В выходные Йоген написал два письма и сочинение. Первое письмо такого содержания:

Дорогая мама,

уже неделя, как я здесь, и у меня все в порядке. Чувствую себя в этом доме среди таких разных ребят просто здорово. Мне уже отсюда никуда не хочется. Нашел несколько друзей, с которыми провожу время. Один налетчик, а что сделал другой — этого я лучше писать не буду. Не волнуйся из-за меня. Мне тут нравится, тут столькому можно научиться!

Йоген.

Второе письмо было таким:

Дорогой Аксель,

я этого больше не вынесу. Кругом недоверие и сплошная грызня. Меня оболванили, а Шмель, наш воспитатель, вечно ко мне придирается. Если меня скоро не выпустят, я сбегу или покончу с собой. Знать бы только, что надо сделать, чтобы поскорее выйти отсюда. Может, ты посоветуешь?

Твой друг Йоген.

Первое письмо он, как полагалось, сдал в незапечатанном виде господину Шаумелю и получил его обратно, так как сведения о проступках других сообщать запрещалось, но в принципе письмо хорошее: видно, что он уже освоился и чувствует себя вполне нормально.

Второе письмо он отдал парикмахеру, который даже на марку расщедрился и бросил письмо в городе. Он это иногда делал, хотя и не для всех. Йоген должен был благодарить Свена за ценный совет.

Сочинение называлось по-прежнему «Почему я здесь», но он просто переписал содержание предыдущего варианта. Йоген стиснул зубы, когда клал сочинение на стол господина Шаумеля.

Тот лишь пробежал глазами по строчкам и сказал:

— Стало быть, к следующим выходным — еще раз, Боксер!

…Воспитатели должны были через определенные промежутки писать характеристики на своих подопечных — это входило в круг их профессиональных обязанностей; в свою очередь, и они сами получали характеристики от ребят. Изложенные в письменном виде оценки воспитателей аккуратно подшивались к аналогичным листкам с грифом «Служеб. А-4» в личные дела. Их можно было в любую минуту взять, открыть и в случае надобности составить представление о том или ином парне. Ребячьи оценки, напротив, передавались изустно; они могли меняться — тут все зависело от того, кто сообщал их новоприбывшему. Но в основных чертах они были сформулированы окончательно и бесповоротно.

Впрочем, такие устные легенды создавались далеко не о всех, а лишь о тех, кто того заслуживал, ибо являлся неотъемлемой частью дома, постоянно в нем находился и имел право голоса во всех делах. Практиканты, например, такого не удостаивались. Они были фигурами временными, не успевавшими за несколько недель своего пребывания в интернате что-то кардинально изменить. Они так слабо разбирались в механике здешней жизни, что обвести их вокруг пальца не составляло особого труда, более того, они были заинтересованы в поддержке ребят, если не хотели завершить свою практику явным провалом и последующими неприятностями. Ребята воспринимали их чуть ли не как товарищей по несчастью, чей каждый шаг также подлежал аттестации. Разница заключалась лишь в том, что получаемые ими характеристики решали их судьбу в смысле приема в исправительные заведения, а не освобождения из них. О практикантах отзывались скупо: в порядке, симпатяга, тупарь, индюк, мямля. И все было ясно. Тогда как воспитатели представляли собой существенные, определяющие моменты жизни, поэтому заслуживали повышенного внимания и всесторонней оценки.

У воспитателей под рукой были личные дела. В них содержались исходные данные и одновременно тот фундамент, на котором постепенно возводилось многоэтажное оценочное сооружение. В личных же делах, что передавались ребятам из уст в уста, технологический принцип монтажа разрозненной информации существовал как бы изначально. Не имея доступа к таким же исходным данным, ребята основывали свои суждения на не менее достоверных сведениях. Они выуживали их из обрывков подслушанных разговоров, из случайных откровений воспитателей, из мимоходом брошенных реплик и несдержанно-язвительных замечаний коллег-соперников, из того, что болтали на кухне и в пошивочной мастерской, из наблюдений и рассказов других поколений воспитанников.

