— Мы были на марше несколько недель, останавливались в баварских лесах, занимали небольшие германские городки. Последняя деревня оказалась наполовину разрушенной, но пара лавок работала. Не все пострадало одинаково, степень разрушения зависела от наличия военных объектов. В той деревушке была мясная лавка — они делали колбасу из погибших животных да в огороде выращивали картофель и капусту — и небольшая булочная с разбитым окном. Странно, что одно запоминается, а другое нет. Булочная работала два дня в неделю, потому что на каждый день продуктов не хватало. Тем не менее Эльза делала все возможное, чтобы накормить тех, кто еще остался. Хорошая девушка, Эльза. Каждый раз, когда я видел ее за прилавком, такую милую, со светлыми волосами, всегда пахнущую хлебом, вспоминал тебя в «Линце».

— Я знала, что ты помнишь про «Линц».

— Да.

К моему удивлению, Мартин вытащил из моей пачки сигарету. Раньше он неизменно от них отказывался, говорил, что они женские. Я молча, словно парализованная, смотрела, как он прикуривает. Бывают такие моменты, когда человеку лучше не мешать. Мартин затянулся, выпустил через нос две струйки.

— Эльза жаловалась, что у нее мало муки, но все равно как-то ухитрялась испечь буханку для нас с ребятами. Мне у нее нравилось: полки почти голые, но все пропитано запахом свежего хлеба. Бывая у нее, я всегда думал о тебе, о доме. В этой булочной единственным напоминанием о войне был я сам, а поскольку я себя не видел, то и война как бы забывалась.

Я всегда ей платил. Да-да. Благодарил, говорил «спасибо» и платил. — Он постучал сигаретой о край пепельницы. — Не то что фрицы во Франции. Те просто забирали у фермеров все, что находили, — скот, кур — и оставляли бедолаг голодать. Нет, я платил всегда, и Эльза была очень благодарна. Некоторые из наших говорили, что я, мол, свихнулся, что нельзя покупать хлеб у фрицев, что она может его отравить. Да, могла бы, такая возможность у нее была. Но ведь не отравила же. Парни всегда, прежде чем есть, скармливали кусочек собаке, но я знал, что Эльза ничего такого не сделает.

У нее был ребенок, мальчик лет пяти или шести. Застенчивый. Выглядывал из-за маминой юбки. Я улыбался ему, и он прятался. Война и дети. Господи. — Он снова стряхнул пепел. — Я каждый раз оставлял на прилавке кусочек шоколада. Иногда в лавке была мать Эльзы. Вечно держалась за спину. Выглядела она лет на тысячу, кривая, сморщенная. Со мной не разговаривала, боялась. Они все боялись. — Он затянулся. Выдохнул. — Эльзе, может, не очень-то и нравилось продавать мне хлеб, но, как она сама говорила, «мы все просто пытаемся выжить».

— Я этого не понимаю.

— Однажды я пришел за хлебом, но никого не застал. Война такое дело, люди постоянно исчезают. Примерно через неделю мы оттуда ушли, а потом, может быть через месяц, добрались до этого гребаного концлагеря. И первое, что увидели, — товарные вагоны, заполненные человеческими телами. Почти все без одежды, высохшие, кожа да кости. Ноги такие худые, как палочки. Не знаю почему, но мне пришло в голову, что среди них может быть и Эльза с сыном. Что кто-то написал на нее донос в гестапо — мол, пекла хлеб для врага. Мысль, конечно, странная, но если бы ты видела… — Он глубоко затянулся и медленно выдохнул. — Нас всех как будто оглоушило. Шли мимо вагонов молча, никто слова не сказал. Мы и раньше много всякого повидали, но это… В общем, так и вошли в лагерь.

