Маленькие пташки

Нин Анаис

«Эта женщина всегда выглядела так, будто хочет вас о чем-то попросить, — а если вы откажете, она заплачет…»

Фирменный стиль Анаис Нин не смог повторить никто, для этого пришлось бы прожить еще одну ее собственную жизнь.

Жизнь, которая давно превратилась в легенду.

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Любопытно, что лишь немногие писатели по собственному желанию принимались писать эротические истории или признания. Даже во Франции, где, как считается, эротика занимает важное место в жизни, те писатели, которые этим занимались, делали это в силу необходимости — из-за денег.

Одно дело — включить эротизм в роман или рассказ, а совсем другое — сосредоточить на нем все свое внимание. В первом случае это является частью жизни. Я бы сказала, что она оказывается естественной, искренней, как на страницах романов Золя или Лоуренса.

Но сосредоточиваться исключительно на сексуальной стороне жизни — неестественно. Это становится чем-то наподобие жизни проститутки, неестественным занятием, которое приводит к тому, что проститутка начинает испытывать отвращение к сексу. Возможно, писатели это сознают. Именно поэтому они ограничивались только одним откровением или несколькими рассказами, чтобы продемонстрировать свое честное отношение к жизни, как это сделал Марк Твен.

Но что же происходит с компанией писателей, которые так остро нуждаются в деньгах, что полностью посвящают себя сочинению эротики? Как это сказывается на их жизни, на их отношении к миру, на их сочинениях? Какое воздействие это оказывает на их сексуальную жизнь?

Позволю признаться, что я была матерью-исповедницей для такой компании писателей. В Нью-Йорке все становится жестче, более жестоким. Мне приходилось заботиться о многих людях, решать множество проблем, а поскольку своим характером я во многом напоминала Жорж Санд, которая писала ночи напролет, чтобы обеспечивать своих детей, любовников, друзей, мне была нужна работа. И тогда я стала, так сказать, «мадам необычного дома литературной проституции». Должна признать, что это был весьма артистический maison: однокомнатная мастерская с окнами в потолке, которые я расписала, чтобы они выглядели наподобие витражей языческой молельни.

Прежде чем приступить к моей новой профессии, я уже приобрела известность как поэтесса, как женщина независимая, которая пишет только ради собственного удовольствия. Ко мне приходили многие молодые писатели и поэты. Мы часто сотрудничали, обсуждали и делились соображениями о том, что делали. Сколь бы ни были они разными по характеру, наклонностям, хорошим и дурным привычкам, у всех этих писателей было одно общее: они были бедными. Страшно бедными. Очень часто мой maison превращался в кафе, куда они могли заскочить на минутку, голодные, ничего не говорящие, и мы ели овсяные хлопья, поскольку дешевле ничего не было и считалось, что они придают силы.

Большая часть эротики была написана на голодный желудок. Впрочем, голод полезен для стимуляции воображения: он не возбуждает сексуальной потенции, а сексуальная потенция не ведет к необычным приключениям. Чем сильнее чувство голода, тем сильнее желания, дикие и навязчивые, как это бывает у заключенных. Поэтому у нас были идеальные условия, чтобы там расцвел цветок эротизма.

Конечно, если вы слишком долго остаетесь голодным, то превращаетесь в бездельника, бродягу. Говорят, что у тех людей, которые спят на набережных Ист-ривер, в подворотнях, в квартале Бауэри, вообще нет никакой сексуальной жизни. Мои же авторы, хотя некоторые из них жили в Бауэри, все же еще не опустились до такого уровня.

Лично же мне, когда я отправилась на поиски эротики, пришлось на время оставить занятия серьезной литературой. Я предлагаю читателям свои похождения в мире проституции. Вначале мне было трудно решиться их обнародовать. Обычно для всех нас — поэтов, писателей, художников — сексуальная жизнь оказывается многослойной. Это женщина под вуалью, пребывающая в полудреме.

 

МАЛЕНЬКИЕ ПТАШКИ

Мануэль и его жена были людьми бедными, и, когда они впервые приступили к поискам квартиры в Париже, им удалось снять только две темные комнатки в полуподвале, окна которых выходили на душный двор. Мануэль пребывал в унынии. Он был художником, и для работы ему не хватало света. Его же жену это совсем не волновало. Она ежедневно отправлялась к себе в цирк работать на трапеции.

В этом темном полуподвальном помещении он чувствовал себя как в тюремном заключении. Консьержки были необычайно старыми, и казалось, что владельцы, которые сами жили в этом же доме, решили устроить из него дом для престарелых.

Поэтому Мануэль долго бродил по улицам, пока не наткнулся на объявление: СДАЕТСЯ. Его провели в две комнаты на чердаке, напоминающие шалаш, но одна из комнат выходила на террасу, и когда Мануэль вышел на нее, то до него донеслись крики школьниц, которые были на каникулах. Через дорогу находилась школа, и во дворе под террасой играли девочки.

Некоторое время Мануэль наблюдал за ними, и лицо его сияло и расплывалось в улыбке. Его даже охватила легкая дрожь, как это бывает в предвкушении грядущего наслаждения. Ему захотелось немедленно переехать в это жилище, но когда вечером он убедил Терезу пойти и посмотреть, она не обнаружила там ничего, кроме двух необитаемых, грязных и заброшенных комнат.

— Но здесь есть свет, который мне необходим для работы, а к тому же еще и терраса, — повторял Мануэль.

Тереза пожала плечами и сказала:

— Здесь мне жить не хотелось бы.

Тогда Мануэль прибег к хитрости. Он купил краску, цемент и древесные материалы. Он арендовал обе комнаты и привел их в порядок. Работать он не особенно любил, но на этот раз с невиданной тщательностью принялся за столярные и покрасочные работы, чтобы это место понравилось Терезе. Пока он красил, латал, цементировал и прибивал, то часто слышал смех играющих во дворе девочек. Но он сдерживался, дожидаясь подходящего момента. Мануэль мечтал о том, какой будет его жизнь в этой квартире напротив школы с девочками.

Через две недели жилище полностью преобразилось. Стены стали белыми, двери закрывались плотно, кладовыми стало можно пользоваться, дыр в полу не осталось. Тогда он привел туда Терезу, чтобы показать ей свои успехи. Она была совершенно ошеломлена и немедленно согласилась переехать. За один день все их имущество было доставлено туда на тележке. Мануэль утверждал, что благодаря свету в этом новом месте он сможет заниматься живописью. Веселый и переменившийся, он пританцовывал от счастья.

Увидев его в таком настроении, Тереза обрадовалась. На следующее утро, когда они еще не успели распаковать все вещи и спали на кроватях без простыней, Тереза отправилась работать на трапеции, а Мануэль остался дома приводить все в порядок. Но вместо того чтобы распаковывать вещи, он спустился вниз и направился на птичий рынок. Там он потратил деньги, оставленные ему Терезой для покупки овощей, на то, чтобы купить клетку и двух тропических птиц. Вернувшись домой, он повесил клетку на террасе. Какое-то время он наблюдал за играющими внизу маленькими девочками, рассматривая их ноги, мелькающие под взлетающими юбками. Как падали они друг на друга во время игр, как развевались их волосы, когда они бегали! Их крошечные, недоразвитые груди уже начинали округляться. На лице у него вспыхнул румянец, но он решил не мешкать. У него возник в голове план, который был слишком безупречным, чтобы от него отступать. В течение трех дней он тратил деньги на всевозможных птиц. Вся терраса теперь наполнилась птичьим гомоном.

Каждое утро в десять часов Тереза отправлялась на работу, и квартира заполнялась солнечным светом, смехом и криками маленьких девочек.

На четвертый день Мануэль спустился с террасы. Десять утра было для девочек временем развлечений. Школьный двор был весьма оживленным. Для Мануэля это была оргия ног и очень коротких юбочек, из-под которых во время игр мелькали белые трусики. Стоя в окружении своих птиц, он возбуждался, и наконец его замысел удался: девочки обратили на него внимание.

Мануэль предложил им:

— Почему бы вам не прийти и не посмотреть на них? Здесь есть птицы со всего света. Есть даже бразильская птичка с обезьяньей головой.

Девочки рассмеялись, но после школы, гонимые любопытством, некоторые из них поднялись к нему в квартиру. Мануэль опасался, что может вернуться Тереза. Поэтому он позволил им рассматривать птиц и наслаждаться их разноцветными клювами, ужимками и странными криками. Он позволил девочкам щебетать и все рассматривать, привыкать к его жилищу.

К тому времени, когда в полвторого вернулась Тереза, он заручился от девочек обещанием, что завтра они снова придут и навестят его в полдень, сразу после окончания занятий в школе.

В назначенный час они пришли полюбоваться на птиц. Это были четыре совершенно разные девочки: одна блондинка с длинными волосами, другая — с кудряшками, третья — пухленькая и томная, а четвертая — стройная и застенчивая, с большими глазами.

Пока они стояли там и рассматривали птиц, Мануэль все более и более возбуждался, после чего сказал:

— Извините, мне нужно пойти пописать.

Дверь в туалет он оставил приоткрытой, чтобы они могли видеть его. Только одна из них, самая застенчивая, повернулась в его сторону и не сводила с него глаз. Мануэль стоял к девочкам спиной, но поглядывал через плечо, чтобы убедиться, наблюдают ли они за ним. Когда скромная девочка с большими глазами это заметила, она отвела взор. Мануэлю пришлось застегнуть ширинку. Он боялся спугнуть свое удовольствие. На сегодня было вполне достаточно.

Весь оставшийся день он представлял уставленные на него большие глаза, выставлял свой трепещущий пенис перед зеркалом, взвешивая его словно пирожное, фрукт или подарок.

Мануэль прекрасно сознавал, что природа наградила его внушительными размерами. Хотя это была правда, что его пенис увядал всякий раз, когда он приближался к женщине и ложился с ней рядом, хотя это была правда, что он подводил его всякий раз, когда пытался доставить Терезе то, чего она хотела, но столь же верным было и то, что если женщина смотрела на него, то член вырастал до огромных размеров и вел себя самым неподобающим образом. Именно тогда он представал во всем своем великолепии.

В те часы, пока девочки сидели в классных комнатах, он часто посещал парижские писсуары, которых было великое множество, — маленькие круглые будки, лабиринты без дверей, из которых всегда выходили мужчины, отважно застегивающие ширинки прямо перед лицом очень элегантной женщины, надушенной и одетой с иголочки, причем та не сразу осознавала, что мужчина выходит из писсуара, а осознав — опускала глаза. Это было одним из излюбленных развлечений Мануэля.

Иногда он также стоял опершись о стенку перед писсуаром и рассматривал окна домов высоко над головой, где часто можно было увидеть женщину, высунувшуюся из окна или стоящую на балконе, причем сверху ей было видно, как он держит в руке свой пенис. Когда на него смотрели мужчины, он не получал никакого удовольствия, в противном случае для него это было бы раем, поскольку всем мужчинам была хорошо знакома уловка — писать, наблюдая одновременно, как это делает твой сосед. И некоторые молодые мальчики иногда заходили в писсуары исключительно за тем, чтобы это увидеть, а возможно, и помочь друг другу в этом деле.

В тот день, когда скромная девочка посмотрела на Мануэля, он был на седьмом небе от счастья. Он решил, что ему будет легче полностью удовлетворить себя, если ему удастся себя контролировать. Единственное, чего он боялся, — это неодержимое желание, которое охватывало его: продемонстрировать себя во всей прелести, чего бы это ни стоило, но тогда все было бы испорчено.

Настало время следующего визита, и он услышал, что маленькие девочки поднимаются по лестнице. Мануэль накинул кимоно, которое как бы невзначай можно легко распахнуть.

Птички вели себя совершенно великолепно: они трепыхались, целовались и ссорились. Мануэль стоял за спинами девочек. Вдруг его кимоно распахнулось, и когда он обнаружил, что касается длинных светлых волос, то совсем потерял голову. Вместо того чтобы запахнуть кимоно, он еще более раскрыл его, и когда девочки обернулись, то все увидели, что он стоит в состоянии транса, а его большой пенис напряжен и направлен на них. Они все, как маленькие пташки, испугались и убежали.

 

ЖЕНЩИНА В ДЮНАХ

Луис страдал бессонницей. Он ворочался в постели, лег на живот и, зарывшись лицом в подушку, ерзал по горячим простыням, будто бы лежал на женщине. Когда же от трения тело его распалилось, он остановился.

Он встал с кровати и посмотрел на часы. Было два часа ночи. Как ему охладить свой пыл? Он решил выйти из мастерской наружу.

Яркая луна отчетливо освещала дорогу. В маленьком городке на побережье в Нормандии, где он жил, имелось множество крохотных коттеджей, которые можно было снять на ночь или на неделю. Луис брел без определенной цели.

И вдруг он увидел, что в одном из коттеджей горит свет. Он притаился в тени деревьев. Ему стало любопытно, кто же еще в такой поздний час может не спать. Он бесшумно подошел к этому дому, песок заглушал звук его шагов. Жалюзи были опущены, но не слишком плотно, что позволило ему заглянуть в комнату. И тут его взору предстало удивительное зрелище: очень широкая кровать, на которой валялись подушки и скомканные простыни, словно бы там только что закончилось могучее сражение; обнаженный мужчина, словно рухнувший после нескольких сокрушительных атак, восседал, скрестив ноги, как паша в гареме, откинувшись на гору подушек, безмятежный и довольный; женщину, тоже обнаженную, Луис мог видеть только со спины, она склонилась перед своим пашой, извиваясь от огромного удовольствия, двигая головой у него между ног, отчего ее зад сладострастно подрагивал, а ноги были напряжены, словно бы она приготовилась нырнуть.

Время от времени мужчина опускал ей руку на голову, словно для того, чтобы охладить свое возбуждение. Он даже пытался отстраниться. Тогда она набросилась на него с новой решимостью и опустилась на колени над его лицом. Он замер. Его лицо находилось прямо под ее лоном, которое она, выгнувшись, подставляла ему.

Он замер, и только она продолжала двигаться, подставляясь его губам, которые оставались неподвижными. Луис заметил, как член мужчины поднимается, удлиняется. Он попытался обнять женщину, привлечь ее к себе. Но она оставалась несколько отстраненной от него, глядя на него, наслаждаясь своим красивым животом, волосатым лоном, которое было совсем возле его рта.

Потом очень медленно она приблизилась к нему и наблюдала, как его язык погружается в ее промежность.

Они оставались в этой позе довольно долго. Луис настолько возбудился, что отпрянул от окна. Он понимал, что, останься там дольше и у него не будет другого выхода, кроме как рухнуть на землю и попытаться утолить свое невыносимое желание, а ему делать этого совсем не хотелось.

Он представил, что в каждом коттедже происходит нечто такое, в чем ему тоже хотелось бы принять участие. И тогда он ускорил шаг, но его навязчиво преследовали образы мужчины и женщины, ее округлый, упругий живот, выгнувшийся над мужчиной…

Он дошел до песчаных дюн и оказался в полном одиночестве. Дюны светились, как снежные холмы ясной ночью. За ними простирался океан, и до него доносились его ритмичные колыхания. Луис брел в лучах лунного света.

И вдруг он заметил, что впереди, быстро и легко, кто-то идет. Это была женщина. На ней был накинут плащ, который ветер раздувал словно парус и как бы подгонял ее. Ему казалось, что он никогда не сможет ее догнать.

Она направлялась в сторону океана. Он шел за ней следом. Некоторое время они карабкались через напоминающие сугробы дюны. У края океана она сбросила с себя одежды и осталась голой в летней ночи. Потом она погрузилась в пеку прибоя. По ее примеру Луис тоже избавился от своих одежд и бросился в воду. Только тогда она заметила его. Вначале она встревожилась. Но отчетливо увидев в лунном свете его юное тело, красивую голову, его улыбку, она расслабилась. Он подплыл к ней. Они одновременно улыбнулись. Даже ночью его улыбка была завораживающей, она ответила ему тем же. Для них в целом мире не осталось ничего, кроме восхитительных улыбок и безупречных очертаний тел.

Он вплотную приблизился к ней. Она не сопротивлялась. Вдруг он стремительно и изящно проплыл над ее телом, на мгновение коснулся его и отдалился.

Она продолжала плыть дальше, а он снова проплывал над ней. Вдруг она замерла, и тогда он поднырнул и проплыл у нее между ног. Они рассмеялись. В воде они оба чувствовали себя свободными.

Он уже сильно возбудился и теперь плыл с напряженным членом. Потом они настороженно приблизились друг к другу, словно готовясь к битве. Он прижал к себе ее тело, и она ощутила твердость его пениса.

Он вложил его ей между ног. Она коснулась его рукой. Его руки ощупывали ее, ласкали повсюду. Потом она отстранилась, и ему пришлось опять догонять ее, чтобы обнять. И снова его пенис осторожно скользнул ей между ног, и он прижал ее к себе еще крепче, пытаясь проникнуть в нее. Она вырвалась и вышла из воды на песчаные дюны. Он погнался за ней, мокрый, блестящий, смеющийся. Разгорячившись от бега, он снова воспылал страстью. Она упала на песок, а он рухнул на нее сверху.

И в тот момент, когда его желание достигло предела, силы вдруг покинули его. Она лежала и ждала, а он, улыбающийся и влажный, ни на что не был способен. Он уже несколько дней томился желанием, и теперь ему страстно хотелось овладеть этой женщиной, но он не мог этого сделать. Он испытывал от этого глубокое унижение.

Однако ее голос прозвучал нежно.

— У нас много времени, — сказала она. — Не уходи. Мне так хорошо.

Ее тепло передалось ему. Желание не вернулось, но ему было приятно ласкать ее. Они лежали рядом, прижавшись животами, и волосы на ее лоне потирались о его волосы, ее соски упирались ему грудь, а ее рот прильнул к его рту.

И тогда он медленно отстранился, чтобы посмотреть на нее — на ее длинные, стройные и гладкие ноги, на густые заросли у нее в паху, на ее изящную, бледную, поблескивающую кожу, на вздернутые полные груди, на распущенные волосы, на распахнутый в широкой улыбке рот.

Он сел в позу Будды. Она склонилась над ним и взяла в рот его маленький, увядший пенис. Она осторожно его лизала, нежно прикасаясь к самой головке. Он возбудился.

Он сверху смотрел на ее широко раскрытые красные губы, изящно поглотившие его пенис. Одной рукой она придерживала его за яички, а другой проводила по головке пениса, нежно опуская и натягивая на него кожицу.

Потом, сев напротив, она взяла его пенис в руку и направила себе между ног. Осторожно она потирала пенисом свой клитор, повторяя это много-много раз. Луис наблюдал за движениями ее руки, отмечая, какая же она красивая, когда держит в руке его пенис так, словно бы это был цветок. Это его возбуждало, но все же он еще не мог окрепнуть настолько, чтобы войти в нее.

Он видел, как из отверстия ее лона, поблескивая в лунном свете, появилась влага желания. Она продолжала потирать его пенис.

Два тела, в равной степени прекрасные, нависли над ее потирающими руками, и крохотный пенис ощущал прикосновение ее кожи, ее теплой плоти, возбуждаясь от этого трения.

— Высунь язык, — попросила она и склонилась над ним. Не переставая потирать его пенис, она засосала его язык в рот и своим языком коснулась его кончика. Каждый раз, когда пенис прикасался к ее клитору, она касалась своим языком кончика его языка. И Луис ощущал, как тепло пробегает между его языком и пенисом, мечется вверх-вниз.

Хрипловатым голосом она сказала:

— Высунь свой язык, высунь.

Он повиновался. Тогда она снова отчаянно прокричала:

— Еще, еще, еще… — И когда он подчинился, то по его телу прокатилась такая дрожь, словно бы его пенис тянулся к ней, достигал ее.

Рот у нее был широко раскрыт, двумя тонкими пальцами она обхватывала его пенис, ноги были зазывающе раздвинуты.

Луис возбудился, кровь бурлила у него в жилах и приливала к пенису. Он напрягся.

Женщина терпеливо ждала. Она не сразу приняла в себя его пенис. Время от времени она позволяла ему касаться языком своего языка. Ей хотелось, чтобы он дергался как возбужденный кобель, раскрыл свою сущность, прильнул к ней. Он любовался красными губами ее вульвы, распахнутыми и жаждущими, и вдруг яростное желание захлестнуло его, и его пенис окончательно окреп. Он бросился на нее, не отрывая языка от ее рта, а пенис его тем временем проникал внутрь нее.

И снова он никак не мог кончить. Они долго катались по песку. Наконец они встали и пошли, держа свои одежды в руках. Член Луиса теперь стал большим и упругим, и ей было приятно на него смотреть. Время от времени они опускались на песок, и он брал ее, сжимал в объятиях, а потом отпускал, влажную и горячую. А потом, когда они пошли дальше, он обхватил ее сзади и опрокинул на землю, так что она оказалась на четвереньках, и они стали напоминать совокупляющихся собак. Он потрясал в ней своим членом, запихивал его и подрагивал, одновременно целуя ее и обхватив за груди.

— Тебе этого хочется? Хочется? — спрашивал он.

— Да, доставь мне удовольствие, но не спеши, не кончай. Мне нравится так, как сейчас. Я хочу этого снова и снова.

Она была влажной и трепещущей. Потом она продолжала идти дальше в ожидании того момента, когда он снова опрокинет ее на песок и снова овладеет ею, возбудит и потом отпустит раньше, чем она успеет кончить. И всякий раз она заново ощущала его руки на своем теле, теплый песок — своей кожей, его ласкающий рот, ласкающий ветер.

Когда они шли рядом, она держалась за его возбужденный пенис. Потом она остановила его, опустилась на колени и взяла его в рот. Он стоял, склонившись над ней и слегка подрагивая животом. В следующий раз она зажала его пенис между грудей, как бы уложив его на подушки, и заставляла скользить в этом мягком объятии. С кружащимися головами, разгоряченные, дрожащие от ласк, они брели как пьяные.

Вдруг они увидели дом и остановились. Он умолял ее спрятаться в кустах. Ему хотелось кончить, и он не собирался отпускать ее, пока этого не произойдет. Она тоже была сильно возбуждена, но ей хотелось сдержаться и подождать его.

На этот раз, когда он оказался внутри нее, по его телу пробежала дрожь, и наконец он яростно кончил. Она села на него верхом, желая тоже достичь полного удовлетворения. Они вскрикнули одновременно.

Когда они лежали расслабившись и курили, то заметили, что близится рассвет. Им стало зябко, и они набросили на себя одежды. Отведя глаза в сторону от Луиса, женщина рассказала ему одну историю.

Она была в Париже во время публичной казни русского террориста, убившего дипломата. Тогда она жила на Монпарнасе, проводила время в кафе и, как и все ее друзья, пристально следила за процессом, поскольку убийца был фанатиком, на задаваемые вопросы отвечал в духе героев Достоевского и вел себя на суде с невиданной религиозной решимостью.

В то время за тяжкие преступления предусматривалась смертная казнь. Обычно казнь происходила на рассвете, когда город еще был безлюдным, на маленькой площади возле тюрьмы «Сантэ», где еще во времена Великой французской революции стояла гильотина. Из-за полицейского кордона подойти близко к месту казни было невозможно. Обычно только немногие приходили посмотреть на публичные казни. Но случай с этим русским был настолько исключительным, что туда устремились студенты и художники с Монпарнаса, юные бунтари и революционеры. Они провели там в ожидании всю ночь и теперь были пьяны.

Она тоже ждала вместе с остальными, пила с ними и пребывала в состоянии предельного возбуждения, смешанного со страхом. Ей предстояло впервые в жизни увидеть, как кто-то умирает. Ей предстояло впервые увидеть, как кого-то вешают. Ей предстояло впервые стать свидетельницей сцены, которая много-много раз повторялась во времена революции.

С наступлением рассвета толпа двинулась к площади и собралась вокруг веревок, натянутых полицейскими. Несомая людским потоком, она оказалась метрах в десяти от эшафота.

Она стояла прижатая к самой веревке и наблюдала за происходившим с трепетом и ужасом. Затем разгоряченная толпа вытеснила ее оттуда. И все же, приподнимаясь на цыпочки, она могла видеть, что происходит. На нее давили со всех сторон. Наконец привели заключенного с повязкой на глазах. Его уже поджидал палач. Двое полицейских держали смертника и медленно повели его по лестнице на эшафот.

И в это мгновение она вдруг почувствовала, что к ней кто-то прижимается более страстно, чем нужно. В том дрожащем, возбужденном состоянии, в котором она пребывала, это прижимание не показалось ей неприятным. Она была словно в бреду. У нее не было никакой возможности пошевелиться, настолько плотно ее зажала толпа любопытных.

На ней была белая блузка и юбка, по моде того времени застегивающаяся сбоку на пуговицы; только короткая юбка и блузка, через которую просвечивало розовое нижнее белье и можно было различить очертания ее грудей.

Две руки обхватили ее за талию, и она отчетливо ощутила тело мужчины, напряженный член которого прижался к ее ягодицам. Она затаила дыхание. При этом она не сводила глаз с человека, которого должны были повесить, отчего по телу у нее разливалось болезненное возбуждение, а тем временем эти руки добрались до ее грудей и плотно их сжали.

От столь смешанных чувств она испытала головокружение. Она не двигалась и не оборачивалась. Теперь чужая рука, отыскав отверстие в ее юбке, добралась до пуговиц. С каждой расстегиваемой пуговицей она передергивалась от страха и облегчения. Рука замирала на мгновение, чтобы убедиться, не будет ли она протестовать, когда он начнет расстегивать следующую пуговицу. Она не шевелилась.

И вдруг с неожиданным проворством и стремительностью эти руки повернули ее юбку так, что разрез оказался сзади. И теперь в покачивающейся толпе она ощущала, как в разрез юбки медленно проскользнул пенис.

Глаза ее были по-прежнему прикованы к человеку, который поднимался на эшафот, и с каждым ударом ее сердца пенис вторгался все глубже. Он уже проник ей под юбку и дальше — через разрез в ее трусиках. Каким он был теплым, твердым и напряженным, когда прижимался к ее телу! Осужденный уже стоял на эшафоте, и на шею ему набросили петлю. Она с таким искренним состраданием наблюдала за происходящим, что прикосновение плоти, теплого человеческого успокаивающего органа доставляло ей облегчение. Тогда ей казалось, что пенис, подрагивающий между ее ягодицами, является чем-то чудесным, за что еще можно держаться, жизнью, за которую можно ухватиться, когда рядом проходит смерть…

Не произнеся ни слова, русский склонил голову в петле. Ее била дрожь. Пенис продолжал двигаться дальше между теплыми складками ее ягодиц, неумолимо проникая в ее плоть.

Она содрогалась от страха, но это было похоже и на дрожь желания. Когда смертник рухнул в пустоту и в смерть, пенис решительно прорвался в нее, извергая из себя тепло жизни.

Толпа прижала к ней этого человека. У нее перехватило дыхание, страх сменился удовольствием, безумным удовольствием, и в тот момент, когда на виселице умирал человек, она потеряла сознание.

После этого рассказа Луис задремал. Когда же он проснулся, дрожа от какого-то вымышленного объятия, то обнаружил, что женщина исчезла. На песке виднелись ее следы, которые затем терялись в аллее, ведущей к особняку. Он никогда ее больше не видел.

 

ЛИНА

Лина от природы лгунья и потому не способна честно посмотреть на свое подлинное отражение в зеркале. Ее лицо пышет чувственностью, которая лучится в глазах, страстном рте, провоцирующих взглядах. Но вместо того чтобы пользоваться своей эротичностью, она ее стыдится. Она ее сдерживает. И все это желание, эта похоть оказываются подавленными и сгущаются в яд зависти и ревности. Всякий раз, когда ее чувственность начинает расцветать, Лина страдает. Она ревнует ко всему, даже к тому, что другие способны любить. Она ревнует, когда видит парочки, целующиеся на парижских улицах, в кафе, в парках. Она смотрит на них со странным гневом. Ей хотелось бы, чтобы никто не занимался любовью, поскольку сама она на это не способна.

Она купила себе черную кружевную сорочку, такую же, как у меня. Она решила несколько дней ночевать у меня. Она сказала, что купила сорочку для своего любовника, но я заметила, что даже ценник от нее не оторван.

Смотреть на нее было приятно, потому что она была пухленькой и груди выступали через расстегнутую блузку. Я видела, как раздвигаются ее страстные губы, как курчавые волосы беспорядочно осыпаются ей на плечи. Каждый ее жест свидетельствовал о беспорядочности и насилии, словно бы в комнату входила львица.

Она заявляла, что не может выносить моих любовников — Ганса и Мишеля.

— Почему? — спросила я. — Почему?

Ее объяснения были сумбурными, невнятными. Я опечалилась. Это значило, что мне придется встречаться с ними тайком. Как мне развлечь Лину, пока она будет в Париже? Чего она хочет?

— Я хочу быть только вместе с тобой.

Поэтому нам приходилось довольствоваться компанией друг друга. Мы сидели в кафе, делали покупки, гуляли.

Мне нравилось наблюдать, как она цепляет на себя варварские украшения, готовясь к вечеринке, и лицо ее при этом оживляется. Она была создана для африканских джунглей, оргий, танцев. Но она не была свободной женщиной, плывущей в спазмах наслаждения и желания. Хотя ее рот, тело, голос являлись воплощением чувственности, все жизненные соки в ней были парализованы. Между ног у нее был прочно зажат твердый жезл пуританства. Все же остальные части ее тела были расслабленными, провоцирующими. У нее всегда было такое выражение на лице, словно она только что встала из постели любовника или намеревалась туда возлечь. Под глазами у нее были круги, и всем своим телом она излучала сильное беспокойство, энергию, нетерпение, жажду.

Она делала все возможное, чтобы меня соблазнить. Ей нравилось, когда мы целовались в губы. Она впивалась в мой рот и возбуждалась, но потом отстранялась. Мы завтракали вместе. Она лежала в постели и приподнимала ногу так, что, сидя на полу возле кровати, я могла видеть ее лоно. Одеваясь, она сбрасывала сорочку, притворяясь, что не слышит, как я вошла в комнату, и некоторое время стояла голой, потом снова одевалась.

Каждый раз, когда ко мне вечером приходил Ганс, она устраивала мне сцены ревности. В такие дни ей приходилось спать в комнате этажом выше. На следующее утро она обычно просыпалась не в духе. Она снова и снова заставляла меня целовать себя в губы и успокаивалась только после того, как мы обе возбуждались. Ей нравились эти поцелуи, не доводящие до оргазма.

