Одни воспоминания порождают другие, и, переносясь мыслями к тем первым дням со старшим поваром, я невольно устремляюсь еще глубже в прошлое, в бытность больших возможностей — ведь теперь время словно сворачивается и возможностей становится все меньше и меньше. Самое раннее, что я могу вспомнить, — широкоскулое угольно-черное лицо в обрамлении продетых в растянутые мочки ушей золотых обручей. Белки ее глаз отливали желтым, зато крупные зубы сверкали белизной. У нее был массивный костяк — старая черная кожа бугрилась на локтях и суставах пальцев, и эти грубые наросты свидетельствовали, что женщина занимается тяжелым трудом.

Кантерина — певица — не было настоящим ее нубийским именем. Девушки прозвали ее так, потому что во время работы она пела свои унылые африканские песни. Кантерина вела весь дом: готовила еду, скребла полы и кипятила грязное белье. По вечерам она надевала чистый синий тюрбан и свежий передник и подавала вино мужчинам в бельэтаже, где они пили и смеялись с девушками. Приводила в порядок спальни, выливала мутную воду из умывальных тазиков и наполняла кувшины чистой. В полдень, когда девушки просыпались, она приносила им горячий настой из шиповника. А сама завтракала гораздо раньше, на кухне со мной — себе наливала чай, а мне давала хлеб с медом и теплое молоко.

Не представляю, в каком возрасте монахиня принесла меня в бордель, но Кантерина любила повторять, что я уместился бы на ладони взрослого мужчины. Я часто просил ее рассказать об этом, и до сих пор вижу, как она проворно сворачивает простыни и говорит:

— Твои ножки были поджаты, будто у лягушки, ты пищал не громче котенка, а ручками шарил словно слепой. — В этом месте она обычно качала головой. — Костлявый! Жалкий! Еще одна обуза в этой тяжелой жизни.

Иногда она задерживала в руках наполовину свернутую простыню, и голос ее становился мягче.

— Я не могла тебя не принять. — Она распрямлялась, с достоинством фыркала и разглаживала складки на материи. — Конечно, эта стрега не взяла бы тебя обратно. — «Стрега» означало «ведьма». Иногда Кантерина усиливала «р» — стрррега — и презрительно поджимала нижнюю губу. Затем откладывала в сторону простыню и продолжала: — Ведьмино лицо было сморщенным и маленьким, как и ее сердце. Стрега заявила: «Мы надеялись, что родится девочка, чтобы воспитать ее в чистоте. Но родился мальчик». Она отдала тебя мне, отряхнула руки и закончила: «Все равно они в итоге приходят сюда. Так пусть уж сразу». Она назвала себя сестрой милосердия. Стрега! — Кантерина в последний раз презрительно фыркала и уходила с постиранным бельем, и ее стройные бедра колыхались в такт заунывной нубийской балладе.

Она не стеснялась в выражениях, но когда одна из девушек родила мальчугана и оставила его кричать и корчиться, завернула младенца в мягкое одеяло и ворковала над ним, пока тот сосал пропитанный молоком кончик ее передника. Заметив, что я наблюдаю за ней, она повернулась ко мне:

— Теперь он наш.

Она неизвестно почему назвала его Бернардо и тряслась над ним всю неделю, пока он жил. А когда обнаружила мертвым в ящике, служившем ему колыбелью, завопила так, что на кухню сбежались все девушки. Безмозглая молодая мать забрала младенца из ее рук, встряхнула маленькое обмякшее тельце и, когда тот не отозвался, бросила в мусорную бадью и вернулась к работе. Кантерина развернула тюрбан и закутала в него малыша. Никогда не забуду ее потрясенное, исказившееся от боли лицо, когда она, прижимая запеленутый комочек к груди, выходила из задней двери.

Я подрос, мог пододвигать стул к буфету, чтобы достать до верхней полки, где Кантерина держала банку с конфетами, и она стала после завтрака выгонять меня на улицу словно кошку.

— Нельзя судить девушек, — повторяла она. — Они говорят: «Стоит взять одного, появятся еще двадцать. У нас не приют для беспризорных». — И мягко выпроваживала меня за дверь, приговаривая: — Чем меньше тебя здесь видят, тем лучше. Все равно тебе надо учиться самостоятельности. — Она трогала родинку у меня на лбу, обводила пальцем ее неправильные контуры. Родинка, занимающая четверть лба над моим левым глазом, и по сей день темно-коричневого цвета. — Темная кожа, — бормотала Кантерина, — пусть даже на маленьком участке тела — знак печали. Может, ты это тоже узнаешь.

