Теплые вещи

Нисенбаум Михаил

Глава 4

ОТЧАЯННО БЕЛЫЕ ТАНЦЫ

 

 

1

Есть тишина, которую может вспугнуть внезапное: царапина звонка, лай дворяжки у подъезда, дервишем пляшущая крышка от кастрюли.

Но может окунуть и поглубже: звуки не исчезают, просто уходят в параллель, мерцают за семью аквариумными стеклами, немые, словно разноцветные рыбки. Ни страха, ни волнений, ни тревог. Время засахаривается липовым медом, часы – пространные псалмы, песни без слов, хроники незримых династий, любая вещь неоспоримо доказывает, что Бог уже здесь или где-то поблизости.

* * *

Домашние разъехались – родители на Красный Камень, сестрица – к Наташке Колодной шушукаться и хихикать без повода и предмета. Теперь в монашеском безмолвии можно было начинать чайную церемонию. Уже месяц моя жизнь текла под чайным знаком. Я забросил гуашь и акварель, масло коченело смальтой на палитре. Рисовать можно было чаем. Заваривая крепчайший настой, я заливал свежей горечью отвара четвертушку рисовой бумаги, крутил так и этак, пока потеки не становились прозрачными горами, еле видимыми озерами и облаками. Закусив губу, насаждал паутинками деревья, намечал лодку в излучине реки.

Жаль, на бумаге чай уже не походил на вишнево-вечерний кипяток в чашке. Если бы добиться этого цвета... Собственно, ничего другого уже не нужно: сам этот затаенный цвет говорит столько, сколько не дано поведать никаким очертаниям. Он говорит глубокую, восточную, неизреченную тишину.

Часы на кухне ходят осторожным шагом, как получается только по субботам. На конфорке электрической плиты греется чугунный «блин» от печки.

Церемония была выдумана от начала до конца, потому что кроме словосочетания «чайная церемония» я ничего о ней не знал. Нагревание на чугуне пустого чистого чайника, вспышка сухого запаха листьев на раскаленном дне, потом терпкое «аххх» первого кипятка. «Дух огня встречается с духом воды и духом листа», – бормотал я, – «Не должно быть преобладания, иначе чай будет жидким, пережженным или горьким». Первая вода сливается, потом тут же наливается новый кипяток, и на крышку чайника ложится полотняная салфетка. И вот через три-четыре минуты струя, мерцая чайным закатным золотом, падает в чашку. На поверхности влаги стелется и переливается перламутром пар, а может, не пар, а туман предгорий. А уж что там видится в тумане и за туманом – горы Лао, одинокая хижина даосского монаха, изогнутая ветка сосны, обмахивающаяся веером хвои...

Просто смотреть и упиваться зрением, потому что подробности – благодать самозабвения. Просто дышать ровно, выводя вдох и выдох, точно буквы. И вдруг вздохнуть глубоко, облегченно. От чего облегченно? Неизвестно. Ведь все и так хорошо. Но только такой вот вздох и открывает двери для царствия небесного. И после этого вздоха наконец отрываешь чашку от блюдца и подносишь к губам. А! Горячо! Но какая душистая трезвость у этого вкуса! Драгоценная свежесть летит по всем закоулкам, галактикам и соцветиям тела. По-другому двигаются пальцы, нежная точность оживляет каждую мысль. Тихо, тихо сейчас на свете, и в переливающейся дымке, в скрипе бывшей детской коляски, на которой дворничиха утвердила корыто с разными пережитками, и в каменных неровностях низкого неба налито столько тишины! – по самое горло, до рая, до слез.

На столе чистый лист бумаги, на котором я вывожу слова, наслаждаясь самой безостановочностью письма и тонкостью почерка, подливая в чашку раз за разом крепчающий настой. Надо только ухитриться растянуть чаепитие на подольше, но не пропустить момент, когда чай остынет.

Кто знает, как высоко занес бы меня чайный туман, но тут в дверь позвонили. Из заоблачной хижины по горным тропам и зыбким мосткам душа с неприличной поспешностью кубарем катилась в мое тело, как раз поднимающееся со стула навстречу душе и звонку. «Так ведь никогда и не станешь бодхисаттвой», – подумал я и сам удивился, что я могу, оказывается, думать такие обычные мысли.

В глазке круглилось маленькое бородатое лицо с огромным носом, точно натянутое на елочный зеркальный шар. Это был Коля Сычиков.

– Здоров, змейчик! – приветствовал меня Коля. – Анахоретствуешь?

– Не забывай, в детстве я мечтал стать лесником.

– Что-то деревьев не видать.

– Зато комар жужжит противно.

Коля имеет привычку появляться некстати.

– Ты еще не знаешь, что он прожужжит, – сказал Коля. – А узнаешь, сразу повысишь из комаров в соловьи. О, чаек? Прекрасно.

– И. о. соловья Сычиков. Артист-кровопивец. Ну?

– Вот и ну. Баранки антилопы гну. Нас позвали на день рождения к Ольге Шканцевой.

– Какая такая Ольга? Ни разу не слыхал.

– Это девчонка с моего курса. Очень классная. Начитанная. Тебе понравится.

– У тебя все классные. Ты и про эту Элю из педа говорил, что она классная. А она здоровая, как силосная башня.

– Ну да, она немного крупненькая, – подумав, согласился Коля. – Так ты поедешь?

– Да я-то тут при чем?

– Ни при чем. Но ты мой друг, и тебя тоже приглашают в мою честь. – Коля глядел на меня торжествующе.

Всякий раз, когда меня куда-то приглашают, я сразу отказываюсь, давая понять, что меня можно уговорить, если хорошенько постараться. Жаль только, что все сразу соглашаются – нет так нет. Вместо того чтобы прочитать между строк отказа главное послание: уговорите! зовите! ну позовите же! Что тут попишешь? Из всех танцев мне нравится только белый, как ни танцуй.

– Да с какой же стати? На что я им сдался?

– Ты и не сдался. Но там будет одна интересующая тебя особа. Фамилия на букву К. Грассирует непрерывно...

Раз там будет Ленка Кохановская, отказываться нельзя. Слишком велик риск. Коля Сычиков смотрит своими мелкокалиберными глазками так внимательно, словно и не думает насмехаться. Я завариваю свежий чай, уже безо всяких церемоний (не до церемоний теперь!) и достаю из шкафа пиалу с московскими конфетами, присланными бабушкой. Дождь за окном замедляется и превращается в растворимый снег.

С Ленкой мы не виделись почти год. Какое-то время казалось, что мы просто проверяем друг друга на прочность. Дескать, кто первый проявит интерес, тому больше и надо. Мне было надо, очень надо, но почему-то и очевидно, что ей нужнее. Однажды она перестанет делать вид, что ей не до меня, и напишет письмо. Или приедет среди бела дня, заглянет в мастерскую и посмотрит вот так... виноватыми любящими глазами. Почему она должна была смотреть виноватыми любящими глазами? Да потому что как можно было почти год не давать о себе знать, когда я так в этом нуждался!

 

2

В Сверловске мело и мелькало, стирая из виду дома и троллейбусы. Окна на Восточной улице светились призрачно и тускло. Как она меня встретит? Как мне разговаривать с ней? Ее предупредили о моем появлении?

Четвертый этаж. Нажав на кнопку, мы услышали кудахчущий хохот звонка, затихающий где-то в недрах квартиры. Дверь распахнулась. На пороге стояла бледная брюнетка с коротким каре, в лице ее было нечто овечье. Следом из темноты обозначился маленький лысоватый мужчина в голубой майке. Мужчина посмотрел на нас так, точно выражением лица хотел нас убить или хотя бы сделать инвалидами.

– Здравствуйте, Виктор Аверьянович! – по-гусарски бойко гаркнул Коля.

Мужчина что-то ответил, точнее, губы его двинулись встревоженными улитками, не образовав ни малейшего звука.

– Паап, иди! – сказала девушка, не поворачиваясь.

Поздоровался и я. Ни девушка, ни ее папаша мне категорически не понравились. Интересно, пришла хотя бы Ленка? На мое приветствие Шканцев-отец не ответил даже движением губ. Он повернулся и неуверенно провалился в какую-то дверь, на мгновение зевнувшую красноватым светом.

– Знакомьтесь. Это Михаил Нагельберг, живописный поэт, – сказал Коля.

– Заткнись, скотина! – предложил я.

– О! Наслышана, наслышана. Ольга. Ну, кавалерия, спешивайтесь.

– А где стойло для моего бородатого рысака, хозяйка? – спросил я, глядя на Сычикова.

– Может, перенесете свой турнир в залу? – посоветовала Ольга. Голос у нее был немного простужен.

Не хотелось разуваться при ней. Такие сапоги – вечно носок сползает до самых пальцев, приходится задирать штанину, подтягивать.

– Николай Николаевич! Прошу вас, вы постарше, разоблачайтесь, а я уж следом. Оля! Заберите его отсюда, он не дает мне сосредоточиться.