Однажды мы вместе вышли на прогулку, и мое внимание привлекла певица в кафе. Лина напилась и рассердилась на меня. Она сказала:

— Будь я мужчиной, я бы тебя убила.

Я рассердилась. Тогда она заплакала и сказала:

— Не бросай меня. Если ты меня бросишь, я погибну.

При этом она была противницей лесбиянства, утверждая, что это омерзительно и она не допустит ничего большего, чем поцелуи. Ее сцены выводили меня из себя.

Когда Ганс ее впервые увидел, он сказал:

— Все проблемы Лины оттого, что она мужчина.

Я решила попробовать это выяснить и каким-то способом сломить ее сопротивление. Мне еще никогда не приходилось уламывать сопротивляющихся людей. Мне всегда хотелось, чтобы им самим этого захотелось, чтобы они отдавались.

Когда мы с Гансом ночью были в моей спальне, то боялись издать даже малейший звук, который она могла бы услышать. Мне не хотелось причинить ей боль, но в то же время мне были противны сцены, которые она устраивала, ее ревность.

— Чего ты хочешь, Лина, чего ты хочешь?

— Я хочу, чтобы у тебя не было любовников. Мне невыносимо видеть тебя с мужчинами.

— Почему ты так ненавидишь мужчин?

— У них есть то, чего я лишена. Мне хотелось бы иметь пенис, тогда я могла бы заниматься с тобой любовью.

— Существуют и другие способы любви между женщинами.

— Но мне этого не хочется, не хочется.

И однажды я предложила:

— Почему бы тебе не пойти со мной в гости к Мишелю? Мне хотелось бы, чтобы ты увидела гнездышко этого исследователя.

Мишель сказал мне:

— Приводи ее. Я ее загипнотизирую, и мы посмотрим, что произойдет.

Она согласилась. Мы поднялись в его квартиру. У него дома курилось благовоние, запах которого был мне незнаком.

Оказавшись у него дома, Лина разнервничалась. Ее встревожила эротическая атмосфера его жилища. Она присела на покрытую шкурой кушетку. Она напоминала очень красивое животное, жаждущее, чтобы его поймали.

Я заметила, что Мишелю хочется ею овладеть. От благовония мы чувствовали себя слегка пьяными. Лине захотелось открыть окно. Но подошел Мишель, сел между нами и завел с ней беседу.

Голос у него был нежным и обволакивающим. Он рассказывал о своих путешествиях. Я видела, что Лина его слушает, что она перестала ерзать и судорожно курить, что она откинулась на спину и внимает его бесконечным рассказам. Глаза у нее были полузакрыты. Потом она заснула.

— Что ты сделал, Мишель? — Я сама чувствовала себя слегка опьяненной.

Лина не до конца заснула. Колени у нее были сжаты. Мишель взобрался на нее и осторожно попытался их раздвинуть, но она не раздвигала колен. Тогда он просунул свое колено ей между ляжками и раздвинул их. Увидев столь расслабленную и раскрытую Лину, я возбудилась. Я принялась ее ласкать, начала раздевать. Она сознавала, что я делаю, но ей это было приятно. Она не отрывалась от моих губ, хотя глаза у нее были закрыты, и она позволила нам с Мишелем полностью себя раздеть.

Лицо Мишеля утонуло в ее пышных грудях. Она позволила Мишелю целовать себя между ног и потом ввести туда пенис, а я тем временем целовала и ласкала ее груди. У нее были на удивление округлые ягодицы. Мишель продолжал раздвигать ей ноги и впивался губами в ее мягкую плоть, пока она не начала стонать. Ей хотелось только одного — пениса. И тогда Мишель овладел ею, и, после того как она получила от него наслаждение, ему захотелось взять меня. Она же приподнялась, раскрыла глаза, некоторое время удивленно за нами наблюдала, потом извлекла из меня пенис Мишеля и уже больше не позволяла его туда вводить. В сексуальной ярости она бросилась на меня, лаская меня губами и руками. Мишель снова овладел ею — на этот раз сзади.

Когда мы с Линой вышли на улицу, обнимая друг друга за талию, она делала вид, что не помнит ничего из того, что только что произошло. Я не возражала. На следующий день она уехала из Парижа.

 

ДВЕ СЕСТРЫ

Две юные сестры были совершенно разными. Одна была крепкой, темноволосой, бойкой. Другая же — утонченной, изящной. В Дороти чувствовалась сила. У Эдны был прекрасный, чарующий голос, и она мечтала стать актрисой. Они были из состоятельной семьи, проживавшей в Мэриленде. В подвале их дома отец произвел торжественное сожжение книг Д. Г. Лоуренса. Это являлось ярким подтверждением того, насколько отсталой была их семья в плане чувственной жизни. Тем не менее их отец, мужчина с влажными и сверкающими глазами, любил сажать девочек себе на колени, запускать руку им под платья и ласкать их.

У них было два брата — Джейк и Дэвид. Еще до того, как мальчики узнали, что такое эрекция, они любили затевать любовные игры со своими сестрами. Дэвид с Доротеей всегда были одной супружеской парой, а Эдна с Джейком — другой. Утонченному Дэвиду нравилась его здоровенная сестра, а более мужественный Джейк обожал почти растительную хрупкость Эдны. Братья вкладывали свои вялые пенисы сестрам между ног, но этим все и ограничивалось. Все происходило в страшной тайне: они лежали на ковре в столовой и при этом сознавали, что совершают самое страшное из сексуальных преступлений.

И вдруг их игры прекратились. От одного мальчика братья узнали про существование иного мира секса. Сестры, предоставленные самим себе, тихо взрослели. Пуританизм царил в их семье. Их отец боролся против любых вторжений внешнего мира. Он ворчал, когда к ним в гости приходили молодые люди. Он ворчал по поводу танцев, вечеринок. С фанатизмом инквизитора он сжигал книги, которые обнаруживал у своих детей. Он перестал гладить своих дочерей. Но он и не подозревал о том, что они проделали себе в трусиках щели, через которые, когда они встречались с мальчиками, их можно было целовать между ног, о том, что они уединялись с мальчиками в автомобиле и сосали их пенисы, о том, что сиденье их семейного автомобиля всегда было испачкано спермой. И тем не менее он отшивал тех молодых людей, которые звонили слишком часто. Он делал все для того, чтобы его дочери никогда не вышли замуж.

Дороти решила стать скульптором. Эдна хотела стать актрисой. Но потом она влюбилась в человека, который был намного старше ее. Это был первый мужчина, которого она познала. Все же остальные для нее оставались мальчиками; они вызывали в ней материнские чувства, желание защитить их. Но Гарри было уже сорок, и он работал в компании, которая устраивала круизы для богатых людей. Он нес полную ответственность за эти круизы, и в его обязанности входило следить не только за тем, чтобы гости развлекались, встречались друг с другом, сполна расслаблялись, но и за их интригами. Он помогал мужьям избегать бдительности жен, а женам — ускользать от мужей. Его рассказы о путешествиях с этими избалованными богачами возбуждали Эдну.

Они поженились. Потом вместе отправились в кругосветное путешествие. За время путешествия Эдна обнаружила, что ее супруг сам оказывается вовлеченным во многие сексуальные интриги.

Из путешествия Эдна вернулась охладевшей к своему мужу. В сексуальном плане он ее не волновал, хотя причину она понять не могла. Иногда она думала, что виной всему его принадлежность слишком многим женщинам. Уже в первую ночь ей показалось, что он владеет не ею, а просто одной из сотен женщин. Он не проявлял никаких эмоций. Раздевая ее, он сказал:

— О, какие у тебя толстые ляжки! А ты казалась мне такой хрупкой, что я даже не подозревал, что у тебя могут быть такие толстые ляжки.

Она ощущала себя униженной, нежеланной. От этого она утратила всякую уверенность в себе, сразу исчез прилив любви и желание отдаться ему. Отчасти из желания отомстить, она начала смотреть на него с такой же холодностью, с какой он смотрел на нее, и тогда увидела перед собой сорокалетнего лысеющего мужчину, который скоро окончательно растолстеет и вот-вот начнет вести степенную и размеренную жизнь. Он перестал казаться ей человеком, который повидал весь мир.

И тогда появился Роберт — тридцатилетний, темноволосый, со жгучими карими глазами, как у зверька, которые смотрели на нее одновременно с жадностью и нежностью. Его привлек к себе голос Эдны, околдовала его мягкость. Он был совершенно ею очарован.

Он только что получил стипендию от одной театральной компании. Как и Эдна, он любил театр. Он помог ей вернуть веру в себя, в свою притягательность. Он еще не вполне сознавал, что влюблен. Он относился к ней скорей как к старшей сестре, пока наконец однажды за сценой, когда все ушли и Эдна репетировала с ним, слушала его и высказывала свое мнение, все не завершилось затяжным поцелуем. Он взял ее прямо на театральном диване, неуклюже, поспешно, но с такой яростью, что она ощущала его так сильно, как этого никогда не бывало с мужем. Его слова ободрения, восхищения, вопли восторга распаляли ее, и она расцветала в его объятиях. Они рухнули на пол. Пыль лезла им в горло, но они продолжали целоваться, ласкать друг друга, пока у Роберта не наступила повторная эрекция.

Эдна с Робертом были неразлучны. Для Гарри же имелось алиби — она берет уроки театрального мастерства. Это было время опьянения, слепоты: она жила только руками, ртом и телом. Эдна позволила Гарри одному отправиться в круиз. Теперь она на шесть месяцев осталась свободной. Они с Робертом тайно сожительствовали в Нью-Йорке. В его руках был такой магнетизм, что стоило ему коснуться ее руки, как по всему телу расплывалось тепло. В его присутствии она была открытой и чувственной. То же самое испытывал он, когда слышал ее голос. Он постоянно звонил ей, исключительно ради того, чтобы услышать ее. При звуке ее голоса все прочие женщины переставали существовать.

Он завладел ее любовью уверенно и безраздельно. Ему нравилось все: уединяться и спать с ней, овладевать ею или любоваться ею. Во всем этом не было никакого напряжения, никаких двусмысленностей, ненависти. Занимаясь любовью, они никогда не становились яростными и жестокими, подобно животным, которым хочется изнасиловать друг друга, грубо проникнуть в другого, не было никакого насилия или желания причинить другому боль.

Наконец Гарри вернулся. В тот же самый день Дороти приехала с Западного побережья, где она работала скульптором. Теперь она и сама казалась похожей на безупречно отполированное произведение искусства. Черты ее были твердыми и точеными, голос — земным, ноги — крепкими, а по природе она казалась твердой и сильной, как те вещи, которые сама создавала.

Она заметила, как переменилась Эдна, но не подозревала, насколько та отдалилась от Гарри. Причиной всего она считала Роберта и ненавидела его за это. Она считала, что он является мимолетным любовником, который хочет разлучить Гарри с Эдной только ради своего удовольствия. Она не верила, что это может быть настоящая любовь. Она нападала на Роберта, стремилась ущемить его, укусить. Сама же она казалась неисправимой девой, хотя не была при этом пуританской или брезгливой. Она была открытой, употребляла крепкие словечки из мужского жаргона, рассказывала пикантные истории, любила пошутить на темы секса.

Она остро ощущала неприязнь Роберта к себе. Ей нравились в нем огонь и какая-то бесовская язвительность, с которой он ее подкусывал и подшучивал. Больше всего она не могла терпеть мужчин, которые в ее присутствии размягчались и становились приниженными и слабыми. Только самые скромные осмеливались приближаться к ней, словно бы искали ее силу. Когда она видела, как они ползут к ее древоподобному телу, ей хотелось отогнать их. Мысль о том, чтобы их пенис оказался у нее между ног, была для нее столь же отвратительной, как если бы по ее телу ползало какое-то насекомое. Поэтому она настойчиво пыталась вытолкнуть Роберта из жизни Эдны, унизить его, растоптать. Они сидели втроем, и Эдна скрывала свои подлинные чувства к Гарри, а Роберт не предлагал забрать ее с собой, пребывая исключительно в своем романтическом настоящем — он был мечтателем. В этом-то и обвиняла его Дороти. Эдна пыталась его защищать; она не могла забыть, с какой яростью взял ее Роберт в первый раз на узкой кушетке, а потом — на пыльном ковре, по которому они катались, вспоминала о его руках, о том, как они проникали в нее.

Обращаясь к сестре, Эдна сказала:

— Тебе этого не понять. Ты никогда не была так влюблена.

Сестры спали в соседних комнатах. Между их комнатами находилась большая ванная комната. Гарри отправился в очередной круиз на шесть месяцев. Эдна позволяла Роберту по ночам приходить к себе в комнату.

Однажды утром Дороти увидела в окно, что Эдна вышла из дома. Она не знала, что Роберт все еще спит у нее в комнате. Она направилась принять ванну. Дверь в комнату Эдны оставалась открытой, и Дороти, полагая, что она дома одна, не позаботилась ее прикрыть. На двери висело зеркало. Дороти вошла в ванную и сбросила кимоно. Она подобрала волосы и наложила грим. Тело у нее было восхитительным. От каждого движения перед зеркалом ее груди и бедра вызывающе выпячивались. Волосы ее были залиты светом, она причесала их. От ее движений груди пританцовывали. Она привстала на цыпочки, чтобы накрасить ресницы.

А Роберт, проснувшись, обнаружил ее отражение в зеркале на двери. Вдруг он почувствовал, как по всему телу разливается тепло. Он откинул простыню. В зеркале он по-прежнему видел Дороти. Она наклонилась, чтобы подобрать упавшую расческу. Роберт больше не мог сдерживаться. Он направился в ванную и остановился в дверях. Дороти даже не вскрикнула. Он был голым, пенис напряжен, а карие глаза обжигали ее.

Когда он сделал шаг в ее сторону, странная дрожь пробежала по телу Дороти. Она ощутила непреодолимое желание броситься ему навстречу. Они упали в объятия друг друга. Он наполовину дотащил, наполовину донес ее до кровати. Это было как бы продолжением их противостояния, потому что она сопротивлялась, но от каждого ее движения его колени, руки и рот еще сильнее впивались в нее. Роберта охватило жгучее желание причинить ей боль, подчинить ее своей воле, ее сопротивление только подогревало его, распаляло его ярость. Когда он овладел ею, прорвавшись сквозь ее девственность, то буквально впился в нее, тем самым причиняя ей дополнительную боль. Она же этого даже не заметила, до того странно воздействовало на нее его тело. От каждого его прикосновения она распалялась. Когда первая боль стихла, ей показалось, что даже лоно ее горит огнем. Когда все закончилось, она снова страстно желала его. И тогда она сама взяла его пенис и снова затолкнула в себя; неведомое наслаждение от того, как он двигался внутри нее, было сильнее, чем боль.

Роберт же открыл для себя более сильное ощущение, более сильный аромат — запах волос Дороти, запах ее тела, ее силу, когда она обвивала его. Через час улетучились все его чувства к Эдне.

С той поры Дороти стала словно одержимая. Всякий раз, когда вспоминала, как Роберт лежал на ее теле, приподнимался, чтобы потереть пенисом у нее между грудей, приближая его к ее губам, она испытывала такое головокружение, как бывает, когда заглядываешь в бездну, ощущение падения, полного растворения.

Она не знала, как вести себя с Эдной. Ее мучила ревность. Она опасалась, что Роберт захочет удержать их обеих. Но когда он лежал рядом с Эдной, положив голову ей на грудь и во всем признаваясь ей, то ощущал себя маленьким ребенком, ничуть не думая о том, какую боль может ей тем самым причинить. Однако он понимал, что остаться с ней не может. Он придумал себе путешествие и упрашивал Дороти отправиться вместе с ним. Дороти обещала, что присоединится к нему позже. Он направился в Лондон.

Эдна последовала туда за ним. Дороти поехала в Париж. Теперь ради своей любви к Эдне она пыталась скрыться от Роберта. Она завела роман с молодым американцем по имени Дональд, поскольку тот напоминал ей Роберта.

Роберт писал ей, что больше не может заниматься любовью с Эдной, поскольку ему все время приходится притворяться. Он обнаружил, что она родилась в тот самый день, что и его мать, и теперь она все больше и больше ассоциировалась у него с матерью, отчего он приходил в отчаяние, хотя ей в этом не признавался.

Вскоре он отправился в Париж, чтобы встретиться там с Дороти. Она же продолжала встречаться и с Дональдом. Потом они с Робертом отправились в путешествие. В эту проведенную вместе неделю им казалось, что они сойдут с ума от счастья. Ласки Роберта приводили Дороти в такое возбуждение, что она умоляла: «Возьми меня!» Он притворялся, что отказывается, но только для того, чтобы видеть, как от его изысканной пытки она в отчаянии катается по полу, пребывая на грани оргазма, которого достигнет, как только он прикоснется к ней кончиком пениса. Потом она тоже научилась терзать его, отстраняясь в тот самый момент, когда он вот-вот собирался кончить. Она притворялась, что засыпает. И тогда он лежал, мучимый жаждой новых ласк и боясь разбудить ее. Он плотно прижимался к ней, просовывал пенис ей между ягодиц и пытался потирать им, чтобы кончить от одного прикосновения, но это ему не удавалось, и тогда она просыпалась и снова начинала ласкать его и сосать. Они так часто прибегали к подобным приемам, что они превратились в пытку. Ее лицо было распухшим от поцелуев, а на теле оставались отметины от его зубов, но при этом они не осмеливались касаться друг друга на улице, даже когда просто шли рядом, чтобы снова не погрузиться в бездну желания.

Они решили пожениться. Роберт написал об этом Эдне.

В день их помолвки Эдна прибыла в Париж. Зачем? Видимо, ей хотелось увидеть все своими глазами, испить чашу горечи до последней капли. За несколько дней она превратилась в старуху. Месяц назад она была блистательной, чарующей, голос ее звучал, словно песня, окутывая ее ореолом, походка была легкой, улыбка завораживающей. Теперь же на лице у нее появилась маска. Поверх этой маски она наложила макияж. Под ним не оставалось и искры жизни. Даже волосы ее стали безжизненными, а глаза остекленевшими, как у умирающего.

При виде ее Дороти стало плохо. Она окликнула Эдну, но та не откликнулась, лишь тупо смотрела в пустоту.

Помолвка прошла ужасно. В самый разгар ворвался Дональд и вел себя как безумец, обвиняя Дороти в том, что она ему изменила, и угрожая покончить с собой. Когда церемония закончилась, Дороти упала в обморок. Эдна стояла рядом с цветами в руках — само воплощение смерти.

Роберт с Дороти отправились в путешествие. Им хотелось снова посетить те места, где они были несколькими неделями раньше, снова испытать прежнее наслаждение. Но когда Роберт попытался овладеть Дороти, то обнаружил, что она не способна ответить ему взаимностью. В ее теле что-то изменилось. Жизнь улетучилась из него. Он решил, что причиной всему перевозбуждение: от того, что она увидела Эдну, от помолвки, от сцены, устроенной Дональдом. Он старался быть нежным. Он выжидал. Всю ночь Дороти рыдала. На следующую ночь все повторилось. То же самое было и в следующую ночь. Роберт пытался ласкать ее, но тело ее не подрагивало под его пальцами. Даже рот ее не откликался на позывы его губ. Казалось, что она мертва. Через некоторое время она начала скрывать от него свое состояние. Она притворялась, что испытывает наслаждение. Но когда она не контролировала себя, то выглядела в точности как Эдна на их помолвке.

Она хранила свою тайну. Ей удавалось обманывать Роберта, пока однажды они не сняли комнату в весьма дешевом отеле, потому что в приличных отелях свободных мест не оказалось. Стены там были тонкими, двери прикрывались неплотно. Они легли в постель. Не успели они выключить свет, как из-за стены донеслось ритмичное поскрипывание пружин.

Потом послышались женские стоны. Дороти села в постели и зарыдала, оплакивая все, что потеряла.

Смутно она ощущала, что все происшедшее является возмездием. Она понимала, что это как-то связано с тем, что она отняла Роберта у Эдны. Она решила, что, по крайней мере, может получить компенсацию от других мужчин, после чего, возможно, станет свободной и уже тогда вернется к Роберту. После того как они вернулись в Нью-Йорк, она отправилась на поиски приключений. В ее мозгу продолжали звучать стоны и крики той пары в соседней комнате в отеле. Она знала, что не сможет успокоиться, пока снова этого не ощутит. Не могла же Эдна так издеваться над ней, не могла же убить в ней всю жизнь? Подобное наказание за то, в чем она вообще не видела своей вины, казалось ей слишком суровым.

Она снова попыталась встретиться с Дональдом, но Дональд сильно изменился. Он затвердел, окаменел. Некогда эмоциональный, импульсивный юноша превратился в совершенно расчетливого, зрелого, ищущего наслаждений мужчину.

— Разумеется, — говорил он Дороти, — тебе известно, кто во всем виноват. Я ничего не имел бы против, если бы ты, обнаружив, что не любишь меня, бросила, ушла к Роберту. Я знал, что тебя к нему тянет, но не подозревал, насколько сильно. Но я не забыл, как ты была с нами одновременно в Париже. Часто мне приходилось брать тебя через несколько минут после того, как это делал он. Тебе хотелось насилия. Я не знал, что тебе хочется, чтобы я в этом превзошел Роберта, попытался стереть его с твоего тела. Я считал это обычным капризом, почему и соглашался. Ты помнишь, как я занимался с тобой любовью, как хрустели твои кости, как я сгибал тебя, выкручивал. Однажды у тебя даже пошла кровь. А потом ты заказывала такси и отправлялась от меня к нему. И ты рассказывала мне, что после любовных игр никогда не мылась, потому что тебе нравился запах, пропитывавший твои одежды, тебе нравился запах, который и на следующий день преследовал тебя. Когда я это обнаружил, то едва не свихнулся, мне хотелось тебя убить.

— За все это я уже достаточно наказана, — резко сказала Дороти.

Дональд посмотрел на нее:

— Что ты имеешь в виду?

— С того момента, как я вышла замуж за Роберта, я стала фригидной.

Дональд вскинул брови. Потом на лице у него появилось ироничное выражение.

— А почему ты мне об этом рассказываешь? Ты ожидаешь, что я снова заставлю тебя кровоточить? Чтобы потом ты могла вернуться к Роберту, истекая любовным соком, и, наконец, испытать с ним наслаждение? Господи, я все еще тебя люблю, но моя жизнь переменилась. Занятия любовью меня больше не привлекают.

— Как же ты живешь?

— У меня есть свои маленькие радости. Я приглашаю к себе некоторых избранных друзей. Они сидят в моей комнате — там, где сейчас сидишь ты. Потом я направляюсь в кухню смешать им коктейли и на некоторое время оставляю их наедине. Мой вкус и мои маленькие слабости им уже известны.

Когда я возвращаюсь… то бывает, что она сидит в кресле с высоко задранной юбкой, а он стоит перед ней на коленях и смотрит на нее или целует, а иногда он сидит в кресле, в то время как она…

Более всего мне доставляет удовольствие момент, когда я вижу их, а они не замечают меня. В какой-то степени это напоминает то, как это было бы между тобой и Робертом, если бы я был свидетелем ваших интимных сцен. Возможно, это нечто вроде воспоминания. А теперь, если хочешь, можешь подождать немного. Скоро придет мой друг. Он очень привлекателен.

Дороти хотелось уйти. Но тут она заметила нечто такое, отчего решила остаться. Дверь ванной комнаты Дональда была открыта. Ванная была покрыта зеркалами. Тогда она обернулась к Дональду и сказала:

— Я согласна остаться, но только при одном условии. Оно ни в малейшей степени не ослабит твое удовольствие.

— Что ты имеешь в виду?

— Вместо того чтобы уйти на кухню, когда ты оставишь нас наедине, не можешь ли ты на некоторое время войти в ванную и посмотреться в зеркало.

Дональд согласился. Пришел его друг Джон. Он был крепкого сложения, но на лице его лежал странный отпечаток какого-то упадничества, признаки какой-то распущенности вокруг глаз и рта, что-то на грани извращенности, которая очаровала Дороти. Казалось, что никакое из обычных любовных удовольствий не способно доставить ему удовольствия. В его лице была какая-то особенная ненасытность, любопытство — в нем было что-то животное. Он скалил зубы и глаз не сводил с Дороти.

— Мне нравятся женщины хорошей породы, — с ходу заявил он и, удивленный ее присутствием, с благодарностью за подарок посмотрел на Дональда.

Дороти с ног до головы была укутана в меха — шляпа, муфта, перчатки; мех был даже на ее туфлях.

Джон, улыбаясь, навис над ней. Жесты его становились все более наглыми. Вдруг он склонился, как режиссер на сцене, и произнес:

— Я должен вас кое о чем попросить. Вы такая красивая. Я терпеть не могу, когда женщину скрывают одежды. Но я ненавижу сам их снимать. Вы не окажете мне маленькую услугу? Прошу вас снять ваше платье в соседней комнате и вернуться сюда в одних мехах. Вы согласны? Я объясню вам, почему этого хочу. Только женщины безупречного воспитания выглядят в мехах красивыми, а в вас я чувствую безупречность.

Дороти прошла в ванную, выскользнула из платья и вернулась в одних мехах, оставив на себе только чулки и отороченные мехом туфли.

Глаза Джона блестели от удовольствия. Он молча сидел и любовался ею. Его возбуждение было настолько сильным и захлестывающим, что Дороти почувствовала, как соски ее грудей начинают набухать. Ей захотелось выставить их, распахнуть меха и наслаждаться тем, какое удовольствие испытывает Джон. Обычно тепло сосков и их набухание происходили у нее одновременно с теплом и набуханием губ вульвы. Однако в этот день она ощущала только свои груди, непреодолимое стремление обнажить их, приподнять ладонями и предложить ему.

Дональд исчез. Он ждал в ванной и наблюдал за ней через зеркало на двери. Он видел, как Дороти стоит рядом с Джоном, приподнимая груди руками. Меха распахнулись и обнажилось все ее тело, сверкающее, светящееся, пышное, закутанное в меха, словно это было осыпанное драгоценностями животное. Дональд напрягся. Джон не касался ее тела руками, он посасывал ее груди, иногда прерываясь, чтобы губами коснуться меха, словно целовал какое-то экзотическое животное. Ее сексуальные ароматы — жгучие запахи устриц и моря, словно она, подобно Венере, только что вышла из морской пены, — смешивались с запахом меха, отчего Джон начинал сосать ее еще сильнее. Наблюдая в зеркало за Дороти, у которой волосы на лобке казались продолжением шерсти меха, Дональд думал, что если Джон коснется ее между ног, то он его ударит. Он вышел из ванной и, вытащив свой возбужденный пенис, направился к Дороти. Это настолько напомнило ей первую страстную сцену с Робертом, что она застонала от предвкушения радости, отстранилась от Джона и обратилась к Дональду со словами:

— Возьми же меня, возьми!

Закрыв глаза, она представляла, что это Роберт склонился над ней, разрывает ее меха и ласкает множеством рук, губ и языков, прикасается к каждой части ее тела, покусывает ее, лижет. Она довела обоих мужчин до экстаза. Слышалось только дыхание, слабые звуки посасывания да еще звук пениса, плещущегося в ее влаге.

Оставив их в полузабытьи, она оделась и ушла так стремительно, что они едва успели это понять. Дональд выругался:

— Она не могла больше ждать. Она не могла ждать, потому что, как и прежде, ей надо немедленно вернуться к нему. Вернуться мокрой и истекающей соком после занятий любовью с другими мужчинами.

Дороти и в самом деле не стала даже подмываться. Когда через несколько минут после ее прихода Роберт вернулся домой, она была переполнена сочными запахами, была вся раскрыта и еще дрожала. Ее глаза, жесты и томная поза были для него приглашением опуститься на диван. Роберту был хорошо известен ее нрав. Он немедленно откликнулся. Он был несказанно счастлив, что она снова была такой же, как давным-давно. Теперь между ног она будет влажной, будет откликаться на его ласки. И он погрузился в нее.

Роберт никогда не был до конца уверен, когда она собирается кончать. Пенис очень редко способен ощутить эту спазму, это слабое содрогание внутри женщины. Пенис может ощущать только собственное семяизвержение. В этот раз Роберту хотелось почувствовать спазмы Дороти, это безумное сжимание его члена. Он оттягивал свой оргазм.

Она начала содрогаться. Казалось, что она приближается к вершине блаженства. Он позабыл, что пытается контролировать собственную волну наслаждения. А Дороти продолжала обманывать его, неспособная достичь оргазма, который часом ранее испытывала, закрыв глаза и представляя себе, что это Роберт овладевает ею.

 

СИРОККО

Всякий раз, когда я спускалась на пляж в Дейя, то встречала там двух молодых женщин, одну маленькую, похожую на мальчика, коротко стриженную, с круглым, игривым лицом; другая же правильными формами головы и тела напоминала женщину времен викингов.

Весь день они были неразлучны. Приезжие в Дейя всегда вступали в беседы, потому что там был только один продуктовый магазин и все встречались на крохотной почте. Но две эти женщины никогда ни с кем не разговаривали. Высокая была красивой, с густыми бровями, копной темных волос и плотно прищуренными светло-голубыми глазами.

Их таинственность заинтриговала меня. Они не проявляли ни к чему интереса, словно бы жили какой-то гипнотической жизнью. Они молча купались, лежали на песке и читали.

Потом из Африки задул сирокко, и это продолжалось несколько дней. Этот ветер не только был жарким и сухим, но и врывался всплесками смерчей, лихорадочно вращаясь, обволакивая, ударяя, распахивая двери, ломая ставни, бросая пыль в глаза, в горло, иссушивая все вокруг и раздражая нервы. Было невозможно спать, невозможно гулять, невозможно спокойно сидеть, невозможно читать. Сознание начинало крутиться, подчиняясь этому ветру.

Этот ветер приносит с собой африканские ароматы, тяжелые, чувственные запахи животных. Он вызывает какую-то дрожь и будоражит нервы.

Однажды он застал меня, когда я возвращалась домой. Две эти женщины шли передо мной, придерживая свои юбки, которые ветер пытался задрать им на голову. Когда я проходила мимо их дома, они, закрываясь от пыли и слепящей жары, заметили меня и сказали:

— Заходите к нам и переждите, пока ветер не стихнет.

Мы все вместе вошли в дом. Они жили в мавританской башне, которую сняли очень дешево. Старые двери прикрывались не слишком плотно, и ветер снова и снова распахивал их. Я сидела с ними в большой круглой каменной комнате с крестьянской мебелью.

