Идти было непривычно. Юлиус ходил уже целый день. Даже минуту постоять было трудно: и ноги, и руки хотели движения.
С ним была Лейла. Он таскал ее с собой, как плащ.
— Я знала, что увижу тебя здесь.
Это значило: тебе не удалось застать меня врасплох. Или: мне некуда скрыться от тебя. Или: я пришла и ждала тебя. И даже, может быть: я знала, что ты будешь ждать меня здесь. А иначе зачем ты сюда пришел? Да и я тоже?
Они не смотрели друг на друга, говорили обрывками и только самое необходимое. Почти односложно.
Конечно, им следовало обменяться хотя бы еще парой фраз. Но эта встреча была у Юлиуса и Лейлы далеко не первой. И все, что они могли сказать сейчас, немедленно обрело бы слишком глубокий смысл. Все напоминало о первом чувстве. Скажи один из них что-то новое, это немедленно вызвало бы глубочайшую ревность.
Им так хотелось, чтобы хоть что-то изменилось, что они даже не замечали друг друга. Пытались забыть все — два комплекса, которым остался шаг, чтобы с болью слиться друг с другом.
«Ты откуда?» — Где ты родилась? В каком районе живешь? Откуда пришла сейчас?
«Ты давно здесь?» — Когда приехала? Надолго ли? И зачем?
Вопросы были настолько же ненужные, насколько и нескромные, так что не было смысла переспрашивать или уточнять подробности. Каждый осторожно оставлял другому право отвечать или не отвечать. Каждый по очереди делал ход.
Они не были уверены друг в друге. Оттого им и было так легко вместе. Но затягивать молчание все равно было опасно.
Оба с готовностью попробовали просто поболтать — и были рады, что чувствуют заранее, когда предмет болтовни готов иссякнуть. Случай, сведший их прямо посреди безумного количества людей, никак не располагал к любопытству.
Они говорили с каждым понемногу, с каждым примерно об одном и том же, как будто не делая разницы, с кем им действительно хотелось поговорить, а с кем нет. Как если бы они пришли в большую деревню с намерением пообщаться со всеми.
Жили там, где могли позволить себе платить максимум за квартиру. Потому что заработать на нечто лучшее было трудно или вообще невозможно. Но и переезжать туда, где квартплата была дешевле, тоже не хотели, потому что привыкли к району. Сколько времени они тратили, чтобы расплачиваться за этот свой максимум, и как он всегда подгонял их!
Те, кому некуда было уезжать, жили в нескольких запущенных кварталах, годами не меняя ни вещей, ни взглядов. Неумелая татуировка, как будто ее рисовал ребенок шариковой ручкой. Юлиус подошел ближе и убедился: действительно шариковая ручка. В карманах бренчали тяжелые, ничего не стоящие монеты. Шуршали засаленные купюры, здесь еще ходившие. Девушка с чистым лицом — как губка, которой отирались мужчины. Другая, в танкетках, с красно-коричневой помадой на губах и бледной, еще и набеленной кожей, выгуливала бойцового пса.
Насилие тоже было близостью. Заплывшие глаза, ничего не слышащие уши.
Кто-то к ним обратился:
— Вам позвонить не надо?
Денег не предложил. Это не был рекламщик телефонной компании. Для этого он был слишком плохо одет. Может, он имел в виду, что позвонить отсюда стоит сущие копейки? Или нашел на улице мобильник и хотел как-то окупить находку, но самому звонить было некому? Или хотел застать их in flagranti?
Ему наверняка пришлось бы лгать, чтобы убедить их принять его подарок.
Они оставили его позади, и тут Лейлу охватил приступ великодушия, за который Юлиусу стало стыдно.
На него уставились умоляющие взгляды. Хотели, чтобы он бросил Лейлу или резко оборвал ее? Он отвернулся и тут же ощутил одиночество. Плюнуть на принципы и отдать богатому нищему последние деньги. Уйти с головой в работу и забыть обо всем. Но от этой жизни, состоящей из мелких ограничений и расчетов, от прогорклого запаха невкусной еды его тошнило. Ему не хотелось здесь задерживаться. Отдать деньги, и все… И тут он вспомнил, что денег у него кот наплакал, и начался позор.
Ища, куда бы уйти, Юлиус наткнулся на пронзительно-острый взгляд.
— Не похоже, чтобы вы сознавали, в каком очутились положении.
— Напротив, я очень Хорошо сознаю свое положение.
— Не верю.
— И что же мне, по-вашему, делать?
— Это вы сами должны знать.
— Вы ведь знаете, что я заплачу.
— Думаете, этого достаточно?
Глупо было сюда приходить. Неужели он не догадывался, что его унизят? Зачем он вообще здесь?
Или он думал, что поможет им — одним своим появлением, словом, прикосновением? Он, который мог только вредить и убивать?
— Давай еще деньги! — крикнул нищий. И тут же: — Убей меня!
Если считать, что Юлиус благоденствует, значит, они бедствуют. Если Юлиус бедствует, значит, им вообще хана. Что бы ни происходило в его жизни, их это могло только взбесить.
Они могли убить его просто из мести — и получить от этого удовлетворение. Их прикрывала прохладная тень справедливости. Человека убили бы запросто, хотя животных жалели.
