Две эти исторические реликвии напоминают о бурных событиях в России начала XVII столетия, известных под названием Смутного времени.
… 12 марта 1610 года Москва торжественно встречала вступившего в город молодого полководца Михаила Васильевича Скопина-Шуйского (1586–1610), племянника правящего царя Василия Шуйского. Одержав ряд блестящих побед над русскими «ворами» и польскими интервентами, он во главе русско-шведской армии освободил Москву от осады ее тушинцами. По приказу царя бояре собрались встречать Скопина и его соратника, шведского военачальника Якова Делагарди, с хлебом и солью у городских ворот, однако простые горожане уже опередили их — толпы ликующего народа приветствовали Скопина еще на подъезде к Москве. Молодого полководца величали избавителем и освободителем, благодарили, восторженно простирали к нему руки, подносили ему дары, «падали ниц и били челом» за избавление от врагов…
«Знаменитому воеводе было не более 24 лет от роду, — пишет С.М. Соловьев. — В один год приобрел он себе славу, которую другие полководцы снискивали подвигами жизни многолетней, и, что еще важнее, приобрел сильную любовь всех добрых граждан, всех земских людей, желавших земле успокоения от смут, от буйства бездомовников, козаков, и все это Скопин приобрел, не ознаменовав себя ни одним блистательным подвигом, ни одной из тех побед, которые так поражают воображение народа, так долго остаются в его памяти. Что же были за причины славы и любви народной, приобретенных Скопиным? Мы видели, как замутившееся, расшатавшееся в своих основах общество русское страдало от отсутствия точки опоры, от отсутствия человека, к которому можно было бы привязаться, около которого можно было бы сосредоточиться; таким человеком явился наконец князь Скопин. Москва в осаде от вора, терпит голод, видит в стенах своих небывалые прежде смуты, кругом в областях свирепствуют тушинцы; посреди этих бед произносится постоянно одно имя, которое оживляет всех надеждой: это имя — имя Скопина. Князь Михайла Васильевич в Новгороде, он договорился со шведами, идет с ними на избавление Москвы, идет медленно, но все идет, тушинцы отступают перед ним; Скопин уже в Торжке, вот он в Твери, вот он в Александровской слободе; в Москве сильный голод, волнение, но вдруг все утихает, звонят колокола, парод спешит в церкви, там поют благодарные молебны, ибо пришла весть, что князь Михайла Васильевич близко. Во дворце кремлевском невзрачный старик, нелюбимый, недеятельный уже потому, что нечего ему делать, сидя в осаде, и вся государственная деятельность перешла к Скопину, который один действует, один движется, от него одного зависит великое дело избавления. Не рассуждали, не догадывались, что сила князя Скопина опиралась на искусных ратников иноземных, что без них он ничего не мог сделать, останавливался, когда они уходили; не рассуждали, не догадывались, не знали подробно, какое действие имело вступление короля Сигизмунда в московские пределы, как он прогнал Лжедмитрия и Рожинского из Тушина, заставил Сапегу снять осаду Троицкого монастыря: Сигизмунд был далеко под Смоленском, ближе видели, что Тушино опустело и Сапега ушел от Троицкого монастыря, когда князь Скопин приблизился к Москве, и ему приписали весь успех дела, страх и бегство врагов. Справедливо сказано, что слава растет по мере удаления, уменьшает славу близость присутствия лица славного. Отдаленная деятельность Скопина, направленная к цели, желанной всеми людьми добрыми, доходившая до их сведения не в подробностях, но в главном, как нельзя больше содействовала его прославлению, усилению народной любви к нему. Но должно прибавить, что и близость, присутствие знаменитого воеводы не могли нарушить того впечатления, какое он производил своею отдаленною деятельностию: по свидетельству современников, это был красивый молодой человек, обнаруживавший светлый ум, зрелость суждения не по летам, в деле ратном искусный, храбрый и осторожный вместе, ловкий в обхождении с иностранцами; кто знал его, все отзывались об нем как нельзя лучше. Таков был этот человек, которому, по-видимому, суждено было очистить Московское государство от воров и поляков, поддержать колебавшийся престол старого дяди, примирить русских людей с фамилиею Шуйских, упрочить ее на престоле царском, ибо по смерти бездетного Василия голос всей земли не мог не указать на любимца народного».
