однажды сравнил его с художником, известным как «пиздописец».

Генри стал мне гораздо понятнее. С некоторыми женщинами он — силен и суров, а с некоторыми — наивный романтик. Сначала Джун показалась ему падшим ангелом, вырвавшимся из полумрака танцзалов, и он преподнес ей свою дурацкую верность (Джун утверждает, что за девять лет у нее было только два любовника, и он до сих пор этому верит). Я вижу в Генри мужчину, которого можно покорить чудом, который готов поверить любому слову женщины. Я вижу, как его домогаются (так было со всеми, кого он любил по-настоящему). Такие женщины берут на себя инициативу в сексе. Джун сама положила голову ему на плечо и спровоцировала на поцелуй в тот вечер, когда они познакомились. Его сила и решительность — всего лишь ширма. Но, как все мягкие люди, в определенные моменты он может делать подлости, вызванные именно слабостью, которая делает из него труса. Он бросает женщину самым жестоким образом, потому что не может достойно объясниться.

На самые низкие и гадкие поступки его побуждает чувственность. Только познав на себе силу его инстинктов, можно поверить в то, что человек бывает таким безжалостным. Жизнь Генри течет в таком стремительно-мучительном ритме, что, как он сказал однажды про Джун, только ангелы и черти способны угнаться за ним.

Мы не виделись три дня. Это ненормально. У нас уже есть определенные привычки — спать вместе, просыпаться вместе, петь в ванной, приспосабливаться к вкусам и привычкам друг друга. Я скучаю по этим маленьким проявлениям близости. Интересно, он тоже?..

Я испытываю такую полноту жизни, которая совершенно невообразима для Хьюго или Эдуардо. Мои груди налились. Занимаясь любовью, я теперь держу ноги широко раздвинутыми, а не сомкнутыми, как раньше. Я распробовала вкус поцелуев, теперь я от этого почти достигаю оргазма. Я наконец избавилась от своего детского «я».

Я отталкиваю от себя Хьюго, меня раздражают его желание, страх потерять меня. Я веду себя с ним цинично, говорю колкости, стараюсь обращать его внимание на других женщин. Во мне нет места для печали или сожалений. На меня смотрят мужчины, и я смотрю на них. Больше никаких ограничений. Я хочу, чтобы у меня было много любовников. Сейчас я ненасытна. Когда я плачу, мне хочется изжить причину моих слез с помощью секса.

Жарким летним днем в Лувесьенн приезжает Генри. Он берет меня на столе, потом — на черном ковре. Он садится на край моей кровати, он будто преобразился. Такой рассеянный, такой непостоянный, он собирается с духом, чтобы поговорить о своей книге. В этот момент он становится величественным. Я безмерно удивлена. Минутой раньше, возбужденный выпитым, он разбрасывался своими богатствами. Прекрасно смотреть, как он собирается с мыслями. Я пытаюсь настроиться на его волну. Я могла бы трахаться с ним весь день, но мне очень нравится переход к серьезной беседе. Наши разговоры чудесны, в них мы взаимодействуем, но пытаясь не побороть, а постичь друг друга. Я помогаю ему формулировать его мысли, он мне — мои. Я распаляю его. Он помогает мне мыслить свободно. Между нами все время что-то происходит. Потом он хватает меня и овладевает мною, как дикий зверь добычей.

А потом мы лежим, приводя в порядок его мысли и обсуждая его роман. Его книга прорастает во мне, как моя собственная.

Я увлечена его неожиданными суждениями — парадоксальными, аморальными, сентиментальными и подлыми. Мне очень понравилось его последнее письмо:

Не жди, я больше не буду благоразумным. Не позволяй нам обоим быть слишком рассудительными. В Лувесьенне мы жили как муж и жена, у нас была семья — ты не можешь с этим поспорить. Я уехал, а частица тебя осталась во мне. Я гуляю в одиночестве, плаваю в океане крови, твоей ядовитой андалузской крови, сочащейся из всех пор. Все, что я делаю, что говорю, о чем думаю, имеет отношение к нашей «семье». Я видел, какая ты в роли хозяйки дома. Мавританка с суровым лицом, негритянка с белым телом, кажется, у тебя везде есть глаза, ты женщина до мозга костей. Я не в состоянии жить вдали от тебя. Наши разлуки — это смерть. Что ты почувствовала, когда приехал Хьюго? Я был все еще рядом с тобой? Не могу себе представить, как ты ходишь по дому вместе с ним, как ходила со мной. Твои ноги сдвинуты. Ты такая хрупкая. Это милое предательское соглашательство! Птичья покорность. Ты стала женщиной — со мной, почти напугав меня. Тебе не тридцать лет, нет, тебе — тысяча.

И вот я один, но все еще томлюсь от страсти. Это не плотское желание, это голод по тебе, иссушающий, убийственный. Я часто читаю в газетах об убийствах и самоубийствах и теперь очень хорошо понимаю этот феномен: я сам способен убить себя, а может, и кого-нибудь другого.