Если бы кто-то взял на себя труд сопоставить, какова доля правды в оценках, данных друг другу двумя заинтересованными сторонами, то он, скорее всего, с удивлением констатировал бы, что она в обоих случаях почти одинаково велика. В разномастной, собранной из самых неожиданных источников и сведенной в одно целое информации о воспитателях содержалось примерно столько же точных фактов, сколько и в личных делах ребят. Некоторые искажения и ошибки имелись с обеих сторон, но разница, если судить непредвзято, была незначительна.

Вот как выглядело устное личное дело господина Шаумеля, по прозвищу Шмель: родился в 1918 году, в 1937-м окончил школу, затем — военизированная трудовая повинность, вермахт, война, плен, возвращение.

Это произошло в 1947 году, Шмелю к тому времени было двадцать девять лет, и он все еще не имел твердой профессии в руках. Ничего он не имел. Ни жены, ни ребенка, ни профессии, ни жилья. А честолюбие, которое некогда, возможно, и обуревало выпускника школы, в течение войны или же плена постепенно сошло на нет. В свои двадцать девять лет он был не таким уж молодым человеком, и перспектива ухлопать еще несколько лет на освоение какой-то профессии мало привлекала его. К тому же и крыши над головой не было. Вот как случилось, что фельдфебель в отставке, своими глазами повидавший Польшу, Францию, Россию и несколько лазаретов, откликнулся на объявление и предложил свои услуги в качестве воспитателя в специнтернате, был принят и с тех пор стал обладателем отапливаемой комнаты, регулярного харча и твердого, хоть и скромного жалованья.

О воспитании он знал столько же, сколько любой, кого когда-нибудь кто-то воспитывал: строгий, но справедливый отец, шарфюрер в гитлерюгенде, шеф в период военно-трудовой повинности, унтер-офицер в вермахте, командир роты на фронте. В начале своей воспитательной карьеры он вдобавок ко всему приобрел несколько книжек: самоучитель «Сделай сам» для мальчиков, справочник по играм, «Психологию подросткового возраста», томик скетчей и пьесок, два сборника песен. Все книги он проштудировал на совесть — за одним лишь исключением. Исключением был труд по психологии подростков: его не так-то просто было понять, это требовало душевных усилий, а откуда их было взять после целого дня, проведенного в предельно укомплектованной группе ребят.

Настоящего профессионального образования тогда не требовалось. Руководители исправительных домов были счастливы, если им удавалось залучить любого воспитателя. А когда впоследствии все сильнее и сильнее ощущалась нужда в капитальном обучении воспитателей — еще до их непосредственной практической работы, Шмель уже считался опытным специалистом, от которого грех было требовать дополнительной переподготовки. С другой стороны, именно отсутствие необходимых документов тормозило его продвижение по службе.

В сущности, Шмель был убежден, что каким бы основательным образование ни было, оно не способно заменить драгоценного опыта, приобретенного им в течение всех этих лет. То, что он случайно узнавал от практикантов или молодых коллег — о тестовых методах, социограммах, психологии, групповой динамике и подобной белиберде, — на его взгляд, лишь неоправданно усложняло работу. Он уже давно состряпал законы воспитания по собственному рецепту — они были ясны, лаконичны, доходчивы и не нуждались ни в какой ученой обертке. Эти тезисы он вдалбливал и практикантам, которых ему навязывали последние несколько лет. Практиканты внимательно их выслушивали, а после лишь улыбались про себя.

— Воспитывать, — вещал он, — означает развивать все хорошее, что есть в этих негодниках, и подавлять все дурное. В тех, кто попадает к нам в руки, мало что можно развивать, зато многое приходится подавлять. В этом вы сами убедитесь, когда поработаете с мое. Никаких особых вспомогательных средств нам не требуется. Достаточно и двух-трех заповедей из десяти: не воровать, не лгать, не предаваться блуду. Чтить отца с матерью — этого во многих случаях и требовать нельзя. Прибавьте сюда еще несколько правил, которых открытием не назовешь. Им в обед сто лет. Важно лишь суметь их как следует закрепить. Большинство этих правил можно почерпнуть в старинных мудрых изречениях. Их-то и следует вбивать парням в голову. Не текст, конечно, — он до них не дойдет, а смысл.

После чего он оглашал те немногие изречения, по которым воспитывал сам:

«Хочешь, кирпичик, быть встроенным в дом — тогда потерпи, пока тебя бьем».

«Годы ученья — годы почтенья».

«Послушание — высшая добродетель».