Коля поскидал свои собачьи унты и бросился в комнату, в свежую волну приветственных криков. А Ольга не ушла и пошагово проследила все ухищрения с сапогами-штанинами-носками под мое мысленное чертыхание.

В большой светлой комнате было человек восемь, причем середина комнаты была пуста, все сидели вдоль стен. Какая-то девушка в меховой шапке, высокий атлет с прической «финский домик», пара подружек печального филологического образа, некоторый строгий вундеркинд, изнемогавший от жары в своих рыжих усах. И Ленка.

Тем временем Коля уже вытаскивал из сумки наш общий подарок – черную индийскую вазочку в узоре из грубых насечек. Ваза была обернута в тряпицу, на которой Колиным почерком нацарапано:

Живет в сей вазе некий дух. Когда твой муж объестся груш, Дух даст ему, конечно, в ух — и будет прав...

Ольга зачитала посвящение вслух с приподнятой бровью.

– И в эту минуту Костян огребает в ухо, – захохотал «финский домик» и отсалютовал бокалом.

– Аминь, – ответила Ольга, усевшись в кресло с вазочкой в обнимку.

– Что, уже? – неискренне ужаснулся Коля.

– Две недели как.

Оказалось, Ольга только что развелась с мужем. Чувствовалось, что сейчас ей очень важно показать всем нам: ничего страшного не случилось, смешон брак, смешон развод, и только дружба чего-то стоит в этом мире.

Как здесь оказалась Кохановская? С кем она? С «финским домиком»? С рыжеусым?

– О, пгивет! – радостно сказала мне Ленка, но не встала с дивана, а места рядом с ней не было.

– Вы что, знакомы? – удивилась Ольга.

– Учились в одной школе, – опередила меня Кохановская.

Ну конечно! Она не хотела, чтобы кто-то, с кем она сюда явилась, знал о наших прежних отношениях. Стоп! Прежних? Как это «прежних»? Яд оскорбленной гордости леденел в жилах. Полторы сотни километров я ехал к воротам преисподней, и теперь вихри-враждебные-черти-нетопыри черными флагами хлопотали над моей головой. «И зачем эта девушка сидит в своей дурацкой меховой шапке, когда в квартире так натоплено!»

С этой секунды все в комнате, включая Колю, стали казаться очень странными типами. Ольга, например, разговаривала, как Д'Артаньян. Вставляла там и здесь «сударь», «доброе бургундское», «предлагаю тост за старые раны», «я подстрелю вас, как вальдшнепа». Две филологини спорили с рыжеусым отроком, может ли причастие служить эпитетом, причем так волновались, точно в случае проигрыша отправлялись сразу на гильотину. Ленка подло и демонстративно хихикала с атлетом, а Коля пытался приобнять девицу в меховой шапке. И не было бы ничего странного в этом приставании к девице, пусть и ненормальной, если бы в Тайгуле у Коли не было молодой жены.

Девица в шапке (звали ее Снежана) требовала, чтобы Коля приносил яблоки, ел их, а ей отдавал семечки. Семечки от съеденных яблок она и грызла весь вечер, запивая шампанским. С каждым бокалом глаза у нее делались все более красивыми, а нелепое поведение – все более интригующим. Снежана была странной естественно и обдуманно. Эта странность, видимо, продукт длительной заботливой селекции, была таинственна и завораживающа, как вуалехвост.

Потом выключили верхний свет и поставили пластинку. Начались танцы.

* * *

Почему во время танцев я так неприкаян? Почему именно балы выманивают из норы мое одиночество? Почему ни в лесу, ни у озера, ни в классе, ни на работе, ни в толпе незнакомых людей я не чувствую отчуждения так, как с началом танцев? И это не страдание, не мука, а может, это желанная мука – может, ради такого я и хожу в гости.

Танцевали в обнимку филологические девочки, танцевала Ольга с рыжеусым математиком, танцевал финский супер-домик с Ленкой Кохановской, танцевал и Коля Сычиков с любительницой яблочных семечек. И только я упивался своим траурным отчуждением, забившись в угол дивана с «Чумой» Камю. Никакая сила не смогла бы сейчас отцепить меня от дивана и Камю. С горестным сарказмом глядел я на обниманцы Кохановской с суперменом и на кривляния Коли, который встал на одно колено у ног хмельной Снежаны и бил в ладоши, точно танцевал лезгинку, а не медляк «Остановите музыку».

Потом танцы надоели всем, но пластинку оставили играть, а верхний свет так и не включили. За весь вечер мы не обменялись с Кохановский и парой слов, но, не прерываясь ни на секунду, между нами шел напряженный диалог. Наши реплики состояли во взглядах куда угодно, только не друг на друга, в неприближении, в ее щебете с «финским домиком» и моем погружении в нечитаемую книгу. Все это мы говорили друг другу – хлестко, наотмашь, не боясь ранить или пораниться. Только мои ответы были слишком слабы. Может быть, именно поэтому, не выпуская «Чумы», я положил другую руку на плечо Ольге, плюхнувшейся рядом со мной после танцев. Она не стряхнула моей руки, а только сказала, не обрачиваясь:

– А что, сударь, ваш Буцефал всегда берет с места в галоп?

– Какая польза в промедлении? Наш Буцефал вперед летит. Вы ведь не против?

Конечно, Ленка не могла не заметить мой демарш и на сей раз было ясно, что эта реплика была победной. Она сидела притихшая и глядела за окно на запутавшийся в голых ветвях фонарь. «Финский домик» был затоплен алкоголем по самую трубу и сонно скособочился на стуле. День рождения закончился. Сверловчане разъезжались по квартирам и общагам. На улицах учреждалось зимнее безлюдье. Наверное, в эту минуту Кохановская в своей вязаной шапочке стояла у заднего окна троллейбуса, едущего по Малышева в сторону незамерзающей Плотники. О чем она думала? Что я наделал! Что теперь будет?

Нас с Колей оставили ночевать у Шканцевых в той самой большой комнате, в которой я только что одержал никому не нужную и меня самого убивающую победу. Смежная комната была спальней Ольги Шканцевой.

 

3

После того как Кохановская ушла, так и не взглянув в мою сторону, можно было уже не оказывать Ольге знаков внимания. Но я все же помогал вытирать бокалы на кухне, иногда проводил рукой по ее волосам. После Ленкиного ухода стало еще очевиднее, что Ольга мне не нравится. Не нравятся упрямо-овечьи глаза с незаметными ресницами, безвольные губы, не нравятся обветренные красные руки. На другой чаше весов – только черный шлем красивых волос да волнующий запах с оттенком табачного дыма. Поэтому мои прикосновения были всего лишь настырной попыткой доказать себе и Ольге, что ухаживаю я не из-за Кохановской, а просто так.

Она не уворачивалась, не отводила мою руку, но и не отвечала. Пьяненький Коля подавал восхищенные сигналы, кивал, подмигивал и показывал зачем-то большой палец. Вроде верной дорогой идете, товарищи. А ему-то какое дело, думал я с досадой.

Было начало второго, когда наконец были расстелены постели и погашены огни. Дом затих. Коля блаженствовал на диване, а я ворочался на узеньком кресле-кровати, на котором время от времени еще проваливалась подушка. Когда выключили свет, все стало меняться. Уже не думалось о Кохановской: вспоминались до одури Ольгины плечи, смурной запах, все наши нестанцованные танцы, белые и черные. Помучавшись с полчаса, я приподнялся и сел. Коля еще не спал. Или мне померещилось, будто он сказал: «Давай, Мишаил! Дорогу осилит идущий...»?

Сердце колотилось головой о прилегающие органы, я встал, подошел к двери в Ольгину спальню и замер. По телу с ветерком носились ненормальные мурашки. Что она подумает? Что скажет? Надо иметь на плечах бетономешалку вместо головы, чтобы вломиться в спальню к девушке, с которой ты дня не знаком.

Вообще-то я всегда считал себя застенчивым человеком. Но сейчас твердо знал, что просто так вернуться и лечь не смогу, что бы меня ни подстерегало за дверью. И какой бы позор не ожидал меня там, в невидимой спальне, он все же лучше мучений, которые навалятся на меня здесь. Плюс Коля, жадный зритель-подстрекатель.

Казалось, дверь приоткрылась именно благодаря сердцебиению. В маленькой спальне было еще темнее, чем в большой комнате, и совсем тихо. Даже дыхания не было слышно. Спит? Не спит? Испугается? Закричит? Так... Нуичто ты будешь делать дальше?

Нерешительным привидением я двинулся к кровати. На подушке смутно темнел Ольгин затылок. Надо возвращаться, но возвращаться было невозможно.

Я хотел присесть на край кровати, найти какой-то перевалочный пункт, откуда можно и пойти в атаку, и отступить – по обстоятельствам. Но сесть было некуда – Ольга спала у самого края. Тогда я еле слышно погладил одеяло. Ничего не изменилось. Ну что же... Я провел пальцами по волосам.

