Теплые вещи

Нисенбаум Михаил

Глава 5

ПОДАВАЙКИ

 

 

1

«Коротко о себе. Я – дурак» – написал мне Коля в письме, где сообщал, что едет в Москву.

Письмо лежало на нашем с бабушкой столе в огромной темной кухне, где, кроме нашего, было еще четыре стола. Четыре ДОТа, четыре страшных деревянных танка, готовых рвануться в бой.

Плита не горела, лампочка умерла. Это было очень кстати – я не хотел видеть ничего, кроме письма.

Как ни странно, вечером на кухне было пусто, и я шел к столу как провидец или сомнамбула, потому что знал, что письмо там. Это было знание отчаяния, того редкого по силе и чистоте отчаяния, когда перестаешь цепляться за жизнь и приноравливаться к ней. Письмо должно было прийти сегодня, если кому-то там важно мое существование.

Смутное сияние прямоугольника на клеенке лишило сил. Стало хорошо.

 

2

К тому времени пошел второй год с моего переезда из Тайгуля в Москву. Я работал в жилконторе за прописку, ненавидел твердую от шпатлевки и краски спецовку, залепленные известью очки, холод подъездов, которые мы ремонтировали. Пять-шесть человек, которые мной распоряжались, ежедневно напоминали про то, что Москва не резиновая, что незаменимых нет, а если мне что-то не нравится, я могу хоть сегодня паковать чемоданы. Соседи в бабушкиной коммуналке воспринимали мое появление как предвестие оккупации: парень молодой, женится, детей нарожает, а ванная в Хлебном переулке, понятное дело, не резиновей Москвы.

* * *

Было и хорошее. Примерно раз в две-три недели я ездил на Казанский вокзал к фирменному поезду номер шестьдесят один «Москва – Тайгуль», через проводницу отправлял посылку маме и получал посылку от нее. Я старался приехать пораньше и смотрел на земляков. Все они казались мне настоящими и счастливыми. Разглядывал бока поезда, грязную наледь крыши, принюхивался к угольному запаху из тамбуров. С упоительной завистью представлял, как замелькают в поспешном отступлении московские окраины, поземка будет выглаживать платформы дальних полустанков, а леса-обходчики в угрюмых шубах побредут толпами за ледяным окошком. Я воображал город Киров, где поезд всегда стоит подолгу, мост через Каму, пермский вокзал. Через полутора суток этот поезд приедет туда, где снегирь солнца кутается в морозные дымы, где остались Клепин, Вялкин, Коля, Дворец имени В. П. Карасева, тайга, Бездонное озеро и, конечно, мой дом.

Еще изредка приходили письма. Письма – самое большое утешение и лучшее лекарство, которое я тогда получал.

* * *

Коля сообщал, что ему нужно сходить в Ленинку и сделать выписки для диплома. Кроме того, в письме были Колины любовные стихи и различные заказы. Глядя на странички из школьной тетрадки в линейку, я мысленно вглядывался в его тайгульскую квартиру, в мохнатые от инея деревья за его окном, вспоминал последний Новый год, Саньку, Фуата... «Коля скоро приедет. Значит, жить можно» – все московские узлы, туго затянутые моим терпением, распутывались, теряли значение и разглаживались, словно дневные тяготы в минуты мирного засыпания. Расслабление означало, что у меня вновь есть силы.

 

3

Хотя я точно знал, когда он приедет, Коля нагрянул. Учитывая, что поезд из Тайгуля приходит в пять часов двадцать минут утра, по-другому быть не могло. Все же я не Вячеслав Иванов, который ложился после открытия продуктовых магазинов и крепко спал до заката. Хотелось бы вести такую жизнь, но никто меня не поддерживает. Поэтому, как правило, приходится ложиться около часа ночи и просыпаться со вторыми петухами. А Коля приехал, когда даже первые петухи видели злачные петушиные сны.

* * *

Коле я был рад всегда, даже в шесть утра зимой. Если я и поворчал немного, назвав друга «чебурек-амфибия» и «упырь бородатый», то исключительно в целях создания родственной атмосферы.

Бабушки дома не было, она гостила у моих родителей, я был кум королю в двух комнатах коммуналки, а приезд друга сулил весь воскресный день и еще несколько вечеров счастливого общения.

Коля поставил на пол огромную спортивную сумку, так что из комнаты сразу улетучилась домашность. Он был дик и неприютен, в бороде звенели сосульки. Возможно, Коля вез их с самого Урала.

– Мишаил! Пока не забыл. Маман передавала тебе привет и просила купить напиток «Летний». А еще какао «Золотой ярлык».

– Все?

– Вроде да.

– Хорошее начало. А из духовного?

– Из духовного недурно бы фильмов ужасов с Брюсом Ли. Но это уже не маме.

– Маме, конечно, лучше бы фильмы ужасов с Дмитрием Харатьяном.

– Давай завтракать, хотя есть-то, по большому счету, неохота. У тебя сыр имеется? – с капризной снисходительностью спросил Коля. Дескать, от такого человека, как я, всего можно ожидать.

– Имеется.

– Бог с тобой, уговорил. Давай ты сваришь кофе, а я пока поем сыру.

– Давай ты поешь пока фигу, а я принесу тебе масло!

Потом мы долго ждали рассвета, сидя на прадедовском диване, пили кофе и ели гренки с сыром. Я невольно прислушивался к коридору. Коммуналка спала. Коля рассказывал о своих любовных похождениях.

 

4

В этот период времени Николай периодически устраивал холостяцкие мальчишники и торопил время своего развода. Жена Коли Санька жила в Дудинке, а он на сессиях и после сессий дон-жуанствовал в Сверловске и в Тайгуле. То ходил вечерами настраивать рояль к Светке Вележ, то писал целыми тетрадями стихи Ольге из Верхней Талды, то наезжал к Августе, которая была «свой парень» и замужем за молодым, подающим надежды патологоанатомом, но спала с Колей... Всего этого было недостаточно. Любой дон-жуанский список казался Коле слишком коротким, и поэтому он постоянно находился в поиске: «Одну ягодку беру, на другую смотрю, третью замечаю, а четвертая мерещится».

* * *

В Москве жила Августина подруга Людик, которой Коля собирался нанести визит, как только рассветет.

Что касается меня, то я хотел сохранения Колиной семьи.

С одной стороны, вроде бы – не мое дело. Тем более что до знакомства с Колей я считал его «неподходящей кандидатурой» для Саньки. Бывает у мужчин такая бескорыстная ревность... Самому не надо, но всех других мужчин хочешь отогнать. С другой – их семья принадлежала к моему миру, который понемногу исчезал и которого было болезненно жаль.