Современники сравнивали триумф Скопина с торжеством Давида, которого израильтяне чтили больше, чем Саула. Царь Василий Шуйский встретил племянника с радостными слезами, благодарил его, обнимал, целовал в присутствии бояр, однако сердце его глодали страх и зависть: его пугала популярность Скопина, он подозревал его в стремлении захватить московский престол. «Народ величал Скопина, а с тем вместе возрастало в народе презрение к царю Василию и ближним его, — пишет Н.И. Костомаров. — Повсюду о том поговаривали, что было бы пристойнее избрать на царство всей землей боярина, который доказал уже перед целым светом свою способность и заслужил эту честь подвигами и трудами на пользу и избавление всей земли, чем оставлять на престоле Василия, который сел на этот престол неправильно и ничего не сделал для земли, кроме зла и бед. Царю Василию Скопин невольно стоял костью в горле. Торжественные встречи, беспрерывные знаки народного расположения показывали Василию, что с каждым днем народ более и более хочет Михаила Васильевича Скопина-Шуйского выбрать царем, а это молю быть только с низвержением Василия».
«Обаяние личности Скопина и его военные успехи возбудили желание и надежду, что именно он будет наследником московского престола после бездетного и нелюбимого Василия Шуйского», — замечает, в свою очередь, Д.И. Иловайский. Еще когда Скопин стоял со своим войском в Александровской слободе, к нему явились посланцы с грамотой от Прокопия Ляпунова, прославленного предводителя рязанского ополчения. «Пылкий, нетерпеливый Ляпунов в этих грамотах спешил выразить то, что у многих русских людей того времени было не только на уме, но и на языке, — пишет Д.И. Иловайский. — А Ляпунов пошел еще далее: ждать смерти Василия казалось ему слишком долго; в своих грамотах он осыпал царя разными укоризнами и прямо предлагал Скопину возложить на себя корону и взять в свои руки скипетр. Честный юноша был возмущен таким предложением, велел схватить посланцев и думал отправить их в Москву как преступников. Едва умолили они отпустить их в Рязань, ссылаясь на то, что действовали под угрозами Ляпунова. Скопин думал просто предать это дело забвению и не донес о нем дяде. Но нашлись другие доносчики, которые передали его в Москве, конечно с разными прикрасами, и сумели внушить царю подозрение на племянника».
Недоброжелатели Скопина убеждали царя, что если бы князю Михаилу не было приятно предложение Ляпунова, то он, невзирая на мольбы, велел бы отослать в Москву рязанцев, привозивших грамоту. Василий Шуйский, как рассказывают, даже имел по этому поводу объяснение с племянником, и последнему горячими словами и клятвами удалось вроде бы рассеять подозрения — по крайней мере внешне. Тем не менее, как сообщает летописец, царь и в особенности его братья продолжали «держать мнение» на Скопина.
Сам Василий Шуйский, не имея детей мужского пола, мог с известным равнодушием относиться к вопросу о своем преемнике. Однако братья царя — Василий, Иван и Дмитрий, который сам рассчитывал наследовать московский престол, — видели в Скопине своего главного конкурента, отчаянно завидуя славе юного полководца. Как рассказывают, во время торжественного въезда Скопина Дмитрий Шуйский, стоя на городской стене, сказал своему окружению: «Вот идет мой соперник!» Зависть Дмитрия разжигала и его жена Екатерина Григорьевна — дочь известного опричника Малюты Скуратова, в царствование Ивана Грозного «прославившегося» своими многочисленными преступлениями.
«Дмитрий считал себя наследником престола, но он увидал страшного соперника в Скопине, которому сулила венец любовь народная при неутвержденном еще порядке престолонаследия, — замечает С.М. Соловьев. — Князь Дмитрий явился самым ревностным наветпиком на племянника пред царем». И вот, пока Москва праздновала свое освобождение, Дмитрий Шуйский начал интриговать против Скопина, без конца наушничая и внушая брату Василию различные страхи. Рассерженный царь, как рассказывают, однажды даже палкой прогнал от себя клеветника, но Дмитрий не унимался. При каждом удобном случае он стремился оболгать и представить в черном цвете слова и поступки Скопина. И в этих устремлениях он был не один. «За Дмитрием Шуйским, очевидно, стояла целая партия завистников и недоброжелателей юного Скопина, особенно из числа тех знатных бояр, которые самих себя считали достойными занять престол и желали устранить от него Шуйских», — свидетельствует Д.И. Иловайский.