– Ну, чего еще? – возмущенно сказал сонный голос. – Что за глупости?

– Понимаешь, я не могу. Мне не спится... без тебя.

– Каков наглец! Ты со всеми так?

– С какими всеми? У меня сроду такого не было.

– Да уж конечно. Повезло мне. Ну?

Это вопросительное «ну» не было приказом убираться, скорее, выдавало желание узнать, какие еще сюрпризы заготовлены на сегодня. Как человек, никогда в жизни не плававший, но понимающий, что плавать в любом случае можно только в воде, я отдернул одеяло и нырнул в постель.

– Да ты просто гангстер! – злобно сказала Ольга, отодвигаясь, а в сущности пуская меня лечь рядом. – Послал, блин, творец постояльца.

Я ничего не ответил, потому что как раз в эту секунду начал пропадать. Я потерялся, как новорожденный, у которого нет никаких навыков, кроме судорожного движения рук и издавания бессмысленных звуков. Что надето на Ольге? Что со мной делают запахи, касания ткани, волос, ног, что за бешеный переполох в голове и почему, если мне так хочется убежать, я прижимаюсь все сильнее и сильнее? И что это кричит мое тело, взрываясь и распадаясь в облаках душного бреда?

Совершалось что-то такое, чего я, наверное, и желал, только не знал, что это может происходить без моего присмотра и с такой силой, с которой мне ни за что не совладать. Все случилось стремительно, невозможно было уследить, что это за изнывающие протуберанцы, что за поющие вулканические судороги и почему мне так хорошо, больно и отвратительно стыдно, что губы без конца выговаривают «Ой, прости! Ой прости!».

– И все? – отрезвляюще спросил меня удивленный Ольгин голос.

– Слушай... Я, наверное, пойду. А то я тут совсем залежался что-то.

Глупые слова, не поспоришь. А что умного можно было сказать, ворвавшись ночью в спальню к незнакомой девушке, забравшись к ней в постель и изгадив все, везде и навсегда!

К счастью, Коля уже спал, и я тихонько прокрался в ванную. Взглянув в зеркало поверх зубных щеток и флаконов с дезодорантом и лаком для волос, я ожидал увидеть там какую-нибудь гусеницу с порочным выражением преступных фасеток. Вместо этого в изъеденной по краям амальгаме отразилось неожиданно знакомое лицо с жалкими и любопытными глазами, смотреть в которые у меня не было ни малейшего желания.

 

4

Утро подстерегло меня первым, и я был ему рад. «Надо собираться. В девять тридцать одну скоростная электричка. Только бы не разбудить Колю. Ничего, он поймет, да и не колышет его». Мысль об Ольге, которую я смертельно и незаслуженно обидел ночью, была невыносима. Да и ей видеть меня будет тошно. Бежать! Бежать! Нужно было только в общих чертах умыться. На цыпочках, пытаясь не наступить на заминированные скрипом половицы, я прокрался к ванной, нажал на плоскую клавишу выключателя.

– Свет верните, эй! – донесся из ванной глуховатый тенорок. – А то щеткой по зубам не попадаю.

Черт! Это же Ольгин папаша. И что теперь делать? Одеться за двадцать секунд и успеть захлопнуть за собой дверь? Нет, не годится. Таинственно исчезнуть – это бы еще куда ни шло. Но паниковать, суетиться, завязывать шнурки трясущимися пальцами... Я ведь бежал, чтобы спасти лицо, а не потерять окончательно. И я остановился в прихожей, ожидая, когда освободится ванная.

Наконец дверь распахнулась и показался Виктор Аверьянович все в той же голубой майке, в привольных пижамных штанах и в шлепанцах. К тому взгляду, которым он меня окинул, пошел бы адмиральский китель или, на худой конец, горская бурка с папахой.

– Ну что, напрыгались? – уклончиво спросил Виктор Аверьянович.

Я пожал плечами. Было бы странно открещиваться от танцев, запятнав себя (и не только) ночным пиратским рейдом.

– Ничего, дело молодое, – невопопад утешил меня Виктор Аверьянович, истолковав мое молчание как смущенное раскаянье. – Ты на сырники как смотришь?

Мы сидели на кухне вдвоем и ели сырники с крыжовенным вареньем. Первую электричку я уже пропустил, следующая – в половине первого. Нелегко было все время удерживаться от взгляда на часы и на дверь. Подобревший Виктор Аверьянович рассуждал:

– Из Тайгуля, говоришь? Ну и что там, учиться негде? Или заводов нет?

– Что-то есть. Пединститут, филиал Политеха.

– Так для чего тебе Сверловск? Дом есть, родители живы, работать есть где.

– Наверное, я перелетная птица.

– Перелетная... Перелетная... – ворчал Виктор Аверьянович. – Не доверяю я... Хороший человек на одном месте живет. Где родители, где дом, вот там. Всегда его найдешь. Он не прячется, не бегает ни от кого.

– Да я тоже не бегаю.

– Вон Константин, зять наш бывший. Дальнобойщик. То в Молдавию, то в Венгрию, то в Астрахань... Фрукты возил, рыбу тоже... А домой приедет, не живется ему. Скуушно. Станет у окна и глядит на машины, – Виктор Аверьянович задумался. – Не иначе, тюрьмой кончит.

Если прежние рассуждения Ольгиного отца казались чудаческими, то это пророчество уж вообще не лезло ни в какие ворота. По-моему, пророки портят будущее. Прорубают в умах просеки для того, о чем раньше никто бы и не помыслил. А в ином пороховом сознании мысль способна высечь последнюю искру. Хорошо еще, что на пророков всем наплевать.

В коридоре раздались шаги, щелкнул шпингалет запираемой ванной. Ольга? Коля? Надо ли еще раз просить прощения? А попросив прощения, можно уже наконец уйти?

– Давайте, я посуду помою! – жалобно попросил я.

– Не положено, – Виктор Аверьянович опять посуровел. – Ты гость? Гость. Ну и не хозяйничай.

На кухню вышла Ольга в маковом халатике с полотенечным тюрбаном на мокрых волосах.

– Ну что, налетчик, откушал? – спросила она насмешливо.

– Я больше не буду.

– А ты не пугай парня, – вступился Виктор Аверьянович. – В кой-то веки скромного человека привела. Не то что этот борода-бузотер.

Виктор Аверьянович недовольно мотнул головой в сторону комнаты, где спал Коля.

– Не пугай? Скромного? – иронически переспросила Ольга. – Ты в баню-то идешь?

– Иду, конечно. Салотеровым веток дубовых из Курской области прислали. Дубом сегодня будем париться! Тебе, Михаил, случалось когда-нибудь париться дубом?

– Дуб дубом не парится, – ответив, я тут же испугался, не сочтут ли это за оскорбление.

Неловко было находиться рядом с Ольгой, точно меня вот-вот проклянут и после посрамляющих обрядов вышвырнут на улицу. Но и сейчас уйти было хуже, чем остаться. В страшном напряжении я пытался уловить момент, когда прилично будет наконец откланяться. Картины ночного позора шлепались и опадали в голове по кругу, как в центрифуге.

Ольга собирала отца, укладывала в спортивную сумку полотенце и чистое белье, а я маялся на кухне. Потом Виктор Аверьянович ушел. Проснулся помятый Коля. После долгого сна он был беспомощен и непригляден. Казалось, он потерял память и ориентацию в пространстве.

– Где все?.. Пригласите камеристку, – растерянно бормотал Коля. – Пусть согреет мою постель молодым крепким телом.

– Придворный лекарь прописал вам пиявок и шампанского на голодный желудок.

– Не произносите этого слова, – капризничал Коля.

– Какого? Пиявок? Желудка? Прописал?

– Ничего не произносите! Я занедужил! Мне неприятно!

Они завтракали, а я смотрел в окно на едущие по Восточной машины и снежные лифты «небо-земля», хоть это, должно быть, плохой признак. А потом случилось странное. Мне на плечи легли Ольгины руки, а в шею уткнулся ее нос. Я глядел за окно, Ольга дышала мне в шею, а Коля сидел где-то в глубине квартиры и негромко пел «На войне как на войне». Было по-прежнему неловко, но при этом потеплело.

Очевидно, Ольга совсем не сердилась, и я никак не мог понять почему. Все, что я собирался сделать, было безобразие. Но то, что получилось, было вдвое безобразней. Однако девушка не только не держала на меня зла, но была нежна, старалась подбодрить, показывала доброе расположение. И хотя в голове не укладывалось, как такое возможно, ее доброта ласково щемила и успокаивала.

Поколебавшись, я обнял Ольгу. Это был дружеский, примирительный жест, и именно оттого на душе вдруг стало совсем легко. Мне всегда плохо, когда мной недовольны. Вот почему примирение – одно из самых сильных лекарств и глубоких удовольствий.