* * *

Снег на крышах стал из электро-розового прозаически-голубым, помытая посуда сохла на полотенце. Мы вышли из дому. В зимнее субботнее утро людей на улицах почти не было, в переулке гудела снегоуборочная машина. Купив на Арбатской площади пару горячих напудренных пончиков, мы вошли в метро, топая по лужам талой воды. В вестибюле нас уже ждала Людик в пятнистой кроличьей шубке и шапке-рукаве типа «труба». Гулкий вестибюль был наполнен голосами и стуком монет в разменных автоматах.

* * *

Людик оказалась сероглазой барышней лестного для мужчин миниатюрного роста, в светлых кудряшках перманента. Разговаривая с Колей, она часто с кукольным кокетством выговаривала «ш» как «ф», что выдавало в ней человека, обделенного вниманием в детстве. Со мной Людик почти не говорила, а если все же заговаривала, то произносила слова обыкновенно, без кокетства. Наверное, чувствовала мое неодобрение.

«Поезд следует до станции Измайловский парк! До станции Измайловский парк поезд! До Измайловского парка!» – закричал из динамиков незримый машинист, где-то там, в своей кабинке упиваясь растерянностью тех, чьи планы коварно расстроил.

Поезд тронулся, и справа раздался ноющий голос: «Люти-топри-ви-извинитте нас что ми вам опращаемся. Ми сами люти не местные, ми люти беженци, живем на вокзале-отиннадцать-семей...»

* * *

Этот текст я слышал уже раз сто, и голос, кажется, тоже. Видимо, где-то существовал центр подготовки нищих, и какие-то исследования выявили, что лучше говорить именно про одиннадцать семей. Девять – маловато, не угадывается массовый характер, десять – слишком округленно, двенадцать – тоже неслучайное число, с претензией. А одиннадцать – самый раз. И где таким семьям жить, как не на вокзале, «пока власти не устроят на работу»? На вокзале – значит, недавно. На вокзале нельзя жить вечно. Одиннадцать семей на вокзале было в миллион раз хуже, чем одна семья у себя дома. К тому же они не собираются попрошайничать вечно, а ждут, когда власти устроят их на работу. Словом, текст про семьи на вокзале и «поможите-кто-по-капейке-кто-куском-хлепа» звучал в метро изо дня в день, как вальс из кинофильма «Метель».

Коля же слышал его впервые и пытался осмыслить. А я решился взглянуть на попрошаек, потому что обычно отводил глаза в сторону или даже закрывал из-за чувства неловкости и фальши.

Я увидел маленькую женщину в темном платке и вязаной кофте. На руках она держала спящую девочку, а рядом шел с шапкой пятилетний мальчуган с чрезвычайно веселыми черными глазами. Он подходил к сидящим пассажирам в приличных пальто и гладил их по коленкам.

Пошарив в кармане, Людик догнала беженку с вокзала и попыталась дать ей денег. Беженка движением головы показала на мальчонку с шапкой, и Людик положила бумажку ему. Мальчик не обратил на Людика никакого внимания. Он как раз выбрал себе молодую женщину в енотовой шубе и приготовился к хищному самоунижению. Девушка пыталась не смотреть на мальчика, но было ясно, что мальчик цепкий и выбора у него нет, как и у хозяйки шубы.

– Он похож на маленького Дон-Жуана, – поэтически сказал Коля, когда мы вышли из вагона на Щелковской.

– А по-моему, он похож на пиявку, – возразила Людик.

– Медицинскую? – уточнил Коля, как будто связь с медициной меняла самую суть пиявки.

– Как теперь называть твой дон-жуанский список? – задумался я.

– Что-то, связанное со здоровьем... Ценное и полезное. Список...

– Дуремара, – вдруг сказала Людик. Пожалуй, что-то в ней все-таки было.

Вестибюль конечной станции выстилался плотными рядами шевелюр и шапок, волнующихся и плывущих в противоположных направлениях.

 

5

Зима бросалась под ноги поземкой, из-под земли выходили паровые призраки, брели до угла и там распадались. Мы шатались по Первомайскому универмагу, сначала вылавливая пункты Колиного списка, а потом покупая уже без списка сокровища, каких нельзя было купить в Тайгуле: махровую подстилку для ванной, фен, боксерский шелковый халат.

Хождение по залам универмага в жарком пальто выматывало. Казалось, суета отхватывает самые ценные куски субботнего времени и именно здесь, в магазине, выходной тратится быстрей и напраснее всего. Наконец Коля тоже устал, и мы двинулись на выход. На обратном пути в вагоне нам встретилась еще одна из одиннадцати вокзальных семей, на этот раз под руководством отца, и не с мальчиком, а с двумя чумазыми девочками.

Девочка постарше в грязной желтой кофте отстала и бродила по вагону одна. Волосы были выкрашены хной. Она не стесняясь становилась на колени, гладила по руке свою жертву, ныла и канючила до того момента, пока жертва не сломается. Калмычка лет двадцати в дорогом кожаном пальто вынула из кармана ключи и сжала их в кулаке. Нищенка продолжала оглаживать ее колени, склонив голову набок. Получив горстку мелочи, она села тут же, рядом и стала медленно и равнодушно бросать монетки в щель между диванными подушками.

* * *

В Тайгуле нищих не было совсем. Возможно, об этом заботились власти. Но скорее всего, протягивать руку было просто бессмысленно. Можно было подкараулить кого-нибудь в парке или у гаражей, можно разбомбить киоск «Союзпечати» или собирать бутылки. Но протянуть руку за милостыней – безнадежно. Никто ничего не подаст. Нищие встречались только в пригородных поездах – и то очень редко.

Я помню одну слепую женщину, которая появлялась в сверловской электричке. Изредка мы с Колей видели ее, когда вдвоем ездили на сессию. Певица всегда была в одном и том же вишневом зимнем пальто, сером пуховом платке, суконных сапогах и пела одну и ту же песню. Голос у слепой был глубокий, чистый, женственный, она пела проникновенно, пытаясь взять за душу каждого пассажира, но прежде всего – саму себя. Себя она пронимала всегда – во многом благодаря выбранной песне. Это была песня про прекрасную девушку, которую где-то за Курильскою грядой повстречал рыбак. Повстречал и всю дорогу тосковал о ней, качаясь и вздрагивая в своей утлой рыбацкой шаланде.

* * *

Женщина в вишневом пальто брала первые ноты, а потом медленно взмывала голосом ввысь, слегка недовзмыв до нужной высоты. Главное, она очень увлекалась именно этим процессом замедленного въезжания и съезжания. В результате мелодия местами напоминала лирическую пожарную сирену:

Ничего моряк о ней не знааэл, Вел шаланду в море он, тоскууууууя.

(На этом «у» голос мотало почище шаланды, грозя слушателям морской болезнью.)

Никогда еще морской причааэл Не видал красавицу такууууую.

Но в этот раз морскому причалу сильно повезло, а рыбаку – тем более. Дальше рыбак возвращался на берег, встречал красавицу и предлагал ей выйти за него замуж:

Будь моей красавицей женооооооэй! Здесь у моря будет счастье с наами, Будь моей русалкой дорогооооооэй! Я тебя искал, искал годаааами!