Я будто слышу, как ты поешь на кухне… Какую-то монотонную кубинскую песню. Я знаю, что ты счастлива, что еда, которую ты готовишь, — самая лучшая из всего, что мы ели вместе. Я знаю, что ты соберешься с силами и не станешь жаловаться. Я ощущаю необыкновенный покой и радость, сидя в столовой и слушая, как ты ходишь по кухне, с твоего платья на меня глядят тысячи глаз, как у Индры. Анаис, я думал, что люблю тебя, но то, что происходит в моей душе сейчас, ни на что не похоже. Неужели все было так прекрасно только потому, что быстро пролетело, и мы украли у себя счастье? Что сделали мы друг для друга? Можно ли надеяться, что мы удержимся? Где и когда начнется скука? Я старательно изучаю тебя, чтобы угадать, где возникнет неожиданная трещина, почувствовать слабые места и опасные зоны. И не нахожу ни одной. Это значит, что я люблю тебя и слеп, слеп совершенно и хочу остаться слепым навеки.

Представляю себе, как ты снова и снова слушаешь пластинки Хьюго. «Parlez moi d’amour». Двойная жизнь, разделенные радость и печаль. Какие шрамы, должно быть, остаются в твоей нежной душе! Я знаю, что не способен уберечь тебя, мне так жаль, что я не могу страдать вместо тебя. Я знаю, ты смотришь на мир широко открытыми глазами. Есть вещи, в которые ты никогда больше не поверишь, жесты, которые никогда больше не повторишь, разочарования, которых больше никогда не переживешь. В нежности и жестокости твоей натуры — почти безумный пыл. Ни угрызений совести, ни печали, ни чувства вины, ни мстительности в тебе нет. Ты прожигаешь жизнь, и ничто не может спасти тебя от преисподней, — только Надежда, Вера и Радость, которые ты ощущаешь, когда захочешь.

Гремит гром, сверкают молнии, а я лежу в постели и вижу дикие сны. Мы в Севилье, потом в Фесе, потом на Капри и в Гаване. Мы все время путешествуем, всегда на машине и с книгами, твое тело всегда близко, выражение твоих глаз неизменно. Люди говорят, что мы будем несчастны, пожалеем обо всем, но мы счастливы, мы все время смеемся, поем. Мы говорим по-испански, по-французски, по-арабски и по-турецки. Нас всюду принимают, путь наш усыпан цветами. Я назвал этот сон диким, но мне бы так хотелось, чтобы он сбылся. Жизнь и литература переплелись — и ты, со своей изменчивой душой, даришь мне тысячи разных видов любви; ты можешь бросить якорь где угодно, несмотря на любой шторм, ты чувствуешь себя дома повсюду. А по утрам мы трогаемся в путь с того места, где остановились накануне. Воскрешение за воскрешением. Ты убеждаешь себя в собственной правоте, живя богатой и разнообразной жизнью. Ты всегда хотела жить именно так, и ты все сильнее хочешь меня, все больше я тебе нужен. Твой голос становится грубее и глубже, глаза чернее, кровь гуще, тело полнее. Сладострастное раболепие, потребность в деспотизме. Ты стала так жестока, осознанно, намеренно жестока! Ты жаждешь новых ощущений…

По иронии судьбы самое глубокое, сильное чувство пришло ко мне в тот момент, когда я жажду не глубины, а удовольствия. Чувственность губит меня. Но Генри увлекла именно эта глубина, которую ему до сих пор не удалось пережить в любви.

Неужели это и есть апогей? Ах, если бы Джун сейчас вернулась! Тогда мы с Генри навсегда сохранили бы, запомнили вершину нашей любви, которой нам больше не достигнуть, никогда, никогда…

Генри сказал:

— Я хочу оставить на Земле шрам.

Я поделилась с ним впечатлениями от его книги и приписала:

Полной темноты никогда не будет, потому что мы оба все время движемся, обновляемся, в каждом из нас есть что-то неожиданное. Я не знаю, что такое застой. Даже самосозерцание — ощущение… Подумай сам, как много я нахожу в тебе — моем золотом прииске. Генри, я люблю тебя, понимаю и знаю, всей силой моего ума и воображения, не говоря уже о теле. Я люблю тебя так, что, даже если вернется Джун и наша любовь умрет, ничто не сможет вычеркнуть из жизни то безумие, что было между нами… Сегодня я подумала о твоих словах «Хочу оставить на Земле шрам». Я помогу тебе. Я тоже хочу оставить шрам — по-женски.

Сегодня я пошла бы за Генри на край света. Единственное, что удерживает меня, — у нас обоих ни гроша в кармане.

Теперь мне ясно: Генри не хватает чувств (не страсти, не эмоций), его выдают постоянные разговоры о сексе. О других женщинах он помнит лишь либо их недостатки, либо секс или споры с ними. Остального либо просто нет, либо это лишь подразумевается. Пока не знаю. Чувства для него — цепи, оковы. Генри нельзя восхищаться как человеком — только как гением, гигантом. Ему легко быть добрым — за чужой счет: он отдал Полетт пару чулок (какая невероятная щедрость!), которые я держала в ящике его стола, это были мои лучшие чулки. А я ношу заштопанные, чтобы иметь возможность покупать ему подарки. Деньги, которые я послала ему из Австрии, он истратил на грампластинки — для меня. И он же украл пятьсот франков из тех денег, что Осборн оставил для своей подружки, когда уезжал в Америку. Он скармливает моей собаке половину своего обеда и прикарманивает остаток сдачи, которую выдает ему таксист. Как ужасно бывает внезапное равнодушие Джун, оно ставит меня в тупик, я страдаю от него, но Генри клянется, что он никогда не поступит со мной так. О да, конечно, он предает меня крайне изысканно. Он не колеблясь бросает мне в лицо жестокую правду о моих недостатках, одновременно любуясь моим обаянием и нежностью. Почему я так доверяю ему, почему так верю, почему не боюсь? Возможно, я совершаю ту же ошибку, которую делает Хьюго, доверяя мне.