Когда она впервые выпихнула меня за дверь, я, скрючившись, уселся рядом и проплакал все утро. Но, проголодавшись, стал рыться в мусорной бадье борделя и обнаружил завернутую в промасленную тряпку свежую еду, которой хватило, чтобы набить себе живот. Поев, я свернулся калачиком рядом с бадьей и уснул. Кантерина выдворяла меня таким образом каждый день, но при этом не забывала класть в мусорную бадью сверток с едой.

Вскоре я начал уходить сам и, заинтересовавшись миром, стал все дальше и дальше путешествовать по улицам. Я был не из самых маленьких, ползавших вместе с кошками по мостовой беспризорников. И мне повезло больше, чем другим: когда наступала темнота и девушки были заняты с клиентами, Кантерина впускала меня в бордель и я спал в ее кровати.

Она пообещала мне на день рождения вишневый пирог — эту дату она выбрала произвольно и по традиции отмечала, выпекая что-нибудь особенное. Помню свое эгоистичное разочарование, когда обнаружил, что ослабевшая Кантерина в мой день рождения не смогла подняться с кровати и испечь обещанное лакомство. Вскоре после этого я вечером возвратился домой, но ее уже не было. Другая женщина, с толстыми пальцами и зловонным дыханием, указала мне на дверь. В ту ночь я спал на улице у черного входа в бордель. Помню, что больше всего скучал по запаху Кантерины — согревающей смеси выпечки, свежевыглаженного белья и женского тела. Такого сочетания ароматов мне больше не приходилось вдыхать до тех пор, пока я не познакомился с Франческой. После того дня в мусорной бадье уже не появлялись свертки с едой.

Я вырос на улицах, кишевших торговцами всех мастей и матросами из любой страны мира. Венеция во все времена являлась международным портом, а в тот период корабли причаливали особенно часто. Город служил расчетной палатой для товаров со всего света. Со Среднего Востока привозили шелковую парчу. Египетские торговцы продавали квасцы для окрашивания шерсти. Мусульмане предлагали блестящие фиолетовые красители, приготовленные из лишайников и насекомых. На Риальто можно было приобрести прочную железную утварь из Германии, выделанную кожу из Испании, роскошные меха из России. Товары стекались со всех известных уголков мира: пряности, рабы, рубины, ковры, слоновая кость… В маленькой Венеции, приютившейся на пересечении торговых путей Адриатики, были все сокровища мира, и каждое имело свою цену.

Я любил слоняться на причалах и мечтать о большом корабле, увозящем меня в дальние страны. Смотрел, как суда скользят по морской глади, и попутный ветер раздувает их паруса, и знал, что трюмы ломятся от товаров, которыми будут торговать на дальних берегах. Я воображал, будто нахожусь внутри и, уютно свернувшись между тюками с флорентийской шерстью, засыпаю, убаюканный волнами. Живущий на улице, я тогда еще не знал, что ненавижу темные, закрытые пространства.

Мои мечты навевали пронизывающий ветер с моря и терпкий запах соленого воздуха, крики чаек и песни мускулистых матросов, вспененная кораблями вода и цоканье копыт по булыжнику запряженных в повозки лошадей. Именно в то время и в том месте безграничных возможностей я познакомился с Марко. Он был старше меня на год или два — впечатляющая разница для маленького мальчугана. Я крепко держался своего оборванного воспитателя и подражал его развязным, грубовато-добродушным уличным манерам. Старший повар стал моим наставником, но Марко остался первым учителем.

Марко показал мне, как налетать на женщину, занятую выбором дыни, и запускать свои проворные пальцы к ней в кошелек. Как залезать своей маленькой ручонкой господину в карман, чтобы, почти не касаясь ткани, зажать между пальцами и извлечь наружу монету, — и все это мимоходом, ни секунды не задерживаясь. Мы составили хорошую команду у прилавков с едой: пока один отвлекал внимание продавца, другой хватал буханку или клин сыра. Марко научил меня многому. Но самое главное, вбил мне в голову, что если покажутся Cappe Nere, надо тут же уносить ноги, с какой бы ни пришлось распрощаться добычей. Cappe Nere. или «черные плащи», были тайной полицией Совета десяти.