Потом шел драматический куплет, на котором и без того лебединая песня становилась просто душераздирающей. Возможно, оттого что певица чувствовала – песня сложена лично про нее:

Подняла красавица глаза, По его лицу ведя рукою, Но моряк не думал, не гадал, Что девушка была совсем слепооою. (В слове «слепою» каждый звук покачивался конусом вишневого желе.)

Ноты медленно проносились по вагону, как ордена на траурных бархатных подушках. Но невыносимо было не это. Невыносимо было слушать певицу в обществе Коли. Хорошо, если он не пытался подпеть примадонне. Но пропустить ее номер без комментариев, прибавлений и прибауток он просто не мог. Например, на самом трогательном месте он мог вполголоса сказать: «Подняла красавица КамАЗ». Или даже показать своей кощунственной рукой, как именно подняла красавица воображаемые глаза. Я чувствовал, что смеяться грешно, но победить смех не мог. Мне было стыдно за свою наблюдательную насмешливость, за неспособность бесхитростного сочувствия. Но при этом так хорошо было ехать вдвоем с Колей, вместе смеяться и радоваться нашей дружной, во всем согласной глупости!

* * *

Потом мы шли по Новому Арбату. Казалось, мы движемся против людского течения и против ветра одновременно. Коля нес два больших пакета, шапка и борода были забиты снегом.

На вечер были назначены гастроли на «Первомайской», в общежитии Первого меда. Нас пригласили в гости.

 

6

Идти в гости – значит хоть немного родиться заново. А если там будут незнакомые девушки – тем более. Ворча, что мне там нечего делать, что и идти-то никуда не хочется, и неужто нельзя оставить меня в покое и уединении среди моих любимых книг, я стал собираться с тревожной радостью. Продолжая нудить, надел свой самый красивый свитер, причесался, нашел на полке бабушкиного шкафа новый носовой платок, зачехлил гитару. Застегивая «молнию» на чехле, я особенно ясно почувствовал красоту пока незнакомой девушки, которую сегодня, возможно, встречу.

Коля только отвлекал меня своими глупыми замечаниями о цинизме и незакомплексованности медицинских работниц, сулящих нам обильные плотские пиршества.

– Представь: юные полуобнаженные гурии в белых халатиках извиваются на шелковых подушках... – витийствовал он. – Они ведь знают об анатомии такое, что нам и не снилось...

– Мне чаще снится тригонометрия.

– ...А следовательно, – торжественно повысил он голос, – эти девушки очень подкованы насчет тайных наслаждений.

– Представляю лекцию о тайных наслаждениях... Развалина-профессор надтреснувшим голосом рассказывает студентам про явления в тонком кишечнике, позволяющие испытать особую форму экстаза.

– Мне приятнее думать о молодой аспирантке и ее гибких наглядных пособиях.

* * *

Реальность же была такова. В маленькой комнатке с тремя разнокалиберными кроватями сидели четыре девушки. Если они и знали что-то о тайных наслаждениях, то точно дали подписку о неразглашении. Девушки были домашние, толстенькие и положительные. Их звали Тоня, Жанна и Лена. Людика, понятное дело, звали Людик. На фоне подруг она выглядела кинозвездой. Тоня, девушка в голубых лыжных штанах, принесла вскипевший чайник, а Жанна нарезала рулет с абрикосовым повидлом. «Вдруг придет еще кто-нибудь?» – подумал я.

Мы поговорили немного о тяготах высшего медицинского образования, деликатно обходя престарелого специалиста по гедонистической анатомии, повспоминали, как у кого готовили дома, а потом Коля расчехлил мою гитару, и Тоня сказала:

– Давайте, Николай! Чтобы душа сначала свернулась, а потом развернулась!

Коля взял гитару, долго подтягивал четвертую струну, а потом запел:

Изгиб гитары желтой, а может и не желтой, а может не гитары, а может не изгиб...

Но поскольку никто, кроме меня, не захихикал, он посерьезнел и спел песню про то, как «молодца сковали золотым кольцом». Украдкой поглядев на Колину руку, я заметил, что свое обручальное кольцо он так и не снял.

* * *

Мы пробыли в гостях около двух часов. Сначала нам вежливо хлопали, мы вежливо выполняли заявки. Потом нам это надоело, и мы стали играть в одну из любимых наших игр, которая называлась: «Испортил песню, дурак»... Например, если я пел «У вашего крыльца не дрогнет колокольчик», Коля возвышал голос и пел то же самое, только слово «крыльца» заменял на «отца». Или, к примеру, во время Колиного исполнения я изображал все, о чем пелось в данный момент. Иногда выходило довольно смешно. «И никогда тяжелый шар земной не уплывет под вашими ногами». Ясное дело, тяжелый шар земной отплывал по-лягушачьи, держа курс прямо на Колины тапки.

В общем, мы наконец развеселились. Когда мы стали собираться, Жанна попросила нас посидеть еще, но как-то неубедительно, всего один раз.

На улице, на свежем воздухе, мы одновременно вздохнули. Все было в порядке, и встреча с таинственной незнакомкой просто отодвигалась на следующий раз. В воздухе носились не снежинки, а какие-то скрипичные искорки игривого холода.

* * *

Несмотря на позднее время, в метро нам встретилась ночная семейная бригада, просившая денег. Кстати, вот что интересно. Ни один из просящих милостыню в метро никогда не начинает свой монолог, пока не тронется поезд. Казалось бы, лучше говорить, когда тебя точно все услышат. Но просящие ждут, когда поезд станет набирать ход и к голосу прибавится вой мотора и скрежет колес. Звуки дороги – как звуки музыки. Они скрадывают ощущение фальши и прибавляют выразительности.

– Почему всегда так? – спросил вдруг Коля.

– Как?

– Почему они всегда просят, чтобы им дали денег? Почему никто не подойдет и не взмолится: «Николай, будьте добры, примите, ради бога, наш скромный вклад в ваше материальное благосостояние»?

Из этих-то слов, собственно, и возникла идея гениального мини-спектакля «Подавайки».

Мысль о возвращении милостыни нам показалась забавной, авангардистской и совершенно безобидной. Скрипя розоватым снегом, мы обсуждали все детали и реплики, перебивая друг друга и радуясь бодрящему коктейлю ночного мороза и вдохновения. Завтра мы сделаем то, чего не делал никто и никогда: мы станем раздавать долги нищих. Кстати, повторять наше представление искренне никому не советую.

 

7

Утром Коля долго сидел на краю постели и незряче моргал сонными маленькими глазами. Без очков он был беззащитно-уютным, как старичок. И хотя очки никого не делают силачом, без очков Коля казался рыцарем, снявшим латы.

– Медицинские работницы Москвы безнадежно отстают от сексуальной революции. Но мы разбудим их Герцена, – сказал он промасленным от сна голосом.