Та, что помоложе, удалилась приготовить чай. Я сидела с принцессой из викингов, лицо которой распалилось от порывов сирокко. Она сказала:

— Если этот ветер не прекратится, я сойду с ума.

Она несколько раз поднималась, чтобы закрыть дверь. Словно бы какой-то непрошеный гость хотел проникнуть в эту комнату, и его каждый раз выталкивали, а он после этого настойчиво пытался открыть дверь. Должно быть, женщина тоже это почувствовала, потому что она с яростью и все возрастающим упорством сопротивлялась этому вторжению.

Поскольку ветер настойчиво пытался проникнуть в эту комнату в башне, викингская принцесса поняла, что ей с ним не справиться, и начала рассказ.

Она говорила так, словно это была исповедь в темном католическом соборе, опустив глаза и не глядя в лицо священнику, стараясь быть искренней и припоминая детали.

Я думала, что здесь мне удастся прийти в себя, но с той поры как начал дуть этот ветер, он взбудоражил все то, что мне хотелось забыть.

Я родилась в одном из самых заурядных городков на западе Америки. В детстве я читала о дальних странах и мечтала любой ценой уехать жить за границу. Еще до того, как я повстречала своего будущего мужа, я полюбила его, потому что слышала, что он ранее жил в Китае. Когда он в меня влюбился, я восприняла это как знамение. Я выходила замуж за Китай. Я просто не могла воспринимать его как обычного человека. Он был высоким, стройным, лет тридцати пяти, хотя выглядел старше. Его жизнь в Китае была нелегкой. Он мало рассказывал о том, чем занимается, — деньги он зарабатывал самыми разными способами. Он носил очки и был похож на студента. Каким-то образом я настолько полюбила Китай, что мне начало казаться: мой муж не белый человек, а азиат. Мне казалось, что он и пахнет иначе, чем обычные мужчины.

Вскоре мы отправились в Китай. Когда я туда приехала, то обнаружила там уютный, изящный домик, наполненный слугами. Меня ничуть не удивило, что женщины там были необычайно красивыми. Именно такими я их себе и представляла. Мне казалось, что они по-рабски, почтительно обхаживают меня. Они расчесывали мне волосы, обучали меня, как составлять букеты из цветов, петь, писать и разговаривать на их языке.

Мы с мужем спали в разных комнатах, но перегородки между ними были почти картонными. Кровати были жесткими, с тонкими матрасами, так что вначале я вообще не могла заснуть.

Обычно мой муж на некоторое время задерживался у меня, потом уходил. Вскоре я заметила, что из соседней комнаты до меня доносятся звуки, напоминающие борьбу двух тел. Я слышала, как шуршат циновки, иногда раздается приглушенный шепот. Вначале я не понимала, что все это означает. Однажды я бесшумно встала и отворила дверь. И тогда я увидела, что мой муж лежит там с двумя или тремя служанками и ласкает их. В полумраке их тела казались тесно переплетенными. Когда я вошла туда, он прогнал их. Я разрыдалась.

Мой муж сказал мне: «Я так долго жил в Китае, что привык к ним. На тебе я женился, потому что полюбил, но с тобой я не могу получать такого удовольствия, как с другими женщинами… хотя причину объяснить не могу».

Но я умоляла его открыть мне правду, требовала объяснений. Через некоторое время он сказал: «В сексуальном отношении они такие маленькие, а ты такая большая…»

«Что же мне теперь делать? — спросила я. — Ты собираешься отправить меня домой? Я не могу оставаться здесь, когда ты занимаешься любовью с другими женщинами в соседней комнате».

Он пробовал утешить меня, успокоить. Он даже пытался ласкать меня, но я отвернулась и в рыданиях заснула.

На следующий вечер, когда я лежала в постели, он вошел ко мне и с улыбкой сказал: «Если ты скажешь, что любишь меня и действительно не хочешь со мной расстаться, то готова ли ты позволить мне сделать нечто такое, что позволило бы нам наслаждаться друг другом?»

Я была в таком отчаянии и так изнывала от ревности, что обещала сделать все, чего бы он ни попросил.

Тогда мой муж разделся, и я увидела, что на пенисе у него надето резиновое приспособление с огромными пупырышками. Я испугалась, но позволила ему овладеть мной. Хотя эти пупырышки были резиновыми, вначале мне было больно, но когда я почувствовала, что ему это приятно, перестала сопротивляться. Меня волновало только одно: поможет ли это средство удержать его при себе. Он поклялся мне, что ему более не нужны китаянки. По ночам я лежала в постели и прислушивалась к звукам, доносившимся из его комнаты.

Раз или два я была уверена, что оттуда доносятся звуки, но у меня не хватало мужества встать, чтобы в этом убедиться. Меня преследовала навязчивая идея, что мое лоно увеличивается в размерах и я смогу доставлять ему большее удовольствие. Наконец мое беспокойство достигло такого предела, что я заболела и начала чахнуть. Я решила убежать от него. Я отправилась в Шанхай, где остановилась в отеле. Оттуда я послала телеграмму родителям с просьбой прислать денег на дорогу.

В отеле я повстречала американского писателя, высокого, крупного человека, необычайно подвижного, который относился ко мне так, словно бы я была мужчиной, его приятелем. Мы все время проводили вместе. Когда он был в хорошем настроении, то хлопал меня по заднице. Мы с ним выпивали и бродили по Шанхаю.

Однажды он напился у меня в комнате, и мы начали бороться, как мужчины. Он не уступал. Мы катались, крутились, так что я оказалась на полу, а мои ноги обвивались вокруг его шеи, потом я лежала на кровати, а голова моя свешивалась, касаясь пола. Мне казалось, что позвоночник вот-вот хрустнет. Мне нравились его сила и вес его тела. Когда мы прижимались друг к другу, я ощущала запах его тела. Мы задыхались. Я ударилась головой о ножку стола. Эта борьба продолжалась довольно долго.

С мужем я стыдилась своего роста, своей силы. А этот человек как бы извлекал их наружу и наслаждался ими. Я почувствовала себя свободной. Он сказал: «Ты похожа на тигрицу. Мне это нравится».

Когда мы кончили бороться, то оба были изможденными. Мы рухнули на кровать. Мои брюки порвались, а ремень расстегнулся. Рубашка торчала наружу. Мы оба рассмеялись. Он принес мне еще выпить. Я лежала, тяжело дыша. Тогда он зарылся головой мне под рубашку и принялся целовать мой живот и стягивать с меня брюки.

И вдруг зазвонил телефон, отчего я вскочила. Кто бы это мог быть? В Шанхае у меня не было знакомых. Я сняла трубку; раздался голос моего мужа. Каким-то образом он выяснил, где я нахожусь. Он говорил и говорил, без умолку. А тем временем мой новый друг оправился от вызванного телефонным звонком шока и продолжил свои ласки. Я испытывала огромное удовольствие, беседуя с мужем и слушая, как он умоляет меня вернуться… а тем временем мой пьяный друг делал со мной все, что хотел. Ему удалось стянуть с меня брюки, он вгрызался мне в промежность, воспользовавшись тем, что я раскинулась на постели, целовал меня, теребил мои груди. Я испытывала такое сильное наслаждение, что намеренно затягивала беседу. Я обсудила с мужем все на свете. Он обещал уволить служанок, хотел приехать ко мне в отель.

Я вспомнила все обиды, которые он мне причинил, занимаясь любовью в соседней комнате, бесчувственность, с какой он меня обманывал. И тут меня охватил дьявольский порыв. Я сказала мужу: «Не пытайся меня искать. Я живу с другим человеком. Вообще-то он лежит рядом и ласкает меня, пока я разговариваю с тобой».

Я услышала, как муж выругал меня самыми грязными словами, которые только мог припомнить. Я ликовала. Я повесила трубку и утонула под могучим телом своего нового дружка.

Мы отправились с ним путешествовать…

Порыв сирокко снова распахнул дверь, и женщина поднялась, чтобы ее прикрыть. Ветер начал стихать, этот порыв оказался последним. Женщина снова присела на стул. Я думала, что она продолжит свой рассказ. Мне страстно хотелось узнать о ее юном спутнике. Но она замолчала. Через некоторое время я ушла. Когда на следующий день мы встретились на почте, она даже не подала виду, что меня узнала.

 

МАХА

Художник Новалис только что женился на Марии, испанке, в которую влюбился, потому что она напоминала ему самую любимую картину — «Обнаженную маху» Гойи.

Они уехали в Рим. Мария с детской радостью всплеснула руками, когда увидела спальную, восторгаясь величественной венецианской мебелью из эбенового дерева, инкрустированную чудесными жемчугами.

В эту первую ночь, лежа на созданном для дожей торжественном супружеском ложе, Мария, потягиваясь, дрожала от наслаждения, прежде чем укутаться в простыню.

Но мужу никогда не доводилось видеть ее совершенно обнаженной. Прежде всего, она была испанкой, во-вторых, католичкой, а в-третьих, была до мозга костей пропитана буржуазной моралью. Прежде чем приступить к занятиям любовью, свет непременно гасился.

Стоя возле кровати, Новалис смотрел на нее, нахмурив брови, сгорая от желания, которое с трудом сдерживал. Ему хотелось смотреть на нее, восхищаться ею. Хотя они провели несколько ночей в отеле, когда слышали странные голоса, доносившиеся из-за тонкой стенки, он еще не вполне ее знал. Но то, чего он так жаждал, было не капризом любовника, а желанием художника. Ему хотелось выпивать глазами ее красоту.

Краснея и немного капризничая, Мария сопротивлялась, поскольку ей мешали прочно сидевшие в ней предрассудки.

— Новалис, дорогой, не будь таким глупым, — говорила она. — Ложись в постель.

Но он не соглашался. Он требовал, чтобы она преодолела свои буржуазные условности. Подобная скромность претит искусству, и красота должна выступать во всем своем великолепии, а не лежать под спудом.

Хотя он и боялся сделать ей больно, но нежно отодвигал ее слабые руки, которые она пыталась скрестить у себя на груди.

— Какой ты глупый! Мне щекотно. Ты делаешь мне больно, — смеялась она.

Но мало-помалу, когда женская гордость смягчалась под его преклонением перед ее телом, она отдавалась ему и позволяла обращаться с собой как с ребенком, терзать себя мягко, словно бы подвергаясь сладострастной пытке.

И ее тело, освобожденное от всяческих покрывал, сверкало жемчужной белизной. Мария закрывала глаза, словно ей хотелось бежать от стыда наготы. Ее изящные формы на гладкой простыне ласкали взор художника.

— Ты просто маленькая, восхитительная маха Гойи, — говорил он.

В последующие недели она перестала позировать ему и другим натурщицам тоже не разрешала этого делать. Когда он рисовал, она неожиданно появлялась в мастерской и вступала с ним в беседу. Однажды, внезапно придя в мастерскую, она застала там обнаженную натурщицу, закутанную в меха и демонстрирующую соблазнительные изгибы своего белоснежного тела.

В результате Мария устроила ему сцену ревности. Новалис умолял ее попозировать для него, но она отказывалась. Изнуренная жарой, она заснула. Он три часа работал без остановки.

С откровенным бесстыдством она восхищалась, рассматривая себя на холсте как рассматривала себя в большом зеркале в спальной. Ошарашенная красотой собственного тела, она растерялась. Новалис же пририсовал к ее телу другое лицо, чтобы никто не мог узнать ее на картине.

Но потом Мария снова вернулась к прежним привычкам и отказывалась ему позировать. Она устраивала Новалису сцену всякий раз, когда обнаруживала у него натурщицу, подсматривая и подслушивая за ним из-за двери и непрестанно устраивая ссоры.

Она была вне себя от напряжения и жутких страхов, и у нее начала развиваться бессонница. Врач прописал ей пилюли, от которых она впадала в глубокий сон.

Новалис заметил, что когда она принимает эти пилюли, то не слышит, как он встает, ходит по комнате и даже роняет какие-то предметы. Как-то утром он проснулся рано, собираясь поработать, и наблюдал, как она спит, причем так глубоко, что ничего не замечает. И тогда в голову ему пришла странная мысль.

Он откинул прикрывавшие ее простыни и начал медленно приподнимать шелковый ночной халат. Он обнажил ей даже грудь, но она и не думала просыпаться. И после того как все ее тело было обнажено, он мог любоваться им сколько угодно. Руки ее были раскинуты, груди торчали в разные стороны. Его охватило желание, но все же он не решался прикоснуться к ней. Вместо этого он принес лист бумаги и карандаши, присел рядом и приступил к работе. Пока он работал, ему казалось, что он ласкает каждую безупречную линию ее тела.

И это могло продолжаться часами. Когда он замечал, что действие снотворного начинает ослабевать, он опускал ее ночной халат, накрывал ее простыней и выходил из комнаты.

Позже Мария с удивлением замечала, что муж с удвоенным энтузиазмом увлечен работой. Он целыми днями не выходил из мастерской, создавая холсты на основании сделанных утром карандашных набросков.

Так он нарисовал несколько полотен, на которых она была всегда изображена лежащей, всегда спящей, как это было в самый первый день, когда она согласилась ему позировать. Его одержимость удивляла Марию. Она считала, что он просто воспроизводит заново ее первоначальную позу. Каждый раз он делал ей новое лицо. Поскольку подлинное выражение ее лица было отрешенным и строгим, никому из тех, кто видел эти картины, и в голову не приходило, что это пышное тело принадлежит Марии.

Новалис больше не испытывал сексуальной тяги к жене, с ее пуританским выражением на лице и строгим взором, какое было у нее, когда она не спала. Он желал ее только спящей, отрешенной, пышной и мягкой.

Он продолжал неустанно рисовать ее. Оставаясь один в мастерской со свеженарисованной картиной, он ложился перед ней на диван, и, когда взор его задерживался на грудях махи, на ложбинке ее живота, на волосах в промежности, тепло разливалось по всему его телу. У него возникала эрекция. Столь сильное воздействие картин и ему самому казалось странным.

Однажды утром он стоял перед спящей Марией. Ему удалось слегка раздвинуть ей ноги, так что ему стала видна тонкая щель между ними. Наблюдая за ее расслабленной позой, раздвинутыми ногами, он начал поглаживать свой член, мысленно представляя, что это делает она. Он часто направлял ее руку к своему пенису, пытаясь добиться от нее таких ласк, но она всякий раз с отвращением ее отдергивала. Теперь же он прочно зажал свой пенис в кулак.

Вскоре Мария поняла, что он ее разлюбил. Она не знала, каким образом вернуть его любовь. Ей стало ясно, что он любит ее тело только тогда, когда рисует ее.

Она отправилась в деревню, чтобы провести там неделю у друзей, но через несколько дней заболела и вернулась домой, чтобы обратиться к своему лечащему врачу. Когда она прибыла домой, он показался необитаемым. Она на цыпочках подкралась к мастерской Новалиса. Оттуда не доносилось ни звука. Тогда она решила, что он занимается там любовью с какой-то женщиной. Она приблизилась к двери и тихо, осторожно, как воровка, отворила ее. И тут она увидела, что на полу мастерской лежит картина с ее изображением, а на холсте распростерся и трется об него ее муж — совершенно голый, с растрепанными волосами, каким она никогда его не видела, с торчащим пенисом.

Он сладострастно перемещался по картине, целуя ее, потирая картиной у себя между ног. Он прижимался к картине так страстно, как никогда не делал этого с ней в постели. Казалось, что он пребывает в полузабытьи, а вокруг были расставлены другие картины, изображающие ее обнаженную, роскошную, прекрасную. Он окидывал их страстным взглядом и продолжал свои воображаемые объятия. Он устроил оргию с ней, с женой, какой он никогда не знал ее в действительности. При виде этой сцены долго сдерживаемая чувственность Марии взыграла и впервые высвободилась. Когда она сняла с себя одежды, то предложила ему совсем новую Марию, Марию, излучающую страсть, такую же отрешенную, как на его полотнах, бесстыдно, без малейших колебаний предлагающую свое тело всем его объятиям, стремящуюся вырвать картины из его чувственного мира, превзойти их.

 

НАТУРЩИЦЫ

У моей матери были европейские представления о том, как следует вести себя молодым девушкам. Когда мне было шестнадцать, мне не позволялось гулять с мальчиками, не разрешалось читать ничего, кроме сентиментальных романов, и в результате я ничем не походила на других девушек моего возраста. Могло показаться, что я долгое время провела в заточении, как китайская женщина. Меня обучали искусству перешивать изрядно поношенные платья, которые присылала мне богатая кузина, учили петь и танцевать, читать мудреные книжки, вести умные беседы, красиво укладывать волосы, холить руки и держать их в чистоте, объясняться только на безупречном английском, который я усвоила после переезда из Франции, и пользоваться при общении самыми вежливыми выражениями.

Все это являлось следствием моего европейского образования. В остальных же отношениях я очень напоминала женщин Востока: долгие периоды затишья сменялись бурными всплесками, которые выражались в ярости, бунте или стремительных решениях и отчаянных действиях.

Вдруг, ни с кем не советуясь и не испрашивая ничьего одобрения, я решила устроиться на работу. Я знала, что мать будет против.

Я редко бывала в Нью-Йорке одна. Теперь же я гуляла по улицам, высматривая объявления. Умения, которыми я обладала, были малопрактичными. Я знала иностранные языки, но не умела печатать на машинке. Я умела танцевать испанские танцы, но не имела представления о современных бальных танцах. Куда бы я ни приходила, я ни у кого не вызывала доверия. Я выглядела моложе своих лет, казалась чересчур хрупкой, чересчур чувствительной. У людей создавалось обманчивое впечатление, что я ни на что не способна.

За неделю мне не удалось найти ничего, кроме ощущения, что я для всех совершенно бесполезна. Тогда я и отправилась навестить подругу, которая отнеслась ко мне с большой симпатией. Она неодобрительно смотрела на то, что мать старается от всего меня оградить. Меня она приняла тепло, удивилась моему решению и выразила желание мне помочь. Когда я с юмором рассказывала ей о себе, перечисляя свои достоинства, то упомянула о художнике, который неделей ранее оказался у нас в гостях и отметил, что у меня экзотическое лицо. Моя подруга просто подпрыгнула.

— Все ясно, — сказала она. — Я знаю, что тебе делать. У тебя и в самом деле необычное лицо. Мне известен клуб, куда художники приходят в поисках натурщиц. Я представлю тебя. Там девушки получают своего рода защиту, и им не надо бродить от мастерской к мастерской. Все художники, которые являются членами этого клуба, там хорошо известны, и, когда им нужна натурщица, они просто туда звонят.

Когда мы прибыли в клуб на Пятьдесят седьмой улице, там было многолюдно и царило оживление. Оказалось, что идет подготовка к ежегодному шоу. Раз в год всех натурщиц в самых лучших нарядах демонстрировали художникам. После уплаты небольшого вступительного взноса меня сразу же приняли в члены клуба и направили наверх к двум пожилым дамам, которые проводили меня в гардеробную. Одна из них выбрала для меня костюм восемнадцатого века. Другая сделала мне прическу. Они научили меня, как следует красить ресницы. В зеркале я увидела себя совсем другой. Репетиция продолжалась. Мне предстояло спуститься по лестнице и прохаживаться по комнате. Это не составило особого труда. Все напоминало бал-маскарад.

В день этого представления все изрядно нервничали, поскольку от него во многом зависела удачная карьера натурщицы. Когда я красила ресницы, то заметила, что рука у меня дрожит. В руку мне всунули розу, что показалось мне несколько смешным. Меня встретили аплодисментами. Девушки должны были обходить комнату по кругу, после чего художники с нами беседовали, записывали наши имена, договаривались о встрече. Моя записная книжка быстро заполнилась адресами.

В понедельник в девять утра я должна была появиться в мастерской одного известного художника, в час дня — в мастерской иллюстратора, в четыре — в мастерской миниатюриста и так далее. Там было и несколько художниц. Им не нравилось, что мы загримированы. Они утверждали, что когда встречаются потом с загримированными натурщицами и заставляют их, прежде чем позировать, смыть грим, то они всегда оказываются совсем иными. Поэтому нам не слишком хотелось позировать для художниц.

Когда я объявила дома, что собираюсь стать натурщицей, это прозвучало как удар грома, но решение было принято. За неделю я могла заработать двадцать четыре доллара. Моя мать слегка всплакнула, но глубоко внутри была довольной.

В тот вечер мы беседовали с ней в темноте. В ее комнате, смежной с моей, дверь была распахнута настеж. Моей матери было любопытно, что я знаю (или чего не знаю) о сексе.

Весь мой личный опыт сводился к тому, что меня много раз целовал Стивен, когда мы лежали с ним на пляже. Он наваливался на меня, и я ощущала, как что-то массивное и твердое прижимается ко мне, но этим все и ограничивалось. К моему огромному изумлению, однажды, вернувшись домой, я обнаружила, что между ног у меня влажно. Об этом я ничего матери не сказала. Про себя же я решила, что я очень чувственная натура, и, если даже от поцелуев у меня выделяется влага между ног, это может в будущем плохо кончиться. В сущности, я ощущала себя почти шлюхой.

Мать спросила меня:

— А тебе известно, что происходит, когда мужчина овладевает женщиной?

— Нет, — ответила я, — но прежде всего мне хотелось бы знать, как именно мужчина овладевает женщиной.

— Ну, ты помнишь маленький пенис твоего братишки, когда его купали? Он увеличивается в размерах и становится твердым, после чего мужчина запихивает его внутрь женщины.

Мне это показалось омерзительным.

— Но, наверное, запихнуть его внутрь очень трудно, — сказала я.

— Ничего подобного. Перед этим у женщины выделяется влага, и тогда он легко может проскользнуть.

Тогда я поняла тайну женской влажности.

«В таком случае, — подумала я, — меня никогда не удастся изнасиловать, потому что мокрой можно стать, только если мужчина тебе нравится».

Несколькими месяцами ранее меня целовал в лесу здоровенный русский, когда провожал меня домой с танцев. Придя домой, я заявила, что беременна.

Теперь я вспомнила, что однажды, когда мы в другой раз возвращались компанией с танцев и ехали по шоссе, то услышали, как девушки зовут на помощь. Мой парень Джон остановил машину. Из кустов нам навстречу выбежали две девушки: волосы у них были растрепаны, одежды изорваны, а в глазах страх. Они сбивчиво бормотали что-то о том, как их пригласили покататься на мотоцикле, а потом пытались изнасиловать. Одна из них все время повторяла:

— Если он в меня прорвался, я покончу с собой.

Джон остановился возле какой-то гостиницы, и я проводила девушек в туалет. Они сразу же направились в кабинку. Одна из них сказала:

— Никаких следов крови не видно, так что ему, очевидно, не удалось прорваться.

Другая разрыдалась.

Мы отвезли их домой. Одна из них поблагодарила меня и на прощание сказала:

— Надеюсь, что с тобой этого никогда не случится.

Слушая свою мать, я недоумевала: не этого ли она опасается и потому пытается меня подготовить.

Когда наступил понедельник, я испытывала явную тревогу. Мне казалось, что, если художник окажется привлекательным, я подвергнусь значительно большей опасности, чем в противном случае, потому что, если он мне будет нравиться, у меня станет влажно между ног.

Первому было под пятьдесят; он был лысым, со вполне европейским лицом и маленькими усиками. У него была прекрасная мастерская.

Чтобы я могла раздеться, он поставил ширму, на которую я и повесила свои одежды. Когда я повесила на ширму последний предмет женского туалета, то увидела, как из-за ширмы появилось улыбающееся лицо художника. Но на нем было такое забавное и нелепое выражение, словно бы разыгрывалась какая-то пьеса, я ничего не сказала, оделась и начала позировать.

Каждые полчаса мне позволялось расслабиться. Я могла выкурить сигарету. Художник поставил пластинку и произнес:

— Не хочешь ли потанцевать?

Мы танцевали на отполированном до блеска полу, вращаясь среди картин с изображениями красивых женщин. По окончании танца он поцеловал меня в шею.

— Какая у тебя нежная кожа, — сказал он. — А ты позируешь обнаженной?

— Нет.

— Очень жаль.

Я подумала, что для меня это не составило бы труда. Наступило время продолжать сеанс. Три часа пролетели быстро. Во время работы он со мной беседовал. Он рассказал, что женился на своей первой натурщице, что она была невыносимо ревнивой, что время от времени она врывалась в мастерскую и устраивала ему сцены, что она не позволяла ему рисовать обнаженных женщин. Втайне от нее он снял другую мастерскую и часто работал там. Там же он устраивал вечеринки. Он спросил, не хотелось бы мне прийти туда как-нибудь в субботу вечером?

Когда я уходила, он еще раз осторожно поцеловал меня в шею, подмигнул при этом и сказал:

— Ты не расскажешь обо мне в клубе?

Обедать я отправилась в клуб, потому что там я могла наложить грим и освежиться, а кроме того, в клубе можно было дешево пообедать. Другие девушки тоже были там. Завязалась беседа. Когда я упомянула о приглашении в субботу вечером, они рассмеялись и стали подмигивать друг другу. Мне ничего не удалось из них выудить. Одна из девушек приподняла юбку и принялась изучать родинку у себя на бедре. Она пыталась выжечь ее при помощи специального карандашика. Я заметила, что она не носит трусиков, на ней было только черное атласное платье, плотно облегающее тело. Время от времени звонил телефон, и тогда одна из девушек отправлялась на работу.

Следующим у меня был молодой иллюстратор. Рубашка у него была расстегнута на груди. Когда я вошла, он даже не пошевелился, только крикнул мне:

— Мне нужно видеть твою спину и плечи. Накинь на себя шаль или что-нибудь в этом роде.

Потом он дал мне маленький старомодный зонтик и белые перчатки. Шаль, которую он мне дал, свисала почти до самой талии. Он готовил эскиз для обложки журнала.

Шаль была прикреплена к моей груди кое-как. Когда я повернула голову, как он просил, шаль, словно приглашая, соскользнула, и мои груди обнажились. Он попросил меня не шевелиться.

— Мне бы хотелось их нарисовать, — сказал он.

Работая угольным карандашом, он улыбался. Наклонившись, чтобы меня измерить, он коснулся кончиков моих грудей карандашом и оставил на них маленькую черную отметину.

— Оставайся в этой позе, — приказал он, когда заметил, что я собираюсь пошевелиться. Я подчинилась. И тогда он произнес: — Вы, девушки, иногда ведете себя так, словно считаете себя единственными, у кого есть груди или ягодицы. Но я видел их так много, что, уверяю тебя, мне они неинтересны. Я овладеваю своей женой только тогда, когда она одета. Чем больше на ней одежд, тем лучше. Я выключаю свет. Мне слишком хорошо известно, как устроены женщины. Я нарисовал миллионы их.

От легкого прикосновения кончиком карандаша к моим грудям соски набухли. Я рассердилась, потому что это мне совсем не понравилось. Почему мои груди такие чувствительные? Неужели он этого не заметил?

Он продолжал меня рисовать и накладывать краски на картину. Потом сделал перерыв, чтобы выпить виски, и предложил мне сделать то же самое. Он окунул палец в виски и коснулся им одного из моих сосков. Поскольку я уже не позировала, то сердито отодвинулась. Он продолжал мне улыбаться.

— Неужели тебе это неприятно? — спросил он. — Виски согревает их.

Соски грудей и в самом деле напряглись и покраснели.

— У тебя очень красивые соски. Думаю, что тебе не нужно даже подкрашивать их губной помадой, они и так достаточно розовые. А чаще всего они обычно бывают цвета кожи.

Я прикрыла грудь.

В тот день на этом все кончилось. Он попросил меня прийти на следующий день в то же самое время.

Во вторник он не спешил приступать к работе. Он разговаривал со мной, положив ноги на стол. Потом предложил мне сигарету. Я прикрепляла шаль при помощи булавки, а он наблюдал за мной, после чего сказал:

— Покажи мне свои ноги. В следующий раз я смогу их нарисовать.

Я приподняла юбку выше колен.

— Присядь и подними юбку повыше, — попросил он.

Он сделал набросок моих ног. Воцарилось молчание.

Потом он встал, швырнул карандаш на стол, наклонился надо мной и страстно поцеловал в губы, заставив меня запрокинуть голову. Я резко его оттолкнула. Тогда он снова улыбнулся, ловко запустил руку мне под юбку и начал поглаживать мои бедра там, где заканчивались чулки. Прежде чем я успела пошевелиться, он снова был на своем стуле.

Не сказав ни слова, я снова принялась позировать. Для себя я вдруг открыла, что, несмотря на мой гнев, несмотря на то, что я не была в него влюблена, поцелуй и прикосновение к голым бедрам доставили мне наслаждение. Отталкивая его, я делала это скорей по привычке, на самом же деле мне было это приятно.

За то время, пока я позировала, мне удалось забыть об испытанном удовольствии и вспомнить про необходимость защищаться. Моя оборонительная поза была достаточно очевидной, и он все остальное время оставался вполне спокойным.

Я с самого начала догадалась, что на самом деле защищаться мне надо от собственной восприимчивости к ласкам. А еще меня переполняло огромное любопытство о самых разных вещах. В то же время я была глубоко убеждена, что смогу отдаться только тому человеку, которого люблю.

Тогда я была влюблена в Стивена. Мне хотелось прийти к нему и заявить: «Возьми меня, возьми меня!» И вдруг я вспомнила случай, произошедший за год до этого, когда одна из моих тетушек взяла меня с собой в Нью-Орлеан на карнавал «Марди Грас». Ее друзья отвезли нас туда на своем автомобиле. С нами были еще две молодые девушки. Воспользовавшись всеобщей сумятицей, шумом и радостным возбуждением, группа молодых людей забралась в наш автомобиль. Они сдвинули с нас маски и начали нас целовать, отчего моя тетушка подняла крик. Потом они снова скрылись в толпе. Ошеломленная, я желала, чтобы молодой человек, который крепко меня обнял и поцеловал в губы, был бы рядом со мной. От поцелуя я разомлела, испытывала чувство истомы и дрожь.

