В еде они были разборчивы. Часто готовили дома, комбинируя нескоро портящиеся запасы со свежими закупками — тушили, варили. Мясо тоже. Тошниловка ничуть не большая, чем застоялый запах цветов, росших и цветших буйным цветом, хотя с ними ничего не делали, только поливали.

Дома у них было много контактов с внешним миром. Однако это не были ни долгие или краткие телефонные разговоры, ни письма, писанные на скорую руку ежедневно или раз в месяц, ни ежевечерние телесериалы, которым рано или поздно тоже приходит конец, ни бесконечная череда конов любимой игры. Уютная забота о растениях и домашнем обеде отнимала не более получаса в день, хотя и грозила стать навязчивой самоцелью. Им это нравилось, да, но заставляло всякий раз преодолевать свою лень. Они не были привязаны ни к ребенку, ни к навязчивой идее выживания, ни к партнеру. Домашние дела делались как бы сами собой, и они почти не замечали, что за весь свободный ото сна день у обоих набегало не больше пары часов, когда они могли не думать друг о друге, не смотреть в лицо и не торчать в одной комнате.

Для Юлиуса Ребекка была привычной старой подружкой, нового лица в своей берлоге он бы не вынес. Хотя иногда сожалел об этом. Он пытался придумать себе какое-нибудь неординарное событие, с которого началось их знакомство, за несколько лет до того, как они сняли эту квартиру.

— Ты спросишь: «Где я?» И я тебе отвечу: «В своей постели». «Но это не моя постель», — возразишь ты. В конце концов мы согласимся на том, что ты просто не знаешь, чья это постель. Как если бы ты не знала, в каком мире сегодня проснулась, и именно я — тот, кто должен объяснить тебе, куда ты попала.

Освобождать тебя сюда не придет никто. Поэтому тебе придется прислушаться к тому, чему буду учить тебя я.

В таких случаях Ребекка всегда возмущалась: «Я не хочу никаких объяснений! И не собираюсь ничему учиться!»

Юлиус же брал и усаживал ее себе на колени, делая вид, что хочет передать ей что-то из уст в уста. Потом всегда разукрашивал ее, обсыпая или обставляя разными блестячками. Свечки, золотце, люминесцентный скотч, мелкие зеркальца овеществляли выделявшийся пот, безжалостно выводя его под лучи горячего света.

При этом обоих трясло. Обоих разогревало так, что вспотевшие ноги некуда было деть, руками не обо что опереться, а когтями не дотянуться до стены, чтобы нацарапать прощальные слова. Они впитывали друг друга, наслаждаясь ароматом, испускаемым собственным телом. Выделенный жар не уходил, а обволакивал их, отдавая в рабство вселенскому теплу и свету.

У Ребекки сводило плечи, начинало знобить. Продвигаться дальше она могла лишь самыми мелкими шажками.

Раздеться донага — это всегда был сюрприз. Сколько же самой себя она до сих пор не знала! Смущенно вглядывалась в свои бедра, груди, прожилки, ямочки, мягкости, как будто это не она, а совершенно чужая женщина. Это и в самом деле было приятно.

Желание ушло, но это ее не разочаровывало. Прежде она радовалась, чувствуя, как растет ее желание, потом они привыкли чувствовать себя счастливыми без конкретного удовлетворения. Время требует разного. Они за это время успели набрать всего под завязку, и секса, и счастья, и не жалели об этом.

Лишь когда чувство ушло, они начали ощущать это. Вновь стали сами собой — с лучшей стороны.

Спокойно, без всяких, лежали рядом на постели или на полу, иногда гладя другого по щеке, совсем немного. Этого более чем достаточно, когда большего и не требуется.

Сознание того, что другой чувствует то же самое, делало любое следующее движение излишним. Встать с полу? Пойти поесть? Поунывать? Сходить к врачу? Зачем?

Ей и не хотелось совершать никаких движений. Потому что все было фатально: ходить, пить, бить. С нежностью и печалью один воспринимал другого как некое существо, которого больше нигде никогда не встретишь. Любовь их была чистой и безнадежной, не обещавшей ни удовлетворения от того, что другой любит тебя больше, чем ты его, ни огорчения, что он тебя любит меньше.

Они избегали запоздалых признаний. Предпочитали втайне подозревать себя или другого в низости, чем в открытую признаваться в чувствах. Это постоянное противостояние утомляло и тяготило, заставляя вести один и тот же мысленный спор:

«Когда ты на меня смотришь, это пугает. Когда ты меня слушаешь, это как допрос. Поэтому я тоже гляжу тебе в глаза и говорю, говорю черт знает что.

Ты все время ставишь мне ловушки. А я начеку все время. Но бежать не пытаюсь, потому что знаю, что это бесполезно».

«А я упаду на пол, сгруппируюсь и попытаюсь ударить тебя ногами».

«Ты хочешь, чтобы я ударила тебя?

Ладно, я тебя ударю, если ты хочешь. А ты — меня. Если хочешь».

Одна комната была для двоих слишком мала. Но вторая и третья для этого не годились.

Осознать себя где-то еще целиком они могли, лишь распавшись здесь, на этом уровне, на самые мелкие частицы. Где каждое событие стремилось стать такой же частицей, чтобы наполнить их своим светом. Где две тени уже начали сливаться в одну.

Но ни для одного из них это не было поводом захлопнуть за собой дверь.