– Я бы на месте их Герцена не просыпался, – ответил я, портя произношение праведным зевком.

* * *

Представление было намечено на сегодня. И сегодня пришло. Мы опять были втроем. Закупив свежих бубликов и разменяв деньги, мы вновь спускались под землю, словно герои античной мифологии.

* * *

Правда, вероломный Людик (которой очень не понравился наш замысел) решила остаться в соседнем вагоне, чтобы мы ее не позорили. Куда это годится? У нас был наш собственный зритель, и этот зритель нам изменил. Был ли это знак? Нет, не было никакого знака! Если бы тут оказалась Санька, она зашла бы вместе с нами. А Людик... Людик неплохая девушка и будущий врач-терапевт. Но она не из наших. С ней нельзя идти в атаку. Оставалось надеяться, что она по крайней мере будет делать перевязки раненым, когда бой закончится.

* * *

Все сидячие места в вагоне были заняты, кроме того, у каждых дверей стояло человека по два-три. Но проход был свободен. Я достал большой пластиковый пакет, на котором было нарисовано сто долларов и осторожно встряхнул его. Звука почти не было слышно. Вдруг я ясно понял, почему нищие не начинают говорить, пока поезд не трогается с места. Это все от стыда. Невозможно в тишине обратиться к незнакомым людям с тем, что им явно не понравится. Можно предложить гелевые ручки, набор отверток, можно запеть или заиграть на скрипке. Но просить людей о деньгах гораздо тяжелее, чем предлагать что-нибудь купить или послушать.

Тем не менее, когда двери захлопнулись и поезд стал набирать воющую скорость, Коля заговорил:

– Люти топрие, ви извините что ми вам обращаемся. Ми сами уже местные, ми уже люди НЭ беженцы.

– Ми живем в общежитии отиннадцать семей, – продолжил я, пытаясь куда-нибудь пристроить свой взгляд.

Все люди, которые ехали в вагоне, смотрели на нас. Было даже ощущение, что глазеет не только наш вагон, а весь состав. Восхищенных взглядов не было, у людей не наворачивались слезы умиления, никто даже не улыбался.

Исполнительское искусство всегда рождается при соприкосновении артиста с публикой. И любой исполнитель знает, как много зависит от понимания и настроя зала. Зал может вдохновить выступающего, нащупать в нем неведомую для самого артиста силу и сыграть на нем настоящий гимн (актер в этом случае приписывает все заслуги себе одному). Но если зритель скучает, если он пережидает номер, если его заставили явиться на представление или он сам забрел туда по недоразумению, горе мастеру художественного слова, конец музыканту, каюк актеру. При равнодушном, непонимающем или враждебном зале он вынужден играть не пьесу, а свою игру в другом, хорошем зале. Как если бы зал ему сочувствовал. Имитировать искру. Можно играть на гитаре и одной рукой. Звук будет. Но хорошо играть на гитаре одной рукой невозможно.

* * *

– Тэпэр власти устроили нас на работу, – сообщил я, пытаясь не слишком долго смотреть в глаза коренастому дяде с угрюмыми ассирийскими глазами, похожему на переодетого мясника. За ним сидела старушка, которая глядела на нас с Колей с сочувствием и испугом. Ни один из пасссажиров не разделял нашей веселости. Было понятно, что мы просто понапрасну отвлекли людей от их мыслей. Я решил психологически обращаться к Коле, а смотреть в какую-нибудь милую безобидную точку в районе поручней...

– НЭ помогайте, чем могайте... – подхватил Коля (чувствовалось, что он в гораздо лучшей форме). – Я имею в виду, НЭ поможите, даже эсли можите. Ми пришли отдавать вам кто капейка, кто кусок хлепам.

– Забирайтэ ваше допро, низкий поклон от братьев, отцов, дэдов и бабов.

Понимания во взглядах не прибавилось. Скорее, наоборот. Если появление обычных попрошаек просто немного портило настроение, здесь происходило какое-то издевательство и безобразие.

– Здоровые лбы, а туда же, – укоризненно сказала рядом со мной женщина в фиолетовом китайском пуховике с бирюзовым воротником.

– Работать не хотят.

– Ми не брать! Ми давать! – истерически-восторженно взвизгивал Николай.

Тут я взял пакет и стал доставать оттуда свежие бублики, с которых сыпался мак. Вначале никто брать бублики не хотел, люди переглядывались и незримо крутили пальцами у виска.

– Пожалуйста, не стесняйтесь, – стал говорить я, выбиваясь из роли инопопрошайки. – Берите! Хорошие!

– Харощи! Очэнь харощи! – поправил меня Коля, который уже расстегнул свою дурацкую борсетку.

Тут трое парней, сидевшие под надписью «Места для пассажиров с детьми и лиц пожилого возраста», взяли у меня по бублику. Они улыбались. Это меня немного успокоило. Все же я нервничал и торопился. Через полминуты поезд должен был приехать на «Алексеевскую». Это означало, что войдут новые люди, которые уж совсем ничего о нас не знают. Поэтому я спешил, хотя гораздо лучше было оставаться спокойным. У меня взяли еще три бублика, когда Коля начал раздавать деньги. Точнее, начал пытаться. Попытался начать. Потому что при виде купюр, вытаскиваемых из борсетки, люди вжимались в спинки вагонных диванов и махали руками. Они отталкивали воздух перед Колиными бумажками, как будто он пытался передать им мокрицу или мохнатого паука. Люди загомонили, зашумели, хотя я смог расслышать только обрывки:

– Идите, идите, молодой человек!

– Деньги трудом даются, а вы...

– Дурак, что ли? Идиот!

Поезд уже замедлял ход и въезжал на светлую, безлюдную в этот час «Алексеевскую». Ворчание и брюзжание достигли апогея, а может, просто стали слышнее из-за утихания поезда. «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – ВДНХ», – ничего не видя и не понимая, произнес степенный диктор.

– Прошшайтэ, люти топрие, – вскричал Коля в дверях и резко, взмахнув, бросил в середину вагона горсть монет и мелких ассигнаций. Тут мы почему-то побежали прочь от закрывающихся дверей, и с нами Людик, все видевшая из своей скрадки.

 

8

Мы поднялись на эскалаторе, возбужденные и очень живые. С каждой секундой недовольство и тревога уходили, пузырилась радость, серебристо искажавшая к лучшему картину случившегося.

По Проспекту Мира мчались потоки машин, развозя ледяную пересоленую кашу, временные киоски наперебой кричали люминесцентными вывесками странные временные слова вроде «ООО Мегавкус», «Люмбарго» или «Цвет мяса»...

Перебивая друг друга и хохоча, мы монтировали впечатления в яркий фильм, и только Людик была отголоском того недоумения, которым этот фильм был встречен в вагоне.

– Да, интересно, – задумчиво произнес Коля, – почему все так испугались наших денег? Думали, что они отравлены красной ртутью?