Из ворот вышел немец. Здоровенный такой, образчик арийской расы, ростом за шесть футов, широкоплечий, блондин. На груди бляха — Красный Крест, в руке белый флаг. Я еще подумал: сукин сын, где ты был? Ты же ничего для них не сделал, для всех этих бедняг в вагонах. Парень рядом со мной пробормотал: «Давай, гад, сделай что-нибудь не так, шагни в сторону». Он уже палец на спусковом крючке держал.

Ну вот… Прошли мы в ворота, и тут все эти… эти люди хлынули к нам со всех сторон. Сколько их там было… сотни или даже тысячи, грязные, изможденные, больные… Двое махали нам с дерева. Некоторые сидели на земле, не могли подняться. Весь двор заполонили. Смеялись, плакали. Один был так на дядю Херба похож… — Мартин попытался улыбнуться, но выжал только гримасу и затушил сигарету. — Они хватали нас, целовали руки и ноги. Представляешь, нас хватали скелеты.

— Твои кошмары…

— Да.

— Милый, может…

— Один из нацистов вышел сдаваться. Рассчитывал, что все будет по правилам. Нацепил все свои медали, эти побрякушки. — Он заговорил громче, лицо напряглось. Такой Мартин меня пугал.

— Милый…

— И вот, когда этот ублюдок рявкнул «Хайль Гитлер», наш командир оглянулся на горы гниющих трупов, посмотрел на заключенных, а потом плюнул нацисту в лицо и обозвал Schweinehund.

— Хорошо.

Мартин моргнул.

— Мы все были готовы его разорвать. Потом двое парней увели этого мерзавца, а через минуту я услышал два выстрела. Ребята вернулись, и один сказал: «К черту правила». А другой добавил: «Кончили на месте».

Глаза его полыхнули гневом, и у меня по рукам побежали мурашки.

— Дело не в войне. С неба не падали бомбы, никто не требовал от солдат отодвинуть линию фронта. И конечно, речь не шла о самозащите. Германия уже капитулировала, охранники были безоружны. Но тот лагерь был адом, местом мучений и страданий, пыток, гниющих трупов и… Знаешь, что поразило меня больше всего? Тысячи пар обуви у крематория. Гора обуви. И еще запах. — Мартин потер ладонью нос. — Я никогда, наверно, от него не избавлюсь. — Он подтолкнул очки повыше, на переносицу, и посмотрел на меня: — Там, в лагере, война была уже ни при чем. Там правила ненависть, и мы все хотели мести.

Мартин отвернулся, и я с облегчением выдохнула.

— Некоторые немцы, то ли слишком самоуверенные, то ли просто тупые, еще и выкрикивали оскорбления. Представляешь? Махали белым флагом и орали какие-то гадости. Один фриц завопил, что, мол, требует суда согласно Женевской конвенции. А Уилли в ответ: «Вот тебе суд, ублюдок! Ты виновен!» — и выстрелил ему в лицо.

— Но ведь он и был виновен.

— Уверена?

— Разве он не служил там?

— Там служили сотни немцев. К сорок четвертому нацисты уже привлекали на службу женщин, подростков и стариков. Отказать СС было невозможно, ты мог только выбирать, кем стать — охранником или заключенным. — Мартин помолчал. Вздохнул. — Потом все немного успокоилось и полковник выстроил у стены человек пятьдесят немцев. Охранять их оставил молодого солдата с автоматом. Только ушел, как парнишка начал стрелять. Полковник крикнул: «Ты что, черт возьми, делаешь?» Парень расплакался, объяснил, что они попытались бежать. Вообще-то бежать никто и не пытался, но все были в таком взвинченном состоянии… Парень только твердил: «Они не солдаты, они преступники. Их нельзя просто взять и отпустить». Полковник не стал с ним спорить, а санитары отказались помогать раненым — их так и оставили умирать. И знаешь, меня это совершенно не тронуло.

— Понимаю.

— Вот тогда и началось. Никто ничего не организовывал, все случилось само по себе: стрельба, крики, паника, все мечутся, повсюду крики. Помню, ко мне бежит немец с белым флагом, а за ним наш парень, капрал: «Нет, мать твою, не уйдешь!» И очередь в спину. Нескольких убили заключенные. Лопатами.