«Когда каждая вещь на месте, меньше работы и больше чести».

«Не делай другому того, чего не желал для себя самого».

Этим багажом он обходился уже двадцать с лишним лет своей деятельности, и в целом совсем неплохо, как он полагал.

И все подростки знали назубок: от Шмеля можно освободиться, только если держишь язык за зубами, слушаешься, содержишь свой шкафчик в порядке, стелешь постель по линеечке, никогда не опаздываешь, чистишь до блеска обувь, моешься под душем голышом, носишь короткую прическу с аккуратным пробором, содержишь ногти в чистоте, ставишь на место стулья в общей комнате, а когда дежуришь по столу, никогда не говоришь «хм», зато всегда — «ясно», никогда не противоречишь и прежде всего не даешь и в малейшей степени почувствовать, что имеешь хоть какое-то представление о разнице между девочкой и мальчиком.

Так все просто. Надо было лишь знать это и соответственно всегда принимать в расчет.

Около чашки Йогена стояла горящая свеча, у всех на тарелках лежало по два куска кекса. Ребята стояли позади стульев и пели: «Много счастья в день рожденья, много счастья в день рожденья…» Получалось очень слаженно, только в одном месте все сбились, потому что одни пели «дорогой Йойо», другие «дорогой Йоген», а кое-кто вместе с господином Шаумелем затянул «дорогой Боксер».

Потом господин Шаумель произнес свою поздравительную речь, которую один Йоген слушал внимательно. Все остальные давным-давно выучили ее наизусть, ведь дни рождения в группе праздновали по пятнадцать раз в году, а то и чаще: ребята постоянно приходили и уходили.

А напоследок, после всех весьма теплых и сердечных слов, господин Шаумель сказал:

— Отныне, Боксер, не забывай одного: начиная с четырнадцати лет ты лицо уголовно наказуемое и, если теперь что-нибудь натворишь, ты уже не отделаешься так легко, а предстанешь перед судом.

Странное поздравление.

Вообще-то маме сегодня было разрешено впервые навестить его. В день рождения это дозволялось. Но от нее еще вчера пришла открытка с красивым букетом: «Дорогой мой мальчик, в твой день рождения желаю тебе всего хорошего. Я так хотела бы навестить тебя, но у нас очень напряженное время, и мне крайне сложно именно сейчас вырваться на целый день. Пока же я посылаю тебе чудесную посылку, а в следующий родительский день приеду обязательно. С любовью, твоя мама». Поперек открытки, с краю, было приписано: «Сердечные приветы от господина Мёллера». Но в них Йоген не верил.

Посылки он еще не получил, и от Акселя не пришло ни строчки, хотя Йоген писал ему за это время трижды. Но Аксель не отвечал.

Когда все расселись и начали завтракать, Свен достал из нагрудного кармана маленький плоский сверток, завернутый в папиросную бумагу, и положил его Йогену на тарелку:

— Тебе, Йоген, на день рождения!

Шесть фломастеров в пластмассовом футлярчике: красный, синий, зеленый, желтый, коричневый и черный.

— Большое спасибо, Свен. Не стоило этого делать. Ведь последние две недели ты почти не получал карманных денег. Но я ужасно рад, правда!

Лицо Свена озарилось улыбкой.

В последние недели ему, так же как и Йогену, очень не везло с карманными деньгами. Воспитанники получали по марке в неделю, если все было хорошо. Это значит, что у тебя не должно быть ни одного минуса в журнале у Шмеля, а ставили их по любому поводу: плохо начищенные туфли, опоздание к столу, громкий разговор во время еды, грязные ногти на руках… Полностью карманные деньги выдавались редко. Каждый минус означал десять пфеннигов долой — вот почему Йогену за целый месяц удалось наскрести всего девяносто пфеннигов. У Свена дела обстояли не лучше. Он действительно экономил каждый грош, не мог себе позволить даже самую маленькую пластиночку жвачки. И все равно ему не хватало сорока пфеннигов. Вчера он из-за этого продал точилку для карандашей и ластик. Их взял Пудель. У этого всегда было денег чуть больше, чем у остальных, и никто не знал откуда.

После обеда господин Шаумель позвал Йогена к себе в кабинет: пришла посылка от матери и Йоген должен был распаковать ее в присутствии воспитателя.