Когда я вернулась в клуб, мне было любопытно, что испытывают другие натурщицы. Они слишком много говорили о том, как следует защищаться от притязаний художников, и мне было неясно, искренни ли они при этом. Одна из самых хорошеньких натурщиц, у которой было не слишком красивое лицо, но великолепное тело, говорила:

— Не знаю, что ощущают другие девушки, когда позируют обнаженными. Мне лично это нравится. Еще в раннем детстве мне нравилось снимать с себя одежды. Мне доставляло удовольствие наблюдать, как люди на меня смотрят. Всякий раз, когда на вечеринках публика расслаблялась от выпивки, я начинала раздеваться. Мне нравилось выставлять напоказ свое тело. Теперь же я просто не могу дождаться, когда наконец сниму с себя одежды. Это доставляет мне подлинное удовольствие. Когда мужчины смотрят на меня, по спине у меня пробегает дрожь наслаждения. А когда я позирую в художественной школе перед целым классом, когда вижу все эти глаза, устремленные на мое тело, то испытываю такое сильное удовольствие, словно занимаюсь с ними любовью. Я чувствую, что красива, чувствую себя именно так, как должна ощущать себя женщина, когда ее раздевает любовник. Я получаю наслаждение от собственного тела. Мне нравится позировать, поддерживая ладонями груди. Иногда я поглаживаю их. Когда-то я принимала участие в пародийных представлениях, и мне это жутко нравилось. Я получала от выступлений такое же удовольствие, как мужчины от созерцания его. От атласного платья у меня даже дрожь пробегала по коже, и я вынимала свои груди, выставляла их напоказ. Это меня возбуждало. Когда же меня касались мужчины, я не испытывала такого сильного возбуждения — только одно разочарование. Но я знаю девушек, которые испытывают совсем иные ощущения.

— Я чувствую себя униженной, — сказала рыжеволосая натурщица. — Мне кажется, что мое тело мне не принадлежит и что оно более не представляет никакой ценности… поскольку его могут видеть все.

— А я вообще ничего не испытываю, — сказала третья натурщица. — Я воспринимаю все это как нечто совершенно безличное. Когда мужчины нас рисуют, они уже не воспринимают нас как живых существ. Один художник поведал мне, что натурщицы для него — просто предметы и что он только однажды на короткое мгновение испытал эротическое возбуждение, когда натурщица снимала с себя кимоно. Они мне рассказывали, что в Париже натурщицы раздеваются прямо перед классом, и это всех возбуждает.

— Если бы они воспринимали нас только как предметы, — заметила другая натурщица, — то они не приглашали бы нас потом к себе на вечеринки.

— И не женились бы на своих натурщицах, — добавила я, вспомнив двух художников, которые женились на своих любимых натурщицах.

Однажды мне пришлось позировать для иллюстратора коротких рассказов. Когда я пришла в мастерскую, там были еще двое — девушка и мужчина. Мы должны были составлять композиции любовных сцен для одного рассказа. Мужчине было под сорок, у него было лицо очень зрелого, богемного человека. Именно он и составлял композиции. Он заставил меня изображать сцену поцелуя. Пока иллюстратор нас фотографировал, нам приходилось оставаться в этой позе. Мужчина мне совсем не нравился. Другая девушка изображала ревнивую жену, которая застала нас врасплох. Нам пришлось повторять сцену много раз. И всякий раз, когда мужчина целовал меня, я внутренне сжималась, и он это чувствовал. Его это оскорбляло. В глазах его была язвительная усмешка. Мне с трудом удавалось притворяться. Иллюстратор кричал мне, словно бы мы снимались в кино:

— Больше страсти, вкладывай в это больше страсти!

Я попыталась вспомнить, как русский целовал меня, когда мы возвращались с танцев, и это помогло мне расслабиться. Мужчина в очередной раз поцеловал меня. И тут я заметила, что он прижимает меня к себе сильнее, чем нужно, и что ему совсем необязательно было бы засовывать язык мне в рот. Он сделал это так стремительно, что я не успела отстраниться. Иллюстратор приступил к следующей сцене.

Мужчина сказал:

— Я уже десять лет работаю натурщиком и никак не могу понять, почему художникам всегда требуются молодые девушки. У них же нет ни опыта, ни выразительности. В Европе молодые девушки твоего возраста, лет до двадцати, никого не интересуют. Они либо в школе, либо дома. Они начинают представлять интерес только после того, как выходят замуж.

Пока он говорил, я думала о Стивене. Я вспоминала, как мы с ним лежали на горячем песке. Я знала, что Стивен меня любит. Мне хотелось, чтобы он мной овладел. Мне хотелось побыстрей стать женщиной. Мне не нравилось, что я все еще девственница и вынуждена защищать свою честь. Мне казалось, что всем известно, что я девственница, и поэтому им особенно хочется покорить меня.

В тот вечер мы вместе со Стивеном вышли на прогулку. Каким-то образом мне надо было ему в этом признаться. Я должна сказать ему, что существует опасность, что меня могут изнасиловать, и поэтому лучше, чтобы первым был он. Нет, тогда он слишком встревожится. Как же мне сказать ему об этом?

У меня была для него новость. Теперь я стала натурщицей высшего класса. Я получала больше приглашений, чем кто-либо в клубе. Меня приглашали чаще, потому что я была иностранкой и имела необычное лицо. Мне часто приходилось позировать по вечерам. Про все это я и рассказала Стивену. Он испытывал гордость за меня.

— А тебе нравится позировать? — спросил он.

— Нравится. Мне нравится быть с художниками, смотреть на их работы — на плохие или хорошие, мне нравится сама атмосфера, истории, которые я там слышу. Там все меняется, никогда не бывает одинаковым. В этом есть романтика.

— А они… они занимаются с тобой любовью? — спросил Стивен.

— Нет, если только я сама этого не захочу.

— Но они пытались?..

Я заметила, что он встревожен. Мы шли к моему дому от железнодорожной станции по темным полям. Я обернулась к нему и подставила губы. Он меня поцеловал. И тогда я сказала:

— Стивен, возьми меня, возьми меня, возьми.

Он был совершенно ошеломлен. Я бросилась искать прибежища в его сильных руках, мне хотелось ему отдаться и разом со всем покончить, хотелось стать женщиной. Но он был совершенно бесстрастным, испуганным.

— Я хочу на тебе жениться, но не могу сделать этого прямо сейчас, — сказал он.

— Женитьба меня совершенно не волнует.

И тут до меня дошла причина его удивления, после чего я сразу успокоилась. Меня безмерно разочаровала его старомодная позиция. Момент прошел. Он решил, что это была просто вспышка слепой страсти, что я потеряла голову. Он был даже горд, что удержал меня от этого внезапного порыва. Я отправилась домой, легла в постель и разрыдалась.

Один иллюстратор попросил меня попозировать в воскресенье, поскольку ему нужно было срочно закончить какой-то плакат. Я согласилась. Когда я пришла, он уже работал. Было утро, и здание казалось безлюдным. Его мастерская находилась на тринадцатом этаже. Плакат был уже наполовину готов. Я быстро переоделась в вечернее платье, которое он мне выдал. Казалось, что он не обращает на меня ни малейшего внимания. Он довольно долго продолжал рисовать, и я почувствовала, что устала. Он заметил это и предложил сделать перерыв. Я прохаживалась по мастерской и рассматривала картины. Преимущественно это были портреты актрис. Я спросила его, кто это такие. Он во всех подробностях рассказал об их сексуальных пристрастиях:

— Видишь эту, ей требуется романтика. Это единственный способ сблизиться с ней, причем сделать это весьма трудно. Она из Европы, и ей нравится изысканное ухаживание. Я был вынужден отказаться от этого на полпути, поскольку для этого требовалось слишком большое напряжение. Впрочем, она была очень красивой, и уложить такую женщину в постель всегда весьма заманчиво. У нее были красивые глаза, отрешенный взор, как у некоторых индийских мистиков. Всегда любопытно, как они поведут себя в постели.

Но я знал и других сексуальных ангелочков. Всегда любопытно наблюдать, как они меняются. Эти ясные глаза, в которых можно утонуть, эти тела, способные принимать столь изящные и обворожительные позы, эти нежные руки… как все это может меняться, когда охватывает желание! Сексуальные ангелочки! Они удивительны, потому что всегда приносят удивление, всегда меняются. Я могу, например, предвидеть, что ты, которой, похоже, никогда не касались, начнешь кусаться и царапаться… Я уверен, что даже голос твой станет другим, — я уже наблюдал подобные перемены. У некоторых женщин голос звучит как поэзия, разносится неземным эхом. Потом же он меняется. Меняются глаза. Я убежден, что все эти легенды про людей, способных по ночам превращаться в каких-нибудь животных, — например, истории про волков-оборотней, — были придуманы мужчинами, которые замечали, как ночью из идеализированных, почитаемых созданий женщины превращались в животных, и на основании этого делали вывод, что они кем-то одержимы. Но я-то знаю, что на самом деле все обстоит значительно проще. Кажется, ты еще девственница?

— Нет, я замужем, — возразила я.

— Неважно, замужем ты или нет, но ты еще девственница. Я в этом уверен, а я еще ни разу не ошибался. Если ты замужем, значит, твой муж еще не сделал из тебя женщину. Ты об этом не сожалеешь? Не ощущаешь, что упускаешь время, поскольку настоящая жизнь начинается с ощущений, с того момента, когда ты станешь женщиной?..

Это настолько точно соответствовало тому, что я чувствовала, моему желанию испытать новые ощущения, что я промолчала. Мне было неприятно признаться в этом незнакомцу.

Я сознавала, что мы с иллюстратором совсем одни в пустом здании в его мастерской. Мне было грустно оттого, что Стивен не понял моего желания стать женщиной. Я совсем этого не боялась, но с каким-то фатализмом желала найти кого-то, в кого могла бы влюбиться.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал он, — но для меня все это не имеет ни малейшего значения, если только женщина сама не хочет меня. Я никогда не мог заниматься любовью с женщиной, которая меня не хочет. Когда я тебя впервые увидел, то подумал, как прекрасно было бы стать твоим первым мужчиной. В тебе есть нечто такое, отчего мне кажется, что у тебя впереди много любовных историй. И мне хотелось бы быть первым. Но только если ты сама этого захочешь.

Я улыбнулась:

— Именно это я и подумала. Это может произойти, только если мне самой захочется, я же этого не хочу.

— Тебе не следует придавать этой первой уступке слишком большого значения. Я считаю, что все это было придумано людьми, которые хотели сохранить своих дочерей для замужества, предполагая, что мужчина, который первым ею овладеет, будет иметь над ней полную власть. Мне это кажется предрассудком, который был придуман, чтобы предостеречь женщин от беспорядочных связей. На самом же деле все обстоит иначе. Если мужчина сможет заставить женщину полюбить себя, если он сможет возбудить женщину, то она будет к нему привязана. Но этого невозможно достичь, просто сломав ей целку. На это способен любой мужчина, но женщина останется при этом неразбуженной. Тебе известно, что многие испанцы именно так берут своих жен и имеют от них множество детей, но никогда не доставляют им сексуального наслаждения, исключительно для того, чтобы быть уверенными в их верности? Испанец уверен, что наслаждение нужно оставлять для любовницы. В сущности, когда он видит, что женщина получает удовольствие от секса, у него сразу же возникает подозрение в ее неверности и даже в том, что она проститутка.

Много дней я жила под впечатлением слов этого иллюстратора. Потом передо мной встала новая проблема. Наступило лето, и художники выезжали за город, на побережье, в разные глухие места. У меня не было денег, чтобы последовать туда за ними, и я не была уверена, что у меня там будет достаточно работы. Как-то утром я позировала иллюстратору по имени Рональд. Потом он завел граммофон и пригласил меня танцевать. Во время танца он сказал:

— Почему бы тебе на некоторое время не поехать со мной в деревню? Там тебе будет хорошо, у тебя будет много работы, а я оплачу твое путешествие. Там очень мало хороших натурщиц. Я уверен, что у тебя будет много работы.

И я согласилась. Я сняла маленькую комнату в крестьянском доме. Потом я отправилась навестить Рональда, который жил несколько поодаль в сарае, где соорудил огромное окно. Первое, что он сделал, увидев меня, — вдул мне в рот табачный дым. Я закашлялась.

— О, — сказал он, — ты же не умеешь вдыхать.

— Меня это совсем не интересует, — вставая, сказала я. — Какую позу мне нужно принять?

— О, — со смехом произнес он, — здесь мы не работаем так усердно. Тебе придется научиться немного развлекаться. Попробуй вдохнуть дым у меня изо рта…

— Но я не хочу этого делать.

Он снова рассмеялся и попытался меня поцеловать. Я отстранилась.

— Да-а, — произнес он, — похоже, что ты будешь для меня не слишком приятным компаньоном. Ты же знаешь, что я оплатил твое путешествие и здесь я совершенно одинок. Я рассчитывал, что мы с тобой очень приятно проведем время. Где твой чемодан?

— Я сняла комнату в доме вниз по дороге.

— Но я же приглашал тебя, чтобы ты остановилась вместе со мной, — сказал он.

— Я так поняла, что тебе хотелось меня рисовать.

— В данный момент мне нужна вовсе не натурщица.

Я приготовилась уйти.

— Знаешь, здесь не любят натурщиц, которые не умеют развлекаться. Если ты будешь так себя вести, никто не предложит тебе никакой работы, — сказал он.

Я ему не поверила. На следующее утро я принялась стучаться в двери всех художников, которых мне удалось там отыскать, но Рональд уже успел всех их предупредить. Поэтому меня принимали холодно, как человека, который пытается сыграть над другими злую шутку. У меня не было денег, чтобы вернуться домой и даже заплатить за комнату. Я никого там не знала. Место было красивым, в горах, но я не получала от этого никакого удовольствия.

На следующий день я предприняла долгую прогулку и возле реки наткнулась на избушку. Возле нее я увидела человека, который что-то рисовал, и заговорила с ним. Я поведала ему свою историю. Он не знал Рональда, но страшно рассердился и обещал помочь мне. Я сказала, что единственное, чего мне хочется, — заработать достаточно денег, чтобы я могла вернуться в Нью-Йорк.

И тогда я начала для него позировать. Его звали Рейнольдс. Ему было около тридцати — отшельник с черными волосами, очень мягкими черными глазами и ослепительной улыбкой. Он бывал в деревне только для того, чтобы купить еду, никогда не посещал там ресторанов или баров. У него была развязная походка, легкие движения. Большую часть времени он проводил в море — всегда на торговых пароходах, куда нанимался матросом, чтобы повидать далекие страны.

Он рисовал по памяти то, что видел во время своих путешествий. Теперь же он сидел у подножия дерева и, не оглядываясь по сторонам, рисовал пейзаж диких южноамериканских джунглей.

Рейнольдс рассказал мне, что однажды, когда он с друзьями был в джунглях, они почувствовали сильный запах какого-то животного и решили, что сейчас появится пантера, но из кустов с невероятной стремительностью выскочила женщина — голая дикая женщина, которая посмотрела на них испуганными глазами животного, а потом убежала прочь, оставив после себя сильный животный запах. Она бросилась в реку и уплыла раньше чем они успели перевести дыхание.

Приятелю Рейнольдса удалось поймать женщину, похожую на ту. Когда он смыл покрывавшую ее красную краску, оказалось, что она очень красива. При хорошем обращении она оказалась нежной, обожала получать подарки в виде бус и украшений.

Ее сильный запах отталкивал Рейнольдса, пока приятель однажды не предложил ему провести с ней ночь. Он обнаружил, что ее черные волосы такие же жесткие и колючие, как волосы у него на бороде. Из-за ее животного запаха ему казалось, что он лежит с пантерой. И при этом она была настолько сильнее его, что через какое-то время он фактически выполнял роль женщины, она же управляла им, заставляя удовлетворять свои прихоти. Она была неутомимой и возбуждалась очень медленно. Она долго принимала его ласки, пока он не упал в изнеможении и не заснул в ее объятиях.

Потом он обнаружил, что она взобралась на него и льет ему на пенис какую-то жидкость, отчего вначале ему стало приятно, но потом невероятно его возбудило. Он испугался. Казалось, что его пенис горит в огне или посыпан красным перцем. Он терся об ее плоть не столько от желания, сколько пытаясь ослабить жжение.

Он рассердился. Она же улыбалась и тихо посмеивалась. Он начал брать ее яростно, терзаемый страхом, что после того, что она с ним сделала, он уже никогда больше не сможет возбудиться, что это было какое-то приворотное зелье, чтобы получить от него максимальное удовлетворение, после чего он должен умереть.

Она откинулась на спину и смеялась, демонстрируя свои белые зубы. Теперь ее животный запах эротически возбуждал его, как запах мускуса. Она двигалась с такой яростью, что ему казалось, она вот-вот оторвет ему пенис. Но теперь ему самому захотелось подчинить ее себе, и он одновременно принялся ласкать ее.

Она страшно этому удивилась. По-видимому, ранее никто с ней этого не делал. Когда после двух оргазмов он устал биться с ней, он продолжал потирать ей клитор, что было ей приятно, она просила не переставать, еще шире раздвигала ноги. Потом вдруг она перевернулась, встала на постели на четвереньки и под каким-то невероятным углом вскинула вверх свой зад. Она рассчитывала, что он еще раз овладеет ею, но вместо этого он продолжал ее ласкать. После этого она искала только его поглаживающую руку, потираясь о нее словно огромная кошка. Если днем она встречала его, то тайком терлась лоном об его руку.

По словам Рейнольдса, после той ночи белые женщины стали казаться ему слишком слабыми. Рассказывая об этом приключении, он смеялся.

Его картина напомнила ему о скрывающейся в кустах дикой женщине, поджидающей, словно тигрица, когда можно будет выпрыгнуть оттуда и броситься на мужчин с ружьями. Он и ее включил в картину — с тяжелыми грудями торчком, с изящными длинными ногами, со стройной талией.

Я не знала, смогу ли позировать для него, но он думал о другой картине.

— Это будет нетрудно, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты заснула, но ты должна быть обернута в белые простыни. Однажды в Марокко я увидел нечто такое, что мне хотелось бы нарисовать. Одна женщина заснула в своих шелковых тряпках, придерживая все это шелковое обрамление выкрашенными хной ногами. У тебя красивые глаза, но придется их закрыть.

Он зашел в хижину и принес оттуда простыни, которыми опутал меня, словно веревками. Потом прислонил меня к деревянной коробке, разместил мое тело и руки так, как ему хотелось, и сразу же принялся рисовать. День был очень жарким. В простынях мне было очень тепло, а поза была настолько расслабленной, что я на самом деле заснула. Не знаю, сколько времени я спала, но ощущала при этом истому и нереальность. И вдруг я почувствовала, как мягкая рука проникает мне между ног и так осторожно начинает меня ласкать, что мне пришлось проснуться, чтобы убедиться, в самом ли деле кто-то ко мне прикасается. Рейнольдс стоял склонившись надо мной, при этом с таким выражением восторженной нежности, что я не пошевелилась. Глаза его были нежными, а рот приоткрыт.

— Я только поласкаю, — сказал он, — только поласкаю.

Я не двигалась. Еще никогда мне не доводилось ощущать, чтобы рука так мягко-мягко ласкала кожу у меня между ног, не прикасаясь при этом к моему лону. Он касался только кончиков волос на лобке. Потом его рука немного спустилась в ложбинку вокруг лона. Я ощущала, как становлюсь податливой и размякаю. Он склонился надо мной и приложился губами к моим, слегка прикасаясь к ним, пока, наконец, я не начала отвечать на его поцелуи, и только после этого он кончиком языка коснулся моего. Его рука продолжала двигаться, изучать, но делала это так осторожно, что становилось просто невыносимо. Я увлажнилась и понимала, что стоит ему продвинуть руку чуточку дальше, как он это обнаружит. Истома распространялась по всему моему телу. И каждый раз, когда его язык прикасался к моему, мне казалось, что другой совсем маленький язычок внутри меня высовывался, желая, чтобы и его тоже коснулись. Рука его двигалась только вокруг моего лона, потом — по моему заду, и казалось, что он заворожил мою кровь, заставляя ее двигаться вслед движениям его рук. Его палец очень осторожно коснулся клитора, потом проскользнул между губ вульвы. Он почувствовал, насколько я влажна. Он сладострастно касался меня там, продолжал целовать, лежа на мне, а я не шевелилась. Тепло, запахи растений вокруг меня, его прижатый ко мне рот действовали на меня как наркотик.

— Я только поласкаю, — нежно повторял он, а палец двигался вокруг моего клитора, пока этот бугорок не распух и не затвердел. Тогда мне начало казаться, что внутри меня прорастает семя, и я испытала такую радость, что затрепетала под его пальцами. С благодарностью я поцеловала его. Он улыбался, потом сказал:

— Тебе хочется поласкать меня?

Я утвердительно кивнула, но не понимала, чего он от меня хочет. Он расстегнул брюки, и я увидела его пенис. Я взяла его в руки.

— Сожми его покрепче, — попросил он.

И тут он обнаружил, что я не знаю, как это делается. Он взял своей рукой мою руку и показал, чего от меня хочет… Немного белой пены брызнуло мне на руку. Он застегнул брюки и наградил таким же поцелуем благодарности, какой я подарила ему, когда испытала удовольствие.

— А тебе известно, — спросил он, — как индус десять дней занимается любовью со своей женой, прежде чем в нее проникнуть? В течение десяти дней они только ласкают друг друга и целуются.

Воспоминание о поведении Рональда, который очернил меня в глазах остальных, снова привело его в ярость.

— Не сердись, — сказала я. — Я счастлива, что он так поступил, потому что я отправилась погулять подальше от деревни и оказалась здесь.

— Я полюбил тебя, как только услышал акцент, с которым ты говоришь. Мне показалось, что я снова пребываю в путешествии. Твое лицо, походка, поведение такие необычные… Ты напоминаешь мне девушку, которую мне хотелось нарисовать в Фесе. Однажды я увидел, как она спит точно в такой позе. Я всегда мечтал разбудить ее, как сейчас разбудил тебя.

— А я всегда мечтала, чтобы меня разбудили именно такими ласками, — сказала я.

— Если бы ты не спала, я мог бы не решиться.

— Неужели, такой авантюрист, как ты, который спал с дикой женщиной?

— На самом деле я не жил с дикой женщиной. Это случилось с моим другом. Он постоянно об этом рассказывал, и поэтому я теперь говорю об этом так, словно бы это случилось со мной самим. На самом же деле с женщинами я веду себя очень робко. Мужчин я могу сбить с ног, могу драться, напиваться, но женщины, даже проститутки, меня пугают. Они надо мной смеются. Но сейчас все произошло в точности, как я себе это воображал.

— Но через десять дней я должна быть в Нью-Йорке, — смеясь, сказала я.

— Если тебе надо будет вернуться, на десятый день я сам отвезу тебя обратно. Но до той поры ты останешься моей пленницей.

В течение десяти дней мы работали на открытом воздухе, лежали на солнце. Солнце накаляло мое тело, и Рейнольдс ждал, пока я закрою глаза. Иногда я притворялась, что хочу, чтобы он сделал со мной что-то большее. Я думала, что, если закрою глаза, он мной овладеет. Мне нравилось, как он подходит ко мне, словно охотник, совсем беззвучно, и ложится рядом. Иногда он перед этим приподнимал мое платье и долго меня рассматривал. Потом он обычно прикасался ко мне так легко, словно бы не хотел меня разбудить, пока у меня не начинала выделяться влага. Тогда движения его пальцев ускорялись. Мы не отрывали губ друг от друга, наши языки ласкались. Я научилась брать в рот его пенис. Это его ужасно возбуждало. Он сразу терял всю свою нежность, заталкивал свой пенис мне в рот, и я боялась задохнуться. Однажды я даже укусила его, сделала ему больно, но он не обратил на это внимания. Я проглатывала его белую пену. Когда он целовал меня, наши лица были ею измазаны. Чудесный запах секса впитывался в мои пальцы, и мне даже не хотелось мыть руки.

Я ощущала, что мы подчиняемся одному магнетическому потоку, но при этом ничего больше нас не связывало. Рейнольдс обещал отвезти меня в Нью-Йорк. Больше оставаться в деревне он не мог. Мне же нужно было искать работу.

На обратном пути Рейнольдс остановил автомобиль, и мы легли на подстилку в лесу, чтобы отдохнуть. Мы ласкали друг друга. Он спросил:

— Ты счастлива?

— Да.

— А ты можешь оставаться счастливой, если и дальше будешь вести себя как со мной?

— В чем дело, Рейнольдс, что это значит?

— Послушай, я тебя люблю. Тебе это известно, но овладеть тобой я не могу. Однажды я сделал это с девушкой, она забеременела, и ей пришлось сделать аборт. Она умерла от кровотечения. С той поры я не способен овладеть женщиной. Я просто боюсь. Если бы такое случилось с тобой, я бы покончил жизнь самоубийством.

Я никогда ранее не думала о подобных вещах. Я ничего не сказала. Мы долго целовались. Впервые, вместо того чтобы просто поглаживать, он поцеловал меня между ног, и делал это до тех пор, пока я не достигла оргазма. Мы были счастливы.

— Знаешь, — сказал он, — эта маленькая рана, которая есть у всех женщин… пугает меня.

В Нью-Йорке была жара, и все художники пребывали где-то за городом. Я оказалась без работы. Я решила устроиться манекенщицей в магазин одежды. Найти место не составило труда, но когда меня просили по вечерам выходить с покупателями, я отказывалась и в конечном счете потеряла работу. Наконец меня приняли на работу в большой магазин возле Тридцать четвертой стрит, где служило шесть манекенщиц. Место было ужасающим и мрачным. Там имелись длинные ряды с платьями и скамейки, на которых нам позволялось сидеть. Мы ждали там в нижнем белье, чтобы успеть быстро переодеться. Когда выкликали наши номера, мы помогали друг другу одеваться.

Трое мужчин, которые занимались продажей моделей одежды, часто пытались приставать к нам, щекотать. Во время ленча мы оставались в магазине по очереди. Больше всего я боялась, что однажды мне придется остаться наедине с мужчиной, который был самым настырным.

Однажды, когда Стивен позвонил, чтобы узнать, может ли он вечером встретиться со мной, этот мужчина приблизился ко мне сзади и засунул руки под комбинацию, чтобы пощупать мои груди. Не зная, что еще сделать, я отпихнула его, не выпуская трубки и продолжая разговаривать со Стивеном. Но это его не обескуражило. Он попытался потрогать меня за задницу. Я снова пнула его ногой.

— Что там такое, что ты говоришь? — спрашивал Стивен.

Я закончила разговор и повернулась к мужчине. Он уже ушел.

Покупатели восхищались нашими фигурами не меньше, чем платьями. Старший продавец очень мной гордился и часто, положив мне руку на голову, говорил:

— Она натурщица для художников.

Я была вынуждена вернуться к прежней работе. Мне не хотелось, чтобы Рейнольдс или Стивен обнаружили меня здесь, в этом уродливом здании, демонстрирующей уродливые платья продавцам и покупателям.

Наконец меня пригласили позировать в мастерскую к одному южноамериканскому художнику. У него было лицо женщины — бледное, с большими черными глазами, длинными черными волосами, а движения — томными и расслабленными. Мастерская у него была красивая: дорогие ковры, большие полотна с обнаженными женщинами, шелковые гобелены; при этом там курились благовония. Он сказал, что ему требуется от меня очень необычная поза. Он рисовал большую лошадь, на которой скачет голая женщина. Он спросил, ездила ли я когда-нибудь верхом. Я ответила, что ездила в детстве.

— Это великолепно, — сказал он, — именно то, что мне нужно. Я изготовил приспособление, которое производит именно тот эффект, какой мне требуется.

Это было чучело лошади без головы, только туловище и ноги, с седлом.

— Вначале разденься, — сказал он, — потом я тебе все объясню. У меня никак не получается изображение этой позы. Женщина должна откидываться назад, потому что лошадь быстро скачет. Вот так. — Он сел на лошадку и показал мне.

К тому времени я уже не стеснялась позировать обнаженной. Я разделась и села верхом на лошадь, откинулась назад, так что мои руки оказались вскинутыми, а ноги, чтобы удержаться в седле, сжимали бока лошади. Художник одобрительно кивнул. Он отстранился и посмотрел на меня.

— Сохранять такую позу довольно трудно, и я не рассчитываю, что ты долго сможешь выдержать. Когда устанешь, дай мне знать.

Он рассматривал меня со всех сторон. Потом подошел ко мне и сказал:

— Когда я делал набросок, вот эта часть тела, между ног, была отчетливо видна.

Он легонько прикоснулся ко мне, словно бы этот жест был ничего не значащим. Я немного выгнула живот, чтобы выпятить бедра, и тогда он сказал:

— Теперь великолепно. Так и оставайся.

Он принялся делать наброски. Пока я сидела там, то обнаружила, что у седла была одна необычная деталь. Большинство седел устроено так, чтобы соответствовать очертаниям зада, после чего в том месте луки, где они обычно трутся о женское лоно, приподнимаются. Я часто испытывала и преимущества, и недостатки, находясь в седле. Как-то подвязка отстегнулась у меня от чулка и начала болтаться в брюках для верховой езды. Мои спутники неслись галопом, и мне не хотелось от них отставать. Подвязка, которая болталась как попало, наконец попала между пахом и седлом, отчего мне стало больно. Но, сжав зубы, я продолжала скакать. Странным образом к боли примешалось ощущение, определить которое я не берусь. В то время я была девочкой и ничего не знала о сексе. Я полагала, что половые органы находятся у женщин глубоко внутри, а о существовании клитора даже не подозревала.

Когда скачки закончились, я испытывала боль. Я рассказала о происшедшем девочке, которую хорошо знала, и мы вдвоем отправились в ванную комнату. Она помогла мне снять брюки, спустить пояс с подвязками, потом сказала:

— Это очень чувствительное место. Тебе больно? Если ты его повредила, то, возможно, никогда больше не испытаешь там никакого удовольствия.

Я позволила ей рассмотреть все повнимательней. Губы покраснели и слегка раздулись, но сильной боли я не чувствовала. Меня больше встревожили ее слова о том, что могу в будущем лишиться наслаждений, наслаждений, о которых я ничего еще не знала. Она настояла на том, чтобы протереть меня там мокрой ваткой, поглаживала меня и наконец поцеловала, чтобы «все быстрей зажило».

Я начала остро ощущать эту часть своего тела. Когда мы долго скакали по жаре, я испытывала такое тепло и напряжение между ног, что мне страстно хотелось лишь одного — слезть с лошади и позволить своей подруге снова меня утешать.

— Болит? — всякий раз спрашивала она меня.

— Чуточку, — однажды призналась я. Мы спустились с лошадей и отправились в ванную комнату, где она протерла зудящее место ваткой, смоченной в холодной воде.

И снова она начинала меня поглаживать со словами:

— Но воспаления больше не заметно. Может быть, ты еще сможешь испытывать удовольствие.

— Не знаю, — сказала я. — Ты думаешь, что она… умерла… от боли?

Подруга нежно наклонилась и прикоснулась пальцем.

— Больно?