– А ты как считаешь? – с внезапным возмущением сказала Людик. – Вы же людям показали, что они нищие! И не просто нищие, а такие, которым нищие подают.

Не успели мы переварить эту идею, как нас догнали трое, в одном из которых я узнал парня, взявшего у меня бублик.

– Слышь, земляк, давай отойдем, – высоким голоском скрипнул один из них, небольшого роста, в черной «аляске» с серым мехом на капюшоне. Меня подтолкнули плечом, и мы с Колей оказались под аркой длинной многоэтажки. Краем глаза я увидел, как блестит лед на дальнем выходе из полутьмы.

– Вы ребята богатые. Значит, надо поделиться, правильно?

– Да вы, господа, не поняли, – начал Коля, – суть была в искусстве... Концепция...

Но они не стали слушать про суть. Кричащего Людика отпихнули в сторону, а нас схватили за куртки. Мой страх подпрыгнул на ту ступеньку, на которой наступает его превращение в злобу, я схватил своего обидчика за руку, пытаясь провести какой-то детский прием. Послышался треск ниток, похожий на отрыв календарного листка. Шапка моя упала. Потом было мелькание планов: удар в мое ухо, ответный удар головой кому-то в нос, крик матом благим и обыкновенным, убегающие в арку фигуры. Коля брезгливо отряхивался. Я искал свою рыжую китайскую шапку.

– Столица называется, – выговорил Николай, часто дыша. – Никто не понимает концептуалистов.

– Надо в милицию идти, – сказала Людик, глаза которой теперь горели участием и любопытством.

– Боюсь, там концептуалистов тоже не оценят, – ответил я. Мне было жарко.

Чувствуя себя еще большими победителями, чем до героически отбитого нападения, мы вернулись на Проспект Мира. Мы заслужили награду. А поскольку наградить нас могли только мы же сами, было решено зайти в какое-нибудь небольшое милое кафе и отпраздновать все победы ближайшего получаса. Уровень кафе должен был быть существенно выше, чем у пельменной, но несколько скромнее, чем у «Националя».

Людик сейчас все время что-то говорила, а мы величественно высились в молчании. Скупо бросали веские золотые слова. Например, «пожалуй». Или «отнюдь». Честно говоря, я не понимал Людика. Коля ходил с обручальным кольцом, при Людике заигрывал с другими девицами и через несколько дней должен был уехать в Тайгуль. Зачем он нужен Людику, не дуре и собою тоже недурной?

* * *

Хотя было всего-то часа три пополудни, казалось, что уже вечер. Небо навалилось на землю, и половина Останкинской башни, проколов облака, тянула из неба микстуру незримого. Свернув в один из переулков, вливавшихся в Проспект Мира, а может, вытекавших из него, мы набрели на небольшую кондитерскую «Кофе-мулат». Половина столиков была пуста, шоколадного цвета портьеры превращали темный день в театральную полночь, на стенках полыхали цветами шелковые светильники. С потолка мурлыкал нежно-гнусавый гобой в окружении прицокивающего пиццикато струнных.

* * *

Только когда мы снимали пальто и шубы, обнаружилось страшное. Колина борсетка исчезла. Исчезла борсетка, а с нею пропали деньги, обратный билет на поезд и студенческий билет.

Это была катастрофа. Я получал в конторе по семьсот тысяч рублей в самые тучные месяцы. Обычно зарплата не поднималась выше шестисот тысяч. Людик была студенткой. Конечно, Коля мог бы обратиться к своей маме, но он и без того взял у нее деньги на разные заказы, которые выполнил только отчасти.

По инерции мы все же остались в «Кофе-мулат». Звуки гобоя напоминали о восточном коварстве и заклинателях змей, а у черного кофе был привкус несчастья.

– Надо же было разбросать столько милостыни! – подумал я вслух.

– Да, это Бог вас наказал, – заявила Людик безо всякого злорадства.

– Прямо хоть иди записываться в клуб «Одиннадцать семей», – проворчал Коля.

Но поскольку мы были молоды и легкомысленны, тоски нашей хватило ровно на четверть часа. Кто-то на небе, а может, тот, кто заправлял музыкальным оформлением кондитерской, сменил пластинку. Вместо гобоев, фаготов и дудуков заиграли гитары. Свежее фламенко с испанским огоньком. Запахло вдруг апельсинами и морем, беда вновь превращалась в приключение.

– Мишаил! – сказал Коля, стараясь перекричать музыку. – Мы ведь артисты, мы очень неплохие артисты. И сегодняшний день это доказал.

– Согласен. Дальше что? – кричал я в ответ.

– А то. Время разбрасывать песо – и время собирать песо. Так сказал Заратустра.

– Вообще-то это из Библии, – неприязненно возразила Людик.

– Мы заработаем музыкой.

– Музыкой?

– Да. Я слышал, на хорошем месте музыканты зарабатывают до тысячи долларов за две недели.

– В Ковент-Гарден?

– Например, около ГУМа. Или рядом с Пушкиным. Короче, где-то там, где ходят американские туристы и русские подпольные миллионеры.

Глупость нехотя возвращалось к нам. Мы заказали еще капуччино – на предпоследние деньги. Коля говорил, что Паганини часто играл в обычных трактирах, что уличные музыканты – это просто сказка, что мы не хуже зверей, которые шли в Бремен.

И мы опять развеселились, стали дурачиться, как два младших поросенка (роль положительного зануды Наф-Нафа выпала на долю Людика). Я рисовал на салфетках шаржи на Колю, который поет вместе с котом и ослом, а Коля в отместку писал на меня эпиграммы.

Через какое-то время официантка стала подходить к нам каждые десять минут и спрашивать все более вежливо, не принести ли нам чего-нибудь еще. Сначала мы ничего не заказывали, потом стали просить о чашечке горячего кураре с парой чайных ложек цикуты. Официантка уходила на кухню, возвращалась и говорила, что сегодня, к сожалению, ни кураре, ни цикуты нет, но можно выбрать из того, что есть в меню.

Наконец, мы выпали из бархатной кофейной бонбоньерки на улицу. Ночная мгла мягко мельтешила снегопадом, как экран вечности по окончании передач.

Уши мои и щеки горели и как бы саднили током беспокойства: как? как же все будет?

 

9

Воскресенье далеко забрело в ночь на понедельник. Будильник пришел откуда-то издалека и пробил треском теплую защиту сна. Давно заметил: при неблагополучной жизни сон – не отдых, а спасительное бегство. Коля не проснулся ни от будильника, ни от стука сковородки с жареной картошкой, которую я притащил с кухни: в квартире все ели в своих комнатах. Уходя, я написал Коле записку, чтобы он поменьше искал приключений на кухне и завтракал картошкой, бутербродами с сыром и паштетом.