Очевидно, мама обошла весь продуктовый магазин господина Мёллера. Гора сладостей, кексов, колбас, ветчины, рыбных консервов и прочих деликатесов производила и впрямь внушительное впечатление.

Лишь однажды господин Шаумель поднял брови, взял в руки коробочку заспиртованной вишни в шоколаде и с сомнением произнес:

— Так ли уж это хорошо для вас? Знаешь, я не уважаю алкоголь. Вам это не на пользу.

— Но, господин Шаумель, там ведь в самом деле чуть-чуть!

— Любой дурман начинается с первого глотка, и незачем вам знать вкус этой отравы. — Но потом он все же положил коробку обратно и лишь предупредил: — Только не съешь все сразу!

Предупреждение было излишним уже потому, что стоило Йогену выйти из кабинета воспитателя, прижимая к груди гастрономические сокровища, как на него со всех сторон устремились жадные взгляды. В этот день во время занятий все жевали, чавкали, сосали, а у Кайзера Рыжая Борода, видимо, не было никаких предубеждений против заспиртованной вишни: когда Йоген его угостил, он взял сразу две штуки. А вот господин Шаумель предпочел шоколадки с нугой. И то поколебавшись несколько секунд: принимать что-либо от ребят противоречило его принципам. Они тогда слишком легко уверялись, будто своим угощением покупают расположение воспитателя на будущее.

На урок зашел даже директор, господин Катц, он тоже поздравил Йогена. Показывался он не часто, был до того загружен работой, что успевал лишь просматривать дела ребят. Но в дни рождения он появлялся самолично, торжественно поздравлял именинника и, как правило, дарил книгу.

Йоген к чтению относился равнодушно, поэтому он довольно вяло поблагодарил Кайзера Рыжая Борода, когда тот положил ему на парту книжку карманного формата. Хотя мама и говорила всегда: в доме должны быть книги.

Она считала, что от чтения еще никто глупее не стал, а кое-что шло на пользу. Она говорила это с интонацией рыболова, который за целый день ничего не поймал, но все же надеялся на последнюю попытку. Кто потратил слишком много прикорма, больше не верил в то, что клюнет.

Иногда она приносила Йогену книги, напечатанные на толстой бумаге, с яркими обложками. На суперобложке обычно сообщалось, что читателя ожидает необычайно увлекательная история. Бывало, Йоген ловился на эту удочку — начинал читать, но вскоре ставил книгу на полку к остальным, точь-в-точь таким же.

В них ватаги ребят занимались поисками древнего клада, который, разумеется, был зарыт именно в том месте, где их свели летние каникулы. Судя по этим книжицам, весь мир был буквально нашпигован кладами.

Порой в них ребята преследовали преступника. Он хоть и был немыслимо коварен, но в то же время настолько глуп, что так и норовил угодить в какую-нибудь примитивнейшую ловушку, — куриные мозги, упакованные в приплюснутый череп.

Или там вовсе и не пахло приключениями. В классе появлялся новичок, с виду невзрачный, и весь класс отворачивался от него. Но потом этот новенький совершал что-нибудь из ряда вон выходящее: спасал жизнь бедняжке Хайни, или делал свиную отбивную из первого в школе силача, который мучил маленькую собачку, или совершал еще нечто благородное. После чего всем становилось немножко стыдно и новичок переставал быть новичком, а остальные от избытка чувств готовы были нести до дома его портфель.

Большинство книг Йоген быстренько откладывал на полку, потому что терпеть не мог ребят, которые в этих историях действовали. Все они были такие образцово-показательные и за письменные работы получали сплошные пятерки. А уж когда начинали говорить, казалось, что сперва они все это написали, а потом заучили наизусть. Родители стоили своих чад. Отцы были строги, но справедливы, а матери с улыбкой поправляли деткам воротнички, когда те возвращались домой, переполненные впечатлениями. И никогда родители там не разводились.

Полка была плотно заставлена и благодаря разноцветью корешков воспринималась в комнате как предмет украшения. Небольшой книжный шкаф в гостиной отличался от нее тем, что стоявшие там книги в толстых благородных переплетах производили более солидное впечатление. А если случалось, что кто-то из гостей брал в руки книгу — из маминого шкафа или же с Йогеновой полки, — ему, перелистывая, приходилось разнимать страницы.