Снегопад прекратился, тротуары чернели талой водой, и было так темно, словно уже наступил вечер.

* * *

Мы возвращались четырехчасовой электричкой. Тянулись дальние перегоны, вздымались и опадали волны хмурых лесов. Здесь снег уже не таял, прочно увалившись на ближайшие полгода. Башкирские названия редких станций, как всегда, окрашивали пейзаж какой-то утешительной безвыходностью.

Как же хороши и значительны имена уральских поселков и полустанков! Быньги, Таватуй, Сагра, Аять, Шарташ... Откуда в них такое родство с лесистыми отрогами, засахарившимися потеками сосновой живицы, с болотным багульником и алой кислотой костяники? И почему каждый раз, припадая к станционным табличкам зрением или воспоминаниями, я чувствую такую чистую, такую просторную грусть?

Может, оттого, что редко бываю в родных краях и этих имен недостает моему организму, как кальция или йода? Или оттого, что эти слова отдают другой судьбой, оседлой жизнью в деревянном доме, многодневными блужданиями по лесу, связками сушеных белых грибов и поездками сквозь туман за молоком на обшарпанном мотоцикле, а всякая непрожитая судьба притягивает печалью своей несбыточности?

Долго бежит электричка, и перестук колес почти не замечаешь, пока рядом страшно не загрохочет ребристыми коробами и цистернами встречный товарняк, который будет сокрушительно мелькать на расстоянии вытянутой руки, а потом так же неожиданно пропадет... И снова, набирая ход, станет тихо ныть электричка, и пассажиры будут завороженно молчать, глядя на падающие назад и вбок картины тайги с редкими вкраплениями поселков, где печные дымы тянутся к облакам, точно веревочные лестницы.

Коля дрых до самого Немьянска, приторочив голову к чьему-то висящему полушубку. Чем ближе подъезжали мы к Тайгулю, тем веселее думалось о дурацком приключении, навсегда оставшемся позади.

 

5

Прошло полторы недели, и в среду я открыл Чайную страну. До конца рабочего дня оставалось еще минут двадцать, но я был уже далеко от мастерской, пахнущей жженым пенопластом, и от стола, заставленного чумазыми баночками гуаши. Зябкое солнце лежало на стенах и крышах домов, на закате город призрачно похорошел, в черных сетях ветвей маячил красным улов рябины и боярышника. Но я уже не видел ни домов, ни вечернего парка, потому что мысленно переводил все образы на китайский. Перед уходом захотелось подойти к зеркалу и оттянуть пальцами кожу на висках. Глаза сузились, и мне не удалось сдержать довольной улыбки. Но уйти по-китайски не получилось. В дверях я столкнулся с сияющим Клепиным.

– О, здоров, паря! – как бы удивленно воскликнул Клепин, хотя шел именно ко мне. – Сющай (он всегда так выговаривает «слушай», как будто именно в этом слове держит семейные запасы сахара), имеется великолепный сборник. Библия для начинающего... для каждого сюрреалиста.

Клепин почему-то уверен, что слово «сюрреалист» неотразимо лестно для любого человека.

– Ты пройдешь, или прогуляемся? – кисло спросил я.

– Без разницы. Ладно, уломал, зайду на минуту.

Клепин расстегнул истерзанный портфель и достал оттуда замученный томик. Эту книгу я уже видел. Что-то про литературные манифесты двадцатого века.

– Мишаня, мой мальчик! С этой книги может начаться твое восхождение в мировое искусство. И тебе, скажу, сейчас очень повезло. Потому что никому другому я не продал бы такую вещь за какие-то десять рублей. Никому другому вообще не продал бы ни за какие деньги, уж поверь.

– Сереж, у меня нет десяти рублей.

– Как это нет? Да брось, Мишук, за такую книгу это вообще не деньги. Если бы мне в армии пятнадцать лет назад предложили просто подержать такую книгу, я бы... не знаю... я бы от ужинов отказался. Я бы служить остался еще на полсрока! А ты? Ты что, не понимаешь, какой у тебя шанс!

– Понимать-то я понимаю, но нет у меня десяти рублей.

– Нет... Таак. Ну давай за пять, а пять потом отдашь. Там Андре Бретон! сам дяденька Бретон! Где ты еще прикоснешься к дяденьке Бретону при советской власти? Нигде. Давай пятерку, пока я добрый.

– У меня есть три рубля, – голос мой сделался бесцветен.

– Ты что, издеваешься? Три рубля... Это как же нужно не уважать искусство и своих товарищей! Старших! Бретон! – воскликнул Клепин, потрясая святым именем, словно грозным скипетром, способным исторгнуть шаровую молнию.

– А семь рублей потом, второго отдам, – предложил я робко.

Клепин усмехнулся и убрал видавшие виды манифесты в видавший еще больше видов портфель.

– Что ты будешь делать... Давай свои три рубля. А книгу я пока дам Бороде почитать, он просил. До второго.

От обиды я внезапно опомнился:

– Ну и пускай Борода читает хоть до двадцатого, хоть до сорокового. Мне не надо.

– Как не надо? Бретона?

– Особенно Бретона. Подумаешь, дяденька!

– Ну ты... Даааа... Добро. Дай тогда просто три рубля до второго. А то обижусь.

Три рубля отдавать было жалко и противно природе. Потому что Клепин, как-никак, взрослый бородатый мужик, а я – студент-заочник с маленькой зарплатой. Все же пришлось оторвать зелененькую от пылающего сердца.

– Не знаешь, Витек у себя? – спросил Клепин, пока я запирал мастерскую.

– Надеюсь. Уж ему-то от Бретона не отвертеться.

– Да, Вялкин не так глуп, – бодро подтвердил Клепин.

«Конечно не так. Хрена ты ему продашь, а не Андре Бретона», – повеселел я и помахал на прощание ручкой.

 

6

«Ли Цзин-э из округа Синь-цзян удалился от дел и поселился в горах, в небольшой хижине у обрыва. В любую погоду за окном у него раздается один и тот же звук: в трех часах пешего пути от хижины Ли – могучий водопад. Днем и ночью, весной и осенью шум водопада один и тот же. Чуть тише, чуть громче, вот и вся музыка. Ровно и мощно гремит водопад, и кажется Ли, что дом окружен крепостной стеной тишины. Потому что постоянство есть суть тишины»

В дверь комнаты скребется Бушка, деликатно поскуливая. Ей, видите ли, скучно. Надо открыть дверь, хотя я ведь сейчас в другой стране, так что идти приходится издалека. Белая с рыжим пятном Бушка гарцует по комнате, как безумно витальный жеребец. Прыткость несвоевременная и неуместная!

«Видит в окно Ли Цзин-э озеро там, под обрывом. Утка, на воду садясь, гладь на круги разбивает. Перьев белый наряд на закате теплеет от солнца. Стаи птиц над горой в золотистом небе кружат, точно чаинки в движенье. Да и вся-то Чайная страна невелика: в капле поместится вместе с горами, реками, полями, деревнями, и хижиной Ли Цзин-э, конечно».

* * *

Написав это, я почувствовал, как меня обнимает нездешнее. При таком размере Чайной страны категорически невозможно заметить ни саму страну, ни ее население. А кто незаметен, тот и неуязвим. Ну а если ты неуязвим, то свободен и силен, как никто другой.

«Приходит к Ли гость из деревни в долине. Плащ его в дальней пыли, седина в густой бороде. Редкую книгу приносит он Ли – дар драгоценный. Вместе пьют они чай винного цвета, смотрят вдвоем на цветы, слушая гул водопада. Гостя ждет долгий путь – его призывают в столицу. Просит он денег у Ли, обещает вернуться весной. Ночь сгущает цвета, как настой сгущается чайный. Золотом красным горит, точно ложечка в чашке, луна».

Интересно, были ли в Китае ложечки.

* * *

К концу недели Тайгуль захватила зима. Резкий ветер таскал парк за волосы, снег искрясь пылил над землей и ломился в потрескивающие окна.

Во Дворце жарко затопили, и Николай Демьяныч даже снял пиджак, заложив галстук за одну из подтяжек. Демьяныч расписывал юбилейный адрес, а я малевал афишу к десятилетию мужского хора УМЗ «Товарищи».

– Михаил! Черной краской не надо бы, – заметил главхуд. – Все же юбилей. Праздник.

– Я про десять лет красным напишу. Они же строгие мужчины. Выступают в черных костюмах.

– Ну так что ж. У них и веселые песни есть. Эта... как ее... «Тиритомба, Тиритомба, Тиритомба, песню пой, да, песню пой», – брови поющего Николая Демьяныча сделались, как разводной ленинградский мост белой ночью.

– Что за имя такое «Тиритомба»? – не удержался я. – Еще бы пели «Гекатомба, гекатомба...»

– Короче, – посерьезнел Демьяныч, – давай кобальтом вместо сажи. Вот и весь сказ.