Заехав на Шоссейную в контору, я встретил инженера Зою-Ванну, которая сказала, что меня перебрасывают на Тайнинскую в однокомнатную квартиру. Полный ремонт: смывать потолки, сдирать обои, шпаклевать стены и так далее. .. Через три дня мне в помощь пришлют Вовку Перинина, а начинать надо одному. Новость была неплохой: во-первых, не нужно больше таскаться в Некрасовку за Люберцы, где мы ремонтировали подъезд. Во-вторых, работать одному лучше. За последние три месяца компания малярных девиц мне изрядно надоела. К тому же, как сказала Зоя-Ванна, хозяев тоже нет. Прекрасно: от хозяев вечно одна морока.

* * *

Я ехал на «Бабушкинскую» по оранжевой ветке. Странно было проезжать «Алексеевскую». На удивление, нищих сегодня не было. Наверное, у них по понедельникам выходной.

* * *

От «Бабушкинской» надо было добираться на автобусе в сторону Лосиного острова. За окном тянулись хмурые невыспавшиеся улицы. В трехстах метрах от конечной остановки начинался лес. Зайдя к технику-смотрителю и взяв ключ от квартиры, я обменялся парой слов с сантехником Жорой (у Жоры вечно было такое сыто-скучное лицо, словно он только что объелся маслянистыми лепешками), а после неторопливо отправился на Тайнинскую.

* * *

Спешить было особенно некуда, да и желания побыстрее начать смывать потолки, понятное дело, не возникало. Поэтому я побрел по дворам пешком, заходя во все подворачивающиеся магазины. На задворках универсама лежали ощипанные капустные листья. Рядом торговали розовым узбекским виноградом «тайфи». Снег ровно лежал на горках и грибках детских площадок, белел мягкими шапочками на колышках штакетников и ветках кустов. Перед самым домом на Тайнинской я купил в продуктовом немного печенья «Мария» и синий высокий короб молока.

Однушка на седьмом этаже была пуста. В отличие от других квартир, которые меня посылали ремонтировать, она была довольно аккуратной. Хотелось даже разуться у порога. В спертом воздухе были смешаны запахи пыли, скудных обедов, сердечных капель и безвыходного сиротства. Из вещей на кухне остались табуретка, когда-то давным-давно выкрашенная белой эмалевой краской, рассохшийся стол да еще горшок с полумертвым алоэ, торчащий на подоконнике на фоне заснеженного двора. В комнате, обклеенной бледно-зелеными обоями, засаленными по углам и там, где раньше, должно быть, стоял диван, вещей не было вовсе, если не считать жестянки с пуговицами и нитками. Жестянка притулилась в углу рядом с батареей: похоже, вынося пожитки из дому, люди просто не заметили ее или заметили, но не взяли из какого-то суеверия.

Пуговицы все были разные, неновые и совсем непраздничные: черные, серые, желтовато-костяные, как на больничных халатах. Пара иголок была воткнута в лоскуток красной фланели, из одной торчала черная нитка.

Я поднял глаза к окну и увидел, как чист и светел новый снег.

Впервые мне захотелось как можно скорее приступить к работе, чтобы избавиться от тяжести сострадания к неизвестной мне отлетевшей душе.

 

10

Вечером Коля пришел грешный и веселый, и сразу начал рассказывать, как к Людику в комнату зашли какие-то красавицы-стоматологини, как одна из них строила Коле глазки («Хорошо, что не зубки» – подумал я), и одной из них он оставил мой телефон.

– Отлично! Зачем ты дал ей телефон? – возмутился я.

– Как зачем? Позвонит, позовет тебя, а ты позовешь меня.

– А если меня не будет дома? Она позовет какого-то Колю, соседи будут ругаться, потом приедет бабушка, она тоже будет ругаться.

– Все будет не так. Соседи будут приятно заинтригованы, скажут бабушке, бабушка будет очарована.

– Соседи будут скрежетать зубами, а бабушка...

– А бабушка уже не будет. Возраст... А знакомый стоматолог всегда кстати. Особенно будущий.

– Не заговаривай мне зубы. И вообще. Как же Людик? Я уж не говорю о твоей жене.

– Я качусь по наклонной, – сказал Коля самодовольно. – Неужели так сложно заметить?

Хотя все сказанное вопиющим образом противоречило моим правилам, на душе стало легко и беззаботно.

Многолетние наблюдения приводят меня к печальному выводу: мои друзья – это люди, чье общество доставляет мне наслаждение. Искренняя беседа, споры, взаимное вдохновение – вот что привязывает меня к другу. А вот что касается самоотверженности, верности, готовности идти на жертвы, – в этом мои друзья никогда не были сильны. Конечно, они могут помочь с переездом, у них легко перехватить денег на пару недель, если нужно переставить шкаф – здесь на них тоже можно рассчитывать. Жадность – обычный порок людей положительных – им несвойственна. Зато в моих друзьях нет и в помине ни пунктуальности, ни устойчивости, ни надежности. Они легки в общении – и до неприличия легкомысленны в жизни. На них нельзя положиться, на них не стоит рассчитывать – разве что в каких-нибудь безумных предприятиях, вроде тех, которые мы затевали.

С надежными и ответственными людьми дружба как-то не складывается – положительные люди в большинстве своем скучны. Нельзя же проводить жизнь в ожидании похода в разведку, тюрьмы, сумы и скучать ровно до тех пор, пока не захочется залезть в петлю по той или иной причине.

Поэтому моя жизнь длится в ожидании того друга, в котором стойкая самоотверженность и альтруизм окажутся совместимы с окрыленностью. Циники возразят, что таких людей не бывает – и попадут впросак. Ведь таков я сам.

 

11

В четверг вечером, зачехлив гитару, мы вышли из дому. При этом соседка Настя, девушка пятидесяти лет, увидев нас, шмыгнула в свою комнату, чтобы не здороваться, и сильно хлопнула дверью. А Анна Игнатьевна, с которой мы столкнулись на пороге, на наши куртуазные приветствия ответила негостеприимным молчанием и рентгеновским взглядом, который пронзил нас насквозь, но при этом не обнаружил наши личности. Как будто нас не существовало, а существовали только наши низкие тайны.

Кабинка дореволюционного лифта мне всегда нравилась больше, чем наша прихожая. А еще было здорово смотреть, как темные слои шахты сменяются видами подъезда, проплывающими мраморными лестницами, лепными потолками и почтовыми ящиками.

В проулке между флигелями искристым серпантином и конфетти взметался снег, словно сейчас был Новый год, а не обычный будний четверг.

От «Библиотеки имени Ленина» мы проехали одну станцию и вышли на «Проспекте Маркса». Вдоль путей задумчиво качались тусклые луны светильников. Мы спустились в переход на «Площадь Свердлова» – отличное место для коммерческого музицирования.

– Не надо только нагонять меланхолию, – взвинченно говорил Коля. – Жизнь и без того грустна.

– Надо петь, когда люди идут с нового поезда. Как только доходят до середины перехода – сразу заводим песню.