— А ты?..

Мартин покачал головой:

— В тот день я никого не убил.

— Тогда что? Что ты мог сделать? И, знаешь, я могу их понять. Тех, других. Правда.

— Знаю. Я тоже их понимал, пока не увидел Эльзу.

— Ту девушку из булочной?

— Я ведь думал, что она там, в вагоне. В лагере было девятнадцать женщин-охранниц. Не знаю как, но среди них оказалась и Эльза. Скорее всего, ничего другого ей и не оставалось. В любом случае она прослужила там недолго. Что случилось с ее сыном и матерью, не знаю. Я увидел, как один наш парень прижал ее к угольному бункеру. Она увидела меня, узнала и крикнула, протянула руку. Что крикнула — я не понял. Важно то, что я так ничего и не сделал. Я был офицером, мог помочь, защитить. Одного слова хватило бы. Отставить. Но я не сделал ничего.

— Ты был в шоке.

— Я был офицером. Человеком. Она молила меня о помощи, а я стоял и смотрел, как тот парень вышибает ей мозги. Это была не война, а убийство. И я просто стоял в стороне. Какая-то часть меня так и останется там навсегда.

— Господи.

— Уже после войны был трибунал. Против нескольких ребят выдвинули обвинения, но Паттон их отмел. Свидетелей не вызывали, виновным никого не признали. Много спорили насчет того, сколько именно безоружных немцев убили в тот день. Пятьдесят? Сто? Пятьсот? Не знаю. Там был хаос. Но я знаю, что Эльза заслуживала суда. Я знаю это сегодня и знал тогда.

— Ох, Мартин. — Руки мои упали на колени. Я не понимала что сказать, чувствовала себя совершенно опустошенной. Он ждал, а я молчала.

— Ну вот, теперь ты знаешь.

— Ты не мог это остановить, — только и выговорила я.

— Неужели не поняла? — Мартин улыбнулся, получилось нелепо, почти гротескно. — Я не хотел это останавливать. На ней была та форма. Скелеты в лохмотьях, голые трупы в вагонах, запах, гора обуви у крематория — и те, в нацистской форме. Я стрелял в них, тех, что в этой форме, все два года. Да, ее лицо, лицо Эльзы, в эту картину не вписывалось, но она носила ту чертову форму. Вот почему я ничего не сделал. И теперь должен платить.

— Это безумие, — пробормотала я. Паранойя и безрассудство, что за жуткая комбинация. Жуткая, но понятная. Жизнь не нашла для него расплаты, и он придумал ее сам. — Мартин? Милый? — Но он был уже не со мной — ужас случившегося сковал мозг; он сидел, невидяще уставившись в стол, словно снова вернулся туда. Я погладила его по руке: — Милый?

Мартин оторвал взгляд от стола.

— Знаю, мы познакомились в немецкой булочной. Лучше бы этого не было. Не хочу думать о немецких булочных.

Он поднялся и, не сказав больше ни слова, пошел спать. Я посидела еще немного, пытаясь найти в себе место для всего этого, и мои собственные переживания и тайны показались вдруг мелкими и незначительными.

Не могу сказать, долго ли я там сидела, но в какой-то момент глаза вдруг стали сами собой закрываться. Я бы, наверно, опустила голову на стол и уснула, но не хотела оставлять Мартина одного. Не хотела, чтобы думал, будто отвратил меня от себя так же, как отвратил себя от себя.

Я поплелась в спальню, и — вот чудеса! — Мартин мирно спал. На стуле висела одежда; рассеивая лунный свет, поблескивала москитная сетка. Лицо было спокойное и умиротворенное, каким я давно его не видела. Мартин жил с этим два с лишним года и вот теперь наконец выговорился, сбросил камень с души. С того вечера Эльза принадлежала уже нам обоим.