Я легла на спину и сказала:

— Нет, я ничего не чувствую.

— Ты и сейчас не чувствуешь? — с любопытством спросила она, зажимая мои губы между пальцами.

— Нет, — ответила я, не сводя с нее глаз.

— И этого не чувствуешь? — Теперь она проводила пальцами вокруг кончика клитора, описывая крошечные круги.

— Я ничего не чувствую.

Ей хотелось проверить, утратила ли я чувствительность, и она усилила свои ласки, потирая одной рукой клитор, а другой теребя его кончик. Она поглаживала волосы у меня на лобке и нежную кожу вокруг них. Наконец ее прикосновения дошли до меня, и я начала метаться. Она шумно дышала, наблюдала за мной и повторяла:

— Чудесно, чудесно, ты все ощущаешь…

Я вспомнила об этом случае, когда сидела на лошадке в мастерской, и заметила, что лука заострена. Чтобы художнику было видно все, что он хотел нарисовать, я немного подалась вперед и при этом потерлась губами о кожаный выступ. Художник наблюдал за мной.

— Тебе нравится моя лошадка? — спросил он. — А ты знаешь, что я еще могу привести ее в движение?

— Неужели?

Он приблизился и включил механизм: лошадка и в самом деле была так великолепно устроена, что напоминала мне движения настоящей лошади.

— Это мне нравится, — сказала я. — Я вспоминаю о тех днях, когда маленькой девочкой каталась верхом. — Я заметила, что он перестал рисовать и наблюдает за мной. От покачивания лошади мое лоно прижималось к седлу еще сильней, отчего я испытывала огромное наслаждение. Я испугалась, что он может это заметить и попросила: — А теперь останови ее. — Он только улыбнулся, но не прекратил.

— Разве тебе это не приятно? — спросил он.

Мне это было приятно. При каждом движении кожа касалась моего клитора, и я опасалась, что если это будет продолжаться долго, то не смогу сдержать оргазма. Я умоляла его прекратить. Лицо мое раскраснелось.

Художник пристально наблюдал за мной, отмечая каждый признак удовольствия, который мне не удавалось скрыть, и теперь меня охватило столь сильное наслаждение, что я полностью отдалась движениям лошадки, позволяя ей тереться о меня, пока прямо на его глазах, сидя верхом, не достигла оргазма и не кончила.

Только тогда я поняла, что именно этого он и ждал, что он специально все подстроил, чтобы увидеть, как я испытываю наслаждение. После этого он выключил механизм.

— А теперь можешь отдохнуть, — произнес он.

Вскоре после этого я отправилась позировать для одной художницы, которую повстречала на вечеринке. Лена любила веселые компании. К ней приходили в гости актеры и актрисы, писатели. Она занималась оформлением журнальных обложек. Дверь в ее мастерской была всегда открыта. Гости приносили с собой выпивку. Беседы там были язвительными, жестокими. Мне казалось, что все ее друзья — карикатуристы. Любая слабость немедленно выставлялась на осмеяние. Иногда же они выставляли на осмеяние собственные слабости. Красивый молодой человек, одевавшийся с необычайным изяществом, не скрывал своей профессии. Он проводил время в холлах крупных отелей, поджидая одиноких пожилых женщин, и отводил их на танцы. Очень часто потом они приглашали его к себе в номера.

Лена скорчила кривую ухмылку.

— Как ты можешь этим заниматься? — спросила она его. — Неужели у тебя возникает эрекция со старухами? Если бы я увидела такую женщину лежащей на моей постели, то сразу бы убежала.

Молодой человек улыбнулся:

— Для этого существует множество способов. Один заключается в том, чтобы закрыть глаза и представлять, что с тобой лежит не старуха, а женщина, которая тебе нравится, а когда глаза закрыты, я начинаю думать о том, как хорошо было бы завтра уплатить за аренду жилья, купить новый костюм или шелковые рубашки. А тем временем я продолжаю поглаживать лоно женщины, не глядя на него, и, знаешь ли, если глаза закрыты, они более или менее испытывают примерно то же самое. Впрочем, иногда, когда у меня возникают трудности, я принимаю наркотик. Конечно, я понимаю, что в этом случае моя карьера лет через пять закончится, после чего я буду бесполезным даже для молодых женщин. Но к тому времени я буду рад вообще никогда не видеть женщину.

Разумеется, я завидую своему аргентинскому приятелю, с которым мы вместе снимаем комнату. Он красивый, аристократичный, совершенно изнеженный. Женщины его любят. Знаете, что он делает, когда я ухожу из дома? Он встает с постели, достает маленький электроутюг и доску для глажения, снимает брюки и принимается их наглаживать. Пока он их гладит, то представляет, как выйдет из дома одетый с иголочки, как будет идти по Пятой авеню, как где-нибудь высмотрит красивую женщину, несколько кварталов будет идти следом по запаху ее духов, не отставая даже на переполненных эскалаторах, почти касаясь ее. На женщине будет вуаль и меховая накидка на плечах. Платье будет очерчивать ее фигуру.

Он будет преследовать ее в магазинах, а потом наконец заговорит с ней. Она увидит, как он улыбается ей своим красивым лицом, и отметит его благородную осанку. Они выйдут вместе и где-нибудь присядут выпить чаю, после чего отправятся в отель, в котором она остановилась. Она пригласит его подняться к себе в номер. Они войдут в ее комнату и опустят шторы, после чего в темноте займутся любовью.

Тщательно, до мельчайших деталей отглаживая брюки, мой друг воображает, как он будет заниматься любовью с этой женщиной, — и это его возбуждает. Он знает, как именно ее схватит. Ему нравится приподнимать женщине ноги и запихивать в нее пенис сзади, а потом заставлять ее немного повернуться, чтобы она видела, как он проникает в нее и выходит обратно. Ему нравится, чтобы при этом женщина щекотала основание его пениса. Ее пальцы сжимают его крепче, чем она могла бы сделать это своим сексуальным ртом, и это тоже его возбуждает. И когда он движется, она при этом прикасается к его яйцам, а он трогает ее клитор, потому что в таком случае она испытывает удвоенное наслаждение. Она начинает задыхаться, дрожит с головы до ног и умоляет его продолжать.

После того как мой друг, полуголый, отглаживая свои брюки, представлял все это, член у него вставал. Это-то ему и было нужно. Он убирает брюки, утюг и гладильную доску, снова ложится в кровать, расслабляется и курит, продолжая представлять эту сцену во всех мельчайших подробностях, пока на головке его пениса, который он тем временем подергивает, продолжая курить и мечтать о других женщинах, не появляется капелька семени.

Я завидую ему, потому что он может получать такое сильное возбуждение от одних только мыслей. Он расспрашивает меня. Ему хочется знать, как устроены мои женщины, как они себя ведут…

Лена рассмеялась и сказала:

— Становится жарко. Я, пожалуй, сниму корсет. — Она удалилась в альков. Когда она вернулась, тело ее было томным и ничем не стесненным. Она присела, скрестив свои голые ноги, в полурасстегнутой блузке. Один из ее друзей сел так, чтобы получше ее видеть.

Другой же молодой человек, пока я позировала, стоял рядом и нашептывал мне комплименты.

— Я люблю тебя, — говорил он, — потому что ты напоминаешь мне о Европе, особенно о Париже. Не знаю, что такого есть в Париже, но там в воздухе висит чувственность. Ею заражаешься. Этот город необычайно человечный. Не знаю, потому ли это, что парочки там всегда целуются прямо на улицах, за столиками в кафе, в кинотеатрах, в парках. Они с такой непринужденностью обнимаются. Они останавливаются посреди тротуара, у входа в метро, чтобы поцеловаться взасос. Возможно, причина в этом или же в мягкости воздуха. Не знаю. В темноте у каждого подъезда можно увидеть почти слившихся воедино мужчину с женщиной. Проститутки не спускают с тебя глаз… прикасаются к тебе.

Однажды я стоял на автобусной остановке, рассеянно поглядывая на окрестные дома. Я увидел через открытое окно мужчину с женщиной в постели. Женщина сидела на мужчине верхом.

В пять вечера становится невыносимо. В воздухе ощущаются любовь и желание. Все выходят на улицы. Кафе переполнены. В кинотеатрах имеются маленькие кабины, совершенно темные и с занавесками, где вы можете заниматься любовью на полу, пока идет фильм, и никто вас не видит. Все так открыто, так легко. Моя подруга, которую назойливо преследовал мужчина, пожаловалась на это полицейскому. Тот рассмеялся и сказал: «Однажды вы будете скорбеть, что ни один мужчина к вам не пристает. В конечном счете вы должны испытывать благодарность, а не сердиться». И он ничем не стал ей помогать.

И после этого мой поклонник произнес шепотом:

— Не согласишься ли ты пойти со мной поужинать, а потом отправиться в театр?

Он и стал моим первым настоящим любовником. Я позабыла Рейнольдса и Стивена. Теперь они казались мне детьми.

 

КОРОЛЕВА

Художник сидел рядом с натурщицей, смешивал краски и рассказывал ей про шлюх, которые его особенно возбуждали. Рубашка у него была расстегнута, обнажая крепкую, гладкую шею и заросли черных волос на груди. Для большего удобства он расстегнул ремень брюк, причем одна пуговица у него на ширинке была оторвана, и закатал рукава рубашки.

— Мне больше всего нравятся проститутки, — сказал он, — потому что знаю, что они никогда не будут липнуть ко мне, никогда не станут меня опутывать. С ними я чувствую себя свободным. С ними вовсе не обязательно заниматься любовью. Единственной женщиной, которая доставляла мне именно такое удовольствие, была женщина, неспособная влюбиться, которая отдавалась как проститутка и при этом презирала мужчин, которым отдавалась. Эта женщина была проституткой и холодной, как статуя. Она пришлась художникам по нраву, и они использовали ее в качестве натурщицы. Она оказалась потрясающей натурщицей. Она была чистым воплощением сущности проститутки. Каким-то образом холодная утроба проститутки, постоянно оказывающаяся объектом желания, обладает необычайной притягательностью. Эротика выходит на поверхность. Женщина, у которой внутри постоянно находится пенис, странным образом преображается. Кажется, что вся ее утроба выставлена напоказ, присутствует в каждом ее жесте.

Каким-то образом даже волосы у проститутки оказываются пропитанными сексом. Волосы той женщины были… самыми чувственными волосами, какие мне только доводилось видеть. Должно быть, такие волосы были у Медузы Горгоны, благодаря чему она и соблазняла мужчин, подпадавших под обаяние ее чар. Они были насыщенными жизненной силой, тяжелыми и пахли так, словно их вымыли спермой. Мне всегда казалось, что она прежде обматывала ими пенис и вымачивала в мужском семени. Такие волосы мне и самому хотелось обернуть вокруг своего пениса. Они были теплыми, пахнущими мускусом, маслянистыми и прочными. Было достаточно провести по ним рукой, как у меня наступала эрекция. Просто касаться ее волос было для меня наслаждением.

Но все не ограничивалось одними волосами. Ее кожа также была эротичной. Она могла лежать часами, позволяя мне себя ласкать. Она лежала, как животное, совершенно спокойная, томная… Сквозь ее прозрачную кожу проступали голубоватые жилки, которые разбегались по ее телу, и мне казалось, что я касаюсь не только бархата, но и живых вен, настолько живых, что в момент прикосновения я чувствовал в них движение. Я любил лежать прижавшись к ее ягодицам и ласкать ее, ощущая подергивание мускулов, что свидетельствовало о ее реакции.

Кожа у нее была как песок в пустыне. Когда мы впервые легли в постель, было холодно, но вскоре стало жарко. А ее глаза! Их невозможно описать иначе, как сказать, что они передавали состояние оргазма. В ее глазах постоянно присутствовало нечто такое лихорадочное, такое зажигающее, такое напряженное, что стоило мне только посмотреть на нее, как мой пенис начинал вздыматься и подрагивать. При этом я ощущал, как что-то подрагивает и в ее глазах. Только глазами она могла отвечать, отвечать эротически, словно в ней перекатывались лихорадочные волны, бурлили круговороты безумия… нечто такое, что могло облизывать человека, словно пламя, уничтожать его с невиданным удовольствием.

Она была королевой проституток, и звали ее Бижу. Да, да, Бижу. Еще несколько лет назад ее можно было видеть на Монмартре, где она сидела как восточная Фатима, с лицом бледным, но с все еще горящими глазами. Она казалась вывернутым наизнанку чревом. Даже ее рот вызывал мысль не о поцелуе или о пище. Это был не рот, который произносит слова, приветствует вас, нет, он являлся воплощением женского лона, уже самой формой, своими движениями он притягивал, возбуждал вас. Он всегда был влажным, красным и живым, словно губы ласкаемой вульвы… Каждое движение этого рта было заразительным. Он был способен пробуждать чувства, заставлял вздрагивать член у мужчины. Когда ее рот двигался, как бы намереваясь окутать и поглотить, то вызывал колебания пениса, волнение в крови. Когда же он становился влажным, у меня начиналось непроизвольное выделение семенной жидкости.

Непонятно почему, но все тело Бижу было пронизано эротикой, чудесным образом стимулировало желание. Должен признаться, что это бывало непристойным. Словно вы занимались любовью публично — в кафе, на улице, на глазах у посторонних.

Для ночи, для постели у нее ничего не оставалось. Все совершалось откровенно, публично. Она на самом деле была королевой проституток, в каждый момент демонстрируя готовность отдаться: даже когда она обедала; играя в карты, она не сидела бесстрастно, как прочие женщины, сосредоточивавшиеся на игре, — тело ее излучало чувственность. По ее позе, по тому, как ее зад размещался на кресле, чувствовалось, что она готова отдаться. Своими полными грудями она только что не касалась стола. Если она смеялась, то это был сексуальный смех удовлетворенной женщины, смех тела, получающего наслаждение каждой порой, каждой частичкой, ласкаемого всем миром.

Когда я шел за ней по улице, а она об этом не подозревала, то замечал, что даже уличные попрошайки провожали ее взглядами. Мужчины начинали преследовать ее раньше, чем успевали увидеть ее лицо. Казалось, что, подобно животному, она оставляет за собой какой-то запах. Удивительно, как меняется мужчина, если видит перед собой действительно сексуальное животное! Животная сущность женщины бывает тщательно скрыта: ее губы, ягодицы и ноги, предназначенные совсем для других целей, словно красочный плюмаж, скорей отвлекают мужчину от похотливых мыслей, чем вызывают их. Лично я люблю совсем иных женщин — женщин бесстыдно сексуальных, на лице у которых проявляется их лоно, вызывающих у мужчины желание немедленно воткнуть в них свой пенис; женщин, для которых одежды являются только средством подчеркнуть достоинства какой-то части своего тела, как, например, тех, которые носят турнюры, чтобы увеличить размеры своих ягодиц, или тех, которые пользуются корсетами, чтобы груди торчали более вызывающе; женщин, которые излучают сексуальность через волосы, через нос, рот, всем своим телом.

В других же скрытое в них животное начало… приходится отыскивать. Они растворили, запрятали его, надушили так, что оно пахнет совершенно иначе. Как кто? Может быть, как ангелы?

Позволь тебе поведать, что однажды случилось у меня с Бижу. Разумеется, Бижу была женщиной вероломной. Она попросила меня разрисовать ее для бала художников. В тот год художники и их натурщицы договорились, что они будут одеты как африканские дикари. Поэтому Вижу попросила меня красочно ее разрисовать, для чего и пришла ко мне в мастерскую за несколько часов до бала.

Я принялся разрисовывать ее тело африканскими узорами, которые сам придумывал. Она стояла передо мной совершенно голая, и я начал разрисовывать вначале ее плечи и груди, потом перешел к животу и спине и, опустившись на колени, принялся за нижнюю половину ее тела и ноги… Я выполнил все любовно, заботливо, словно совершал акт поклонения.

Спина у нее была широкая, крепкая, как у цирковой кобылы. Я мог бы оседлать ее, и она даже глазом бы не моргнула. Я мог бы сесть ей на спину и соскользнуть с нее, обхаживая ее сзади, как хлыстом. Мне хотелось это сделать. Пожалуй, мне хотелось большего: сжимать ее груди, пока с них не сойдет вся краска, ласкать их, пока они не станут снова чистыми, чтобы я мог их целовать… Но я сдержался и продолжал разрисовывать ее под туземку.

Когда она двигалась, то одновременно, словно колышущееся течением маслянистое море, начинали двигаться и свежевыполненные рисунки. Когда я касался кистью ее сосков, они были крепкими, как спелые ягоды. Каждый изгиб ее тела волновал меня. Я расстегнул брюки и достал пенис. Она стояла неподвижно и даже не смотрела на меня. Когда я закончил с бедрами и перешел к ложбинке, ведущей к волосам на лобке, она поняла, что мне не удастся закончить свою работу, и сказала:

— Если ты прикоснешься ко мне, то все испортишь. Не смей меня касаться. После того как краска высохнет, ты будешь первым. Я буду ждать тебя на балу. Только не сейчас. — И она мне улыбнулась.

Разумеется, я не стал разрисовывать ей лоно. Бижу отправилась на бал совершенно голая, если не считать некоторого подобия фигового листа. Она позволила мне поцеловать ее невыкрашенную вульву, что нужно было делать с предельной осторожностью, чтобы не наглотаться ярко-зеленой и красной краски. Бижу страшно гордилась своей африканской татуировкой. Теперь она выглядела как королева пустынь. Взгляд ее был твердым, сверкающим. Она потрясла серьгами, рассмеялась, набросила на себя плащ и ушла. Я пребывал в таком смятении, что мне потребовалось несколько часов, чтобы собраться и пойти на бал. Я надел только коричневый плащ.

Я уже говорил, что Бижу была вероломной. Она даже не стала дожидаться, пока краска высохнет. Когда я пришел, то обнаружил, что уже не один мужчина пренебрег опасностью запачкаться об ее рисунки. Все узоры на ней были размазаны. Бал был в разгаре. В кабинках сидели обнимающиеся парочки. Происходила коллективная оргия. И Бижу не стала меня дожидаться. Когда она проходила мимо, то оставляла за собой тоненький след спермы, по которому мне не составляло труда ее отыскать.

 

ХИЛЬДА И РАНГО

Хильда была красивой парижской натурщицей. Она по уши влюбилась в одного американского писателя, сочинения которого были настолько скандальными и чувственными, что это сразу же привлекало к нему женщин. Они начинали писать ему письма или пытались через друзей познакомиться лично. Тех, кому удавалось встретиться с ним, неизменно очаровывало его изящество, мягкость.

Это случилось и с Хильдой. Поскольку он оставался безучастным, она принялась за ним ухаживать. Только после того как она сама сделала первые шаги навстречу и приласкала его, он начал заниматься с ней любовью, как ей того и хотелось. Но каждый раз ей приходилось все начинать заново. Вначале ей приходилось как-то его соблазнять: поправить ослабшую подвязку, рассказать о каком-то эпизоде из своей прошлой жизни или развалиться на его диванчике подобно огромной кошке, запрокинув голову и выпятив груди. Она присаживалась ему на колени, предлагала губы, расстегивала ему брюки, возбуждала его.

Они прожили вместе несколько лет и были сильно привязаны друг к другу. Она привыкла к ритму их сексуальных отношений. Он лежал и ждал, наслаждаясь. Она же научилась быть активной, смелой, но при этом страдала, поскольку от природы была необычайно женственной. В ней глубоко сидела уверенность, что женщина без труда может контролировать свои желания, а мужчина нет, поэтому ему даже вредно пытаться это делать. Ей казалось, что женщина просто обязана откликаться на желания мужчины. Она всегда мечтала о том, чтобы у нее был мужчина, который бы подавлял ее волю, управлял ею в сексуальных делах, вел за собой.

Она ублажала этого человека, потому что любила его. Она научилась извлекать его пенис и ласкать, пока он не набухал, отыскивать его рот и возбуждать его язык, прижиматься к нему всем телом, распалять его. Иногда они мирно лежали рядом и беседовали. Когда она опускала руку на его пенис, то обнаруживала, что он напряжен. Однако сам он никогда не приставал к ней. И постепенно она научилась выражать свои желания, свои прихоти. Она окончательно избавилась от сдержанности, робости.

Однажды во время вечеринки на Монпарнасе она повстречала мексиканского художника, крупного смуглого человека, у которого глаза, брови и волосы были темно-угольного цвета. Он был пьян. Вскоре она узнала, что он почти всегда бывает пьяным.

Она произвела на него сильное впечатление. Только что покачивавшийся, нетвердо стоявший на ногах, он сразу подобрался и посмотрел на нее так, словно был большим львом, который смотрит на дрессировщика. В ней было нечто такое, отчего он замер и пытался протрезветь, вырваться из тумана винных паров, в которых постоянно пребывал. В ее лице было нечто такое, отчего ему стало стыдно за свою мятую одежду, краску под ногтями и растрепанные волосы. Ее же он поразил своим обличием демона, демона, который, как ей казалось, присутствует в произведениях американского писателя.

Он был могучим, неугомонным, разрушающим, никого не любил, ни к чему не был привязан — бродяга и авантюрист. Он рисовал в мастерских друзей, одалживая у них холсты и краски, потом оставлял там свои работы и исчезал. Большую часть времени он проводил с цыганами на окраине Парижа. Вместе с ними он жил в повозках, странствуя по всей Франции. Он уважал их обычаи, никогда не занимался любовью с цыганскими женщинами, вместе с ними играл на гитаре в ночных клубах, чтобы немного подзаработать, ел их пищу, чаще всего приготовленную из украденных цыплят.

Когда он повстречал Хильду, его цыганская кибитка находилась сразу за одними из парижских ворот, возле старых, к тому времени уже заброшенных баррикад. Владельцем кибитки был португалец, который обил ее стены изнутри разрисованной кожей. В конце кибитки висел гамак, как в корабельном трюме. Окна имели форму арок. Потолок нависал так низко, что было невозможно выпрямиться в полный рост.

Во время их первой встречи на вечеринке Ранго не пригласил Хильду на танец, хотя у его друзей всю ночь играла музыка. Свет в мастерской был погашен, комната освещалась только отблесками, проникавшими с улицы, и парочки стояли, обнявшись, на балконе. Музыка была томной и расслабляющей.

Ранго стоял и сверху смотрел на Хильду. Потом он спросил:

— Хочешь прогуляться?

Хильда согласилась. Ранго вышел, засунув руки в карманы; в углу рта торчала сигарета. Теперь он уже протрезвел, голова совершенно прояснилась. Они направились к городской окраине, миновали халупы старьевщиков, крохотные сарайчики, нелепо сколоченные, с покатыми крышами и без окон. Воздух проникал туда через щели между досок и кое-как приделанные двери.

Несколько поодаль стояли цыганские кибитки. Было четыре утра, и все еще спали. Хильда не произнесла ни слова. Она шла рядом с Ранго и ощущала, что ее вынимают из скорлупы. Она была совершенно безвольной, не понимающей, что с ней происходит. Она просто плыла по течению.

Руки Ранго были обнажены. Хильда сознавала только одно: ей хотелось, чтобы эти голые руки ее сжали. Он нагнулся, чтобы пролезть в свою кибитку. Потом зажег свечу. Из-за низкого потолка он не мог выпрямиться, она же могла стоять в полный рост.

Свечи отбрасывали на стены огромные тени. Постель была неубранной, одеяло отброшено. Повсюду валялась его одежда. В кибитке имелось две гитары. Он взял одну и, усевшись на гору белья, начал играть. У Хильды было такое чувство, что все это ей только снится, что ей нужно не спускать глаз с его голых рук, с его горла, выступающего из ворота расстегнутой рубашки, чтобы и он смог почувствовать то, что чувствует она, такой же магнетизм.

И в тот момент, когда ей показалось, что она погружается во мрак, в его золотисто-коричневую плоть, он рухнул на нее, осыпал поцелуями, горячими, быстрыми поцелуями, в которых ощущалось его дыхание. Он целовал ее за ушами, в веки, в шею, в плечи. Она ослепла, оглохла, стала бесчувственной. Каждый поцелуй, словно глоток вина, разливался теплом по ее телу. С каждым поцелуем возрастал жар его губ. Однако он даже не пытался забраться ей под платье, раздеть ее.

Они лежали молча довольно долго. Свеча догорела, в последний раз вспыхнула и погасла. В темноте она ощущала, как его жгучая сухость обволакивает ее подобно песку пустыни.

И тогда в этой темноте Хильда, которая ранее уже так много раз делала это движение, в полудреме и опьянении от поцелуев попыталась повторить его еще раз. Ее рука нащупала его пояс с холодной серебряной пряжкой, пробежала ниже по пуговицам его брюк и ощутила его желание.

И вдруг он оттолкнул ее, как если бы она причинила ему боль. Слегка покачиваясь, он поднялся и зажег новую свечу. Она не понимала, что произошло. Она увидела, что он разъярен. Взор его стал жестким. На его скуластом лице, где, казалось, всегда блуждает улыбка, не осталось от нее и следа.

— Что такого я сделала? — спросила она.

Он был похож на дикое испуганное животное, над которым кто-то произвел насилие. Он казался униженным, оскорбленным, гордым, недоступным.

— Что такого я сделала? — повторила она.

Она понимала, что совершила нечто такое, чего не должна была делать. Ей хотелось убедить его, что она невиновна.

Тогда он иронично усмехнулся над ее наивностью.

— Ты сделала жест проститутки, — сказал он.

Ей стало невыносимо стыдно. Женщина в ней, которая всегда страдала от того, что ей приходилось делать с прежним любовником, женщина, которой так часто приходилось идти против собственной природы, что это превратилось в привычку, теперь эта женщина разрыдалась навзрыд. Но слезы не произвели на него никакого впечатления. Она встала со словами:

— Даже если это последний раз, когда я была здесь, я должна кое-что тебе сказать. Женщина не всегда управляет своими желаниями. Меня научил этому один человек… человек, с которым я жила несколько лет и который приучил меня… заставил вести себя так…

Ранго слушал молча. Она продолжала:

— Вначале я от этого страдала. Мне пришлось сломить себя… Я… — Она замолчала.

Ранго сел рядом с ней и сказал:

— Я все понимаю.

Он взял гитару и начал играть для нее. Они выпили. Но он не прикасался к ней. Они медленно направились к тому месту, где она жила. Она в изнеможении рухнула на кровать и заснула в рыданиях, не только из-за того, что потеряла Ранго, но и из-за того, что потеряла ту часть себя, которую ранее искорежила, изменила ради любви к тому человеку.

На следующий день Ранго ждал ее у входа в маленький отель, в котором она жила. Он стоял, читал и курил. Когда она вышла, он просто сказал:

— Пошли, выпьем кофе.

Они сидели в кафе «Мартиника», которое любили посещать мулаты, боксеры, наркоманы. Он выбрал темный уголок и теперь склонился над ней, начал ее целовать. Он делал это безостановочно. Он прильнул к ней губами и не шевелился. Она растворилась в этом поцелуе.

Они брели по улицам, как парижские апаши, все время целуясь и почти бессознательно направляясь к его цыганской кибитке. При свете дня там царило оживление: цыганки готовились пойти на рынок продавать свои кружева. Их мужчины еще спали. Другие же готовились перебираться на юг. Ранго признался, что ему всегда хотелось поехать вместе с ними, но у него была работа. Он играл на гитаре в ночном клубе, где у него был приличный заработок.

— А теперь, — добавил он, — у меня есть еще и ты.

В кибитке он угостил ее вином, и они закурили. И снова он ее начал целовать. Он встал, чтобы задернуть маленькую занавеску. А потом он медленно раздел ее, осторожно снял чулки, его большие смуглые руки обращались с ними так, словно они были парчовыми, невидимыми. Он остановился, чтобы рассмотреть ее подвязки, поцеловал ей ноги и улыбнулся. Лицо его казалось до странного чистым, светящимся юной радостью, и он раздевал ее так, как если бы она была его первой женщиной. Он растерялся, когда дошел до юбки, но наконец и ее расстегнул, с любопытством рассматривая устройство застежек. Уже с большей ловкостью он стянул с нее через голову свитер, и она осталась в одних трусиках. Он упал на нее, продолжая целовать в губы. Пока они целовались, его рука добралась до трусиков и стянула их, после чего он прошептал:

— Ты такая изящная, такая маленькая. Я даже поверить не могу, что у тебя есть половой орган.

Он раздвинул ей ноги, но только для того, чтобы ее поцеловать. Она чувствовала, как его напряженный пенис прижимается к ее животу, но он направил его ниже.

Хильду удивило его поведение, потому что он яростно начал отпихивать пенис вниз, как бы откладывая исполнение своего желания. Казалось, что он получает удовольствие от такого самоотречения, одновременно поцелуями подводя их обоих к самой высшей точке.

Хильда стонала от удовольствия и мучительного нетерпения. Он двигался по ее телу, поочередно целуя то в губы, то в лоно, так что сексуальный устричный привкус заполнил ей рот и все ароматы смешались в его рту и дыхании.

Но он по-прежнему сдерживал свой пенис, и, когда они утомились от сдерживаемого возбуждения, он лег на нее и заснул, как ребенок, сжав кулаки, положив голову ей на грудь. Время от времени он ласкал ее, бормоча:

— Не может быть, чтобы у тебя был половой орган. Ты такая изящная и маленькая… Ты ненастоящая…

Он положил руку ей между ног. Ее била такая сильная дрожь, что она не могла заснуть.

Его тело пахло, как экзотический лес; его волосы благоухали сандалом, а кожа — кедром. Казалось, что он всю жизнь провел среди деревьев и растений. Лежа рядом с ним, так и не достигшая завершения, Хильда чувствовала, как женщина в ней учится подчиняться мужчине, повиноваться его желаниям. Она сознавала, что он все еще наказывает ее за тот необдуманный жест, за ее нетерпение, за первую попытку быть ведущей. Он будет возбуждать и оставлять ее неудовлетворенной до тех пор, пока не сломит в ней эту решительность.

Понял ли он, что тот жест был непроизвольным, неистинным проявлением ее сущности? Понял он это или нет, но в нем жила упрямая решимость сломить ее. Они встречались снова и снова, лежали рядом голыми, целовались и ласкали друг друга до изнеможения, и каждый раз он отводил свой пенис от ее лона, а потом вообще убирал его.

Снова и снова она лежала пассивная, не проявляя ни желания, ни нетерпения. Она пребывала в таком состоянии возбуждения, которое заглушило всю ее чувственность. Она словно находилась под воздействием наркотиков, которые сделали ее тело более отзывчивым на ласки, на прикосновения, даже на воздух. Ей казалось, что все на свете касается ее как бы рукой, непрерывно щекоча груди, бедра. Она открыла для себя новый мир, мир напряжения и бдительности, эротической бдительности, о которой раньше даже не подозревала.