Их существование не составляло секрета — они разгуливали по Венеции в особых коротких черных плащах, под которыми прятали ножи и пистолеты. Но никто не решался говорить об их повседневной жестокости и беспредельной власти в роли правой руки могущественного Совета десяти. Даже дож отвечал перед советом, и всем было прекрасно известно: если «черные плащи» стучат к человеку в дверь, ему предстоят неприятности с десятью безжалостными людьми. Глупцы падали на колени и просили пощады, умные выбегали через черный ход и садились на первый уходящий из Венеции корабль.

Но по иронии судьбы именно благодаря одному из «черных плащей» нам с Марко улыбнулась удача. Мы стащили головку моцареллы из бочонка торговца сыром — непростое дело, — и успех разжег в нас алчность. Нам уже случалось пробовать хлеб с запеченными в корке зелеными оливками, и тот случай стал для нас праздником желудка. К несчастью, батоны с оливками — длинные и неудобные — невозможно спрятать под одеждой, тем более бежать с ними сломя голову по Риальто. Но мы знали одного одноглазого булочника, и считали его телесный изъян шансом на успех, поэтому решили испытать судьбу — стащить хлеб с оливками и съесть его с сыром.

Я зашел со стороны здорового глаза торговца и стал откровенно разглядывать его товар — с наглой ухмылкой оценивая еду, которую никогда не смог бы купить. Пока булочник следил за мной своим единственным глазом, Марко подкрался с другой стороны, схватил хлеб с оливками и бросился наутек. Но торговец, должно быть, что-то услышал — возможно, шуршание батонов или возглас одного из покупателей. В последнюю секунду он обернулся и, заметив, как Марко скрывается в толпе с хлебом под мышкой, закричал во все горло: «Вор!»

Покупатели вскинули головы, но мы неслись мимо — быстрые и проворные. Мы смеялись от радости в предвкушении трапезы и не заметили, как напоролись на «черный плащ» с растопыренными в стороны руками. Он появился словно ниоткуда. С ними всегда так бывало. Мы замерли.

Его лицо казалось спаянным из острых углов: выдающийся вперед лоб, подбородок с ямочкой, тонкие губы. Марко, всегда отличавшийся сообразительностью, протянул ему наш драгоценный батон с оливками. Я достал из грязного кармана головку моцареллы и последовал примеру товарища. Но великан только рассмеялся.

— Дерзкие негодники! — Он взял нас за шкирки и подвел к прилавку одноглазого торговца. — Великодушно с твоей стороны угостить этих двоих хлебом. Я вижу, ты филантроп.

В единственном глазу булочника вспыхнули злость и страх.

— Да, синьор, — ответил он. — Я всегда помогаю бедным. — Его взгляд свидетельствовал, что он готов нас убить.

Но торговец взял себя в руки, поджал губы и процедил:

— На здоровье, мальчики.

«Черный плащ» крепко держал нас за шиворот.

— Скажите человеку «спасибо», неблагодарные олухи!

Мы пробормотали слова признательности, а булочник, желая как можно быстрее от нас избавиться, предложил:

— Синьор, не откажитесь принять свежую булочку. Попробуйте — она еще теплая! — И протянул свое изделие.

«Черный плащ» коротко рассмеялся, отпустил нас и, отвесив подзатыльники, приказал:

— Убирайтесь подобру-поздорову!

Мы прижали еду к груди и неловко побежали, постоянно оглядываясь, чтобы убедиться, не гонятся ли за нами. И не останавливались, пока не достигли тихого, заваленного мусором туника и там, дрожа и не в силах отдышаться, сели у закопченной стены.

Я посмотрел на Марко, желая получить подтверждение, что мы действительно остались живы после стычки с «черным плащом». На его худом чумазом лице играла неуверенная улыбка.

— Получилось, — проговорил он.

Из-за глубоко въевшейся грязи судить было трудно, но я знал, что мой товарищ рыжий и веснушчатый. Когда солнце, как в тот день, образовывало вокруг его головы золотистый нимб, лицо казалось одновременно ангельским и лукавым.