Людика на этот раз с нами не было. Собственно, от нее все равно никакого толку. Что взять с поклонника, который стесняется своих кумиров?

В метро было душно. Люди опять не улыбались, кто-то устало возвращался с работы, кто-то шел на концерт или в гости, но лица у всех были такие, словно сейчас утро и все идут на работу. Длинная труба перехода спускалась под наклоном, и арка внизу казалась огромным полусомкнутым веком. Млечно светили фонари, похожие на жемчужные орехи. Полукруглые пояса лепнины с известковыми сказочными цветами, плодами, лепестками шли волнами по стенам и потолку. В таких огромных помещениях хочется крикнуть и слушать эхо.

Мы расположились наверху, между двух арок. Чехол от гитары распластался у наших ног, готовясь принять в свое дермантиновое лоно шелестящие ассигнации и звенящие дублоны.

Подумав, мы сняли наши пальто и сложили их на выступ стены. Под рубашку поползла подземная зябкость.

Подсознательно оттягивая момент начала, я долго подтягивал колки, пробовал октавы. Метрах в трех от нас к стене прилип первый зевака, который глядел с пьяной тягучей благожелательностью. Люди оглядывались, некоторые немного замедляли шаг, ожидая услышать начало нашего концерта. А я все возился, пока Коля не сказал мне одними усами, чтобы я закруглялся, потому что «пошла волна». Действительно, из дальней пасти в тоннель выкатывала приближающаяся толпа. И тут мы грянули.

Первый куплет подошел к середине, а волна уже подкатила к нам. Я вдруг заметил, что многие люди заулыбались и сразу стали разными и знакомыми.

Два наших дружных мужских голоса будто бы прибавили огня в лампах. В чехол закапали монеты и посыпались мелкие бумажки. Наш первый слушатель отлепился от стены и приблизился к нам, хлопая в ладоши и всячески избочениваясь от готовности пуститься впляс. Хотелось послать его в болото при помощи чревовещания.

Волна уже прошла, а мы все пели про «Крысулю». Никто не остановился нас дослушать. Это было странно: бросая в чехол деньги, прохожие не платили за доставленное удовольствие, а просто подавали неимущим музыкантам. Наша премьера принесла добрых девяносто тысяч.

– Слышь, борода, – подвалил мужик с пивом ко мне, – Ты, понял, ох...енный гитарист!

– Ну, я в школе учился. Два года.

– Земляки, давай про черну шапку, а? – уже на правах своего сказал зевака. Глаза его были томны, а брови штормило сентиментальной сединой. И не дожидаясь нашего согласия, завел: «Ой да не вечер, да не вечер».

– А вот как раз и вечер, – строго возразил Коля. Ему ведь не сказали, какой он прекрасный певец, поэт и композитор.

* * *

Глотка арки извергнула новых человеков.

– От всей, как говорится, души, – тут наш незванный завсегдатай бросил в чехол мятую десятитысячную.

– Заберите деньги, – хором прошипели мы с Колей и тотчас грянули парадным фортиссимо про липу вековую.

Меценат, который сообщил, что его зовут Толян, терпеливо дослушал последнюю строчку («Скоро и твой милый тем же сном уснет») и добавил в чехол еще три бумажки. Хотя мы пришли именно заработать, с Толяна брать деньги было отчего-то неловко. Положив гитару на грязный пол, я вынул из чехла спонсорские купюры и принялся впихивать их упирающемуся мужику. Толян оскорбленно упирался, выгибаясь, словно мыслящий тростник. Тут Коля поднял гитару и заявил:

– Для нашего гостя из солнечной подземки Анатолия исполняется казачий романс «Черна шапка»!

Мы спели уже пять или шесть песен, а в чехле набралось всего на четверть билета в плацкартный вагон. Откуда-то неслышно приковыляла тетенька в ситцевом платочке и пригорюнилась метрах в пяти перед нами, повернув ладошку к потолку, как делают люди, которые хотят узнать, идет ли дождь.

Подходившие стали оделять деньгами и ее, причем ей доставалось больше. Деря глотку очередным шлягером, я пытался понять, отчего так выходит. Наверное, думать во время пения не нужно, но тем не менее, я думал.

У людей, которые слышат музыку, душа размягчается. Им кажется, что они на празднике, во всяком случае, в какой-то артистической атмосфере. И тут, в состоянии праздничной размягченности, они видят тетеньку с протянутой рукой, которая явно чужая на празднике. Лучшие чувства, разбуженные нами, тотчас устремлялись к ней: ведь ей было плохо. Она была немолода, бедна и унижена, а мы молоды, бодры и к тому же пели песни. Поэтому главные финансовые поступления шли тетеньке, а остатки – нам.

* * *

Тоннель то наполнялся, то пустел, накатывала и затихала глубинная дрожь чудовищной тяжести.

* * *

Играть проходящим мимо – совсем не то, что играть в клубе или дома перед друзьями. Пока слушатель приближается, глядит на тебя, прислушивается, тебе кажется, что можно повлиять на него, привлечь музыкой, заставить остановиться. А потом он отворачивается и уходит прочь, и тебя разбирает – не злоба, конечно... Хочется сразу забыть о нем и петь для более достойного, кто сейчас как раз на подходе. Но тот, на кого ты надеешься, тоже проходит мимо.

Однако рядом Коля, ему нужен билет, а мы профессионалы. Профессионалы умеют делать свое дело, невзирая на его бессмысленность, если только за это платят.

И все же каждый раз, когда люди приближались к нам и улыбались, возникала уверенность в том, что мы выбрали хорошее место.

* * *

Через три песни из дальнего грота потянулась очередная вереница пассажиров, которых мы встретили песней «Мы вам честно сказать хотим». Тетенька куда-то немедленно пропала, точно ушла сквозь стену. К первому припеву наконец два человека задержались возле нас, дослушав песню до конца. Но как и все мечты, эта сбылась самым нежелательным образом. Двое слушателей были метрополитеновские милиционеры. Один был юн и усат, другой – крепкий бровастый мужчина в годах. На их лицах не было никакого выражения, потому что на службе не полагается проявлять посторонние эмоции. После короткого диалога о правилах пользования метрополитеном, паспортах, московской прописке и административной ответственности мы стали собираться, а содержимое чехла перешло представителям более благородного искусства. Хотя наш новый друг Толик, мыча и матерясь, страстно доказывал, как прекрасны дружба и искусство вокала.

– Кончай, Толян, – сказал Коля. – Мужчины здесь не плачут.

Мы угрюмо зачехлили гитару и пошли от греха подальше в ближайшую каменную глазницу, как никому не нужные соринки.

Когда мы поднимались на эскалаторе на «Проспект Маркса», Коля вдруг сказал:

– Никогда не буду шутить на тему милиции, судов и тюрем. И про больницы тоже. Про нищих мы уже пошутили.

Не знаю почему, на меня снизошло благодатное спокойствие. Причин для радости не было, скорее наоборот, но душе про это лучше знать.