Смывая краску со щита, я все размышлял, как перевести в старинные китайские категории мужской хор УМЗ «Товарищи».

* * *

После работы я вышел из Дворца, и ветер начал пихать меня то в бок, то в спину, подталкивая за угол, на проспект Машиностроителей, подсказывая углубиться во дворы мимо Дома пионеров.

Окно на четвертом этаже ожило, оранжевая штора была отдернута. Значит, Сычиковы уже дома. Из-за дверей на лестничную площадку несся запах сгоревшей кондитерской. Щелкнула задвижка, и из тающего дыма показался Коля в трусах и двух разных рукавицах-прихватках.

– Ты?

– А ты кого ждал?

– Должна прийти Кристинка из техникума с подругой. Интересная такая девчоночка. Ну вот. Пеку какавные горелики.

– Рецепт из Большой поваренной книги пожарника? И вообще, ты считаешь нормальным встречать девушку в таком виде?

Пока я разувался, Коля скрылся на кухне и отвечал оттуда, изредка кашляя:

– Рецепт прост. Какавные горелики готовятся в два этапа. Сначала делаешь обыкновенное шоколадное печенье. А потом серьезная термообработка.

Пройдя на кухню, я увидел на подносе десятка два углей в форме маленьких закрученных кучек.

– А где супруга?

– У нее уже сессия с понедельника.

– Это не повод для адюльтера и порчи продуктов.

– Михаил! Вы слишком назидательны. Думаю, это происходит от недостатка натрия в ваших шнурках. Брак, к вашему сведению, не монастырь. Уверен, Александре лестно, что ее муж нравится всем, хотя и принадлежит ей одной.

Коля пытался натянуть брюки, не сняв разношерстных прихваток, а так мог действовать только человек, чуждый низкой практичности.

– Ты, кстати, как? Кристинка будет с подругой-телохранителем. Не поручусь, правда, за наружность ее обличья, но тебе как человеку высокодуховному, по идее, должно быть все равно. – Коля наконец догадался снять руковицы. – Черт! Чуть не забыл. У меня для тебя послание из Сверловска!

– Послание? От кого?

Задавая этот вопрос, я уже знал ответ. Письмо написала Ленка Кохановская. Спохватилась, голубушка. От радости у меня перехватило дыхание. Буду мудр и великодушен. О, как сладко будет жаловаться друг другу на все, что мы перечувствовали в разлуке! Как я буду на нее глядеть и пытаться наглядеться! Собираться и ехать – в субботу! Через два дня!

Коля взял с полки какой-то университетский учебник, опрокинул, развернул гармошкой и вытряхнул на диван письмо. Почему надо было передавать письмо через Колю, если Кохановской прекрасно известен мой адрес? Почерк на конверте был мне незнаком. Обратный адрес... «ул. Восточная»... Это не Ленка! На самой нижней строчке приземисто-зубчатыми буквами написано «Шканцевой О. В.».

Ольга!

Не знаю, что я почувствовал сильнее: досаду на Кохановскую, разочарование или интерес. Запечатанное письмо всегда интригует, если только оно не из военкомата.

Читать при Коле не хотелось. Поэтому я небрежно сунул письмо во внутренний карман пиджака и, чтобы отвлечь любопытного Сычикова, спросил:

– Ну а пел ты уже Кристине свои песни?

– Конечно!

– Оценила?

– А с чего бы она иначе приняла мое приглашение?

– Может, ее привлекают мужественные кондитеры с французскими бородками...

– ...по всему телу.

Не дожидаясь прихода девиц, я отправился домой. Письмо положил на стол и долго его разглядывал, откладывая чтение. Значит, история не закончилась. Я вспомнил запах Ольгиных волос и ту ужасную ночь. Ну что ж... Да, вот что важно: я не вспарывал конверт ногтем, а аккуратно отрезал ножницами тонкую полоску бумаги сбоку. Обычно так открываются только не особо волнительные письма: например, письмо от московской бабушки к началу учебного года. Терпения хватает с запасом.

В конверте была пара двойных страниц из школьной тетради, убористо исписанных теми же крадущимися зубчатыми буквами.

«Любезный сударь!

С тех пор, как Вы почтили наш замок визитом, мысли мои кавалькадой несутся вам вослед. Отчего же я не могу догнать их и вернуть обратно или хотя бы последоватьза ними к Вам? А знаете ли, сударь, кто самый немилосердный враг девушки? Ни за что не догадаетесь. Это враг внутренний, его нельзя извести, не изводя себя. Имя этому супостату – Гордость...»

Все послание было сплетено кружевным слогом, в котором не мелькало ни зимы, ни Сверловска, ни улицы Восточной, ни двадцатого столетия, ни Виктора Аверьяновича в голубой майке. Это было письмо от барышни, живущей где-то во Франции во времена то ли рыцарских романов, то ли мушкетеров, и все же очень откровенно говорившее об Ольге, той самой Ольге, в спальню которой я ворвался всего две недели назад. Из всех иносказаний совершенно ясно следовало, что она думает обо мне, хочет со мной говорить и даже увидеться, что я ей – хо-хо! – небезразличен. Читая это письмо, я не вспоминал ни о безвольной линии рта, ни о грубых руках, ни о своей неловкости. Мне писала очень тонкая, красивая и смелая девушка, и мне даже казалось, что и тогда, при встрече, я видел эту тонкую красоту и скучаю по ней.

Духи, которыми пользуется женщина, никогда не пахнут, как она. Но по духам, по их совершенно другому запаху, мы узнаем именно эту самую женщину. Точно так же по архаической французской литературной манере я узнавал сверловскую девушку с улицы Восточная.

Перечитав письмо, я долго ходил взад-вперед по комнате. Что мне делать? Признать, что мы с Кохановской расстались? Считать ее и себя свободными? В конце концов, сколько можно ждать ее раскаяния? У нее началась другая жизнь? Великолепно! У меня тоже начнется. И расстояние не помешает! Однажды она узнает и поймет... А Ольга... Приехать к ней на выходные, что ли?

Взглянув еще раз на конверт, на адрес и почерк, я понял, что вот так сразу поехать не смогу. Почему, не знаю, но нельзя сразу ехать. Первое, что нужно сделать, – написать ей ответ.

Была уже глубокая ночь, когда я решился наконец сесть за письменный стол. Вместо того чтобы прямо написать, как мне хочется поскорей увидеть Ольгу, я стал рассказывать про Чайную страну, в которой совсем затерялся. Про горную хижину, про ущелья, залитые туманом, про чайные зори и самые свежие слухи из императорского дворца. Нарисованные картины могли, конечно, унести в восточные дали, но что должна была подумать Ольга? Как по всем этим китайским тонкостям она могла понять, что мне хочется с ней встретиться?

Нужно было подать какой-то знак, не выходя при этом из роли. Нельзя же, в самом деле, после всяких там сюцаев, мэйхуа и «десять тысяч ли» ни с того ни с сего брякнуть: «Кстати, что ты делаешь в эти выходные?»

За окном в морозном ореоле зимовала уральская луна.

«Месяц за месяцем ждет в своей хижине в горном уделе, не мелькнет ли в траве чей-то лотосовый крючок».

Труд был завершен. Все предельно ясно. По такому недвусмысленному намеку невозможно не понять, что я жду ее и прошу о свидании.

Запечатав конверт, вместо первой буквы своего имени я нарисовал иероглиф. Или что-то очень на него похожее.

Ворочаясь в постели, я с удовольствием думал о красоте начинающейся игры. Единственное, что тревожило – дойдет ли письмо и сколько времени будет добираться. В Ольгином интересе и восхищении сомневаться не приходилось.

 

7

Потянулись дни ожидания, понеслись долгие метели по тайгульским улицам. Но даже крепкие уральские морозы не могут сковать течение времени. И вот однажды по дороге на работу я обнаружил в иллюминаторах почтового ящика то, чего ждал целых две недели. На сей раз терпения не хватило не то что на аккуратное разрезание конверта, но даже на то, чтобы дотерпеть до мастерской, которая была от дома ровно в двух минутах ходьбы.

Снег в тот день безвылазно сидел в тучах, и я читал письмо на ходу, не замечая, как коченеют сжимающие бумагу пальцы. Но мороз остался незамеченным в сравнении с недоуменным холодком, прошедшим по спине после первых же строчек.

«Любезный кабальеро!

Если Вам угодно прятаться от меня, поверьте все же, что нет ни малейшей необходимости забиваться в самый дальний угол географической карты и маскироваться под мандарина или даже под мандарин. Оглянитесь: за Вами нет погони!

Не скрою, мне было бы приятно Ваше общество, но в Китай за Вами не поскачу (разве что по Вашему настойчивому и вразумительному приглашению). Я не знаю, какие струны намеревались Вы зацепить Вашим лотосовымкрючком, но скажу не таясь: все мои струны дрожат от такого неловкого прикосновения, как арфа, которую уронил дикий хунвэйбин...»