Между тем Скопин строил планы новых военных кампаний — несмотря на достигнутые успехи, впереди ждали новые трудности. Скопил совещался с боярами насчет предстоящих военных действий и готовился с началом лета выступить в новый поход. Яков Делагарди торопил его — он видел, как благодаря зависти и интригам московских бояр над головой его русского друга скапливаются черные тучи. В частных разговорах со Скопиным шведский военачальник не скрывал своих опасений, остерегал его и уговаривал как можно скорее оставить Москву и выступить к Смоленску, против войск польского короля Сигизмунда. Мать Скопина, Елена Петровна, тоже беспокоилась за сына: еще когда он был в Александровской слободе, она наказывала ему, чтобы Скопин не ездил в Москву, где его ждут «звери лютые, пышущие ядом змеиным».
Развязка наступила 23 апреля 1610 года. В этот день боярин Иван Михайлович Воротынский устроил пир по случаю крестин своего новорожденного сына Алексея. В качестве крестного отца был приглашен Скопин, а крестной матерью стала «Малютична» — Екатерина Григорьевна Шуйская, лютая недоброжелательница молодого полководца. После пира Екатерина поднесла Стопину чару с вином, приглашая выпить за здоровье их крестника. Стопин, ничего не подозревая, осушил чару до дна. Уже спустя несколько минут он почувствовал себя плохо. Слуги взяли его под руки и отвезли домой. Там больному стало еще хуже — у него открылось сильное кровотечение из носа и появились сильнейшие боли в животе, заставлявшие его метаться и громко стонать. Услыхав о его болезни, Яков Делагарди прислал Скопину немецких врачей, а царь Василий Шуйский — своих придворных лекарей. Но никакие средства не помогли. Скопин мучился жестокими болями около двух недель и 10 мая 1610 года скончался на руках своей жены и матери.
«Странно, что здоровый молодой человек в две недели умер от лихорадки и что эта лихорадка, которая сопровождалась сильным кровотечением из носу и нестерпимыми болями в животе», — констатирует Д.И. Иловайский. Действительно, на эту странность нельзя не обратить внимания. Слухи о том, что М.В. Скопин-Шуйский пал жертвой заговора и был отравлен на пиру у Воротынского, поползли по Москве уже в первые же часы после того, как внезапно заболевшего полководца увезли со злосчастного пира. Эти слухи еще более окрепли, когда Скопин умер. Москвичи, прекрасно знавшие о том, какую ненависть питал к покойному его дядя Дмитрий Шуйский, стали указывать на него как на отравителя; в день смерти Скопина толпы народа с криками и угрозами бросились к дому царского брата, и только ратные люди, заранее присланные царем (в Кремле уже загодя ждали этого нападения), защитили Дмитрия Шуйского от народной ярости.
Большинство современников — русских и иностранных, — писавших об этих событиях, склоняются к тому, что Скопин был отравлен; некоторые даже прямо говорят об этом. Д.И. Иловайский, довольно тщательно проанализировавший все своды известий о смерти Скопина, был уверен, что полководец действительно пал жертвой заговора: «Там, где идет борьба честолюбий, а особенно борьба за престолонаследие, подобные факты слишком обычны в истории народов, чтобы к данному обвинению относиться с полным недоверием, а тем более если принять в расчет все обстоятельства. Особенно возбуждает подозрение жена Д. Шуйского, по-видимому, достойная дочь Малюты Скуратова и сестра бывшей царицы Марьи Григорьевны Годуновой».
Смерть Скопина вызвала взрыв народного горя, небывалый со времени смерти Александра Невского, а похороны полководца превратились в настоящую манифестацию. «Вопль и плач раздавались вокруг почившего героя: не говоря уже о его матери и супруге, обезумевших от горя, московский народ, от царя, патриарха и вельмож до нищих и убогих, толпился на его дворе в слезах и рыданиях», — пишет Д.И. Иловайский. «Толпа народа провожала его останки, — сообщает Н.И. Костомаров. — Гроб его несли его сослуживцы и пели надгробные песни; их окружала толпа женщин; тут были вдовы, сестры и дочери убитых в бою служилых; они поддерживали мать и жену усопшего, которые от тоски лишались памяти и чувства. Разливался слезами и вопил царь Василий, но ему не верили; все понимали, что он плачет над трупом того, который, может быть, через несколько дней заступил бы его место». Когда тело полководца лежало приготовленное к погребению, проститься со своим боевым товарищем приехал Яков Делагарди. Суровый шведский военачальник прослезился при виде мертвого Стопина и сказал: «Московские люди! Не только на вашей Руси, но и в королевских землях государя моего не видать мне такого человека!» Русские книжники, знакомые со сказаниями о Троянской войне, сравнивали Скопина-Шуйского с легендарными героями древности Ахиллом и Гектором.