Я немыслимо скучаю по Генри, только по нему. Я хочу жить с ним, быть с ним свободной, страдать с ним. Меня преследуют фразы из его писем, и все-таки меня грызут сомнения. Меня пугает собственная порывистость. Все поставлено под угрозу. Все, что я создала. Моя душа писателя следует за Генри-писателем, я вторгаюсь в его чувства, брожу с ним по улицам, участвую в его фантазиях и желаниях, мне любопытны его шлюхи, я мыслю, как он. Мы как будто уже поженились.

Генри, ты ведь не лжешь мне? Ты такой, каким я тебя вижу?

Не обманывай меня. Моя любовь слишком молода, слишком глубока… Она — абсолют.

Сегодня вечером, спускаясь вместе с Хьюго с холма, я увидела Париж, окутанный дымкой дневной жары. Париж. Генри. Он для меня не просто мужчина, он для меня — вся жизнь.

Я коварно предложила Хьюго:

— Ужасно жарко. Может, позовем Фреда, Генри и Полетт?

Дело в том, что этим утром я получила первые страницы книги Генри, совершенно изумительные. Его проза в последнее время просто великолепна, она лихорадочная, но цельная. Каждое слово бьет прямо в точку. Этот человек стал органичным и сильным, как никогда. Я должна хотя бы несколько часов подышать с ним одним воздухом, накормить его, укрыть от жары, подарить ему тяжелое дыхание земли и деревьев, чтобы заставить его кровь быстрее течь в жилах. Господи, сейчас каждая минута моей жизни похожа на оргазм, я едва успеваю сделать вдох между погружениями в наслаждение.

Я хочу, чтобы Генри знал: я готова подчинить женское собственничество страстному поклонению творчеству. Я хочу с гордостью служить ему. В прозе Генри столько величия! Величие — во всем, к чему он прикасается.

Вчера вечером Генри и Хьюго разговаривали и наслаждались общением друг с другом. Великодушие Хьюго расцвело буйным цветом, он стал открытым и дружелюбным. Когда мы с Хьюго оказались в спальне, я отблагодарила его. За завтраком в саду он читал последние страницы, написанные Генри, и ему очень понравилось. Я воспользовалась удачным моментом и предложила открыть наш дом для Генри, этого великого писателя. Хьюго берет меня за руку и, успокоив себя тем, что Генри интересует меня только как писатель, соглашается на все, что я прошу. Я провожаю Генри до ворот. Он счастлив просто потому, что любим, а я удивляюсь собственной лжи.

Ад визита Генри не прошел для меня даром. Два дня были такими запутанными и сложными. Не успела я начать вести себя, как Джун, женщина, «способная на обожание и преданность, с удивительным равнодушием добивающаяся того, чего хочет», как Генри впал в сентиментальность.

Когда Хьюго ушел на работу, Генри сказал:

— Он такой ранимый. Такого человека нельзя обижать.

Это вызвало во мне настоящую бурю эмоций. Я встала из-за стола и ушла в свою комнату. Он пришел следом и обрадовался тому, что я плачу: он решил, что это свидетельствует о моей способности к сочувствию. Но в ответ я стала напряженной, язвительной.

Когда вечером вернулся Хьюго, Генри очень внимательно слушал его рассказ, говорил с ним на его языке — мрачно и нудно. Мы втроем сидели в саду.

Разговор шел нервно, рвано, пока Генри не завел речь о психологии. (Несколько раз за этот день, возможно, из-за ревности к Джун, я провоцировала в Генри ревность к Алленди.) Все, что я прочитала за предыдущие годы, все, что узнала из разговоров с Алленди, мои собственные размышления полились из меня удивительно энергично и ясно.

Генри внезапно перебил меня:

— Я не верю в идеи Алленди, Анаис, да и твои идеи вызывают у меня сомнения. Я и видел-то его один раз в жизни. Он чувственный мужчина, грубоватый, какой-то сонный, в глазах иногда проблескивает фанатизм. Ты же все так ясно и красиво изложила, что теперь мне все кажется простым и понятным. У тебя такой гибкий ум! Но я не слишком доверяю твоему интеллекту: ты восхитительно все объясняешь, все расставляешь по местам. Но где ты оказываешься? Не на чистой поверхности своих идей, а в темных глубинах, поэтому это только кажется, что ты поделилась всеми своими мыслями, что выговорила все, что у тебя есть. В тебе живет множество личностей — ты бездонна, неизмерима. Твоя понятность обманчива. Твой образ мыслей меня больше всего смущает, беспокоит, вызывает страшные сомнения.

Вот так Генри нападал на меня, со странным раздражением, неистово. Хьюго спокойно сказал:

— Тебе кажется, что ты понял ее, и вдруг она сама отказывается от своих идей и смеется над тобой.

— Точно, — подтвердил Генри.

Я засмеялась, поняв, что, по большому счету, критика Генри должна мне льстить. Я радовалась, что мне удалось раздражить и озадачить Генри, но тут же мне стало неприятно от мысли, что он вдруг может оказаться сильнее. Да, война неизбежна. Они с Хьюго продолжали беседовать, а я пыталась собраться с силами. Все случилось слишком неожиданно. Преклонение Генри перед Хьюго тоже ставило меня в тупик, особенно после того, что он сказал.