Не помню, как вошел во Дворец, взял на вахте ключи, как отворил мастерскую и повесил пальто. Неразобранные чувства производили в душе стремительную перестановку.

Только принявшись за работу, я смог дать этим чувствам названия и тем самым слегка укротить. Безымянный смерч превратился в сплетение возмущения с восхищением. Помешивая деревяшкой клей и растирая о стенки ведра комки казеина, я укоризненно качал головой: как можно так небрежно обходиться с моей Чайной страной! Ведь я доверил ее Ольге, раскрыл святая святых – и что за дикий разгром она учинила!

Клей свивался в воронку все быстрее, все глаже, и с последними крупицами казеина растворилась вся моя досада. Перечитывая письмо, я хохотал на всю мастерскую так, что в дверь заглянула любопытная старушка-дежурная с кипятильником в руке.

«И если Вас так тревожит китайский император, меня, сударь, всерьез тревожите Вы. Долой самодержавие, монсир! Об пол динстию Дзинь! Раскройте Ваши глаза на окружающую действительность, пока они не сузились окончательно...»

Вытирая горячую слезу, я восхищенно думал: да ты бацилла, милая. Ничего-ничего, на любую гангрену есть свои народные средства. А главное – дерзость и горячность письма говорили о том, что Ольга ко мне неравнодушна.

Казалось бы, после такого надругательства над моим восточным стилем следовало забыть о Чайной стране навсегда. По крайней мере, в переписке. Но из упрямой верности я не хотел предавать свою выдумку. Чайная страна – не карнавал, не игра, она – дорогое прибежище. Надо только подняться еще выше по туманным тропам, стать по-настоящему значительным и таинственным. Если бы только можно было написать письмо настоящими китайскими иероглифами – сверху вниз! Но иероглиф я знал всего один. Нужен другой путь, бормотал я, ходя по мастерской. Другой путь!

И после обеда, когда Николай Демьяныч ушел на какое-то совещание в редакцию «Вагоностроителя», я убрал со стола вещи, все до единой, и, поглядывая через окно на пустой, занесенный снегом внутрений дворик, стал писать.

«Дошел до меня слух, что при Цин в провинции Хунанъ был даосский монастырь, а в монастыре – большой персиковый сад. Ни один плод за десятки лет не был сорван с дерева. Монастырь находился высоко в горах, за десятки ли от ближайшей деревни. Однажды зимой молодой ученый охотился в горах и заплутал. Был уже ранний вечер. В горах лежал снег. Вдруг увидел он ворота, врезанные глубоко в скалу. Постучал охотник. Открыл старый хэшан и повел его к кельям через сад. Смотрит охотник и дивится: на безлиственных ветвях висят свежие спелые персики, слабо светясь в полумраке. И еще одна диковина: на боку одного из персиков узор – вроде летящей над озером утки.

– Скажите, святой человек, отчего не опадают эти плоды? – спросил изумленный охотник.

– Луна на небе то убывает, то прибывает. Но это – все та же луна.

Охотник ничего не понял.

– Будет дорога сюда по весне, увидишь своими глазами. Хотя зрение глаз – не самое главное зрение.

Накормили охотника кашей, уложили спать, а поутру проводили к широкой тропе через перевал.

Дома он рассказывал про персиковый сад, но никто ему не поверил. Постепенно приключение позабылось. И вот однажды опять случилось охотиться в этих местах. Было начало весны. Вдруг, завернув за одну из скал, охотник увидел на дальнем склоне знакомые очертанья. И стало ему любопытно: что происходит в персиковом саду? Соврал ли ему хэшан, подшутил ли... И не теряя времени, он стал карабкаться по исчезающей тропке.

Вот и ворота монастыря. На сей раз стучать не пришлось. Ворота были открыты. Осторожно зашел охотник в сад. И что же он видит? Висят плоды на ветвях, но уже не совсем такие. Некоторые стали неспелы, потеряли в размере. Другие съежились, сделавшись вроде бутона. А в двух-трех местах бутоны уже понемногу распускались, расправляя нежные розоватые лепестки. А на одном из неспелых плодов какие-то пятна. Пригляделся охотник: вроде крошечная утка летит над далеким озером.

Поспешил он к кельям, надеясь встретить старика-хэшана. Никого! Долго бродил он, пока не заглянул в храм. Там у алтаря сидел и отбивал поклоны молодой монах. Дождался охотник, пока закончит монах молиться. Прошло больше часа. Не удержался посетитель и уснул. Вдруг слышит – кто-то трясет его за плечо. Открыл глаза – тот самый молодой монах. И знакомое лицо у юноши, хотя охотник спросонья никак в толк не возьмет, где его встречал.

– Посетил ты наш сад? – спросил монах.

И голос его тоже был охотнику как будто знаком. Кивнул, не в силах вымолвить ни слова.

– Понял теперь, что луна – всегда все та же луна?

Смотрит на охотника иулыбается. А бородау него то отливает серебром, то чернеет в неверном мерцанье плошек.

А я, недостойный студент, прощаюсь с тобой. Если ты поняла суть моего рассказа, расскажи мне при встрече. Мне же – ума не хватает».

Письмо так мне нравилось, что жалко было его отправлять. Я не сразу понес его на почту, а три-четыре раза вынимал из незапечатанного конверта и перечитывал по очереди с Ольгиными дерзостями. Это был достойный ответ. Мысленно я упивался Ольгиными реакциями, воображая, как она поминает всех чертей, воздевает руки и с укором качает головой. Дескать, ну как с таким человеком разговаривать!

Поздно вечером, выгуливая собаку, я направился к почтовому отделению. Неразличимые грани мороза кололись желтыми и голубыми искорками. Письмо было церемонно опущено в ящик, и в то же мгновение во мне отворилось что-то вроде окошка, через которое зримо пошла раскручиваться будущая дорога письма. Вот мешок под днищем ящика, ярко освещенный стол, мягкий стук штемпеля, скучные сутки в отделе доставки, промороженный рафик едет на центральный телеграф. Вот большой грузовик с тюками, мешками, штабелями обшитых парусиной коробок (и кому, куда едут все эти конфеты, валенки, кедровые орехи, халаты, книги, игрушки и пакеты с ягодами сушеного шиповника?), а в кабине плавает дым «Казбека», заставляя щуриться серого Сталина с добрыми усами. Вот обледенелый вагон на дальних путях, фонарь обходчика, ночь, день, опять ночь, тетки в форменных гимнастерках и ушанках в полутемном купе играют в подкидного и отчего-то хохочут, пока вагон подцепляют к петропавловскому составу. Вот разгоняются пригороды, придавленные снегом избенки, мертвые будки, бетонные ограды, горбатый лозунг «Урал – опорный край державы», а потом версты лесной беспросветной стужи, редкие огни спящих станций, дальний прожектор встречного... Вот сверловская сортировка, опять грузовик, голоса в ангаре, сумка прихрамывающего почтальона, Восточная улица, подъезд знакомого дома...

Бушка тянула за поводок и приветливо махала хвостом: мол, воображение воображением, а есть еще разные дела, и их надо делать, на то они и дела. Очнувшись, я отправился в сторону беспросветного парка.

 

8

Двух недель ждать не пришлось. В следующую пятницу дежурная вызвала меня к телефону, и сквозь треск и похрустывание в трубке послышался далекий Колин голос:

– Мишандр! Завтра в гости придешь?

Когда он звонит из редакции, всегда плохо слышно.

– Приду, конечно. А что случилось?

– Что могло случиться? Каждый день, как подарок под елкой.

– Это у тебя елка. А у меня то березка, то рябинка.

– Чего? Не слышно! – кричал еле различимый голос. – Часа в четыре!..

И повесил трубку. Мы часто заглядывали друг к другу, но никогда не приглашали – мы же были друзьями. Звонок меня удивил. Если бы я не знал Колю, то мог бы подумать, что у него имеется какой-то план.

В субботу мама затеяла вкуснейшие пирожки с картошкой. На кухне было сизо и горячо от запаха пирожков, к которым до обеда не давали прикоснуться. Пирожки лежали в огромной кастрюле, накрытой полотенцами и ватным одеялом, чтобы сохранить первозданное картофельное тепло. Все же удалось выпросить десяток пирожков навынос, благо у мамы по случаю победы ученика на городском смотре было прекрасное настроение. Сунув пакет под пальто, я отправился к Коле.

– Веди себя по-людски, – сказала напоследок Полинка, бесстрашный карапуз. – Не позорь семью.

И ведь как в воду глядела.

* * *

На улицах не было ни души, точно все отмечали какой-то всенародный праздник или отсыпались после всенародного праздника. Пакет с пирожками грел бок. Приятно было идти по городу, закутанному в пушистый снег, как неуклюжий детсадовец.