И тут – как кстати! – я увидел ее. Девушка стояла у той вечно закрытой двери, что ведет в соседний вагон, и задумчиво вглядывалась во что-то запредельное. Во что-то, что происходит не здесь и не сегодня. На ней было кашемировое пальто цвета предрассветной пустыни и длинный черный шарф. Я смотрел на девушку неприлично долго, но она этого не замечала. В ее лице была спокойная одушевленность и никому не адресованная приветливость. Хотелось сказать ей:

– Знаете, такой девушке, как вы, не подходит метро. Нет, я не считаю, что в метро ездить стыдно: сам люблю метро, особенно длинные эскалаторы и всякие сказочные станции. Но вам здесь не место. Вам место на скамье, которая стоит где-нибудь над морем на обрыве. Чтобы соленый ветер развевал ваши волосы. Или в крайнем случае, в коллекционном автомобиле, собранном в пятидесятые годы. Я имею в виду, ваш образ отлично вписался в такие картины, а здесь фон неподходящий.

* * *

Я так разволновался, что даже не заметил, как мы приехали. И конечно, ничего никому не сказал. Выходя из вагона, оглянулся. Она по-прежнему улыбалась своим нездешним садам.

– Жениться тебе надо, – раздался недовольный голос Коли.

Отличный совет от человека, который делал все, чтобы приблизить день своего развода.

 

12

Утром в пять часов двадцать минут, когда на Кольском полуострове засыпают полярные совы и поднимается легкая рябь вокруг острова Корфу, в Москву вернулась бабушка. Я встретил ее на Казанском вокзале, приняв картонный чемодан и невероятно тяжелую сумку с мамиными соленьями. По дороге я очень острожно сказал, что у нас дома ненадолго находится мой лучший друг Коля, интеллигентный молодой человек, который сегодня или завтра уедет. И еще что Коля потерял все деньги и билет на свой поезд. Нужно ли удивляться, что бабушка поздоровалась с заспанным, но зато в костюме и при галстуке Колей несколько чопорно.

Все свое недовольство Колиным присутствием она выплескивала только на меня. Но я-то чувствовал, что ее слова должны были поразить нас обоих. Например, она сказала:

– Миша, ты что, не мог предложить гостю тапки? Хламида ты монада!

И хламида, и монада был я. Колю она не называла по имени, а поминала словом «гость», говоря опять же только со мной.

За завтраком мы улещали бабушку салатом «Столичным» из кулинарии ресторана «Прага». Денег у нас хватило всего грамм на триста. И в течение всего времени, пока бабушка распространялась на тему моей глупости и невнимательности (если бы она только могла представить истинную картину нашей глупости, она не тратила бы слов, а просто убила нас прадедовским подстаканником), Коля жевал один и тот же листик петрушки из салата. Он его обметывал зубами, как швейная машинка, не меняясь в лице. Только глаза его за очками становились все мельче и бдительней.

Кстати, последний бабушкин попрек состоял в сочувствии той женщине, которой я достанусь. Соболезнования моей потенциальной половине я также часто слышал от моей мамы, из чего следует, что эта фраза передается в нашей семье из поколения в поколение. Значит, и сама бабушка где-то услышала ее раньше, скорее всего, от своей мамы, да и та вряд ли изобрела ее сама, потому что все мы, честно говоря, не подарок.

Тем не менее после завтрака бабушка несколько смягчилась и даже принялась готовить свой фирменный клетчатый пирог с курагой.

* * *

А я поехал на работу. Когда двери лифта на Тайнинской открылись, я вздрогнул: прямо передо мной торчал тощий длиннющий Вовка Перинин: мне прислали напарника.

– Приветик, – сказал Вовка. – Как ты тут без меня? Отлично? Розочка и Ленка велели тебя поцеловать.

Бабушка быстро сообразила, что без денег Коля будет ошиваться у нас дома еще неделю, а то и больше. Поэтому она одолжила ему на билет, и вечером того же дня он отбывал в купейном вагоне фирменного поезда номер шестьдесят один «Москва – Тайгуль». Об этом я узнал, вернувшись домой, примерно за час до Колиного отъезда. С бабушкиной стороны это было просто подло. У меня было такое мрачное настроение, точно я провожал не его, а себя – в последний путь. Коля с удовольствием устраивался в темноватом купе, вытаскивал дорожные вещи. Потом в купе вошли двое попутников – супружеская пара с огромными чемоданами и картонной коробкой. Пора было прощаться. Мы вышли из вагона.

– Пиши сразу, как приедешь, – сказал я напоследок, стараясь смотреть в сторону, на медленно причаливающий состав из Улан-Удэ, который бегом обступали носильщики с тележками. Снега не было, изо рта шел пар.

– Можешь встречаться с Людиком, – ответил Коля, – если она тебе нравится, конечно.

– Кажется, я не просил о милостыне. А ты бы лучше держался жены.

Коле вечно все нипочем. Как будто я подписался грустить один за всех на свете.

После моего возвращения с Казанского вокзала обе наши комнаты оказались завалены бабушкиными вещами из чемодана.

– У, злыдень! – сказала бабушка добрым голосом. – Давай за стол! Пирог не сердце, вмиг остынет.

 

13

Утром на следующий день я спустился по лестнице пешком и заглянул в почтовый ящик, надеясь увидеть в круглые дырочки белеющую бумагу конверта. Идиотство! Разумеется, никакого письма в ящике не было и быть не могло. Коля еще ехал в поезде туда, где снегирь солнца кутается в морозные дымы, где остались друзья, Дворец имени В. П. Карасева, тайга, Бездонное озеро и, конечно, мой дом.

И опять метро, опять две пересадки – на «Курской» и на «Проспекте Мира». Ладно, силы у меня найдутся. Сил всегда достаточно, надо записать это где-нибудь на видном месте, чтобы не забывать.

– Люти топри, – заныл знакомый голос, – ви извинитте нас что ми вам опращаемся.

Вдруг я осознал, что этот голос меня радует. Впервые я взглянул на маленькую, профессионально скорбную женщину с веселым узнаванием – как на свою. Может быть, как на актрису из нашего с Колей общего театра. Приятно было видеть и ее, и чумазого мальчика, уже из другой семьи – из второго актерского состава. Только на Тайнинской, подходя к подъезду, я понял, что все еще улыбаюсь.

Вовка мазал полосы обоев прозрачным киселем клея и подавал их мне. С каждым узорчатым куском комната увеличивалась в размерах и наполнялась новой жизнью. Перинин напевал «диги-диги-дон» и приятно хлюпал клеевой кистью по желтоватой бумажной изнанке. И, кажется, впервые за много дней я не отдал бы все на свете за возможность оказаться в поезде, который сейчас маленькой темно-зеленой змейкой подползал к предгорьям Урала (если, конечно, у таких маленьких гор могут быть предгорья).