Я помню, что мне в голову пришла парадоксальная мысль: против гибкости моего ума объединились два туго соображающих человека — зануда-немец и бесцветный шотландец. Что ж, я стану еще более ловкой и изворотливой. Генри отождествляет себя с Хьюго, моим мужем, как я отождествляю себя с Джун. О, она с огромным удовольствием занялась бы «разоблачением» этих двоих.

Какая ночь! Как можно спать, когда в крови кипят неизлитый яд, невыплаканные слезы, нерастраченный гнев? Будь выше меня, Генри, жалей Хьюго, потому что я собираюсь обманывать его еще сотни раз. Я лгу самому прекрасному мужчине на земле. Идеал верности — всего лишь шутка. Вспомни, чему я тебя сегодня научила: психология занимается тем, что выстраивает новый базис твоей жизни, но основываясь не на размышлениях, а на искренности человека перед самим собой. А ты, дорогой, хочешь только бить, бить, бить… Я нанесу тебе ответный удар.

Я уснула, переполненная ненавистью и любовью к Генри. Хьюго разбудил меня ласками, он хотел заняться со мной любовью. В полусне я неосознанно оттолкнула его от себя, найдя потом оправдание своему поступку.

Наутро я проснулась с тяжелой головой. Генри сидел в саду. Он хотел со мной поговорить. Его мучило беспокойство из-за вчерашнего вечера. Я молча слушала. Он сказал, что совершил обычную для себя ошибку. Он не хотел ни говорить, ни поступать так. «Не хотел?» — переспросила я. Он был слишком напряжен из-за постоянной необходимости скрывать свою любовь ко мне. Ему вовсе не так сильно понравился Хьюго. Все дело в том, что мой монолог настолько его впечатлил, что он захотел обнять меня. Он впервые увидел, как я углубилась в какую-то тему. Он боролся с чувством восхищения мною, завидовал Алленди и — увы! — как всегда, испытывал извращенную ненависть к человеку, который поведал ему что-то новое. В данном случае таким человеком оказалась я — ведь именно я открыла перед ним новый мир.

Мне пришло в голову, что Генри играет одну комедию за другой, а теперь по какой-то причине решил поиграть со мной. Я сказала ему об этом. Он очень спокойно ответил:

— Господи помилуй, Анаис. Я никогда не лгал тебе. Но ничего не могу поделать, если ты мне не веришь.

Объяснение прозвучало неубедительно. К чему лицемерить? Я старалась, чтобы Хьюго ничего не замечал. Инцидент, скорее всего, произошел из-за того, что Генри любит трудности и, проведя со мной неделю, полную гармонии, доверия и понимания, захотел разногласий.

— Нет, Анаис, я не хочу воевать с тобой. Но я потерял уверенность в себе. Ты сказала, что Алленди…

О, Алленди! Значит, я ранила Генри, задела его за живое. Ревность внесла в его жизнь свежую струю. Я сказала:

— Ты наслаждаешься собственной ревностью! К чему эти вопросы?

И тут он произнес слова, которые меня по-настоящему задели:

— Чего хочет каждый мужчина (чего хочет каждый мужчина!) — это знать наверняка, что женщина любит его так сильно, что ни один другой мужчина ее не интересует. Но я знаю, что это невозможно: в любой радости живет трагедия.

Будем ли мы искренни друг с другом? Сумеем ли?

— Послушай, — говорю я, чувствуя странную неловкость, — все, чего может хотеть мужчина, я отдала тебе, а ты даже не заметил.

— Это прекрасно, — ответил он очень нежно и слегка удивленно.

Наша первая дуэль подошла к концу.

Во всем этом есть некоторое безумие, хотя и проявляется оно скорее в объяснениях Генри, а не в поступках. Была ли это сцена ревности или первое проявление неуверенности Генри в сфере человеческих отношений, его непредсказуемости? Впервые я столкнулась с человеком, чья личность оказалась сложнее моей. Возможно, мы стали интереснее друг другу ценой доверия. Генри я нужна в качестве своеобразного камертона, готового откликнуться на весь набор производимых им звуков. Сама же я, признаюсь, утратила веру. Вместо того чтобы слепо, как раньше, распахнуть Генри душу, я напрягаю ум и в общении с ним применяю всю свою хитрость.

Чуть позже Генри со слезами на глазах рассказывает мне, что его отец голодает. Я сижу неподвижно, не чувствуя никакой жалости. Я бы отдала полжизни, чтобы узнать, послал Генри отцу — в ущерб собственной сытости — хоть часть тех денег, которые я давала ему, или нет. Все, что я хочу знать, — способен ли Генри солгать мне? До сегодняшнего дня у меня получалось одновременно любить Генри и обманывать его. Но ложь не проникала в мою душу, не становилась частью моего существа. Моя ложь — как одежда. Когда я любила Генри так, как в те незабываемые четыре дня, тело мое было обнажено, но и душа сбросила все покровы. Я забыла о всякой лжи. Ложь порождает безумие. Ступив на порог пещеры обмана, я провалилась в темноту.

У меня не было времени записывать свое вранье. Я хочу начать. Возможно, я просто боюсь признаться, даже самой себе. Если для писателя, который, по словам Олдоса Хаксли в «Контрапункте», подобен «потоку духовной протоплазмы, способной течь в любом направлении, поглощая все на своем пути, способной просочиться в любую щель и принять форму любого сосуда», — если для писателя невозможна гармония, то, по крайней мере, возможны правда или откровенное признание собственной неискренности. Алленди говорит, что я населяю истинными чувствами свои фантазии и однажды они могут поглотить меня. Алленди назвал меня неискренней. Да, я благороднейшая из лицемерок. Психоанализ свидетельствует: моим поведением руководит злоба. Я позволяю своему любовнику спать в постели моего мужа не ради того, чтобы кого-нибудь унизить. Мне даже не кажется, что это кощунство. Если бы Генри был посмелее, я дала бы Хьюго снотворное, а сама отправилась бы в постель Генри. Но Генри боится украсть даже один поцелуй. Когда же Хьюго уехал, он повалил меня прямо на землю, на заросли плюща в глубине сада.