Считали, что их беспредельная агрессия — реакция вполне объяснимая и оправданная. Давно отмежевались от всего и вся.
Мир был зол, но прекрасен. Они ждали, чтобы Юлиус ласково погладил их, как зверушек.
Он не отказывался возложить руку на их раны, даже если бы они потом подло отрубили ее. Приблизить лицо к вонявшей перегаром отвратительной плоти и вонзить в нее свои нечистые зубы. Ни на минуту не веря, что на него могут напасть. Избить его хотя бы из самозащиты.
Нужно ли кусать персик, подносимый тебе прямо ко рту? Или с вежливой благодарностью отказаться? Нет, Юлиус не принял бы ничего. Никакого подарка, которого нельзя съесть в ту же минуту.
— Ладно, чего уж, — буркнул он, как человек, сознающий, что его не поняли, и быстро удалился.
* * *
Куда же я, собственно, иду, спросил он себя. Хотя у него не было ни дома, ни друзей, вопрос был не праздный.
Забыли ли уже о нем или крались следом, чтобы напасть?
Какой-то человек шел за ним на некотором расстоянии. Он торопился, почти бежал, но приближался очень медленно.
С Юлиусом заговаривали проститутки, и его это успокоило. Он отодвигал их настолько вежливо, что многие наверняка сразу принимали его за голубого.
Когда он возвращался, они, судя по их реакции, узнавали его: одни молча игнорировали, другие, наоборот, приставали еще сильнее.
Он чувствовал, что его восприняли как некую данность, и это возвращало ему свободу. Решили, как и он, что денег можно дать совсем немного. Им было все равно, кто он. Они как бы демонстрировали: мы привыкли, и ты привыкнешь. А помощи мы у тебя не просим.
Вот и все, на что они решались, по крайней мере с ним. От него не требовалось ни нападать на них, ни сдерживать или договариваться с ними.
— Вы можете представить себе такое?
— Я могу представить себе все.
В скупом свете экспонаты оживали. Догадки вспыхивали фейерверком — до тех пор, пока он не начинал развивать их. Машины, как фантазии, проплывали мимо или вдруг останавливались и гудели. Белый шум. Улица между домами состояла почти целиком из воздуха, и никакие движения не могли преодолеть этот ветер. За стенами — грязь и мусор, дома-коробки, хотя и разные, но, как их ни переставляй, получилось бы все то же самое, не хуже и не лучше. Бесконечные ряды. Вот если бы они были нагими! Но у них были фасады, и они сбивались в пестрые группы. Дома выглядели так, будто были готовы тут же поменяться местами или фасадами, предложи им самую скромную плату.
За обзор фасадов, придуманных и построенных неизвестно кем, и за прогулку мимо них Юлиусу, слава богу, платить не надо было.
Он зашел в магазин и съел что-то, чего ему-то уж точно есть не надо было, запив чем-то, отчего жажда только усилилась. Преодолел искушение купить что-нибудь, чтобы вознаградить — или наказать? — себя за потерянное там время.
В двух-трех минутах ходьбы от супермаркета аренда помещений под лавку уже обходилась раз в десять дешевле. В помещениях, не приглянувшихся лавочникам, размещались местные клубы по интересам — приюты для самых юных и самых старых. Тусовки для одиноких. Кабачки для меньшинств и коллекционеров. Красноречивое молчание. Протест, выражавшийся в совместных акциях. Ты среди своих, тебе хорошо только тут. Подсобки, забитые скелетами в шкафу и роялями в кустах. На аренду и продукты деньги собирались со всех, но ночевать там запрещалось. В клуб принимали только тех, у кого есть хоть какое-нибудь свое жилье. Если чужой тусовке негде было собраться, их тоже пускали, даже без оплаты, просто за то, что они тоже организовывали местным приют и досуг и делились информацией об освобождающихся квартирах.
Эти лавки-тусовки составляли густую сеть, миновать которую никак нельзя было. Понять, в каких они между собой отношениях — сотрудничают ли, враждуют или вообще принадлежат какому-то одному умнику, — было трудно. Некоторым принадлежали целые дома, кому-то, наверное, даже кварталы, но никому было не по силам или незачем изучать и формировать клиентуру, как это делается в огороженных высокими заборами фешенебельных пригородах.
Тут не устраивали демонстраций. Не били стекол. Не стремились привлечь внимание, чтобы прославиться в вечерних новостях, а действовали из необнаруженных углов или выставляли что-нибудь неожиданное в витринах. То, что раздражало, выражалось в подборе предметов за стеклом или в ссылке на какой-нибудь нейтральный сайт. Документов, вычерненных местами, как было принято когда-то, не выставляли.
На улицу выходили в полной боеготовности или по меньшей мере в готовности дать немедленный отпор. Взять и просто нахамить считалось непростительной слабостью. Но переться куда-то, чтобы выступить за или против, — кому это надо и зачем? Обдумать это можно и дома, на кухне, где никто не возражает и никто не подзуживает.
Если я вам скажу, что все то, что вы считаете реальностью, на самом деле иллюзия, вам это сильно поможет? Скорее вы просто бросите слушать или вообще забудете обо мне.
Нет, они тоже считали, что окружающий мир требует перемен. Но тот, кто начинал думать, «как хорошо было бы, чтобы все были, как я», погибал безвозвратно.