Мать считала, что тот, кто не читает, остается дураком; духовная пища нужна не меньше, чем витамины. У нее, к величайшему сожалению, слишком мало времени, чтобы читать книги, но вот Йоген в свои тринадцать лет буквально умирает от безделья. Ему бы следовало набираться ума-разума, пока еще не поздно.

Но Йоген не верил ни книжной жизни, ни маминым словам. Если книги и в самом деле так важны, почему же мама сама хотя бы время от времени не брала их в руки?

А жизнь — это гвалт в школьном дворе, ликование от забитого гола на футбольной площадке, ярость на беговой дорожке, тиканье секундомера. Жизнь — это игра с собакой, плаванье в речке, пощипывающий в носу дымок костра, пробежки босиком по горячему песку. Жизнь — это пыль, пристававшая вместе с потом к лицу и рукам, но не та пыль, что покрывала книжные страницы.

Вечером своего четырнадцатого дня рождения Йоген лег в кровать, сжевал еще два кекса, посмотрел на подаренную господином Катцем книгу, потом взял небольшую книжку, которую получил от Кайзера Рыжая Борода. Шнурре — значилось на ней. Имя показалось Йогену очень подходящим для человека, пишущего книги. Он прочитал несколько первых попавшихся строк: «…Он не признался им, что был тайным королем и правил между Медным Рудником и Шпрее — самым молчаливым, замечательным и покорным народом: Империей Ночная Свеча, провинцией Лопух, страной Крысиная Серость…»

Йоген пролистнул назад и прочитал название: «Штеппенкоп». Необычное название. Посмотрим!

«Было начало первого; школьный двор примыкал к учебному плацу одной из казарм. Несмотря на то что окна были закрыты, сквозь унылое поскрипывание стальных пружин отчетливо доносились команды…»

Йоген начал читать в нерешительности, потом увлекся. Он понимал тайного короля империи, который оставался для всех других недоступным. Он понимал даже человека, который не мог любить Штеппенкопа, но со временем привязался к нему.

Мама как-то сказала, что порой в книжке сам себя находишь. Йоген хоть и не нашел себя, зато обнаружил там человека, ставшего неожиданно в его глазах самым важным человеком на свете. Ужасно волновало, будут ли повиноваться ему крысы, подчинятся ли ему соколы.

Йоген читал и ни разу не почувствовал, будто его свысока похлопывают по плечу. Тот, кто это все написал, и не подумал изображать все с той прозрачной ясностью, когда происходящее можно понимать лишь однозначно. Он как будто и не собирался рассказывать читателям какую-то историю. Он рассказывал ее себе самому, в душе надеясь, что читающий все же воспримет ее. Видимо, он очень доверял читателям.

Слова выстроились чередой, как и в его красочных книжках на полке. Но они были написаны человеком, который умело стер с них пыль, так что они казались новорожденными.

«Хайни дрожал; он уперся кончиками пальцев в землю и весь сосредоточился на прыжке. Теперь он не был королем; он был детенышем грифа, с туловищем леопарда и головой хищной птицы. И вот он прыгнул».

— Так, а теперь свет выключается, — громко сказал господин Шаумель.

Йоген поднял голову от книги.

— Еще одну минуточку! — попросил он и опять уткнулся в книгу.

Почти невероятно, но Шмель и впрямь оставил свет на пятнадцать минут. Только пробурчал:

— Ладно уж, раз день рождения…

Жизнь — это, оказывается, еще и вопрос: что случится с соколиным птенцом? Это предательство солнцем своего властителя Штеппенкопа. Жизнь — это тишина после заключительных фраз: «Весь обратившись в слух и зрение, он поднял голову — не появятся ли откуда-нибудь соколы? Небо было чистым».

— Книжный червь? — спросил господин Шаумель, зайдя через пятнадцать минут.

— Да нет, — признался Йоген. Господин Шаумель повертел в руках книгу.

— Вообще это совсем не для детей, — сказал он. — Но может, именно поэтому…

Впервые за последние дни Йоген засыпал с радостным чувством. Завтра можно будет снова открыть книгу: в ней еще много рассказов.

Жизнь — это жадный интерес к неведомой действительности, сотворенной человеком, который прекрасно разбирался в жизни.

А день рождения? В принципе он прошел очень хорошо.