Я провела четыре дня со страстным любовником. Меня трахал дикарь. Я лежала, выдыхая из себя человеческие чувства, и знала, что рядом со мной не человек, а писатель, прикрывающийся маской.

Мои вчерашние слова об искренности, о том, что люди зависят друг от друга, о полном доверии, невозможном даже с самым близким человеком, достигли цели.

Возможно, мое желание удержать радость тех четырех дней с Генри — пустое дело. Наверное, я, как Пруст, не способна двигаться. Я выбираю точку в пространстве и вращаюсь вокруг нее, как вращалась два года вокруг Джона. Генри будто все время колотит молотком, так что искры летят, и при этом его совершенно не интересует, что может случиться.

Я спрашиваю его:

— Когда чувство к Джун возвращается к тебе, меняется ли хоть на мгновение твое отношение ко мне? Прерывается ли связь между нами? Ты возвращаешься к истокам или твои чувства — как улица с двусторонним движением?

Генри ответил, что все время прокручивает в голове текст письма к Джун: «Я хочу, чтобы ты вернулась, но ты должна знать: я люблю Анаис, ты должна смириться».

Мое сексуальное несовпадение с Хьюго ужасно. Его постоянные ласки невыносимы. До сегодняшнего дня мне удавалось обманывать себя, находить удовольствие в близости с ним. Но теперь я бы скорее согласилась жить с совершенно незнакомым мужчиной. Я содрогаюсь, когда Хьюго сидит рядом, гладит меня по ногам, ласкает грудь. Сегодня утром, едва он дотронулся до меня, я раздраженно отпрянула и ужасно смутилась. Мне нестерпимо его желание. Хочется убежать, спрятаться. Для Хьюго мое тело умерло. Какой теперь будет моя жизнь? Смогу я притворяться дальше или нет? Мои оправдания так глупы — плохое самочувствие, настроение. Откровенная ложь. Я обижаю Хьюго и знаю это. Но боже, как мне нужна свобода!

Во время сиесты Хьюго снова пытался овладеть мной. Я просто закрыла глаза и поплыла по течению, не получая никакого удовольствия. Да, в этом году я достигла новых вершин наслаждения, но правда и то, что никогда раньше я не падала в такую черную бездну. Сегодня вечером я боюсь сама себя. Я могла бы уйти от Хьюго, пусть бы мне даже пришлось торговать своим телом, принимать наркотики и умереть — с превеликим наслаждением.

Я попросила Хьюго, который был горд тем, что немного опьянел:

— Ну скажи мне о себе что-нибудь, чего я не знаю, хоть что-нибудь новенькое. Тебе не в чем признаться? И ты не можешь ничего придумать?

Хьюго ничего не понял — точно так же, как ничего не заметил, когда я уклонилась от его ласк. Милая глупая доверчивость. Над тобой смеются, тебя используют. Почему же ты не становишься умнее, подозрительнее? Почему не отвечаешь ударом на удар, почему в тебе нет ни единого отклонения от нормы, нет страсти, почему ты никогда не разыгрываешь комедий, почему в тебе нет ни капли жестокости?..

Сегодня во время прогулки я вдруг поняла, что подала Генри множество идей о Джун и он с успехом использует их. У меня такое чувство, как будто он обокрал меня. Генри пишет, что кажется себе мошенником. Что делать… Я женщина и пишу, как женщина. Я напряженно работала все утро и все еще полна сил.

То, о чем попросил меня Генри, просто невыносимо. Я вынуждена не только довольствоваться полулюбовью, но и подпитывать его понимание Джун и снабжать материалом для книги. На каждой новой странице этой книги Генри все больше оправдывает Джун. Я отчетливо понимаю, что он перенял мой взгляд на нее. Ни одной женщине никогда не задавали так много вопросов. Он словно испытывает мое мужество. Как мне вырваться из этого кошмара?

Генри оказался свидетелем первого проявления моей слабости, первой вспышки ревности и упивался этим. Раз я женщина, способная все понять, от меня ждут, что я должна все принимать, со всем соглашаться.

Но я намерена потребовать все, что мне причитается. Я верну Генри и Джун друг друга, «умою руки» и забуду о любых сверхчеловеческих обязанностях.

Человек не может научиться меньше страдать, но он способен научиться уворачиваться от источников боли. Я подумала об Алленди. Да, это выход из положения. Его идеи поддерживают меня. Именно Алленди доказал, что многие способны понять меня, что нельзя цепляться за соломинку и что страдать человеку вовсе не обязательно. Мне кажется, я до конца осознала свое чувство к нему той ночью — когда мы разговаривали о нем с Генри. Он говорил об Алленди как о чувственном мужчине. Я хорошо помню, как мой психоаналитик выглядел в нашу последнюю встречу. Тогда я была слишком занята Генри. На днях я написала Алленди благодарственное письмо, вложив в конверт одно из писем Генри ко мне. Я как будто хотела доказать ему, как эффективен оказался его психоанализ. На самом деле я просто хотела заставить Алленди ревновать.