Однажды она шла рядом с ним, и у нее сломался каблук. Ему пришлось нести ее на руках. В ту ночь он овладел ею при свечах. Он нависал над ней, как демон, с растрепанными волосами, впиваясь своими угольно-черными глазами в ее глаза и вторгаясь своим пенисом в нее, в женщину, от которой прежде всего требовал подчинения, подчинения своим желаниям, своим прихотям.

 

ЧАНЧИКИТО

Лаура вспоминала, что, когда ей было лет шестнадцать, дядюшка рассказывал ей бесконечные истории о жизни в Бразилии, где он провел несколько лет. Он смеялся над скованностью европейцев. По его словам, жители Бразилии занимаются любовью как обезьяны, часто и охотно: женщины там легкодоступны и жаждут любви, все они охотно удовлетворяли его чувственные аппетиты. Он со смехом рассказывал про то, как посоветовал приятелю, который отправлялся в Бразилию, захватить с собой две шляпы.

— Зачем? — удивился приятель. — Я не хочу брать ничего лишнего.

— Тем не менее, — настаивал дядя Лауры, — тебе нужно взять две шляпы. Ведь одну из них может унести ветром.

— Но неужели я не смогу ее потом подобрать? — удивился приятель.

— В Бразилии, — сказал дядя Лауры, — наклоняться нельзя, иначе…

Он также утверждал, что в Бразилии существует животное, называемое чанчикито. Оно похоже на крошечную свинью с гипертрофированным рылом. Чанчикито обожает забираться женщинам под юбки и засовывать свое рыло им между ног.

По словам дяди, однажды очень чопорная и аристократическая дама встречалась со своим адвокатом, чтобы обсудить вопросы, связанные с завещанием. Он был седоволосым, почтенным стариком, и она знала его уже многие годы. Она была вдовой, весьма сдержанной, представительной дамой, всегда носившей пышные атласные платья с кружевными воротничками, тщательно накрахмаленными манжетами, а лицо закрывала вуалью. Она сидела скованно, как иногда это можно увидеть на старинных картинах, одной рукой опираясь на зонтик, а другую опустив на подлокотник кресла. Они вели спокойную, обстоятельную беседу, обсуждая тонкости завещания.

Старый юрист когда-то был влюблен в эту даму, но даже после десятилетнего ухаживания ему не удалось завоевать ее сердце. Теперь в их беседах всегда присутствовал оттенок флирта, но это был флирт степенный, возвышенный, больше напоминавший старинные ухаживания.

Встреча происходила в загородной резиденции этой дамы. Было очень жарко, и все двери стояли нараспашку. Вдалеке можно было видеть холмы. Слуги-индийцы что-то праздновали. С факелами в руках они окружили дом. Возможно, испугавшись этого и не зная, как вырваться из огненного круга, маленький зверек проскочил в дом. И двух минут не прошло, как почтенная пожилая дама начала кричать и извиваться на кресле, близкая к истерике. Позвали слуг, потом пригласили колдуна. Колдун заперся с дамой в ее комнате. Когда колдун вышел оттуда, он держал в руках чанчикито, который выглядел таким изнеможенным, словно его выходка едва не стоила ему жизни.

Этот рассказ напугал Лауру: она представила, как этот зверек просовывает ей голову между ног. Она даже палец туда засунуть боялась. И в то же время благодаря этой истории она узнала, что у женщины в промежности достаточно места, чтобы там могло поместиться длинное рыло животного.

Позже, как-то во время каникул, когда она играла на лужайке с подругами и упала на спину, громко смеясь по поводу какой-то истории, на нее набросился большой сторожевой пес, который обнюхивал ее одежду и тыкался носом ей между ног. Лаура закричала и оттолкнула пса. Она испытала одновременно чувство страха и возбуждения.

А теперь Лаура лежала на широкой, низкой кровати, юбки ее были смяты, волосы спутались, а помада на губах размазалась. Рядом с ней лежал мужчина весом и размером вдвое больше ее, одетый как рабочий, в бриджи и кожаную куртку, которая была расстегнута, и она могла видеть его голую шею, не прикрытую воротничком рубашки.

Она медленно приподнялась, чтобы рассмотреть его. Она отметила высокие скулы, имевшие такую форму, что он всегда казался смеющимся, а глаза его все время забавно взлетали вверх. Волосы у него были непричесанными, а когда он курил, движения его были неторопливыми.

Ян был художником и смеялся надо всем: над голодом, над работой, над рабством. Он предпочитал быть бродягой, но только не лишиться своей свободы: спать, сколько ему хочется, утолять голод тем, что ему удавалось найти, рисовать только тогда, когда им овладевала страсть к работе.

Комната была заполнена его картинами. Краски на палитре еще были влажными. Он попросил Лауру попозировать ему и с жаром принялся за работу, воспринимая ее не как женщину во плоти, а изучая форму ее головы, которая казалась помещенной на слишком маленькую для ее веса шею, что придавало ей вид почти пугающей хрупкости. Она легла на кровать. Позируя, она смотрела в потолок.

Дом был очень старым, с облупившейся краской и грубой штукатуркой на стенах. Присмотревшись, она обнаружила, что неровности штукатурки и трещины начали обретать формы. Она улыбнулась. В перепутанных линиях и трещинах на шероховатой поверхности она смогла обнаружить самые разные изображения.

— Когда закончишь со своей работой, мне бы хотелось, чтобы ты сделал для меня рисунок на потолке, используя то, что там уже есть, если, конечно, ты можешь увидеть то, что вижу я… — попросила она Яна.

Яну это показалось любопытным, и он потерял всякий интерес к дальнейшей работе. Он подошел к той трудной для него стадии, когда нужно было рисовать руки и ноги, чего делать он не любил. Они ему никак не удавались, и поэтому он часто покрывал их облаком бесформенной ткани, словно это были ноги и руки калеки, и на рисунке оставалось все как есть: только тело, тело без ног, которые могут бегать, и без рук, которые могут кого-то ласкать.

Он приступил к рассматриванию потолка. Для этого он лег на кровать рядом с Лаурой и с живым интересом всматривался, отыскивая обнаруженные ею фигуры и представляя себе их очертания, которые она указывала ему пальцем.

— Смотри, смотри… видишь, вон там лежит женщина?..

Ян привстал с постели — поскольку помещение было чердачным, в углу потолок нависал очень низко — и начал рисовать углем по штукатурке. Вначале он наметил голову и плечи женщины, но потом ему удалось обнаружить очертания ног, которые он тоже нарисовал.

— Юбка! Я вижу юбку! — воскликнула Лаура.

— Я тоже вижу, — сказал Ян, рисуя юбку, которая была задрана, оставляя обнаженными ноги и бедра. Потом Ян тщательно, словно рисовал один за другим стебли травы, изобразил черные волосы у нее в паху и подчеркнул сходящиеся линии ее ног.

На потолке лежала бесстыдно раскинувшаяся женщина, и Ян мог любоваться ею, и Лаура заметила, что в его голубых глазах загорелся огонек эротического интереса, отчего она почувствовала ревность.

Чтобы немного его задеть, она сказала:

— Я вижу рядом с ней небольшое животное, похожее на свинью.

Нахмурив брови, Ян пристально всматривался, чтобы найти его очертания, но ничего увидеть не смог. Он принялся рисовать наобум, руководствуясь краями облупившейся краски и беспорядочными линиями, и вскоре появились очертания пса, который взбирается на женщину. Последним штрихом угля он приделал псу похожий на нож пенис, который почти касался волос на лобке у женщины.

— Я вижу еще одного пса, — заявила Лаура.

— Я его не вижу, — сказал Ян и откинулся на спину, чтобы насладиться своим рисунком, а тем временем Лаура поднялась и принялась рисовать другого пса, который в самой классической позе сзади взобрался на пса, нарисованного Яном. Его лохматая морда зарылась в шерсть на спине первого, словно он его пожирал.

А потом Лаура стала пытаться обнаружить мужчину. Ей во что бы то ни стало на этой картине требовался мужчина. Пока Ян смотрит на женщину с задранной юбкой, ей хотелось смотреть на какого-нибудь мужчину. Она начала рисовать, и делала это осторожно, поскольку придумывать несуществующие линии было против правил, а если бы они слишком сильно разветвлялись и слишком точно следовали трещинам на штукатурке, могли бы получиться дерево, куст или обезьяна. Но постепенно начал вырисовываться мужской торс. Правда, он был безногим, а голова оказалась слишком маленькой, но все это сполна компенсировалось размерами его члена, который, несомненно, пребывал в возбужденном состоянии оттого, что он видел двух псов, совокупляющихся почти прямо на наклонившейся женщине.

На этом Лаура успокоилась и снова легла. Они оба смотрели на рисунок, смеялись, и тем временем Ян начал шарить своими большими руками, перепачканными засохшей краской, у нее под юбкой, словно бы он рисовал, намечая карандашом контуры, любовно касаясь каждой линии, неспешно поднимаясь по ее ногам, убеждаясь, что он обласкал уже все возможные места и миновал все изгибы.

Ноги у Лауры были сжаты почти так, как у женщины на потолке, большие пальцы оттянуты, как у балерины. Поэтому, когда рука Яна добралась до ее бедер и пыталась проникнуть между ними, ему пришлось приложить некоторое усилие, чтобы их раздвинуть. Лаура тревожно сопротивлялась, словно ей не хотелось быть ничем иным, кроме как женщиной на потолке, просто предлагающей себя, с плотно зажатым лоном и напряженными ногами. Ян усердно пытался растопить эту скованность, эту напряженность, и он принялся за дело с предельной нежностью и настойчивостью, описывая пальцами магические круги по ее телу, словно таким образом он мог заставить ее кровь немного быстрее кружиться в водоворотах, все более ускоряясь.

Пока Лаура продолжала смотреть на женщину, он раздвинул ей ноги. И что-то коснулось ее бедер точно так же, как напряженный член пса касался бедер той женщины, и ей показалось, что прямо на ней совокупляются собаки. Ян понял, что она ощущает не его, а рисунок. Он яростно встряхнул ее и как бы в наказание овладевал ею долго и упрямо, не прекращая пахать ее до тех пор, пока она не начала умолять отпустить ее. К тому времени уже никто из них не смотрел на потолок. Они запутались в простынях и лежали полуприкрытыми, сплетясь ногами и головами. Так они и заснули, а краски на палитре высыхали.

 

ШАФРАН

Фей родилась в Нью-Орлеане. Когда ей было шестнадцать, за ней ухаживал мужчина лет сорока, который привлекал ее своим аристократизмом и оригинальностью. Фей была бедной, и, когда ее навещал Альберт, для ее родных это было особым событием. Они стремились поспешно скрыть перед ним свою нищету. Он приходил почти как освободитель, рассказывая о жизни в другом конце города, про которую Фей ничего не знала.

Когда они поженились, Фей оказалась в роли принцессы в его доме, сокрытом огромным парком. Красивые мулатки прислуживали ей. Альберт относился к ней с предельным тактом.

В первую ночь он не стал овладевать ею. Он утверждал, что доказательством любви является способность не бросаться сразу на жену, а приручать ее медленно и неторопливо, пока она не будет готова и сама не захочет отдаться.

Он приходил к ней в комнату и просто ласкал ее. Они лежали под покровом белой москитной сетки, словно под фатой невесты, погружаясь в горячие ночные ласки и поцелуи. Фей лежала томная и расслабленная. С каждым поцелуем он рожал новую женщину, выявляя новую чувственность. Потом, когда он уходил от нее, она лежала опустошенная и не способная заснуть. Казалось, что он распалил у нее под кожей крошечные огоньки, которые заставляли ее бодрствовать.

Так он изощренно терзал ее в течение нескольких ночей. Поскольку она была неопытной, то не пыталась довести объятия до полного завершения. Она откликалась на его поцелуи, ложившиеся на ее волосы, на шею, плечи, руки, спину, ноги… Альберту доставляло удовольствие целовать ее до тех пор, пока она не начинала стонать, словно убеждаясь, что он разбудил какую-то определенную часть ее тела, и тогда рот его двигался дальше.

Он обнаружил, что она до содрогания чувствительна под мышками, у основания грудей, что вибрирующие волны пробегают между ее сосками и лоном, и между половыми губками, и ртом, что существует таинственная связь, в результате которой возбуждаются совсем не те места, которые он целует, что есть каналы, идущие от корней ее волос до основания позвоночного столба.

Каждое целуемое место он осыпал словами обожания, рассматривал ямочки у основания ее спины, упругость ее бедер, необычный изгиб спины, отчего ягодицы выступали особенно отчетливо, — по его словам, «как у мулатки».

Он ощупывал ее лодыжки, замирал над ее ногами, которые были столь же совершенны, как и ее руки, снова и снова гладил ее точеную шею, зарываясь в тяжелую копну длинных волос.

Глаза у нее были узкими и вытянутыми, как у японок, рот пухлый и всегда приоткрытый. Когда он целовал ее и зубами делал отметки на ее покатых плечах, груди ее вздымались. А когда она начинала стонать, он уходил от нее, тщательно задергивая перед тем белую москитную сетку, упаковывая ее, как драгоценность, оставляя одну, когда влага сочилась у нее между ног.

Однажды ночью она, как обычно, не могла заснуть. Она сидела голая в своей зашторенной постели. Когда она встала, чтобы отыскать кимоно и тапочки, с ее лона скатилась по ноге крошечная капля любовной влаги и запачкала белый ковер. Фей озадачивала сдержанность Альберта, его самоконтроль. Как удается ему подавлять свои желания и спокойно спать после всех этих поцелуев и ласк? Он даже никогда до конца не раздевался. Она не видела его тела.

Она решила прогуляться, пока окончательно не успокоится. Все тело ее содрогалось. Она медленно спустилась по широкой лестнице и вышла в сад. Аромат цветов ошеломил ее. Ветви деревьев томно свисали на нее, а мшистые тропинки поглощали звук ее шагов. У нее было такое ощущение, что она спит. Некоторое время она шла бесцельно. И вдруг раздался звук. Это был женский стон, ритмичный стон стенающей женщины. Лунный свет проникал между ветвей и освещал голую мулатку, которая лежала на мхе, а сверху нее — Альберт. Она издавала стоны от наслаждения. Альберт! Он скрючился над ней, как дикий зверь, и усердно ее обрабатывал. Он и сам издавал невнятные крики. Фей увидела, как они яростно извиваются в экстазе.

Никто не видел Фей. Она даже не вскрикнула. Вначале ее парализовало чувство боли. Потом она сломя голову бросилась к дому, наполненному всеми ее девическими унижениями, ее неопытностью, и принялась терзать себя сомнениями. Была ли в этом ее вина? Чего же у нее не хватало, чего она не сумела сделать, чтобы доставить удовольствие Альберту? Зачем ему понадобилось оставить ее и отправиться к мулатке? Увиденная безумная сцена преследовала ее. Она кляла себя за то, что подпала под влияние его чарующих ласк и, возможно, вела себя не так, как ему хотелось бы. Ей казалось, что ее собственная женственность укоряет ее.

А Альберт мог бы ее всему научить. Он же утверждал, что обхаживает ее… дожидаясь. Стоило ему только прошептать несколько слов, и она бы охотно ему повиновалась. Она знала, что он старше ее, а она еще невинна. Она рассчитывала, что он ее обучит.

В ту ночь Фей стала женщиной, глубоко скрыв тайну испытанной боли, рассчитывая сохранить свое счастье с Альбертом, продемонстрировав ему мудрость и утонченность. Когда он лег рядом с ней, она прошептала:

— Я хочу, чтобы ты снял все свои одежды.

Он казался удивленным, но согласился. И тогда она увидела его юношеское стройное тело, на котором поблескивали седые волоски. Это была странная смесь юности и зрелого возраста. Он начал целовать ее. Пока он это делал, ее рука осторожно направилась к его телу. Вначале она испугалась. Она прикоснулась к его груди. Потом — к бедрам. Он продолжал ее целовать. Медленно ее рука коснулась его пениса. Он попытался отстраниться. Пенис был мягким. Он отодвинулся и принялся целовать ее между ног. Он снова и снова шептал ей на ухо: «У тебя тело ангела. В таком теле не может быть полового органа. У тебя тело ангела».

И тогда, словно приступ лихорадки, ее охватила ярость. Ярость оттого, что он не позволяет взять свой пенис в руку. Она села в постели, с волосами, рассыпанными по плечам, и сказала:

— Я не ангел, Альберт. Я женщина. И я хочу, чтобы ты любил меня как женщину.

И эта ночь оказалась самой печальной в жизни Фей, потому что Альберт пытался овладеть ею, но не мог этого сделать. Он пробовал показать ей, как надо его ласкать. Его пенис напрягался, он начинал вводить его ей между ног, и тогда он снова увядал в ее руках.

Он был напряженным и молчаливым. На его лице она видела терзания. Он несколько раз пытался сделать то же самое, повторяя: «Только подожди немного, подожди!» Он произносил эти слова униженно, нежно. Фей, как ей казалось, пролежала тогда всю ночь влажная, желающая, ожидающая, а он продолжал предпринимать неудачные попытки овладеть ею, всякий раз терпя поражение, отступая и, как бы в знак компенсации, целуя ее. И тогда Фей разрыдалась.

То же самое продолжалось еще пару ночей, после чего Альберт перестал к ней приходить.

И почти ежедневно Фей видела тени в саду, тени обнимающихся людей. Она боялась выйти из комнаты. Все в доме было покрыто коврами, которые заглушали шаги, и однажды, прогуливаясь по верхней галерее, она заметила, как Альберт поднимается по лестнице следом за одной из мулаток, а его рука шарит под ее объемистой юбкой.

Фей начала страдать от навязчивых стонов. Ей казалось, что она слышит их постоянно. Однажды она отправилась к мулаткам, которые жили в отдельном домике, и прислушалась. Ей удалось различить точно такие же стоны, какие она слышала в парке. Она разрыдалась. Дверь распахнулась. Но вышел оттуда не Альберт, а один из темнокожих садовников. Он и обнаружил там рыдающую Фей.

В конечном счете Альберт овладел ею при весьма необычных обстоятельствах. Они собирались устроить вечеринку для своих испанских друзей. Хотя сама она редко совершала покупки, в этот день Фей отправилась в город, чтобы купить особый шафран к рису, шафран совершенно необычного состава, который только что доставили на судне из Испании. Ей нравилось покупать свежепоступивший шафран. Ей всегда нравились запахи, запахи верфей и доков. Когда ей вручали маленькие пакетики шафрана, она сунула их в сумочку, которую плотно держала под мышкой. Запах был настолько сильным, что пропитал ее одежды, ее руки, все ее тело.

Когда она вернулась домой, Альберт ее поджидал. Он подошел к машине и играючи, смеясь, вынул ее из машины. При этом она прижалась к нему всем телом, и он воскликнул:

— Ты же пахнешь шафраном!

И когда, обнюхивая ее, он прижимался лицом к ее грудям, она заметила в его глазах блеск любопытства. Потом он ее поцеловал. Он прошел следом за ней в спальню, где она бросила свою сумочку на кровать. Сумочка раскрылась. Запах шафрана заполнил всю комнату. Альберт заставил ее, не раздеваясь, лечь в постель и безо всяких ласк или поцелуев овладел ею.

После этого он восхищенно произнес:

— Ты пахнешь как мулатка.

Заклятие оказалось снятым.

 

МАНДРА

Ярко освещенные небоскребы сверкали, как рождественские елки. Богатые друзья пригласили меня к себе. Роскошь обычно меня убаюкивает, но я лежала в мягкой постели, изнывая от скуки, как цветок в оранжерее. Ноги мои тонули в мягких коврах. Нью-Йорк — этот огромный Вавилон — для меня невыносим.

Я представляла, как встречу Лилиан. Я уже ее больше не люблю. Одни беззаботно танцуют, а другие скручивают себя в узел. Я предпочитаю тех, кто плывет по течению и танцует. Я снова встречусь с Мэри. Возможно, на этот раз я не буду такой робкой. Я вспоминаю, как она однажды приехала в Сен-Тропез и мы случайно встретились в кафе. Вечером она пригласила меня к себе.

В тот вечер мой любовник Марсель уезжал домой, он жил довольно далеко. Я оставалась свободной. В одиннадцать я рассталась с ним и отправилась в гости к Мэри. На мне было испанское кретоновое платье с оборками, а в волосах цветок. Я была бронзовой от загара и сознавала свою красоту.

Когда я пришла, Мэри возлежала на кровати, накладывая крем на лицо, ноги и плечи, потому что день она провела на пляже. Она втирала крем в шею, в горло — и вся была покрыта кремом.

Это зрелище меня разочаровало. Я присела на кровать у нее в ногах, и мы мирно беседовали. Мне больше не хотелось ее поцеловать. Она скрывалась от мужа. Она вышла за него замуж только для того, чтобы обрести опору. На самом же деле она никогда не любила мужчин — только женщин. В первый период их брака она рассказывала ему разные истории, о которых лучше было бы молчать: как она была танцовщицей на Бродвее и, когда нуждалась в деньгах, спала с мужчинами; как она даже нанялась в публичный дом и зарабатывала там деньги; как она повстречала мужчину, который в нее влюбился и в течение нескольких лет ее содержал. Ее муж никак не мог оправиться от этих рассказов. Они пробудили в нем ревность и сомнения, и их совместная жизнь стала невыносимой.

На другой день после нашей встречи она уехала из Сен-Тропез, и я мучилась сожалением оттого, что я тогда ее не поцеловала. Теперь я собиралась снова с ней встретиться.

В Нью-Йорке я распрямила крылья тщеславия и кокетства. Мэри была столь же мила, как обычно, и мне показалось, что я произвожу на нее впечатление. Она вся состоит из изгибов, округлостей. Глаза у нее широко распахнутые и влажные, щеки — налитые. Рот у нее пухлый, волосы — светлые и блестящие. Она медлительная, пассивная, летаргическая. Мы вместе отправляемся в кино. В темноте она берет меня за руку.

Она побывала у психоаналитика и обнаружила, как и я несколькими годами раньше, что к своим тридцати четырем годам и при таком количестве сексуальных партнеров, которых мог бы подсчитать только опытный бухгалтер, она никогда не испытывала настоящего оргазма. Я обнаруживаю ее притворство. Она всегда бывает улыбающейся, веселой, но под этой маской скрывается существо ненастоящее, отстраненное, неопытное. Она ведет себя как во сне. Она пытается проснуться, ложась в постель с каждым, кто ее туда тащит.

Мэри говорит:

— Мне так стыдно, но мне говорить о сексе очень трудно. — Ей совсем не стыдно что-то сделать, но говорить об этом она не может. Со мной она позволяет себе быть откровенной. Мы часами сидим в благоуханных местах, где играет музыка. Она любит бывать в местах, которые посещают актеры.

Между нами всегда ощущалось чисто физическое притяжение. Мы всегда на грани того, чтобы оказаться в постели. Но по вечерам она никогда не бывает свободной. Она не позволяет мне встречаться с ее мужем. Она боится, что я его соблазню.

Она привлекает меня, потому что источает чувственность. Еще в восьмилетнем возрасте у нее была лесбийская связь с двоюродной сестрой, которая была старше ее.

Мы обе любим изысканное, духи и роскошь. Она такая ленивая, томная, почти как настоящее растение. Мне не доводилось встречать более готовую отдаться женщину. Она говорит, что надеется однажды повстречать мужчину, который ее разбудит. Ей приходится жить в сексуальной атмосфере, даже когда она ничего при этом не испытывает. Ее любимая фраза: «В то время я спала со всеми без разбору».

Стоит нам заговорить о Париже и о людях, с которыми там встречались, как она сразу заявляет: «Я его не знаю. С ним я не спала», — или же: «О да, в постели он был великолепным».

Я никогда не слышала, чтобы она кому-то отказала, — и это несмотря на всю ее фригидность! Она обманывает всех, в том числе и саму себя. Она кажется такой истекающей соком и раскрытой, что мужчины уверены, что она постоянно пребывает в состоянии, близком к оргазму. Но это совсем не так. Актриса в ней кажется бодрой и безмятежной, а на самом деле она страдает. Она пьянствует и не может заснуть без таблеток. Всякий раз, когда она приходит ко мне, то жует пирожное, как школьница. Она выглядит двадцатилетней. Пальто распахнуто, шляпка в руке, волосы распущены.

Однажды она падает на мою постель и сбрасывает туфли. Она рассматривает свои ноги и говорит:

— Они слишком толстые. Они как на картинах у Ренуара. Так однажды мне сказали в Париже.

— Но мне они нравятся, — сказала я, — мне они нравятся.

— Тебе нравятся мои новые чулки? — И она поднимает юбку, чтобы их мне показать.

Она просит подать ей виски. Потом она вдруг решает, что ей нужно принять ванну. Она просит одолжить ей мое кимоно. Я знаю, что она пытается меня соблазнить. Она выходит из ванной еще влажная, не запахнув кимоно. Ноги у нее, как всегда, слегка раздвинуты. Кажется, что вот-вот она достигнет оргазма, который невозможно не почувствовать: от малейшей ласки она придет в неистовство. Когда она присаживается на край кровати, чтобы надеть чулки, я больше не могу сдерживаться. Я опускаюсь перед ней на колени и касаюсь рукой волос у нее в паху. Я нежно-нежно их поглаживаю и говорю:

— Маленькая серебристая лисичка, маленькая серебристая лисичка. Такая мягкая и прекрасная. О Мэри, я не могу поверить, что там, внутри, ты ничего не чувствуешь.

По тому, как выглядела ее плоть, как были раздвинуты ее ноги, казалось, что она пребывает на грани удовольствия. Рот у нее был влажным, зазывающим, очевидно, такими же были и губы ее вульвы. Она раздвигает ноги и позволяет мне туда заглянуть. Я нежно касаюсь ее лона и развожу губы, проверяя, увлажнились ли они. Она чувствует, как я касаюсь ее клитора, но мне хочется, чтобы она испытала еще более сильный оргазм.

Я целую ее клитор, еще мокрый после ванной; волосы у нее в паху напоминают влажные водоросли. Лоно ее пахнет устрицами, чудесными, свежими, солоноватыми устрицами. О, Мэри! Мои пальцы начинают двигаться быстрее, она откидывается на постель, предлагая мне свое лоно, раскрытое и влажное, как цветок камелии, с лепестками розы, бархатистыми, атласными. Вульва у нее розоватая и свежая, словно никто никогда к ней не прикасался. У нее вульва девочки.

Ноги ее свешиваются с кровати, а лоно распахнуто. Я могу впиваться в него, целовать, засовывать туда язык. Она не шевелится. Крохотный клитор набухает, словно сосок. Моя голова — у нее между ногами, она тонет в нежнейшем сосуде из шелковистой, солоноватой плоти.

Мои руки скользят к ее тяжелым грудям, ласкают их. Она начинает слабо стонать. Теперь и ее руки опускаются вниз и касаются моих, помогая мне ласкать ее лоно. Ей нравится, когда я прикасаюсь к отверстию вульвы, ниже клитора. Она касается этого места вместе со мной. Именно туда мне хотелось бы запихнуть пенис и двигать им, пока она не закричит от удовольствия. Я прикладываюсь языком к этому отверстию и, насколько могу, ввожу его внутрь. Я обеими руками обхватываю ее за ягодицы, как большой плод, и приподнимаю ее, а тем временем мой язык играет в ее лоне, мои пальцы впиваются в плоть ее зада, ощупывают его упругость, проверяют изгибы, а мой указательный палец отыскивает крохотное отверстие в ее попке и осторожно туда проникает.

Вдруг Мэри вздрагивает — как от электрического удара. Она начинает двигаться, чтобы глубже втянуть мой палец. Я направляю его все дальше, не переставая проводить языком по ее вульве. Она начинает стонать, извиваться.

Когда она опускается, то ощущает мой подрагивающий палец в попке, когда же приподнимается, то ощущает мой подрагивающий язык. С каждым движением она чувствует, как я ускоряю ритм, пока, наконец, не начинает извиваться в затяжном спазме и стонать как голубка. Пальцем я чувствую дрожь ее наслаждения, которая экстатически пульсирует — раз, два, три.

Задыхаясь, она падает.

— О Мандра, что ты со мной сделала, что ты со мной сделала! — Она целует меня, слизывает с моих губ солоноватую влагу. Она трется об меня грудями, продолжая повторять: — О Мандра, что ты со мной сделала…

Как-то меня пригласила к себе в гости супружеская пара, некие X. У них я чувствую себя как на лодке, потому что они живут возле Ист-ривер и, пока мы беседуем, мимо окон проплывают баржи; река живет своей жизнью. Смотреть на Мириам — одно удовольствие. Это чистая Брунгильда, пышногрудая, с блестящими волосами, с чарующим голосом. Ее муж Поль — маленький, из породы гномов, не человек, а чистый фавн — трогательное существо, стремительное и забавное. Он считает меня красивой. Ко мне он относится как к произведению искусства. Дверь отворяет черный швейцар. Поль обрушивает на меня вопли восторга — какой славный капюшон в стиле Гойи, как мне к лицу красный цветок в волосах! — и поспешно проводит меня в салон, помогая раздеться. Скрестив ноги, Мириам сидит на атласном фиолетовом диване. Она красавица от природы, в то время как я — искусственная; чтобы расцветать, мне нужны благоприятная обстановка и тепло.

В их квартире полно мебели, которая мне всегда казалась уродливой, — серебряный канделябр, столы, на которых стоят вьющиеся цветы, огромные атласные пуфики из тутового дерева, предметы в стиле рококо, изящные вещицы, собранные со снобистской игривостью, словно бы им хотелось сказать: «Мы способны получать удовольствие от всего, сотворенного модой, мы выше всего этого».

На всем лежал отпечаток аристократической небрежности, через которую проступала сказочная жизнь X. в Риме, Флоренции: фотографии Мириам в одеждах от фирмы «Шанель», которые часто появлялись на страницах журнала «Вог», великолепие их семьи, стремление казаться изящно богемными, пристрастие к слову, которое являлось ключом к светской жизни, — все должно быть «забавным».

Мириам тащит меня к себе в спальню, чтобы показать новый купальник, который купила в Париже. Для этого она полностью раздевается, после чего достает длинный отрез ткани и начинает в него заворачиваться, изображая примитивное одеяние балийской танцовщицы.