В тот раз мы наелись досыта, но даже при нашей сноровке и иногда сопутствовавшей удаче выдавалось слишком много голодных дней. Продавцы и покупатели дружно следили за такими, как мы. Многие торговцы бросались в погоню, едва увидев. Как-то раз мы притаились за спиной какой-то толстухи у фруктового лотка, и вдруг ее руки метнулись в стороны и она, не переставая нюхать белые нектарины, ухватила нас за волосы.

— Не ваш день, ребята! — расхохоталась толстуха и так сильно нас толкнула, что мы покатились в разные стороны.

Иногда мы рылись в мусорных кучах и дрались с другими беспризорниками за все, что хотя бы отдаленно напоминало съестное. В один из таких постных дней мы впервые поссорились с Марко. Разгребая мусор, я обнаружил помет совсем маленьких котят — все были мертвые, кроме одного. Я взял везунчика на ладонь; котенок повернул ко мне острую мордочку и мяукнул. Я вспомнил, как Кантерина говорила, что, когда меня принесли, я был похож на новорожденного котенка, и меня захлестнула внезапная волна любви. Я стряхнул с малыша грязь и, не обращая внимания на презрительный взгляд товарища, положил в карман.

В тот день я сильно рисковал, стянув у молочника целое ведерко молока. Идиотская кража — я оставлял за собой белые капли, и любой желающий мог бы легко меня выследить. Молочник погнался за мной, но не хотел надолго оставлять свой товар и вскоре повернул обратно. Когда погоня прекратилась, у меня еще оставалось полведерка молока. Я нашел тихое место за полуразрушенной церковью и, присев на корточки, пропитал молоком полу рубашки и заставил беззубого котенка сосать. Марко взорвался:

— Намерен скормить хорошее молоко кошке? — Его глаза недоверчиво округлились. — Ну-ка, дурья твоя башка, дай мне этого уродца, и я быстро с ним покончу!

— Не трогай! — спрятал я котенка за спину. На лице Марко появилась злобная ухмылка, и я поспешно добавил: — Возьми половину молока. Это по-честному. А как я поступлю со своей половиной, не твое дело. — Марко дернул подбородком, но уступил.

Два дня я кормил котенка — старательно, капля по капле, — пока остатки молока не прокисли, и тогда я допил его сам. При виде беспомощного создания что-то отмякало у меня внутри, хотя и не очень сильно. Если живешь на улице, нельзя особенно расслабляться. Я назвал котенка Бернардо — в честь малыша, потерянного Кантериной, и нашептывал ему свои секреты и всякие нежности, которыми не решался поделиться с Марко.

Через несколько недель Марко надоело обзывать меня идиотом, и он лишь презрительно фыркал, когда я вынимал изо рта кусочек пережеванной рыбы и давал Бернардо слизывать с кончика пальца. Однажды утром котенок отправился самостоятельно добывать себе еду.

— Скатертью дорога! — прокомментировал мой товарищ.

Но, к его разочарованию и моему облегчению, вечером Бернардо нас нашел. Все кошки обладают чувством дома, но у Бернардо в этом отношении был настоящий талант.

Он вырос в тощего рыжего кота, охотился на рассвете и на закате — в эти магические для семейства кошачьих часы, — но с наступлением темноты неизменно меня находил, начинал мурлыкать и тереться о ногу. Я прижимал его к груди, и у меня внутри разливалась ранее неведомая теплота — насколько я себе позволял. Бернардо принимал любой кусочек, который я для него припасал, позволял себя гладить и шептать в свое маленькое остроконечное ухо. Он засыпал, устроившись у меня под рукой, и я в свою очередь успокаивался, чувствуя рядом живое тепло. Я не обращал внимания на холодные взгляды и едкие замечания Марко — ведь бедняге приходилось спать одному.

Мы с Марко никогда не обсуждали ничего до такой степени идиотского, как любовь животного. Ограничивались планами будущих проделок и бахвальством. Самое сокровенное, в чем я ему признался, было мое желание пробраться на корабль и уплыть в Нубию. Я не имел ни малейшего представления, где она находится, но, вспоминая сладкие утренние часы с Кантериной и ее задушевные песни, решил, что это место стоит поискать. Пробраться на корабль было одной из моих любимых фантазий, пока Доминго, неразговорчивый прыщавый мальчуган из испанского порта Кадис, не живописал мне в красках, какая судьба ждет таких беглецов.