Генри уникальный человек. Он неповторим. Но я должна идти дальше, к новым ощущениям. И все-таки сегодня вечером я думаю, как улучшить его последнюю книгу, как подбодрить его, успокоить.

Генри придал мне достаточно сил, и я при необходимости способна обходиться без него. Я перестала быть рабыней проклятия своего детства. Я искала иллюзий, чтобы забыть детство, но теперь они мне не нужны. Я хочу настоящей любви. Я намерена убежать от Генри и собираюсь сделать это как можно быстрее.

Вчера он приехал. Серьезный, усталый Генри. Он сказал, что не мог не приехать: он не спал несколько ночей — не мог оторваться от книги. Я мгновенно забыла все свои печали. Генри и его книга должны содержаться в холе и неге.

— Чего ты хочешь, Генри? Полежать? Выпить вина? Да, это та комната, в которой я работала. Не целуй меня сейчас. Мы пообедаем в саду. Мне много нужно тебе сказать, но все это может подождать. Все потом. Главное — твоя книга.

Генри, бледный и напряженный, с почти выцветшими от усталости глазами, сказал:

— Я приехал, чтобы сказать тебе: работая над книгой, я понял, что между мной и Джун все кончилось три или четыре года назад. Наша совместная жизнь здесь была автоматическим продолжением, привычкой, подобной тому, как тело, движущееся с большой скоростью, не может сразу остановиться. Это было испытанием, и я приобрел колоссальный опыт. Поэтому я сейчас так легко пишу. Но это моя лебединая песня. Я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты поехала со мной в Испанию — под любым предлогом — на несколько месяцев. Я мечтаю о нашей совместной работе. Я хочу, чтобы ты была рядом. До тех пор, пока все не сложится так, чтобы я мог взять на себя заботы о тебе. Я получил горький урок с Джун. Вы обе не можете цвести в однообразии и грубости. Я не стану просить тебя о такой жертве.

Я сидела рядом, совершенно ошарашенная. Генри продолжал:

— Я должен был пройти через все это, но теперь кончено. Я испытываю совершенно новую любовь, чувствую себя сильнее Джун, хотя, если она вернется, все может начаться сначала. Наверное, я хочу, чтобы ты спасла меня от Джун, чтобы она не уничтожила, не унизила меня снова. Я совершенно уверен, что хочу порвать с ней. Я боюсь ее возвращения — она разрушит и уничтожит всю мою работу. Я завладел всем твоим временем и вниманием, заставлял тебя волноваться, даже обижал, другие люди тоже перекладывают на твои плечи свои проблемы, просят найти выход из трудной ситуации, помочь. И все-таки тебе удается писать, как никому другому — так, что никто тебя не ругает и никто не помогает.

Над этими словами я засмеялась:

— Но, Генри, ты меня ругаешь! Это ты отстаешь от времени, и я дам тебе шанс догнать его.

Я рассказала ему о буре, которую пережила за последние дни. Я чувствовала себя как приговоренный к смерти, которого внезапно помиловали. Неважно, станет ли Джун пытаться вернуть Генри. Мы с ним теперь неразрывно связаны. Потом мы любили друг друга, но это соитие было всего лишь символом, знаком. Все произошло так стремительно, что мне казалось, будто мы парим в невесомости.

Я написала о Джун тридцать страниц, в яркой и образной манере. Это лучшее, что я написала за последнее время. Очень полезно, когда кульминацией лабораторных экспериментов оказывается лирический всплеск.

Вчера я получила большое удовольствие в «Гран-Гиньоль», наблюдая за женщиной, извивающейся на черном бархатном диване. Вульгарная шлюха изображала предвкушение страсти, доставая с полки свою пижаму. Я почувствовала сильное сексуальное возбуждение.

Мы с Хьюго отправились в другой дом, но женщины там оказались еще более некрасивыми, чем на улице Блондель, 32. По комнате с зеркальными стенами ходило стадо пассивных женщин, которые выглядели, как животные. Они старались двигаться в такт музыке. Я многого ждала от этого визита и потому едва поверила своим глазам, когда эти уродки вошли в комнату. В моем представлении танец обнаженных женщин должен был смотреться как очень красивая сладострастная оргия. Но увидела я подпрыгивающие груди с большими коричневыми сосками, голубоватые ноги, отвислые животы, беззубые улыбки… Вся эта мясная груда равнодушно брела по кругу, как деревянные лошадки в карусели, и мои чувства угасли. Это была даже не жалость, а холодное отстраненное наблюдение. Снова однообразные позы, в паузах между которыми женщины целовали друг друга — бесстрастно, даже бесполо. Бедра, плоские ягодицы, темные треугольники между ног — все это было настолько отвратительно, что нам с Хьюго понадобилось два дня, чтобы избавиться от ассоциации с ними при взгляде на мое тело, мои ноги, мои груди.

И все-таки мне очень хотелось бы на одну ночь стать одной из них, войти обнаженной в комнату, взглянуть на зрителей — мужчин и женщин, увидеть их реакцию на мое появление, на призрачное свечение моего тела.

Эдуардо считает, что даже его страдания и боль высокоинтеллектуальны. Я нарочно заставляю его читать книгу Генри, которую он терпеть не может. Эдуардо косится на мою грудь, потом бледнеет и решает уехать в Париж более ранним поездом.