Ее красота завораживает меня. Она разоблачается, расхаживает голой по комнате, а потом говорит:

— Мне хотелось бы быть похожей на тебя. Ты такая изысканная и элегантная. Я же слишком крупная.

— Но именно это мне в тебе и нравится, Мириам.

— О, запах твоих духов, Мандра.

Она льнет лицом к моему плечу, забирается под волосы и нюхает мою кожу.

Я кладу руку ей на плечо:

— Мириам, ты самая красивая женщина, которую я когда-либо встречала.

Нас зовет Поль:

— Когда вы наконец закончите свою болтовню про одежды? Мне скучно!

— Мы уже идем, — отвечает Мириам. Она быстро натягивает колготки.

Когда она выходит, Поль произносит:

— Ты одета по-домашнему, а я собирался взять вас с собой, чтобы послушать Человека на Шнуре. Он поет разные великолепные песни про шнур, а потом на нем вешается.

— Отлично, сейчас я оденусь, — говорит Мириам и уходит в ванную.

Я остаюсь с Полем, но вскоре меня зовет к себе Мириам:

— Мандра, зайди сюда и поговори со мной.

Я рассчитываю, что она будет полуодетой, но обнаруживаю ее в ванной совершенно голую. Она пудрится и накладывает грим.

Она ослепительна, как королева из дешевого водевиля. Когда она приподнимается на цыпочки, чтобы посмотреться в зеркало и накрасить ресницы, я снова подпадаю под очарование ее тела. Я подхожу к ней сзади и смотрю на нее.

Я немного смущаюсь. Она не столь притягательна, как Мэри. В сущности, она бесполая, подобно женщинам на пляже или в турецкой бане, которым наплевать на свою наготу. Я пытаюсь чмокнуть ее в плечо. Она улыбается мне в ответ и говорит:

— Мне бы хотелось, чтобы Поль не был таким приставучим. Давай посмотрим, как тебе подойдет этот купальник.

Она отвечает на мой поцелуй в губы, стараясь не размазать свою губную помаду. Я не знаю, что делать дальше. Мне хочется заключить ее в свои объятия. Я присаживаюсь рядом с ней.

И тут в ванную без стука входит Поль и говорит:

— Мириам, как ты можешь расхаживать в таком виде? Не обращай внимания, Мандра. Это ее обычная манера. Она обожает ходить без одежды. Оденься, Мириам.

Мириам направляется к себе в комнату и одевает прямо на голое тело платье, а сверху — накидку из лисьего меха и произносит:

— Я готова.

В машине она опускает свою руку на мою. Потом она притягивает мою руку к себе под мех, через карман в своей накидке, и я вдруг обнаруживаю, что касаюсь ее лона. Мы едем в темноте.

Мириам требует, чтобы мы поехали через парк. Ей хочется подышать воздухом. Полю же хочется побыстрей попасть в ночной клуб, но он уступает, и мы едем парком. Моя рука лежит в паху у Мириам, поглаживает его, и я чувствую, как на меня накатывает возбуждение, отчего я даже теряю дар речи.

Мириам болтает остроумно и без умолку. Я думаю про себя: «Еще немного, и тебе придется замолчать». Но она продолжает свою болтовню, пока я ласкаю ее в темноте, под атласом и мехом. Я ощущаю, как она отзывается на мои касания, слегка раздвигая ноги, так что моя рука полностью оказывается у нее в промежности. И тогда она напрягается под моими пальцами, вытягивается, и я понимаю, что она испытывает наслаждение. Это оказывается заразительным. Я чувствую, что сама достигаю оргазма, хотя никто ко мне даже не прикасался.

Я так истекаю соком, что опасаюсь, как бы влага не проступила через мое платье. Она должна проступить также и на платье Мириам. Войдя в ночной клуб, мы обе остаемся в шубах.

У Мириам глаза блестящие, темные.

На некоторое время Поль оставляет нас одних, и мы отправляемся в женский туалет. На этот раз Мириам решительно, без смущения целует меня в губы. Мы приводим себя в порядок и возвращаемся к столу.

 

БЕГЛЯНКА

Пьер снимал комнату вместе с Жаном, который был значительно моложе его. Однажды Жан привел домой молодую девушку, которую встретил бродившей по улицам. Он сразу понял, что она не проститутка.

Ей едва исполнилось шестнадцать. Коротко остриженные волосы были как у мальчика, фигура была неоформленной, а маленькие груди торчали вызывающе. Она немедленно откликнулась на слова Жана, но странным образом:

— Я убежала из дома.

— А куда ты сейчас направляешься? У тебя есть деньги?

— Нет, у меня нет денег, и мне негде жить.

— Тогда пошли со мной, — предложил Жан. — Я приготовлю тебе ужин и предоставлю комнату. — С удивительной покорностью она последовала за ним.

— Как тебя зовут?

— Жанетта.

— О, мы вполне подойдем друг другу. Меня зовут Жан.

В его квартире имелось две спальные комнаты, в каждой из которой было по двуспальной кровати. Поначалу Жан на самом деле намеревался помочь девушке и отправился спать на кровать Пьера, который не вернулся ночевать домой. Ее жалкий, потерянный вид вызывал у Жана не желание, а сострадание. Он приготовил ей ужин. Потом она сказала, что хочет спать. Жан выдал ей свою пижаму, показал, где она будет спать, и удалился.

Вскоре после того как он отправился в комнату Пьера, он услышал, как она его зовет. Она сидела в постели, как капризный ребенок, и попросила его сесть рядом с ней. Она попросила его поцеловать ее и пожелать спокойной ночи. Целоваться она еще не умела. Она ответила ему нежным, невинным поцелуем, но он возбудил Жана. Он не оторвался от ее губ и протолкнул язык в ее мягкий ротик. Она позволила это сделать с такой же покорностью, какую проявила, когда согласилась пойти с ним.

Тогда Жан еще сильнее возбудился. Он улегся рядом с ней. Ему показалось, что ей это понравилось. Его слегка страшила ее молодость, но он не мог поверить, что она еще девственница. То, что она не умела целоваться, для него ничего не значило. Он знал многих женщин, которые не умели целоваться, но знали, как заключить мужчину в свои объятия и принять его с предельным гостеприимством.

Он начал обучать ее, как нужно целоваться.

— Предложи мне свой язык, как я тебе предлагаю свой, — сказал он, и она подчинилась.

— Тебе это нравится? — спросил он. Она утвердительно кивнула.

Потом, когда он откинулся на спину и рассматривал ее, она приподнялась на локте, с полной серьезностью высунула язык и поместила его между губ Жана.

Это его очаровало. Она оказалась хорошей ученицей. Он заставил ее двигать и пощелкивать языком. Они долгое время оставались слепленными, после чего он позволил себе перейти к другим ласкам. Он начал изучать ее маленькие грудки. Она откликнулась на его пощипывания и поцелуи.

— Ты до этого никогда не целовалась с мужчиной? — недоверчиво спросил он.

— Нет, — со всей серьезностью ответила девушка. — Но мне всегда этого хотелось. Именно поэтому я и убежала из дома. Я знала, что иначе моя мать будет продолжать меня прятать. А тем временем у нее самой все время бывали мужчины. Я слышала их. Моя мать довольно красива, к ней часто приходили мужчины и запирались с ней в комнате. Но она никогда не позволяла мне видеть их, а иногда даже велела уйти из дома. А мне хотелось, чтобы у меня самой было тоже несколько мужчин.

— Несколько мужчин, — рассмеялся Жан. — А одного недостаточно?

— Я еще не знаю, — с той же серьезностью сказала она. — Я должна проверить.

И тогда Жан все внимание сосредоточил на крепких и торчащих грудях Жанетты. Он целовал и ласкал их. Жанетта с большим интересом наблюдала за ним. Когда он оторвался от нее, чтобы передохнуть, она вдруг расстегнула на нем рубашку и прижала свои юные груди к его груди и начала тереться о него, в точности как томная, сладострастная кошка. Жана ошеломил ее врожденный талант к занятиям любовью. Она делала быстрые успехи. Ее соски знали, как именно касаться его со сков, как тереться об них и возбуждать его.

Тогда он отбросил покрывало и начал развязывать шнурок ее пижамы. Но в этот момент она попросила его погасить свет.

Пьер вернулся возле полуночи и, проходя мимо комнаты, услышал женские стоны, которые были, несомненно, стонами удовольствия. Он замер. Он мог отчетливо представить, что происходит за дверью. Стоны были ритмичными, потом переходили в воркование голубков. Пьер не мог заставить себя уйти.

На следующий день Жан рассказал ему про Жанетту.

— Знаешь, я решил, что она просто молодая девушка, а она оказалась… оказалась девственницей, хотя трудно найти другую, столь готовую к любви. Она ненасытна. Она уже меня измотала.

Утром он отправился на работу и весь день отсутствовал. Пьер оставался дома. В полдень появилась совершенно томная Жанетта и поинтересовалась, что будет на обед. Таким образом, они обедали вместе. После обеда и до возвращения Жана она исчезла. То же самое повторилось на следующий день. И так день за днем. Она была тихой, как мышка. Но каждую ночь Пьер слышал, как из-за двери доносятся стоны, стенания и воркование. На восьмой день он заметил, что Жан выглядит измученным. Во-первых, он был вдвое старше Жанетты, но, должно быть, та всегда помнила про свою мать и стремилась ее превзойти.

На девятый день Жана не было всю ночь. Жанетта разбудила Пьера. Она была в панике, полагая, что с Жаном что-то случилось. Но Пьер подозревал, в чем дело. Несомненно, Жан уже устал от нее и был готов оповестить ее матушку о местопребывании дочери, но узнать от Жанетты ее адрес ему не удавалось, и он решил просто не приходить домой.

Как только мог, Пьер пытался успокоить Жанетту, после чего вернулся в свою постель. Она бесцельно слонялась по квартире, брала наугад книгу и снова ее бросала, пыталась что-то съесть, звонила в полицию. Посреди ночи она вошла в комнату Пьера, чтобы поведать о своих волнениях, и оставалась там, глядя на него растерянно, беспомощно.

Наконец она решилась спросить:

— Ты думаешь, что я больше Жану не интересна? Думаешь, что мне следует уйти?

— Я считаю, что тебе нужно вернуться домой, — сказал Пьер, усталый, сонный и безразличный к девушке.

Но на следующий день она по-прежнему была там, и случилось нечто, поколебавшее его безразличие.

Жанетта присела на краешек его кровати, чтобы с ним поговорить. На ней было тоненькое платьице, казавшееся легким чехольчиком, внутри которого заключено благовоние ее тела. Изысканное благовоние, настолько сильное и всепроникающее, что Пьер мог ощущать все его оттенки — горьковатый, сильный запах ее волос; несколько капель пота на шее, под грудями, под мышками; ее дыхание, одновременно кислое и сладкое, словно в нем смешались лимон с медом; а подо всем этим — запах ее женственности, пробужденный летним зноем, подобно тому, как пробуждается запах цветов.

Он сполна осознал собственное тело, чувствуя, как пижама ласкает его кожу, понимая, что грудь его открыта и что она может даже ощущать его запах, подобно тому, как он чувствует ее.

И вдруг его желание стало стремительно крепнуть. Он притянул Жанетту к себе. Он прижал ее к себе и ощущал ее тело через тонкое платье. Но в тот момент он вспомнил, как Жан доводил ее до стенаний, и растерялся, не будучи уверенным, удастся ли ему сделать то же самое. Никогда ранее он не находился в такой близости от человека, который занимался любовью, и не слышал звуков, которые издает женщина, изнывая от наслаждения. У него не было никаких причин сомневаться в собственной силе, поскольку он имел обильные доказательства того, что является хорошим и во всем удовлетворяющим любовником. Но на этот раз, когда он начал ласкать Жанетту, его одолевали сомнения, охватил такой сильный страх, что желание исчезло.

Жанетта удивилась, обнаружив, как внезапно обмяк Пьер в самый разгар яростных ласк. Она испытывала к нему презрение, поскольку была слишком неопытной, чтобы допустить, что такое в определенных обстоятельствах может случиться с любым мужчиной. Поэтому она не сделала ничего, чтобы попытаться вернуть его любовный запал. Она легла на спину, вздохнула и начала смотреть в потолок. Тогда Пьер поцеловал ее в губы, и это ей понравилось. Он приподнял ее тонкое платье, посмотрел на ее юные ноги и спустил подвязки. При виде того, как начинают спускаться чулки, а потом крошечные трусики, и ощутив пальцами ее маленькое лоно, он снова возбудился. Его охватило сильное желание овладеть ею, проявить насилие к ней, такой податливой и влажной. Он вторгся в нее своим могучим членом и ощутил, как ему там тесно. Мысль об этом зачаровала его: он представлял, как ее лоно, мягкое и ласкающее, охватывает его пенис, подобно чехлу.

Он почувствовал, как сила, обычная сила и искусность возвращаются к нему. По каждому ее движению он догадывался, в каком именно месте она ждет его прикосновений. Когда она прижалась к нему, он обхватил ее маленькие ягодицы обеими руками, а его палец коснулся заднего отверстия. От этого прикосновения она дернулась, но не произнесла ни звука.

А Пьер ждал этого звука, звука одобрения, поощрения. Жанетта не издала ни единого звука, хотя Пьер внимательно прислушивался, продолжая ее долбить.

Потом он остановился, наполовину извлек свой пенис и только его кончиком начал водить вокруг ее маленьких розоватых губ.

Она улыбнулась ему и уступила, но по-прежнему не издавала ни звука. Неужели она не получала удовольствия? Что же такого делал с ней Жан, что она издавала такие крики наслаждения? Он испробовал все позы. Он приподнимал ее, держа за талию, тем самым еще плотнее прижимая к себе ее лоно, становился на колени, чтобы лучше проникать в нее, но она не издала ни звука. Он перевернул ее и начал брать сзади. Руки его побывали повсюду. Она тяжело дышала и была влажной, но молчала. Пьер трогал ее задик, ласкал маленькие груди, кусал губы, целовал ее лоно, яростно запихивал в нее свой член, а потом мягко поворачивал и помешивал им внутри, но она все равно молчала.

— Скажи, чего ты хочешь, чего ты хочешь, — в отчаянии просил он.

— Кончай, — не задумываясь, ответила она, словно бы все время только этого и ждала.

— Ты этого хочешь? — переспросил он, терзаемый сомнениями.

— Да, — подтвердила она, но ее пассивность заставила его усомниться. Он утратил всякое желание кончать, ублажать ее. Его желание умерло внутри нее. На ее лице он увидел выражение разочарования.

И тогда она сказала:

— Я полагаю, что я не настолько для тебя привлекательна, как другие женщины.

Пьер был удивлен.

— Разумеется, ты мне кажешься привлекательной, но мне показалось, что ты сама не испытываешь удовольствия, и поэтому я прекратил.

— Я испытываю удовольствие, — сказала ошарашенная Жанетта. — Разумеется, испытываю. Я только боялась, что может войти Жан и услышать меня. Я считала, что если он даже придет и обнаружит меня здесь, но не услышит от меня ни звука, то решит, что ты овладел мной помимо моей воли. Но если он услышит меня, то будет уверен, что я получаю удовольствие, и это его обидит, поскольку он всегда повторял мне: «Значит, тебе это приятно, приятно, скажи, давай же говори, кричи, тебе это нравится, да? Тебе хорошо, ты получаешь удовольствие, говори же, скажи мне, что ты ощущаешь?» Я не могла объяснить ему, что я ощущаю, но тогда начинала кричать, а ему это нравилось, и это его возбуждало.

Жан должен был бы знать, что произойдет между Жанеттой и Пьером в его отсутствие, но он не мог поверить, что Пьер способен проявить к ней настоящий интерес: слишком уж она напоминала ребенка. Он был невероятно удивлен, когда, вернувшись, обнаружил, что Жанетта по-прежнему там, а Пьер охотно ее утешает, выводит на прогулку.

Пьеру доставляло удовольствие покупать ей одежду. Поэтому он вместе с ней ходил по магазинам и ждал, пока она примеряет наряды в маленьких кабинках. Ему было приятно видеть через щелочку торопливо задернутой занавески не только Жанетту и ее девичье тело, влезающее в платья и вылезающее оттуда, но и других женщин. Обычно он спокойно сидел напротив примерочной кабинки и курил. За занавеской ему были видны выглядывающие части голых плеч, спины, ног. Благодарность, которую ему выражала Жанетта за одежды, которые он ей дарил, могла сравниться только с ужимками стриптизерш. Едва дождавшись, пока они выйдут из магазина, она прильнула к нему и, пока они шли, шептала: «Посмотри на меня. Разве это не прекрасно?» И она вызывающе выпячивала груди.

Когда они садились в такси, ей хотелось, чтобы он пощупал ткань, одобрил пуговки, поправил вырез. Она сладострастно потягивалась, чтобы убедиться, насколько плотно ее облегает платье, поглаживала ткань, словно это была ее кожа.

Потом она стремилась избавиться от платья с не меньшей страстностью, чем вначале надеть его. Ей хотелось, чтобы с ним имел дело Пьер, мял его, проводил крещение своим желанием.

Она припала к нему в своем новом платье, которое заставляло его особенно остро ощущать ее энергичность. И, когда они наконец вернулись домой, ей захотелось закрыться с ним в комнате, чтобы он завладел ее платьем, как он это делал с ее телом, она терлась, прижималась и обвивала его и не удовлетворялась, пока он не срывал с нее это платье. Когда же это свершалось, она не оставалась в его объятиях, а расхаживала по комнате в нижнем белье, расчесывала волосы, припудривалась и вела себя так, словно готовится уйти, и Пьеру не оставалось ничего, кроме как принимать ее такой, как она есть.

Она по-прежнему носила туфли на высоких каблуках и подвязки. Между подвязками и трусиками, равно как между талией и крохотным бюстгальтером, виднелось голое тело.

Через некоторое время Пьер попытался поймать ее. Ему хотелось окончательно ее раздеть. Ему удалось только расстегнуть бюстгальтер, и она снова выскользнула из его объятий, чтобы исполнить для него танец. Она хотела продемонстрировать ему все движения, которые только знала. Пьера восхищала ее легкость.

Он поймал ее, когда она проходила мимо, но она не позволила ему прикоснуться к своим трусикам, а только разрешила снять с себя чулки и туфли. Но в этот момент она услышала, как входит Жан.

В чем была, она выскочила из комнаты Пьера и бросилась навстречу Жану, совершенно голая, если не считать трусиков. Потом он увидел Пьера, который вышел за ней следом, рассерженный, что его лишили удовольствия, рассерженный тем, что ему она предпочла Жана.

Жан все понял. Но он не испытывал к Жанетте никакого желания. Ему хотелось освободиться от нее. Поэтому он отверг ее и оставил их одних.

Тогда Жанетта вернулась к Пьеру. Пьер попытался ее успокоить. Она была рассержена, начала собирать вещи, одеваться, собираясь уйти.

Пьер преградил ей дорогу, отнес ее в комнату и бросил на кровать.

На этот раз он решил любой ценой овладеть ею.

Их схватка была приятной, его грубый костюм терся о ее кожу, его ягодицы терлись о ее нежные груди, его туфли — о ее голые ноги. И в этом смешении твердости и мягкости, холода и тепла, жесткости и податливости Жанетта впервые признала в Пьере своего хозяина. И он сам это почувствовал. Он сорвал с нее трусики и обнаружил, что она истекает соком.

И тогда его охватило дьявольское желание причинить ей боль. Он ввел в нее только свой палец. Он двигал пальцем до тех пор, пока Жанетта не начала испытывать удовольствие и возбужденно перекатываться, после чего вынул его.

Прямо перед ее удивленным взором он достал свой возбужденный пенис и начал его поглаживать, доставляя себе максимальное наслаждение. Иногда он делал это только двумя пальцами, обхватывая его за кончик, а иногда — всей ладонью. Жанетта могла видеть, как он сжимается и разбухает. Казалось, что он держит в руке трепыхающуюся птицу, пленницу, которая пытается броситься на нее, но которую Пьер удерживает ради собственного удовольствия. Она, как зачарованная, не сводила глаз с его пениса, даже приблизилась к нему вплотную. Но он еще не мог избавиться от гнева на нее за то, что она выскочила из комнаты, чтобы встретить Жана.

Она опустилась перед ним на колени. Хотя между ног она еще ощущала трепет, но понимала, что если ей удастся хотя бы поцеловать его пенис, то сможет утолить свое желание. Пьер позволил ей стать на колени. Казалось, что он готов к тому, чтобы позволить ей взять пенис в рот, но он этого не сделал. Он продолжал его теребить, рассерженно наслаждаясь собственными ощущениями, словно говорил ей: «Я в тебе не нуждаюсь».

Жанетта бросилась на кровать и забилась в припадке истерики. Ее безумные жесты, то, как она зарывалась головой в подушку, отчего больше не могла видеть Пьера, как она дугой выгибала тело, возбудили Пьера. И все же он не доверил ей свой пенис. Вместо этого он зарылся лицом ей между ног. Жанетта откинулась и затихла. Она что-то тихо бормотала.

Пьер собрал губами свежую пену у нее между ног, но не намеривался позволить ей достичь вершины наслаждения. Он щекотал ее. Как только он чувствовал, что она приближается к оргазму, так сразу останавливался. Он держал ее ноги широко раздвинутыми. Его волосы свешивались ей на живот и ласкали ее. Левой рукой он дотянулся до одной из ее грудей. Жанетта пребывала почти в беспамятстве. Теперь он понимал, что если бы зашел Жан, она этого не заметила бы. Жан мог бы даже начать заниматься с ней любовью, но и тогда она бы его не заметила. Она находилась полностью под чарами пальцев Пьера, ожидая от него высшего наслаждения. И когда наконец его возбужденный пенис коснулся ее мягкого тела, это было почти как ожог: она задрожала. Он никогда не видел, чтобы ее тело было настолько неконтролируемым, настолько отстраненным от всего, кроме желания быть обладаемой и удовлетворенной. Она расцветала под его ласками, и в ней рождалась уже не девочка, а женщина.

 

ИЗ «ДНЕВНИКА»

[Март, 1933]

Звонок от Генри: встреча с доктором Ранком оказалась стопроцентным успехом. Ранк с ним подружился. Он в восторге от Генри. Утверждает, что «Тропик Рака» не отражает его целиком, а только является его преувеличенным односторонним отражением.

— Всем этим я обязан тебе, — говорит Генри.

— Ты обязан этим тому, что ты есть, — отвечаю я.

Я сообщила Генри, что Ранк хотел бы с ним встретиться. Генри немного встревожился, но мне он доверял. Ему требовалось быть уверенным, что брошенный вызов его устроит. […]

Гости ушли. Я сижу одна в студии. Пришли супруги Альенде с Антоненом Арто. Антонен смотрел на хрусталь. Мы прогуливались по залитому луной парку, и Антонен был сильно возбужден и пребывал в романтическом настроении: «Здесь присутствует красота, которая нам казалась исчезнувшей в этом мире. Дом — волшебный, сад — волшебный. Все как в сказке».

Арто — стройный, напряженный. Изможденное лицо с глазами провидца. Сардонические манеры. То усталый, то пламенный и ядовитый.

Театр для него — это место, где он может выкрикнуть боль, гнев, ненависть, передать нам насилие. Самая яростная жизнь может вырваться из ужаса и смерти.

Он говорил о древних кровавых ритуалах. Заразительная сила. Как мы утратили магию заражения? Древние религии знали, как надо проводить ритуалы, чтобы сделать заразительными веру и экстаз. Исчезла сила ритуала. Он же хотел придать ее театру. Ныне уже никто не способен поделиться чувством с кем-то другим. А Антонен Арто хотел, чтобы эту роль выполнял театр, чтобы быть в самом центре, чтобы этот ритуал нас всех разбудил. Ему хотелось закричать так, чтобы люди снова возбудились, пришли в состояние экстаза. Никаких разговоров. Никакого анализа. Заражение через воспроизведение экстатических состояний. При этом — никакой сцены, вместо этого — ритуал посреди аудитории.

Пока он говорил, я размышляла, прав ли он, что мы утратили ритуал, или же просто люди утратили способность чувствовать, и уже никакой ритуал не вернет им эту способность.

Арто — сюрреалист, которого отвергли сюрреалисты. Эта сухая, призрачная фигура слоняется по кафе, но никто не видит его выпивающим или смеющимся в компании у стойки. Это одурманенное, закованное существо, которое всегда бредет одиноко, которое стремится разыграть пьесы, воплощающие сцены пыток.

Глаза у него голубые, с поволокой, почерневшие от боли. Он — комок нервов. И все же он был прекрасен, когда выступал в роли монаха, влюбленного в Жанну д’Арк в фильме Карла Дрейера. Глубоко посаженные глаза мистика, словно бы сверкающие из пещеры. Глаза запавшие, туманные, таинственные.

Писать для Арто тоже мучительно. Тексты рождаются со спазмами, с огромным напряжением. Он беден. Он в конфликте с миром, который представляется ему насмешливым и угрожающим. Его напористость — томная, скорей даже ужасающая.

Когда мы в стороне от остальных стояли в саду, он проклинал галлюцинации, и тогда я сказала:

— Я счастлива в своем мире галлюцинаций.

— Я даже этого не могу сказать. Для меня это пытка. Чтобы пробудиться, мне приходится прилагать сверхчеловеческие усилия.

Альенде рассказывал мне, что он пытался отучить Арто от губительной для него привычки к наркотикам. Единственное, что я замечала в тот вечер, был его протест против истолкований. Он так страстно стремился избавиться от их присутствия, словно бы они мешали его духовному подъему. Он страстно говорил о кабале, магии, мифах, легендах.

Альенде рассказывал мне, что Арто несколько раз беседовал с ним, но в конечном счете отказался от психоанализа. Это была поза, но при этом он утверждал, что она ему помогает. […]

Арто написал о своем пугающем одиночестве, поэтому, прочтя его L’Art et le Mort, я подарила ему свою книгу «Дом кровосмешения», написав при этом:

Дорогой Антонен Арто!

Вы, использовавший язык нервов и нервного ощущения, вы, который познали, что значит лежать распростертым и ощущать, что распростерто не тело — его плоть, кровь, мышцы, — а это гамак, подвешенный в пространстве, обуреваемый галлюцинациями, и он способен получить ответ на созвездия, создаваемые вашими словами, на обрывки ваших чувств, на переплетение, на параллелизм, на аккомпанемент, на эхо, на равномерные покачивания, на отзвук. На отзвук от вашего «grande ferveur pensente», на ваше «fatigue du commencement du monde». Самое главное — не ощущать, что чьи-то слова падают в пустоту. У вас в «L’Art et le Mort» ни одно слово в пустоту не упало. А возможно, на этих страницах вы увидите, какой мир я подготовила, чтобы вы его приняли. В нем нет ни стен, ни засасывающего освещения, ни переливающегося хрусталя, ни обостренных наркотиками нервов, ни провидческих очей, ни дрожи сновидений. Хотя эту книгу я написала еще до того, как с вами познакомилась, она оказалась синхронной вашему видению мира.

Письмо от Арто:

Я уже давно собирался вам написать по поводу рукописи, которую вы дали мне прочесть и в которой я почувствовал духовное напряжение, четкую выверенность языка и выражения, которые напоминают мой образ мышления. Но в последнее время я буквально одержим, полностью поглощен исключительно докладом, который мне предстоит сделать в четверг на тему «Театр и чума». Это сложная и ускользающая тема, и она отвлекает мои мысли в направление, обычно мне совершенно не свойственное. Кроме того, я очень плохо читаю по-английски, а вы пишете на необычайно трудном, замысловатом и утонченном английском, что делает мою задачу в два-три раза сложнее. Прошу извинить меня за столь короткое письмо. Когда расправлюсь с лекцией, напишу поподробней. А между тем я хотел бы выразить глубочайшую благодарность за все, что вы уже сделали для моего Театрального проекта, и надеюсь, что вы сможете принять в нем активное участие в качестве «réalisatrice».

Дневник — как путеводитель. Арто не понял, почему я храню дневники в сейфе. Он — полная мне противоположность. Он ничего не хранит. У него нет собственности. Когда я впервые встретила Генри, у него тоже не было никакого имущества. Я ощущаю предназначение, время, историю. Генри утверждает, что теперь у него не хватило бы решимости путешествовать без гроша в кармане. Он устал от подлинных странствий. Доказательством тому — то, что он усиленно собирает свои записи, переплетает их, строит планы.

Я собираю материал для Альенде, который пишет книгу о Черной Смерти — чуме.

Генри рассуждает о шизофрении, о царстве смерти, о цикле Гамлет — Фауст, о Судьбе, о макромикрокосме, о мегалополисной цивилизации, об уступках перед биологией. Мне кажется, что ему следует писать только о жизни, отказавшись от теорий. Почему ему так хочется казаться мыслителем, философом? Или он пытается создать свой собственный мир, чтобы обеспечить в нем для себя местечко? А может, он находится под влиянием Лоуенфельса и Френкеля? Генри сидит за письменным столом и ведет борьбу с Д. Г. Лоуренсом: перерывает горы заметок, вздыхает, курит, ругается, печатает, пьет красное вино. И тут до него доносится, как я говорю Фреду о том, что собираю материал для книги Альенде «Хроника чумы», и о той яростной жизни, которая вырывалась из ужаса смерти. Несомненно, что тот период был богатым и плодотворным. Генри начал прислушиваться, очевидно, представил, что это вполне укладывается и в его схему, после чего принялся засыпать меня вопросами. Он был очень доволен полученной информацией, которая подтверждала его собственные положения. Он использует абсолютно все.

Он вступил в новую фазу — философскую. Теперь Генри говорит о своей богемной жизни с Джун как о хаосе, как о промежуточном этапе, не имеющем отношения к его подлинной природе. Он обожает порядок. Он утверждает, что все великие художники любят порядок. Безупречный порядок. Поэтому теперь Генри пытается упорядочить хаос.

— Джойс, — заявляет Генри, — символизирует собой душу большого города, его динамизм, атеизм, гигантские масштабы разочарования, он — археолог мертвых душ.

Мы говорили о Лоуренсе и смерти. Я прочла Генри свои заметки.

— И это в самом деле написала ты? Ты сама написала? — Он изумлен. — К этому больше ничего нельзя добавить.

Обычно феминистическое зрение близоруко. Я не думаю, что это применимо ко мне. Но отвлеченных идей я не понимаю.