Сначала тело Стопина предполагалось положить в Чудове монастыре, чтобы потом отвезти в родной Суздаль (занятый в ту пору «ворами» и шайками Лисовского) и похоронить рядом с предками, но москвичи потребовали, чтобы погребение было совершено в Архангельском соборе в Кремле, рядом с могилами великих князей и царей. Василий Шуйский был вынужден согласиться на это требование. На следующий день тело Скопина было погребено с поистине с царскими почестями: гроб его несли высшие бояре и ближайшие боевые соратники, в Архангельском соборе сам патриарх Гермоген при огромном стечении народа отпевал усопшего воеводу. «Царь Василий не менее других вопил и плакал, — замечает Н.И. Костомаров, — но сознавал ли он все значение своей потери; понимал ли, что вместе с Михаилом порывалось звено, связывавшее его с народом, и что он хоронил свою династию? Во всяком случае, эту смерть он оставил безнаказанной и осиротевшее главное воеводство передал не кому другому, а все тому же ничтожному брату своему Дмитрию».
Короткая, но яркая жизнь и трагическая смерть Скопина поразили воображение современников. Светлый образ царственного юноши вошел в народный фольклор, о его подвигах и смерти слагались сказания и песни. В народе сохранилось убеждение, что Скопин пал жертвой дворцовых интриг и был отравлен недоброжелателями, и этот взгляд прочно вошел в народную поэзию. В одной из песен бояре, проникшись «злою завистью», подговаривают дочь Малюты Скуратова поднести Скопину отравленное питье:
По другому варианту легенды, сама Малютина дочь решила отравить Скопина:
Со страхом и скорбью встречает Скопина его мать:
Сын отвечает:
Он к вечеру, Скопин, и преставился.
Народные предания о смерти Скопина даже трансформировались в былину (хотя сохранились и собственно исторические песни о Скопине), и, таким образом, Михаил Скопин-Шуйский стал единственным историческим персонажем эпохи позднего Средневековья и Нового времени, вошедшим в былинный цикл (этот факт свидетельствует о небывалом впечатлении, которое произвела на современников и их ближайших потомков личность молодого полководца). В былине событие из Москвы перенесено в древний Киев, реальные лица начала XVII века — Скопин и дочь Малюты Скуратова — сидят на пиру вместе с князем Владимиром, Ильей Муромцем и Добрыней Никитичем. Историческое событие приобретает эпические черты: дочь Малюты Скуратова, испросив у князя Владимира разрешения напоить Скопина-богатыря вином, «брала чашечку серебряну» и отправлялась в погреба, где совершила черное дело — подмешала в кубок с вином отраву:
Уникальным памятником исторических событий, связанных с блестящим, но коротким взлетом легендарного героя эпохи Смутного времени, является палаш Михаила Скопина-Шуйского, ныне хранящийся в собрании Государственного исторического музея в Москве. Известно, что после смерти полководца этот палаш попал в руки князя Ивана Ивановича Шуйского, брата царя Василия Шуйского, у которого оставался до 1638 года. Затем палаш на десять лет исчезает из поля зрения, а в 1647 году объявляется уже как собственность князя Семена Васильевича Прозоровского: в этом году Прозоровский отдает палаш «в серебряной оправе с каменьями, собственный князя Михаила Васильевича Шуйского-Скопина» Соловецкому монастырю, в ризнице которого оружие хранилось до 1923 года.