Сегодня я чуть не сошла с ума от тоски по Генри. Не могу прожить без него и трех дней. Счастливое, ужасное рабство! О, как хорошо быть мужчиной! Они удовлетворяют свои потребности так легко, так неразборчиво!

Пройдя множеством извилистых дорожек и троп, я согласилась с простым утверждением Алленди: любовь исключает страсть, а страсть — любовь. Только однажды наша с Хьюго любовь превратилась в страсть. Мы тогда отчаянно скандалили после возвращения из Нью-Йорка. Точно так же Джун подарила страсть Генри. Я могла бы дать ему море, океан любви, но не стала этого делать, потому что ценю страсть выше. Возможно, я сейчас ослепла и просто не вижу иных, более достойных ценностей. Мое примирение с Генри очень опасно, оно может обернуться любовью. Мне нужно было не просто заставить Генри ревновать к Алленди, но действительно изменить ему. Это могло бы возвысить нашу любовь до страсти. Когда Генри пишет мне или обо мне, меняется даже его лексика, он пишет не так экстравагантно, более глубоко. Сама я возбуждена до предела и хочу только страстных проявлений чувств. Но Алленди заставил меня опасаться обдуманных поступков, а инстинкт снова и снова возвращает меня к любви.

Проходит два бесконечных дня — суббота и воскресенье, — и Генри звонит, чтобы сказать, что не приедет до среды. А я ждала его весь день. Я говорю, что не смогу увидеться с ним до четверга, потому что делаю работу для Алленди. Мне хотелось обидеть его, задеть за живое. Когда я заговорила о наших «испанских» планах, он ответил:

— В данных обстоятельствах нам лучше не ехать.

И тут я поняла, что он любил меня только потому, что хотел утешиться после отъезда Джун. Он хотел выжить и любил меня только за то счастье, которое я ему давала. И даже путешествие в Испанию было ему необходимо как спасение от Джун, а не как общение со мной. Как только вернется Алленди, я отдамся ему.

Хьюго прочитал мои тридцать страниц о Джун и воскликнул, что они очень хороши. Я в очередной раз удивляюсь: то ли он едва жив, то ли просто не умеет выражать свои чувства. Хьюго обижается на меня и произносит знаменательные слова:

— Если ты такая, какой себя выставляешь, то с тобой очень тяжело.

Да. Я выставляю себя зарождающимся вулканом, как Джун. Я сладко спала несколько столетий, а теперь, совершенно неожиданно для всех, начала «извергаться». Моя жесткость — результат тех неимоверных усилий, которые я прикладывала, чтобы обуздать свою жадную натуру. Генри тоже придется пострадать. Я попросила, чтобы он сегодня приехал.

И он сразу же приехал, на велосипеде. Какой он нежный и нетерпеливый! Я дала ему прочесть письмо, которое написала, и Генри не возразил ни слова, только печально засмеялся. Он сел на диван, совершенно подавленный тем, как легко все может разрушиться. Я ждала, убитая его молчанием. Наконец он произнес:

— Я такой, каким ты меня видишь.

Не помню, что еще мы говорили друг другу. Я поняла, как велика любовь Генри к Джун, покорность, проявляющаяся помимо его собственной воли. Я поняла, что Генри любит меня так же глубоко, как я его. Когда он произнес голосом, полным страдания: «Мне нужно знать, чего ты хочешь», я ответила ему: «Ничего, кроме такой близости. Когда между нами все хорошо, я могу выносить свою жизнь».

Он кивнул.

— Я понял, несколько месяцев в Испании — не решение проблемы. И я знаю, что, если бы мы поехали туда, ты бы никогда не вернулась к Хьюго. Я бы тебе не позволил.

Я возразила:

— А я не могу загадывать дальше, чем просто отпуск, — из-за Хьюго.

Мы смотрели друг на друга и понимали, какой ценой расплачиваемся за наши слабости: он — раб страсти, а я — рабыня жалости.

Дни, последовавшие за этой встречей, были уникальными, прекрасными. Разговоры и страсть, работа и страсть. Мне очень нужно удержать, сохранить в себе воспоминание о тех часах, которые мы провели в комнате на верхнем этаже. Генри не мог меня оставить. Он остался со мной на два дня, это был такой взрыв сексуального безумия, что еще очень долго после этого я не могла остыть.

Я перестала терзать себя. Я просто люблю Генри и получаю в ответ такую любовь, которая оправдывает все мое существование. Генри каждый день новый, я открываю в нем неизведанные глубины, новые ощущения.

Сегодня я получила фотографию Генри. Как странно видеть его полный рот, мясистый нос, бледно-голубые глаза Фауста — он одновременно утонченный и чувственный, непробиваемый и чувствительный. Я чувствую, что люблю самого красивого и замечательного мужчину нашего времени.

Большая часть моей жизни прошла в попытках скрасить долгое ожидание тех великих событий, которые сейчас нахлынули на меня так стремительно, что я едва в них не утонула. Теперь я понимаю природу своего былого беспокойства, трагического ощущения неудавшейся жизни, глубокой неудовлетворенности. И вот настало время чувствам излиться, время жить настоящей жизнью. Тридцать лет мучительных поисков и ожидания! Вот они, те дни, ради которых я жила до этого. Осознавать это, вполне это понимать — почти невыносимо. Человек не способен вынести знание о своем будущем. На меня знание о своем настоящем действует так же ослепляюще. Быть настолько богатой — и осознавать это!