Коля открыл не сразу. Он был в серой водолазке и брюках со стрелками. Наверное, должен был прийти кто-то кроме меня, потому что мои посещения обычно обходились без церемоний. В большой комнате был накрыт стол, на котором стояла одинокая сахарница без крышки и хрустальная салатница, доверху наполненная золотистыми ноликами сушек.

– Кого ждем? Опять платоническое прелюбодейство? – спросил я подозрительно. – Якобы поклонницы якобы таланта?

– А что сразу платоническое? И откуда столько «якобы»? У каждого есть конституционное право на отдых. Ты ведь не против конституции? О! Пирожки!

– Надо бы их подогреть, когда все соберутся.

– Да все уже собрались, – сказал Коля и загадочно поглядел куда-то в угол.

Только сейчас я обратил внимание, что дверь в маленькую комнату прикрыта. Так. Там кто-то есть... Может... Да нет, какая Кохановская... Бред!

– Санька! – громко позвал я, ожидая, что покажется Колина жена.

Дверь молчала.

– Санька на сессии, говорил же, – ухмыльнулся Коля.

Понятно. В спальне притаились Колины девки. Кристина или кто там еще. Ну ладно... Будем петь и веселиться. А зачем они закрылись в спальне? Что они там... Ну Коля! Ну шалун, ну великосветская шкода...

– Николай! – строго заметил я. – Ведь супружеское ложе еще не остыло!

– И да не остынет вовек! – пылко возразил Коля.

– Кто там, неугомонный?

– Скажи «сезам»!

Но не успел я сказать что бы то ни было, как дверь распахнулась, и из спальни выскочила девушка. На голове ее был повязан тюрбан из красного мохерового шарфа, а руками она производила танцевальные жесты в восточном стиле, точно одновременно вкручивала две лампочки на разной высоте. При этом она еще издавала какие-то слабые заунывные звуки, как простуженный муэдзин. Это была Ольга Шканцева.

– Желаю десять тысяч лет благоденствия! Поклон чайной стране, ее чайникам и чаинкам из страны растворимого кофе! – возглашала Ольга, продолжая свой персидский танец. – А также братский привет из страны напитка «Летний» и государства «Тархун».

– Ну как? – торжествовал Коля. – Ты счастлив?

– Кто, я? Еще бы.

Это была чистейшая, дистиллированная неправда. От неожиданности я почувствовал себя в западне. Эти кривляния, открытое осмеяние моей Чайной страны, а главное то, что сейчас Ольга показалась ужасно некрасивой, – во мне дрожало и вспыхивало темными разрядами раздражение, которое надо было всеми силами погасить или хотя бы скрыть.

К счастью, никто ничего не заметил, Коля-Оля резвились беззаботными зверюшками, появился чай, разогрели мамины пирожки, захрустели сушки. Как-то само собой вышло, что Коля оказался в центре, мы обращались к нему, избегая разговаривать напрямую. И не только разговаривать – мне неловко было поднять глаза на Ольгу. Казалось, взгляд на ее губы, на руки, на кофту, под которой комковато топорщился лифчик, выдаст мое неодобрение и обидит ее.

Пока Коля горланил песни про пальто и про мистера Жука, я тщетно пытался привести мысли в порядок. «Ты ведь сам хотел ее видеть, ты мечтал о встрече! И томился оттого, что письма еле ходят и неделями нужно ждать не встречи даже – ответа. Так что же ты сходишь с ума и злишься? Оттого, что с тобой не согласовали? Оттого, что ты не сам все устроил? Или дело в том, что за три недели ты успел нарисовать образ, на который Ольга непохожа?»

За окнами стемнело, не хотелось ни чаю, ни песен, ни разговоров. Единственным желанием было поскорее попрощаться и уйти. К таинственным картинам и лисьим снам! К книгам и гуаши! К тяжелым шторам и полукругу света на стене, поросшей сон-травой обойных узоров. Домой!

– Ну что же, – Коля отложил гитару и поднялся с дивана, потягиваясь. – Все хорошее когда-нибудь кончается. Я иду к маме. А вы живите тут в мире и согласии, экономьте электроэнергию. Чистое белье – в шкафу на верхней полке, купальное полотенце в ванной. Одно, но это не страшно, я думаю. Будете вытираться разными концами.

Потом он еще рассказывал, как диван изредка сам собой складывается по ночам, схлопывая спящих, а я в панике пытался придумать, как же выпутаться из этой истории.

– Слушайте, мне надо все же как-то поставить в известность... – промямлил я. – Далеко тут телефонная будка?

– Пойдем, проводишь меня заодно, – предложил Николай.

Шапошная суматоха в прихожей, угрожающие позы наших натягиваемых пальто, Ольгин смех... Если бы этим все и закончилось!

Я вышел первым. Лестница дразнила упущенной свободой – бежать! бежать! Но куда бежать, а главное – от чего? От того, о чем я сам мечтал? От того, чтобы остаться вдвоем с девушкой в пустой квартире – без хозяев, без гостей, без родителей, без единой помехи, с девушкой, которая именно ко мне на встречу и приехала?

 

9

Ночь проводила по лицу обжигающе-морозным мехом. Я чувствовал себя кем-то вроде пациента, которого выпустили из страшного кабинета между двумя процедурами.

– Вот баловень! – торжествующе крикнул Коля, выскочив из подъезда. – Везет тебе! С Ольгой... И с друзьями особенно! Расскажешь потом?

– Вряд ли. Это было бы нескромно.

– Нескромностью меня не запугать!

До колик хотелось рассказать ему о моих мучениях. Но приходилось молчать. Во-первых, Коля обидится (это ведь в какой-то мере его подарок), во-вторых, разболтает всем, кто подвернется под руку, включая Ольгу, разумеется. Колины глаза блестели из-под ушанки приязнью и любопытством:

– До обеда можете позволить себе все, на что хватит воображения. А после – только то, что дозволено.

«Не уходи!» – хотелось крикнуть в ответ. «Скажу, что дома меня ждут... что приехала бабушка из Москвы, сегодня последний день, обидится... Нет, плохо. Ольга тоже приехала на день и прямо ко мне. Скотобазис! Ну, скажу, что с собакой надо к ветеринару срочно. Что... Господи, как же это гнусно и омерзительно! Может, объясниться? Рассказать честно все как есть, описать свои чувства... Да ну, так еще хуже. Для чего тогда была переписка, лотосовые крючки и прочие древнекитайские заигрывания? Ведь сам, все сам!»

Снег скрипел под ногами, с одинокого фонаря обваливался сизый свет.

– Хочешь, подожду тебя? – участливо спросил Коля, когда мы подошли к телефонной будке на Энтузиастов. Дверь будки не закрывалась из-за утоптанного снега.

– Нет уж, иди давай. Спасибо за сюрприз. Большое спасибо, я хотел сказать.

– Ну, удачи. Да оснастит тебя купидон, – иногда Коля бывает витиеват, хотя мне ли его упрекать.

Сычиков зашагал в темноту широкими лыжными шагами и через полминуты исчез. Пошарив по карманам, я не нашел двушки и бросил в щель десятчик. Оставалась последняя надежда на то, что дома меня и впрямь кто-нибудь остановит. Но мама весело сказала, что что я могу оставаться «у своего любимого Коли» хоть навсегда, скучать никто не будет.

Похоронным шагом плелся я назад к Колиному дому. Мысли тоже замедлили ход и уже не метались в поисках решения, а просто брели, спотыкаясь, к картине удручающего краха. «Скажу, что звонил домой и... и там все серьезно, так что пусть Оля не сердится, мне нужно срочно...»

Поднимаясь по ступенькам, я заносил ногу плавно, точно цапля, и все репетировал фразу, которая формально лжи не содержала, но тем вернее являлась ложью по существу. Не успел отзвучать последний, третий стук, дверь отворилась. Покрасневшая Ольга стояла в одном сапоге. У ног чернела собранная застегнутая сумка. Была в этой сумке холодная сдержанность и надменная немногословность.

– Ты чего? – я вмиг позабыл отрепетированную фразу.

– Ничего. Ухожу, – сказала Ольга равнодушным голосом.

– Как уходишь? Куда? Зачем?

– Погостила, и будет.

– Погоди. Постой. Да сними ты сапог, давай поговорим!

– Можно и в сапогах поговорить, – она по-прежнему не смотрела на меня.

Минуту назад я все на свете отдал бы, чтобы выпутаться из навязанного свидания. Но Ольга приехала ко мне за сто с лишним километров, в Тайгуле у нее нет ни души, а до утра не будет ни электричек, ни автобусов. Куда ей идти?

– Послушай, Оль... Прости меня, виноват я, не спорю. Но зачем тебе уходить? Давай я уйду, а ты оставайся... – Еще не договорив, краснея, я обнаруживал, что предлагаю самый выгодный для себя вариант.

– Ты можешь делать что угодно, – холодно ответила Оля, встряхивая волосами. – Мне все равно.

Сказала и нагнулась за вторым сапогом.

– Да погоди ты! Оставь свой сапог, – и я потянул сапог у нее из рук.