Палаш Скопина имеет обоюдоострый стальной клинок, слегка сужающийся к острию; длина его составляет 87,5 см, ширина — 4 см, а общая длина палаша с рукоятью — 110 см. Рукоять — с загнутой головкой, крестовина с опущенными концами и перекрестьем. Оправа рукояти изготовлена из позолоченного серебра и с правой стороны украшена бирюзой и шпинелью. В центре перекрестья помещена очень крупная овальная бирюза, а по бокам и снизу — три небольших квадратных шпинели, вставленные в гнезда из позолоченного серебра. Один конец крестовины также украшает небольшая бирюза (другой конец крестовины обломан). Оправа рукояти изготовлена из позолоченного серебра и украшена тисненым орнаментом, с правой стороны декор дополнен бирюзой и шпинелями. В середине рукояти помещен крупный бирюзовый камень, вверху и внизу — шпинели, а по краю, вокруг — одиннадцать небольших камней бирюзы.
Длина ножен составляет 99 см, что значительно превышает длину клинка. Оправа ножен изготовлена из позолоченного серебра и имеет замысловатый прорезной орнамент в виде мелких цветов гвоздики и вьющихся стеблей. Оправа состоит из отдельных пластин — устья, наконечника и четырех обоймиц: две обоймицы с правой стороны имеют вид широких фигурных пластинок, а две с левой стороны — узких полосок. Каждую обоймицу украшают одна крупная шпинель и четыре бирюзовых камня средней величины. Две верхние обоймицы имеют дополнительно серебряные кольца для пристегивания к поясу. В середине устья помещены две крупные бирюзы и две крупные шпинели, а края подчеркнуты вставками из бирюзы средней величины и лазурита (лазуритовые вставки, по мнению специалистов, представляют собой результат поздней реставрации). Наконечник ножен украшают два крупных, неправильной формы бирюзовых камня и три крупных шпинели; вдоль краев наконечника располагаются на одинаковом расстоянии друг от друга четырнадцать вставок из бирюзы.
Первоначально считалось, что палаш следует считать работой турецких мастеров начала XVII века, однако позднейшие исследования показали, что оружие Скопина было, по-видимому, изготовлено в Персии. В конце XVI — начале XVII века. Москва поддерживала довольно оживленные торговые отношения с Ираном, и в описях имущества многих русских бояр и дворян той поры нередко упоминаются иранские (кизылбашские) сабли. Так, из описи имущества Бориса Годунова (1589 г.) следует, что у него было целых четыре иранских сабли. Поэтому нет ничего удивительного в том, что палаш персидской работы мог оказаться и у Скопина-Шуйского, близко стоявшего к царскому двору. Еще в 1604 году, будучи стольником, Скопин присутствовал на обеде в Грановитой палате, данном в честь персидского посла; послов же обычно сопровождали купцы, у которых можно было приобрести дорогое парадное оружие иранской работы. Не исключено также, что палаш был преподнесен М.В. Скопину-Шуйскому за боевые заслуги, во время встречи его в Москве после победы над Тушинским вором.
О том, что оружие Скопина-Шуйского было изготовлено персидскими мастерами, свидетельствует манера декоративного украшения палаша: сочетание голубой бирюзы и розовой шпинели характерно именно для Персии конца XVI — начала XVII века. Известно, например, что в 1592 году персидский посол привез московскому царю Борису Годунову булатную саблю, оправа которой была украшена шпинелями (лалами) и бирюзой. Бирюзой и шпинелью украшены также трон Бориса Годунова и седло конца XVI века, привезенное из Персии (ныне в Оружейной палате в Москве). Характерна для персидских оружейников и манера украшать ножны не сплошь, а отдельными деталями. Оправа ножен палаша Скопина-Шуйского также состоит из отдельных деталей — устья, наконечника и обоймиц. В то же время клинок палаша со всей очевидностью не может быть персидским: парадные иранские клинки всегда были булатные и, как правило, имели клейма и восточные надписи, наведенные золотом или серебром. Клинок же палаша Скопина-Шуйского не булатный, не имеет никаких восточных клейм и надписей, а по своим размерам не соответствует ножнам, которые на 11,5 см длиннее клинка. Очевидно, что первоначальный персидский клинок был заменен — возможно, уже после смерти Скопина — более коротким клинком работы западноевропейского или русского мастера, что в XVII столетии делалось весьма часто.