Прошлой ночью Хьюго положил голову мне на колени. Я с нежностью смотрела на него и думала: «Как я смогу когда-нибудь признаться, что больше не люблю его?» Но еще хуже то, что я понимаю: я не полностью поглощена Генри, меня занимает еще и Алленди, а на днях я была так растрогана, растревожена присутствием Эдуардо. Все дело в том, что я капризна, а мои сексуальные влечения разнообразны. Во вторник я встречаюсь с Алленди и очень жду этой встречи. В своем воображении я уже побывала с ним в русском ресторане, он приезжал ко мне в Лувесьенн. Генри может ревновать к Алленди сколько ему угодно. Алленди сам избавил меня от чувства вины.

Генри озадачен новыми страницами моего романа. Просто ли это красивый язык, или нечто большее, спрашивает он. Я расстроилась, что он ничего не понял, и стала объяснять. И тут Генри сказал то, что мог бы сказать каждый:

— Дай мне ключ, укажи дорогу, будь проводником в твоей прозе. Я слишком неожиданно погрузился во что-то странное — это необходимо читать и перечитывать сотни раз.

— Кто будет сто раз это перечитывать? — печально спросила я. Но потом вспомнила об «Улиссе» и связанных с ним исследованиях.

Однако Генри не захотел углубляться в обсуждения. Он начал расхаживать из угла в угол и бормотать, что мне необходимо стать более земной и описывать более человеческие истории. Опять та же проблема, что преследует меня всю жизнь. Мне хотелось продолжать писать в абстрактной напряженной манере, но нужно ли это кому-нибудь? Хьюго понял меня, но не умом, а чувством, понял прозу как поэзию. Эдуардо понял ее как символизм. Но я вкладывала в эти вычурные слова смысл!

Чем пространнее я объяснялась, тем сильнее возбуждался Генри. В конце концов он кричал, что мне необходимо продолжать писать, что творчество мое уникально. Людям придется немало потрудиться, чтобы расшифровать меня. Он всегда знал, что я однажды создам нечто неповторимое. Кроме того, сказал он, я обязана миру и, если не сделаю для него ничего выдающегося, меня стоит вздернуть на виселице. Генри заявил, что я взрастила эту работу на своих дневниках, которые я вела всю жизнь. Выдавливая сок из апельсина, я оставляю кожуру и косточки.

Генри продолжал говорить, стоя у окна:

— Как я могу сейчас вернуться в Клиши? Это все равно что вернуться в тюрьму. Здесь для меня идеальные условия, я так люблю тишину, покой и уединенность этого места!

А я стояла за его спиной, обняв его обеими руками, и повторяла:

— Оставайся, оставайся…

Когда он здесь, Лувесьенн для меня оживает. Мое тело и мой ум не успокаиваются, я не просто женщина, я писатель, мыслитель, читатель — кто угодно. Моя любовь создает для Генри такую атмосферу, в которой он расцветает. Как заколдованный, он не может уехать, пока не звонит Фред и не говорит, что к нему без конца кто-то приходит, что накопилось много непрочитанной почты.

Мысли наши мечутся, мы перескакиваем с одной темы на прямо противоположную, но думаем в унисон. Генри удивляет быстрота моей реакции, он с трудом приноравливается ко мне, а я черпаю из его творчества, как из бесконечного источника. Наше творчество взаимосвязано, мы зависим друг от друга, моя работа — «жена» его труда.

Часто Генри стоит посередине моей спальни, говорит:

— Мне кажется, что муж в этом доме я, а Хьюго — просто очаровательный молодой друг семьи, которого мы обожаем.

Я все яснее осознаю, что его жизнь с Джун была опасным приключением. Я понимаю: Генри хочет, чтобы я спасла его от Джун. Когда он заговаривает о том, чтобы снять где-нибудь домик, похожий на наш дом в Лувесьенне, я отвечаю ему:

— Когда выйдет твоя книга, ты вызовешь к себе Джун и осуществишь все свои мечты.

В ответ на это он лишь печально улыбается и говорит, что это вовсе не то, чего ему хочется. Но я знаю, что ему нужно: такая жизнь, как у нас с Хьюго.

Вчера вечером Генри выглядел очень усталым и совсем не сексуальным. Я ощутила такую нежность, что чуть не обняла его на глазах у Хьюго и матери. Мне хотелось поцеловать его и попросить спуститься на первый этаж — отдохнуть на нашей большой мягкой кровати. Как мне хочется заботиться о Генри! Он почти плакал, рассказывая о лесбийской любви в фильме «Девушки в униформе».

Потом, не обращая внимания на присутствующих, он сказал:

— Мне нужно поговорить с тобой несколько минут. Я кое-что исправил в твоей рукописи.

Мы спустились на первый этаж. Я была очень тронута проделанной им работой. Мы сели на мою кровать и стали целоваться. Языки, руки, влага. Я кусаю пальцы, чтобы не кричать.

Замечания Генри, как всегда, точны и безупречны.

Я вернулась наверх в ужасном возбуждении и села поговорить с матерью. Генри пришел следом с видом святого, говорил сладким голосом. Даже не оглядываясь, я чувствовала его присутствие всем телом.

Хьюго играет и поет, как делал это в Ричмонд-Хилле — неумело и робко. Его пальцы недостаточно проворны и умелы, голос дрожит. Грусть, которую я испытываю, слушая его, доказывает, что наше прошлое связано с настоящим лишь ниточкой воспоминаний. Только они связывают меня и Хьюго, и их хранит в себе мой дневник. Ах, если бы можно было сделать гигантский скачок вперед и стряхнуть с себя паутину!