– Отдай! Я все равно уйду, хоть босиком, мне без разницы.

Сейчас рядом стояла и яростно тянула к себе сапог та самая девушка, которая писала гордые, дерзкие письма. Другое лицо, другая осанка, прямой отважный взгляд – амазонка, мушкетер, дева-рыцарь. Это от такой девушки я мечтал отделаться и ее же за это жалел?

– Никуда не отпущу, – твердо заявил я, пытаясь скрыть преображающуюся дрожь. – Хочешь, всю ночь простоим с твоим сапогом, пока он не вытянется в двухметровый ботфорт?

– Всю ночь... тьфу, пропасть!.. Всю жизнь мечтала. Пусти, изверг! Что тебе нужно?

Но я уже знал, что она не уйдет. Мы еще немного поперетягивали сапог, потом я обнял ее и мы переместились в комнату. Со стороны, должно быть, это выглядело, как транспортировка раненого. Уже в комнате, усадив Ольгу на диван, я сам стащил с ее ноги сапог. А потом мы заторопились так, словно у нас было всего несколько секунд, и побежали друг к другу наперегонки, теряя по дороге стыд и обмундирование.

Потом... Потом ночь как-то сразу остыла, превратившись в обыкновенную темноту, комната стала чужой, и опять захотелось оказаться одному, далеко отсюда, дома. Но теперь я уже знал, как с этим бороться. Надо разговаривать!

– Оль!

– М?

– Хочешь чаю?

– Чаю? Ты хочешь чаю?

– А ты разве не хочешь?

– Лежи смирно!

– А почему ты не ответила на последнее письмо?

– Как это не ответила? Вот же, приехала к тебе.

– Ну да. Но мне показалось, что первое письмо тебя разозлило.

– И поэтому ты написал второе в том же духе?

– Но это мой мир, пойми, – я приподнялся и оперся ухом о локоть. – В нем я живу и никому его не открываю. Только тебя туда пустил, а ты...

И тут случилось то, чего я никак не ожидал. Ольга пододвинулась ко мне, прижалась и спросила:

– Хочешь, мы никогда не расстанемся?

А может, она сказала: «Хочешь, мы всегда будем вместе?» Эти слова так ошеломили меня, что вместе с даром речи я вмиг лишился и всех остальных даров – движения, соображения, памяти, вдыхания и выдыхания. Остался один бесценный дар – дар моргания, но теперь, в ночное время и в моем положении он был совершенно бесполезен. На Ольгин вопрос невозможно было ответить «да», потому что завтра мы должны были расстаться и меня это нисколько не пугало, скорее наоборот. Но ответить «нет» немыслимо – все равно что ударить по лицу. Молчание же равносильно отказу.

Если бы можно было сейчас превратиться в муравья, в скромную молекулу и перенестись на каком-нибудь падающем листе вглубь Чайной страны, той самой, что помещается в капле вместе с горами, реками, полями, деревнями, если бы можно было стать незримым, неслышимым и всеми позабытым – я бы непременно это сделал. Но я был по-прежнему огромной мишенью в одном сантиметре от ружейного дула, а местами даже ближе.

– Ладно, я все поняла, извини. Давай спать. – Не знаю, сколько времени прошло до этих Ольгиных слов.

Она отвернулась и замолчала, а я виновато гладил ее плечо через одеяло. Она не плакала. Наверное, проклинала сейчас себя, а уж мне-то известно, каково это – ненавидеть себя. Хуже только жалость к себе.

Затекшее время едва шевелилось. Угольно-черный шкаф, тусклый квадрат окна, одеяло, накрывшее спящую или неспящую Ольгу с головой, – все вокруг было угрюмо-враждебно. «Нужно перетерпеть эту ночь, неужели ты не сможешь просто прожить пять-шесть часов?»

Диван был местом преступления, откуда нельзя сбежать. Но что следовало сделать? Что ответить Ольге? Я еще не знал, что бывают вопросы, на которые нет ответов, хотя именно эти вопросы взывают к ответу мучительнее остальных. А еще я не знал, что любовь бывает так мстительна. Недостаточно было перестать видеться с Кохановской, недостаточно принять решение о своей свободе. Мое решение ничего не значило, я не мог изменить ей, хотя никаких причин хранить верность давно не осталось. Но чем тут провинилась Ольга Шканцева? Лежа рядом с ней, я все пытался понять, на каком перекрестке наших отношений с Кохановской я выбрал неправильный поворот. И каждая мысль о Ленке снова расцарапывала вину перед Ольгой.

Голова раскалывалась, ужасно хотелось повернуться на другой бок, но я боялся разбудить Ольгу (если она, конечно, спала). Как же получилось, что я закрыл глаза? Проснувшись, я увидел, что в комнате светло. Стены окрасились в нежно-абрикосовые тона. Голова болела, но как-то мягко и помимо меня. Недоуменно глядя на оранжевую штору, я пытался понять, что это за место. А вспомнив, сразу посмотрел на диван. Кроме меня, в комнате никого не было. Вскочив и кое-как одевшись, я вышел в столовую. Потом на кухню. Ольга исчезла. Не было и ее сумки. Бросившись к окну, я обшарил взглядом весь снежный двор. Как можно было не услышать? Впрочем, к чувству вины примешивалось и облегчение. Наскоро прибравшись в квартире, сложив стопкой использованное белье в ванной, я ушел, не дожидаясь Коли. Только оставил ему записку: «Любезный друг! Когда вы вернетесь от вашей матери, я уйду к своей. А коли захотите меня вернуть, идите обратно к вашей». Таков наш стиль.

* * *

Опять зима лечила и спасала меня своей монотонностью и тишиной. Почему чистовиком называют рукописи? Ведь бумага гораздо чище. Снег перебелял город, и каждый день начинался с чистого листа.

Недели через три из Сверловска пришло последнее письмо. В нем не было ни дерзости, ни обиды. Оно было про Чайную страну. Ольга пыталась писать в том же стиле, что и я. Много раз принимался я за ответ, но слова упирались и прятались под резкими зачеркивающими линиями.

В конце концов, я кое-как написал коротенькую записку. Просил прощения, благодарил за знакомство, еще раз просил прощения. Отвечать в китайском духе не поднималась рука. Чайная страна отдалилась от меня, потому что теперь там правила Ольга, хотя вряд ли знала об этом. Прекратились чайные церемонии, больше не появлялось картин, нарисованных густой заваркой. Даже Колин дом я долго обходил стороной. Я читал книгу Иова и писал маслом. Разумеется, в свободное от работы время.

 

10

Эта история забылась только тогда, когда я переехал в Москву, разметав по ветру все, что было уютного в моей прежней жизни. История забылась, но не закончилась. На летней сессии, куда я приехал уже из Москвы, а Коля – из Дудинки, мы встретились в июньский вторник после занятий и отправились гулять по бесконечной аллее, осыпаемые тополиным пухом, словно хмелем. Погода была жаркой, предгрозовой, и мы решили заглянуть в кафе-мороженое. Когда мы сидели за столиком, строго поглядывая на вентилятор, создававший видимость работы, Коля вдруг сказал:

– А помнишь Ольгу Шканцеву, к которой мы тогда ездили на Восточную?

– Помню, а что? – насторожился я.

– Она опять вышла замуж. И за кого?

– Нечего на меня так смотреть. За кого?

Тут Коля щелкнул замками модного венгерского «дипломата», купленного в Норильске, и достал конверт. Вынул из конверта фотографию с фигурно обрезанными краями, глянул на нее, хмыкнул и протянул мне. На фото были Ольга в свадебном длинном платье, но без фаты, и парень, тот, «финский домик», к которому я когда-то приревновал Ленку Кохановскую. Но поразило меня не это. Поразило меня то, какая Ольга Шканцева красивая. Она не изменилась, не стала менее узнаваемой. Как же в ней образовалось столько красоты?

* * *

Вечером над Сверловском разразилась гроза, которая бродила поблизости много дней. Мы расстались с Колей, я возвращался к Кронбергам, но метрах в двухста от подъезда с неба загрохотала и пошла опрокидываться такая ниагара, что двести метров или два километра – не имело значения. В каждой нитке одежды за секунду оказалось девяносто шесть процентов воды, как в огурцах.

Не знаю, почему, но гроза всегда вызывает во мне ощущение счастья. С этим ощущением я шел, не торопясь, подставляя воде лицо и шлепая по лужам. Дома, переодевшись, я отправился на кухню, поставил на плиту чайник и достал с полки желтую пачку чая «со слоном». Это была первая чайная церемония за два года. Как все же хорош пробуждающий дух крепкого чая! И куда уводит этот винно-золотистый цвет, на который сколько ни гляди – не наглядишься? А раз уводит, значит, должно быть какое-то место, куда этот путь ведет.

Вытертые полотенцем волосы были все еще влажными, и оттого было особенно приятно чувствовать мягкую сухость чистой рубашки.