Судьба палаша М.В. Скопина-Шуйского оказалась удивительным образом связана с реликвией другого выдающегося деятеля эпохи Смуты — князя Дмитрия Михайловича Пожарского (1578–1642). Бывший зарайский воевода и один из руководителей московского восстания 1611 года, Пожарский принадлежал к числу сравнительно молодых военачальников (в 1611 году ему было 33 года), а по чину был только стольником, хотя и происходил из древнего рода князей Стародубских, однако именно он наряду с нижегородским посадским человеком Кузьмой Мининым прославился как освободитель Москвы от поляков в 1612 году и снискал славу национального героя. В годы Смуты Пожарский выдвинулся в первую очередь благодаря своей воинской доблести, твердости характера и непоколебимой верности. «В прежние времена не лежало на нем неправды, — пишет Н.И. Костомаров. — В смутные годы не был он в воровских таборах и у польского короля милостей не просил». Последнее было весьма немаловажным в тазах современников, поскольку мало кто из родовитых русских бояр того времени, в отличие от стольника Пожарского, мог похвастаться подобной характеристикой. В октябре 1611 года Нижегородское ополчение избрало Пожарского своим начальником «за разум, правду, дородство и храбрость к ратным и земским людям».
В 1613 году, при венчании на царство Михаила Романова, Пожарский был пожалован боярством и во время коронации Михаила нес в торжественной процессии одну из царских регалий — державу. В 1618 году он принял активное участие в борьбе с войсками польского королевича Владислава, не оставлявшего надежд занять русский престол. В 1619 году Пожарского назначили главой Ямского приказа, а с 1624 по 1628 год он состоял начальником Разбойного приказа. В августе 1628 года Пожарский стал воеводой в Новгороде, затем участвовал в Смоленской войне, а позднее состоял начальником Судного приказа.
20 апреля 1642 года прославленный герой Смутного времени скончался, а спустя пять лет, в 1647 году, уже упоминавшийся выше князь Семен Васильевич Прозоровский пожертвовал Соловецкому монастырю наряду с палашом М.В. Скопина-Шуйского «по кончине Дмитрия Михайловича Пожарского саблю его с серебряной оправой и с дорогими каменьями». Трудно сказать, при каких обстоятельствах князь Прозоровский стал обладателем этих реликвий, связанных с именами двух самых выдающихся деятелей Смуты. Вместе с палашом Скопина сабля Пожарского оставалась в ризнице Соловецкого монастыря до 1923 года, когда была передана в фонды Государственного исторического музея в Москве.
Общая длина сабли — 106 см. Клинок стальной, гладкий, с так называемой елманью — расширением в верхней трети клинка, близ острия, предназначенным для усиления рубящего удара. На правой стороне клинка, у пяты, сохранилось клеймо в виде фантастического животного, отдаленно похожего на льва; под ним — три углубления в виде кружков. Длина клинка составляет 84,7 см, ширина у основания — 4,9 см, у елмани — 4,1 см. Рукоять с загнутой головкой и крестовиной с перекрестьем обложена чеканным позолоченным серебром и с лицевой стороны украшена бирюзовыми камнями средней величины, вставленными в гнезда из позолоченного серебра. Головку рукояти украшает изумруд, а крестовину — яшмовая пластинка с тремя вставками из бирюзы.
Деревянные ножны длиной 90 см обложены золоченым серебром, с правой стороны — чеканным, а с левой — гладким, с резным орнаментом в виде мелких стилизованных цветов. Вся лицевая сторона ножен украшена камнями бирюзы средней величины, вставленными в гнезда из позолоченного серебра. Устье, наконечник и пять обоймиц декорированы крупными пластинами яшмы, поверхность которых покрыта тонкой золотой насечкой в виде листьев и мелкими рубинами и изумрудами, вставленными в золотые гнезда. Яшмовые пластины окружены бирюзовыми камнями средней величины. Между обоймицами, украшенными ромбовидным орнаментом, помещены восемь полукруглых перламутровых пластинок, на каждой из которых в золотых гнездах укреплено по одному маленькому рубину. Две верхние обоймицы имеют серебряные кольца для прикрепления к поясу.
Сабля князя Пожарского, несомненно, изготовлена в восточном стиле, но, в отличие от палаша М.В. Скопина-Шуйского, в турецком, а не в персидском. Украшение яшмой, например, чрезвычайно характерно для турецких мастеров ХVII века. Из описи имущества царя Михаила Федоровича 1640 года известно, например, что у него была турецкая сабля, оправленная золотом и серебром, с яшмой и бирюзой. В оправе турецких сабель применялся и перламутр. Клинок с елманью также типичен для турецких сабель. О турецком влиянии свидетельствует и характер оправы ножен: на ножнах сабли Пожарского она сплошная, а на ножнах палаша Скопина-Шуйского, имеющего персидское происхождение, в виде отдельных пластин.