Перед нашей беседой мы отправились в кино и смотрели фильм с Лил Даговер, одной из любимых актрис Генри. Фильм был плохой, но он без ума от ее импозантного, сладострастного тела. После фильма она появилась живьем: жеманная, исхудавшая, искусственная, прилизанная — и совершенно его разочаровала. Возможно, разъяренный от такого разочарования, он начал яростно болтать. Мы сидели в русском кафе. Дамы в вечерних платьях были уродливы, но у Генри возникал соблазн укусить их за обнаженные плечи.

Генри полагает, что переживает великий переход от романтического интереса к жизни к классической заинтересованности философией. Годом ранее, когда Френкель сказал Генри: «Люди — это идеи», Генри парировал: «Почему идеи? Почему символы?»

Он стал философом. Мы сидим с ним в кафе и пьем, а он продолжает говорить о Шпенглере. Я не понимаю зачем. Неужели он пытается упорядочить свой опыт, отыскать для него нужное место? Я горжусь его активностью, но мне кажется, что у меня обманом похитили Генри-авантюриста. Похитили его жизнь на дне, его впечатляющие невзгоды, его разгульные ночи, его погони за наслаждениями, любопытство, его жизнь на улицах, когда он общался с каждым, со всеми. Романтик подчиняется жизни, классицист сам подчиняет ее.

Он избавился от боли. Теперь он мертв, продолжает жить только в других, стал тайным наблюдателем, который прячется за шезлонгом, за обтянутой холстом спинкой, скрывающей его присутствие, но я все еще слышу, как он своим карандашом делает заметки о жизни других. Можно жить и жизнью других, но только при условии, если живешь собственной жизнью. Потому что только когда мы живы, мы способны видеть, слышать, чувствовать, лучше понимать, проникать в жизнь других. Его же косвенное участие — это подсматривание в альковы, в ночные клубы, в танцевальные залы, бары, кафе, за ночной жизнью, за чужими любовными историями…

Он придал мне мужества продолжать жить. За это я теперь и расплачиваюсь. Но я-то вернула ему только печаль и сожаления, устремления и несколько мгновений безумия. Он горд своей проницательностью и своими способностями, поскольку излечил меня.

Лекционный зал в Сорбонне.

Альенде и Арто сидели за большим столом. Альенде представил Арто. Комната была переполнена. Грифельная доска создавала странный фон. Люди разных возрастов, последователи Альенде, его «новых идей».

Освещение было резким. От этого глубоко посаженные глаза Арто тонули во мраке. От этого в глаза особенно бросались его движения. Казалось, что его пытают. Его довольно длинные волосы временами ниспадали на лоб. Он обладает подвижностью актера, движения у него стремительные. Лицо у него изможденное, как после лихорадки. Кажется, что его глаза совсем не видят собравшихся людей. Это глаза провидца. Руки у него длинные, с тонкими пальцами.

Рядом с ним Альенде выглядит земным, тяжелым, серым. Он восседает за столом — массивный, задумчивый. Арто поднимается на кафедру и начинает говорить о «Театре и чуме».

Он просил меня сесть в первом ряду. Мне кажется, что ему нужна предельная напряженность, более высокая форма чувствования и образа жизни. Неужели он пытается нам напомнить, что именно во время Великой Чумы было создано так много великолепных произведений искусства и театра потому, что гонимый страхом смерти человек ищет бессмертия или же возможности избежать смерти, превзойти самого себя? Но вдруг почти незаметно он отошел от линии рассуждений, за которой мы следили, и принялся изображать умирающего от чумы. Никто так и не понял, когда именно это началось. Для иллюстрации своего доклада он изображал агонию. По-французски la peste звучит намного страшней, чем «чума» по-английски. Но чтобы передать то, что изображал Арто на кафедре в Сорбонне, не хватит никаких слов. Он совершенно забыл о своей лекции, о театре, идеях. Там сидели доктор Альенде, слушатели, молодые студенты, его жена, профессора, режиссеры.

Его лицо было искажено страданием, было видно, как волосы его увлажнились от пота. Глаза были широко открыты, мышцы напряжены, а пальцы старались сохранить подвижность. Он пытался заставить всех прочувствовать сухость и жжение в горле, мучительную боль, лихорадку, пожар в желудке. Он пребывал в агонии. Он вопил. Он был в бреду. Он изображал собственную смерть, собственное распятие на кресте.

Наконец присутствующие пришли в себя и начали смеяться. Смеялись абсолютно все! Они свистели. Потом поочередно, шумно переговариваясь, возмущаясь, начали покидать зал. Выходя, они громко хлопали дверью. Единственными, кто не сдвинулся с места, были Альенде, его жена, супруги Лалу и Маргерита.

Возмущение усиливалось. Глумление возрастало. Но Арто продолжал, пока не дошел до последней точки. Он рухнул на пол и остался там лежать. И после того как в зале остались только его немногочисленные друзья, Арто подошел ко мне и поцеловал мне руку. Он попросил пойти с ним в кафе.

У всех остальных были свои дела. Мы с Арто распрощались с ними у ворот Сорбонны и пошли в густой туман. Улюлюканье оскорбило его, ранило, озадачило. И тогда он выплюнул свою ярость: «Им всегда хочется слушать про это, им хочется услышать объективную лекцию о “Театре и чуме”, а мне хотелось, чтобы они сами это почувствовали, саму чуму, чтобы они ужаснулись и пробудились. Я хочу разбудить их. Они же не понимают, что они мертвы. И смерть у них неисправимая, как глухота, как слепота. Я изобразил им агонию. Разумеется, свою и всех тех, кто еще жив».

Его лицо тонуло в тумане, он откинул волосы со лба. Он казался напряженным и измученным, но говорил уже спокойно. Мы сидели в кафе Французской академии. Он позабыл о своей лекции. «Я еще не встречал никого, кто бы воспринимал мир так, как я. В течение пятнадцати лет я был наркоманом: курил опиум. Впервые мне дали его, когда я был маленьким, чтобы снять страшные головные боли. Иногда мне кажется, что я не пишу, а описываю свою борьбу с сочинительством, родовые муки».

Он читал стихи. Мы беседовали о форме, о театре, о его работе.

— У тебя зеленые, а иногда фиолетовые глаза.

Он вдруг стал нежным и спокойным. Мы пошли дальше, под дождем.

Для него чума была ничем не хуже смерти от посредственности, смерти от потребительства, смерти от окружающей нас продажности. Ему хотелось заставить людей осознать, что они умирают. Привести их в поэтическое состояние.

— Их враждебность свидетельствует о том, что ты их растревожил, — сказала я.

Но как ужасно видеть чувствительного поэта перед лицом враждебной аудитории. Какая же в людях жестокость, какая мерзость!

Мне грустно оттого, что Альенде помог мне выжить, а я не могу ему помочь. Мне ужасно не хочется покидать его, оставляя в узком искусственном мирке. Мне хотелось бы, чтобы он познал радость. Однажды он описал мне свое ощущение, заявив, что между ним и миром всегда был занавес. Вчера вечером мне было неприятно видеть его волшебное отстранение. Словно между его появлением на концерте у Хоакина и сегодняшним днем он еще дальше отстранился от жизни. Возможно, вчера вечером в Сорбонне он понял, что умирает, что он по-прежнему будет провожать из своей крохотной, заваленной книгами комнаты усталых невротиков, чтобы они продолжали жить и любить в этом мире, а сам он будет по-прежнему сидеть в своем шезлонге, делая заметки, а тем временем все, чего ему хочется — приключения, эротика, путешествия, экстаз, красивая жизнь, — будет проходить мимо.

Накануне вечером в Сорбонне его чары развеялись, замерцали, поблекли и погасли. […]

[Июнь, 1933]

В гости ко мне приходит Бредли, который все прекрасно понимает. Он берет на себя роль советника, наставника, упрашивает меня писать более откровенно. Ему хочется извлечь меня из моих потаенных пещер. Он высказал много интересных соображений по поводу искусства, музыки, писательского ремесла, художников. Резкие суждения.

Он сказал, что литература оказывает на писателя дурное воздействие и Генри идет только во вред, что он слишком много читал. Он сказал, что моя тема отцовской любви столь же серьезная и захватывающая, как любовь Генри и Джун. Я должна это описать. Иногда, когда со мной разговаривают, я ощущаю, что делаю все то, чего они от меня хотят, когда просят быть в моем дневнике подлинной, страстной, взрывной и тому подобное.

Он разругал поэзию в «Доме кровосмешения». Недоволен стилизацией. Утверждает, что я подпала под влияние американского идеализма, хотя я это отрицала, потому что ощущаю тот пуританизм, идеализм, который проистекал от моей матери-датчанки, ее нордическое влияние. […]

Я ни о чем не сожалею. Сожалею только, что все хотят отобрать у меня мой дневник, который является моим единственным надежным другом, единственным, кто помогает мне выстоять в этой жизни. Счастливые моменты с живыми людьми столь хрупки, я слишком редко пребываю в состоянии откровенности, и малейшего признака незаинтересованности достаточно, чтобы я замолчала. В дневнике же я чувствую себя расслабленной.

У нас была серьезная беседа о снах. Генри выслушивал мои соображения и записывал их. Он уже представляет, какая книга у него получится, предвкушает ее подлинный сюрреализм. Он начинает задумываться о качестве сновидений и о том, как их истолковывать, задает себе те же самые вопросы, которые ранее я задавала себе. В «Доме кровосмешения» развитие сюжета начинается со сновидения, потому что в реальной жизни у меня слишком часто отношение к жизни, ощущение жизни и сам процесс жизни воспринимались как сон. Но Генри настойчиво вопрошает о настоящих ночных снах.

Я говорила о свете, об атмосфере и текучести; он же — о тональности и отсутствии сдерживающих факторов, когда тело и ощущения пребывают в полной гармонии, об удивительном чувстве расслабленности. Я порекомендовала ему войти в мир сновидений и овладеть им. Вначале он записывал мои сны только для того, чтобы мне польстить. Генри рассмеялся, когда я ему это сказала. «Держись за них, — сказала я, — и тогда сможешь ими воспользоваться, напишешь книгу». Это — моя территория, в которую, как обычно, Генри привносит новую силу.

В конечном счете я совсем не понимаю, что накануне вечером случилось с Арто. Вчера он пришел и заявил, что причиной его скованности являются не насмешки Стиля, а подозрения, которые он почувствовал ко мне. Он не принимал меня и подозревал, что я испытываю к нему симпатию. Он испугался.

— Я этого не понимаю, — сказала я.

Мы сидели в саду. На столе лежали книги, рукописи, которые Арто мне читал. Он только что рассказывал о своей книге «Гелиогабал», о своей жизни. Он родился в Турции. Вдруг он замолчал, потом спросил: «А тебе в самом деле интересна моя жизнь?» Потом он добавил: «Я хочу посвятить свою книгу тебе. Но понимаешь ли ты, что это значит? Это не будет обычное посвящение. Оно раскроет существующее между нами утонченное взаимопонимание».

— А между нами и есть утонченное взаимопонимание, — сказала я.

— Но не эфемерно ли оно? Это с твоей стороны только бзик или же прочная, основополагающая связь? Я вижу в тебе женщину, которая играет с мужчинами. В тебе так много тепла и симпатии, что можно даже обмануться. Создается впечатление, что ты любишь всех, что ты разбрасываешь свои чары. Но я боюсь, что ты капризна, изменчива. Мне кажется, что сегодня я тебе интересен, а завтра ты меня бросишь.

— Ты должен положиться на свою интуицию. Все мое очарование поверхностно. На самом же деле к некоторым людям я испытываю очень глубокий, всеобъемлющий и устойчивый интерес. Некоторые отношения не могут меняться. Мой интерес к тебе основывается не на том, что я открыла в тебе в настоящей жизни. Я внимательно прочла полностью все твои сочинения, и мне кажется, что я понимаю тебя, вот и все. В этом я честна и откровенна.

— А ты часто пишешь подобные письма писателям? Это твоя обычная манера?

Я рассмеялась:

— Нет, я писала не слишком многим писателям. Это не моя манера. Я очень избирательна. Помимо тебя, могу припомнить только двух писателей, которым я писала, — Джуну Барнес и Генри Миллера. Я написала тебе из-за созвучия твоих и моих сочинений. Я выбрала некую площадку и на этой площадке повстречала тебя. А на этой площадке не играют в легкомысленные игры.

— Ты совершила удивительно неординарный поступок. Не мог в это поверить. Если он был сделан при таком безразличии к миру, руководствуясь, как ты это описываешь, одним импульсом, то это слишком прекрасно, чтобы в такое можно было поверить.

— Я бы не стала писать такое Бернарду Стилю. Если бы ты неверно истолковал написанное мною, если бы ответил на обычном уровне, то был бы никакой не Арто. Я постоянно живу в некоем мире, где все происходит совсем не так, как, например, в мире Стиля. Вполне допускаю, что Стиль мог бы истолковать мое письмо совершенно иначе, но только не ты.

— Я не мог поверить, что такое возможно, — сказал Арто. — Я никогда даже не мог представить, что в этом мире такое отношение возможно. Я боялся это понять. Я боялся самообмана, боялся, что потом все окажется совершенно обычным, что ты окажешься просто общительной женщиной, которая обожает переписываться с писателями, выражать свои симпатии и прочее. Как ты видишь, я воспринимаю вещи очень серьезно.

— Я тоже, — сказала я таким убежденным тоном, в котором он не мог больше сомневаться. — К людям я проявляю тепло, гостеприимство, дружелюбие, но все это только поверхностное. Что же касается сокровенных чувств, смысла, то у меня очень редко возникают контакты с другими, и именно потому, что ты являешься серьезным поэтом-мистиком, я обратилась к тебе прямо, без обиняков, поскольку сразу чувствую человека и доверяю своей интуиции. Я тоже воспринимаю все на полном серьезе. Я уже говорила, что живу в другом мире, и полагала, что ты поймешь его, подобно тому, как я поняла твой.

— Вчера вечером, — добавил Арто, — когда ты в поезде так нежно говорила, мне показалось, что своей отстраненностью я тебя обидел.

— Нет, я объяснила твое состояние тем, что ты поглощен творческими поисками. Мне известно, что, когда человек творит, он полностью погружен в мир своего воображения, так что ему трудно выйти оттуда в реальный мир и окунуться в него, особенно, если этот мир — легкомысленный.

— Все это было слишком удивительным. Это пугает меня. Я слишком долго жил в полном моральном одиночестве, в духовном одиночестве. Населить свой мир людьми легко, но это меня не устраивает.

Арто опустил руку мне на колено. Меня поразило, что он сделал физический жест. Я не отреагировала. Потом я сказала: «Ты больше не будешь испытывать такого духовного одиночества». Своим определением, подумалось мне, я отодвину вопрос, который увидела в его глазах и который повис над нами, вопрос столь же загадочный, как и природа нашей связи. Он убрал руку. Мы сидели молча. Его глаза казались очень красивыми. Они были наполнены серьезностью, тайной, чудом; это был poéte maudit, на мгновение вышедший из своего ада. Я попросила его почитать что-нибудь из его книги.

Он сказал, что, когда навещал Стиля, тот из ревности пытался заставить его выглядеть более левым и смешным. Я знаю, что это так. Также я поняла, что Стиль с раздражением наблюдал за моим все возрастающим интересом к Арто. И снова мне стало ясно, что единственный возможный для меня путь — через воображение. Стиль — красивый, притягательный, но обыкновенный. Арто же — страдающий и вдохновенный.

Он пытается выявить смысл моего имени. Анаис, Анахита, персидская богиня луны. Анаис — мое греческое внешнее Я, очаровательное, блистательное, а не мое мрачное Я. А где же мое мрачное Я, которое совпадает с отчаяниями Арто? В дневнике. Сокрытое.

В ночь после того как у меня был Арто, мне приснилось, что он овладел мной и что меня поразила его страстность. Но, проснувшись, я совсем не ощущала, что именно таким был характер моей связи с Арто. В снах я сплю со всеми. Двенадцать комнат во сне? Прошлое, настоящее и будущее? Я должна бы уметь улавливать атмосферу снов лучше, чем кто-либо. Я провожу в них так много времени, руководствуясь ощущениями, впечатлениями, интуицией и доверяя им.

Тропическая погода. Блаженство. Благость.

Я не вполне описала, какое возбуждение, наплыв чувств, прозрачную открытость, ужасные вспышки несдержанности, эмоций я испытывала во время беседы с Арто. Напряженность самого Арто была слишком очевидной, ее выдавали его глаза. Но мгновения, когда мне казалось, что я уплываю, являются настолько интимными, что другие могут принять за любовь то, что на самом деле является страстной дружбой. Слишком много тепла.

Любить, любить, любить, как может любить только художник, поэт, влюбленный в мир, любить всеми своими чувствами, обожать все живое, соблазнять весь мир песнями, танцами, поэзией, музыкой, обладать огромной страстью к жизни, страстью ко всем ее ликам, этапам, содержимому, нюансам, к мужчине, женщине, ребенку, к солнцу, нервам, боли, к испарине, выступающей на лице Арто от нервного напряжения. Арто наблюдает за сосудами из облаков и запинается, когда читает свои ранние стихотворения.

Страх Арто, сон о том, как я убаюкиваю и успокаиваю мужчин, которых терзала днем, любовь к творениям, к стихотворениям, к снам о мужчинах… любовь.

Я встречаюсь с Арто в кафе, и он приветствует меня с искаженным лицом. «Я — ясновидящий. Я вижу, что ты не придавала никакого значения тому, что вчера говорила. Сразу после нашего разговора в саду ты стала отчужденной, лицо — непроницаемым. Ты избегала моих прикосновений. Ты убежала».

— Но и речи не было о плотской любви… После всего, что я сказала, мне показалось, что ты придал моим словам обычное человеческое истолкование.

— Тогда о чем же была речь?

— О духовном родстве, дружбе, понимании, воображаемых связях.

— Но мы же люди!

Я забыла последовательность наших фраз. Мне было ясно одно: я не хочу иметь с Арто физических отношений. Мы куда-то брели. Когда он сказал: «Мы идем в ногу. Это божественно, когда идешь с кем-то, кто шагает точно в таком же ритме. Тогда прогулка превращается в эйфорию», мне все это начало казаться нереальным. Я больше не пребывала в собственном теле. Я вышла наружу из своей телесной оболочки. Я чувствовала и видела, что Арто смотрит на меня с обожанием. Я видела, как он рассматривает мои сандалии; я видела, как колышется мое легкое летнее платье, по которому пробегают волны от каждого порыва ветерка; я видела свою обнаженную руку, а на ней — руку Арто; и я видела мимолетную радость на его лице, ощущая при этом ужасную жалость к больному, измученному безумцу, ненормальному, гиперчувствительному.

У Французской академии мы поцеловались, и я выдумала для него историю о том, что являюсь существом раздвоенным, что не могу одновременно любить плотски и в воображении. Я продолжала развивать историю о своей раздвоенности и сказала: «В тебе я люблю поэта».

Это его тронуло, но не ущемило его гордыню. «Ты такая же, как я, все как у меня, — сказал он. — Живые люди мне кажутся призраками, я сомневаюсь в жизни и боюсь ее, все это представляется мне слишком нереальным; я пытаюсь в нее войти, стать частью ее. Но я считал, что ты более земная, чем я, — при твоем скольжении, при твоих вибрациях. Я еще никогда не встречал женщину, в которой было бы так много духовного, но при этом ты теплая. Меня в тебе пугает все: огромные глаза, увеличенные глаза, невероятные глаза, невероятно чистые, прозрачные; казалось, что в них нет никакой тайны, что можно заглянуть сквозь них, даже сквозь тебя, но однако под этой ясностью, за этими обнаженными, сказочными глазами скрываются бесконечные тайны…»

Эти слова мне польстили, а Арто умолял: «Кого ты любишь? Мне известно, что тебя любят Альенде, Стиль и многие другие, но кого ты сама любишь?»

— Мягкая, хрупкая и предательская, — сказал он. — Люди считают меня сумасшедшим. Ты тоже считаешь меня сумасшедшим? И это тебя пугает?

По его глазам в этот момент я знала, что это действительно так и что я люблю его безумие. Я посмотрела на его губы, края которых почернели от опиума, на губы, целовать которые мне не хотелось. Поцелуй Арто увлек бы меня в сторону смерти, безумия, а я знала, что ему хотелось бы при помощи любви женщины вернуться к жизни в новом воплощении, перерожденным, согретым, но из-за нереальности его жизни человеческая любовь была ему заказана. Чтобы его не обидеть, я придумала миф о своей раздвоенной любви, в которой дух и плоть никогда не соединяются.

Он сказал: «Я никогда не предполагал, что обнаружу в тебе свое собственное безумие».

Арто сидел в Академии, брызжа поэзией, говоря о магии: «Я — Гелиогабал, сумасшедший римский император», — потому что он в тот момент становится тем, о ком пишет. В такси он откинул волосы с искаженного лица. Прелесть солнечного дня его не волновала. Он поднялся в такси в полный рост и, протянув руки, указал на уличную толпу: «Скоро свершится революция. Все это будет разрушено. Мир должен быть разрушен. Он прогнил и полон уродства. Поверь мне, он заполнен мумиями. Упадок Рима. Смерть. Мне хотелось создать театр, который вызывал бы шок, гальванизировал людей, приводил их в чувство».

Мне впервые показалось, что Арто живет в таком фантастическом мире, что ему самому хочется испытать сильный шок, чтобы ощутить его реальность, преображающую силу великой страсти. Но когда он стоял и кричал, яростно при этом плевался, толпа с удивлением пялилась на него, а таксист начал нервничать. Я решила, что он, очевидно, забыл, что мы направляемся к вокзалу Сен-Лазар, где меня ждет поезд, и что вскоре его будет невозможно сдерживать. Я поняла, что ему хочется революции, хочется катастрофы, бедствия, которое положило бы конец его невыносимой жизни.

Генри соединил свой «Автопортрет» [Черная весна] с книгой сновидений. Он пишет ужасно много, но все это приходится разрывать на части и по кусочкам раскладывать по нужным местам. Он приводит в замешательство критиков, философов, романистов, исповедников, поэтов, репортеров, ученых и комментаторов. В его фрагментах всегда присутствует огромный творческий синтез, стремление к единению. Его сочинения, хаотичные, пестрые, неровные, подобны потоку, который в некоторых местах приходится сдерживать, иначе он выйдет из берегов, разольется, затопит его самого. И хотя кажется, что он сам уступает, он оказывается смытым, затопленным собственной впечатлительностью, откликаемостью, несдержанностью. Но потом он из этого выпутывается. Если он ревнует, то может становиться жестоким; если же уверен в себе, то становится гуманным.

Он пребывал в ностальгическом настроении, вспоминал свою жизнь с Джун и с первой женой. От исполнявшейся по радио музыки он разрыдался. «Вся литература на свете не восполняет человеку трагедии его жизни, его борьбы. Перед ними литература бледнеет». Он вспоминал о своих больших уступках сексу, о том, как он всегда разрывался между сексуальной жаждой какой-нибудь женщины и одновременной ненавистью к ней из-за ее несовершенства, ограниченности. «Это унизительный отказ от собственной цельности, ужасное, навязчивое неудовлетворение…»

Когда Генри создает безумные страницы, это безумие, вызванное жизнью, а не отсутствием жизни. Безумие сюрреалистов, Бретона и transition происходит в пустоте; напротив, у Генри безумие вызывается абсурдностью, иронией, болью непомерно дорогой, переполненной жизни. Его жизнь завершается не процессом кристаллизации, а фантастической спиралью экстаза, движениями вечно вращающейся вершины.

Когда я встретилась с Арто, он стоял величественно и гордо, с глазами безумными от радости, с глазами фанатика, сумасшедшего. На лице его было торжество, вспышка молнии радости и гордости от того, что я пришла. Тяжеловесность, оцепенение, странный деспотизм его движений. Его руки только парят надо мной, над моими плечами, но я ощущаю их притягательную тяжесть.

Я пришла одетая в черное, красное и стальное, как рыцарь в доспехах, чтобы защищаться против посяганий. Его комната пуста, как монашеская келья. Кровать, стол, стул. Я рассматриваю фотографии, на которых изображено его удивительное лицо, меняющееся лицо актера, горестное, мрачное, но иногда озаряющееся духовным экстазом. Он — выходец из средневековья, такой напряженный, такой мрачный. Он — Савонарола, сжигающий языческие книги, сжигающий наслаждения. Юмор его — почти сатанинский, в нем нет чистой радости, только дьявольское веселье. В его присутствии чувствуется сила, он являет собой напряженность с языками белого пламени. В его движениях присутствуют запрограммированность, сила, неистовость, жар, который испариной выступает у него на лице.

Он показывает мне свои рукописи, говорит о своих планах, говорит, мрачно подзуживая меня, опускается передо мной на колени. Он поднимается; лицо у него искаженное, застывшее, окаменевшее.

— Альенде говорил тебе, что я принимаю слишком много опиума… что раньше или позже ты почувствуешь ко мне отвращение. Я не создан для чувственной любви, а для женщин это имеет такое большое значение.

— Только не для меня.

— Мне не хотелось тебя потерять.

— Ты меня не потеряешь.

— Наркотики меня убивают. И мне никогда не удастся заставить тебя меня полюбить… удержать тебя. Ты слишком плотская. Тебе хочется любить сполна.

— Движения ничего не значат. Мне хотелось, чтоб между нами была не такого рода связь, но иная, на другом уровне.

— Ты не покинешь меня? Ты не исчезнешь? Я еще никогда не встречал такой женщины, как ты. Ты — редкость. Я не могу в это поверить. Меня охватывает ужас, когда я представляю, что все это — сон. Что ты должна исчезнуть. — И его напряженная рука сжала меня с такой силой, как это делает утопающий. — Ты — пернатый змей, — сказал он. — Ты скользишь над землей, но твои перья будоражат воздух, сознание. Уже одна такая мелкая деталь, — что ты пришла одетая, как бог Марс, что женщина вынуждена жить в таких символах, — поразила меня. При этом твой экстаз необычный и совсем другой. И это происходит не вспышками, он постоянен. Ты постоянно пребываешь на одном уровне, следуешь определенной тональности и никогда от нее не отступаешь. Твои слова нереальны.

Он отождествляет меня с Гелиогабалом, безумным правителем. Но сам Арто более красив — страдающий, хмурый, трагический, но не циничный или извращенный человек.

— Я люблю твою тишину, — сказал он, — она напоминает мою. Ты говорила о саморазрушении как о всеобщей бойне. Значит, ты умирала во имя какого-то бога?

— Тот, кому нужен абсолют, умирает во имя абсолюта.

— Я горд и тщеславен.

— Таковы все творцы. Вы не способны творить без гордыни и самолюбия.

Тогда он предложил ради меня все сжечь, чтобы таким образом посвятить себя мне. Что хотел Арто сжечь ради меня? Я не стала уточнять. Но я знала, что если магия Альенде была слишком белой, магия Арто была черной, ядовитой, опасной.

— Пиши мне. Каждый день ожидания будет мучением. Не истязай меня. Я страшно верный и ужасно серьезный. Я опасаюсь, что ты меня забудешь, покинешь. […]

Мы шли с Арто берегом Сены, а за нами следом — шумные студенты «Кватц Арт Балл». В ту ночь, когда мы с Генри впервые их повстречали, они все напоминали клоунов, шутов и мы над ними смеялись. Но сегодня вокруг нас с Арто, изображающие гримасы и подзуживающие над нами, они напоминали фигуры на горгульях. Мы брели как во сне. Арто терзал себя сомнениями, вопросами, рассуждал о Боге и вечности, добивался от меня чувственной любви; и я впервые задалась вопросом: не является ли его безумие на самом деле Несением Креста, когда каждый шаг, каждое мучение описывались, чтобы заставить читателя ощутить свою вину; не потому ли Арто пребывал в отчаянии, что не мог найти никого, кто разделил бы с ним его безумие.

— Какой божественной радостью, — сказал он, — было бы распять существо наподобие тебя, столь мимолетное, ускользающее.

Мы сидели в кафе, и он исторгал бесконечные фразы, как в его книгах: описания состояний, настроений, видений.

— Когда ты говоришь «Нанаки», это звучит совершенно естественно.

— Это звучит по-восточному. […]

[Август, 1933]

Сцена с Арто: «Прежде чем ты что-то произнесешь, — сказал он, — я должен сообщить тебе, что по твоим письмам я почувствовал, что ты перестала меня любить, а вернее — что ты вообще никогда меня не любила. Какая-то другая любовь овладела тобой. Да, я знаю, догадываюсь, что это твой отец. Значит, все мои догадки по поводу тебя были правильными. Твои чувства неустойчивы, изменчивы. И должен сказать тебе, что твоя любовь к отцу — омерзительна».

Ядовитый, едкий Арто, комок ярости и злобы. Я приняла его с тоскливой нежностью, но его это не тронуло. «Ты всем даришь иллюзию максимальной любви. Более того, я не поверю, что являюсь единственным, кого ты обманула. Я ощущаю, что ты любишь многих мужчин. Я подозреваю, что ты обидела Альенде, а возможно, и других».

Я молчала. Я ничего не отрицала. Но я чувствовала, что он не прав, когда истолковывает мое поведение как преднамеренное. Он во всем усматривает нечистоту.

— Я верю в твою абсолютную нечистоту.

Он похож на монаха с его богами, чистыми и нечистыми. Такие обвинения меня не волновали. Они напоминали мне о священнике, который возвещает с кафедры, и я с большей готовностью согласилась бы, чтобы он считал меня Беатриче Ченчи, чем той, которая притворяется, что любит его. Он в достаточной степени любил Беатриче, чтобы представить ее на сцене, но в реальной жизни он развел бы костер и сжег ее. Он вел себя не как поэт, а как примитивная любовница с пистолетом в кармане. Апокалиптические осуждения. В его гневе не было ничего прекрасного. Похоже, что я получала удовольствие от того, что он меня неверно понимает. Ведь он не поверил мне, когда я пыталась сказать: «Ты мне не нужен как любовник», а теперь он укорял меня за мою слабость. Я ему это позволила. Я даже не пыталась заставить его понять себя или меня. Я позволила ему описывать меня как некое «мрачное колебание». Я позволяла ему произносить его анафемы, проклятия, как колдуну, опасному существу, как заклинания черной магии, и он мне все больше и больше напоминал разъяренного кастрированного монаха.

Он обвинял меня в том, что я живу литературой. Это всегда меня смешило. Мужчины могут быть влюблены в литературных героев, в поэтических и мифологических персонажей, но пусть они попробуют встретиться с Артемидой, с Венерой, с любой богиней любви, как они начнут извергать моральные суждения. […]

 

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

Ссылки

[1] Проклятый поэт ( фр .).