В то же время на клинке сабли князя Пожарского нет никаких восточных надписей, и он стальной, а не булатный. Следовательно, он не персидский и не турецкий. Но где же тогда он был изготовлен? По мнению специалистов, ответ следует искать в специфике работы московской Оружейной палаты той поры, которая в ХVII веке являлась основным центром производства парадного холодного оружия в России.
Русские мастера в своей работе традиционно ориентировались на образцы восточного оружия и умели отковывать клинки на персидский (кизылбашский), турецкий, «черкасский», а также на литовский и польский «выков». Клинки отковывались из стали русского производства и из привозного восточного булата и монтировались на «турское» (турецкое) и на «кизылбашское дело». Ножны оправлялись металлом или целиком по турецкому образцу, или же отдельными деталями, наподобие персидских ножен. Для украшения использовались камни, привезенные с Востока, — бирюза, сапфиры, рубины, шпинель, яшма. В копировании восточных образцов русские мастера добивались весьма высоких результатов. Польский шляхтич Самуил Маскевич, участник событий Смутного времени, бывший в 1610–1611 годах в Москве, отмечает в своих записках: «Русские ремесленники превосходны, очень искусны и так смышлены, что все, чего с рода не видывали, не только не делывали, с первого взгляда поймут и сработают столь хорошо, как будто с малолетства привыкли, в особенности турецкие вещи: чепраки, сбруи, седла, сабли с золотою насечкою. Все вещи не уступят настоящим турецким».
Кроме русских в Оружейной палате работало и много мастеров-иностранцев: поляков, немцев, голландцев; работали даже персидские оружейники, приехавшие из Ирана. В собрании Оружейной палаты сегодня можно увидеть парадное оружие, изготовленное русскими мастерами и иностранцами, работавшими в России. У большинства сабель клинки привозные или сделанные «на иноземный выков», преимущественно восточный; монтировка же в большинстве случаев осуществлена русскими мастерами.
К числу выходцев из Ирана, работавших в Оружейной палате в Москве, как считается, принадлежал мастер Тренка Акатов, именуемый в одном из источников «сабельным хозяином», — так назывались только персидские мастера. В описи 1687 года упоминаются два клинка «Трепки Акатова дела». По мнению специалистов, клинок сабли Д.М. Пожарского ближе всего к сабельной полосе работы Тренки Акатова, хранящейся в Оружейной палате: на правой стороне ее имеется сделанное золотой насечкой клеймо, изображающее льва, а на теле льва — два углубленных кружка, схожих с кружками на сабле Пожарского. В описи 1687 года об этой полосе сказано: «Полоса стальная, Тренки Акатова, первое дело, делана при боярине при князе Борисе Александровиче Репнине». Боярин Б.А. Репнин управлял Оружейным и Серебряным приказами в 1640–1642 годах; это совпадает с последними годами жизни Д.М. Пожарского. Таким образом, нельзя исключать, что сабля князя Пожарского представляет собой изделие мастеров московской Оружейной палаты, сделанное по турецкому образцу.
После 1647 года палаш М.В. Снопина-Шуйского и сабля Д.М. Пожарского хранились в ризнице Соловецкого монастыря и во всех описаниях монастыря традиционно упоминались в числе его достопримечательностей. Подробные сведения об этих реликвиях содержатся в описании монастыря, опубликованном в 1836 году архимандритом Досифеем (Досифей, архим. Географическое, статистическое и историческое описание ставропигиального первоклассного Соловецкого монастыря. М., 1836; второе издание — М., 1853). По словам автора, князь Семен Васильевич Прозоровский в 1647 году дал в монастырь по кончине Дмитрия Михайловича Пожарского саблю его с «серебряной оправой и с дорогими каменьями» и палаш «в серебряной оправе с каменьями, собственный князя Михаила Васильевича Шуйского-Скопина». Таким образом, принадлежность этих двух реликвий замечательным деятелям русской истории начала XVII века подтверждается традицией, но достоверно установить, так ли это, не представляется возможным. Однако пока нет также и никаких данных, которые всерьез заставили бы нас усомниться в этом.