Стоял один из тех прекрасных вечеров, какие бывают в начале сентября; прошло три месяца с того дня, когда я впервые увидел Стеллу на краю маленького поля старой Бригитты. Я остановился на том самом месте, где впервые увидел ее, и опустился на землю там, где она тогда сидела; я припомнил ее первые слова, обращенные ко мне, и повторил их вслух. Я взглянул на куст шиповника и отвел глаза, потом встал и направился к хижине. Наступила уже ночь, но в домике никого не было, а мне никогда еще не случалось видеть его пустым, если только Бригитта и Стелла не работали в поле. Я твердо знал, что их нет и в поле, однако снова вернулся туда и, не найдя Стеллы, почему-то глубоко опечалился, словно и в самом деле надеялся ее там встретить.

Не было такой опасности, которая не представлялась бы в самом преувеличенном виде моему воображению. То я опасался, не открыли ли преследователи Стеллы ее убежища, и при одной этой мысли ненависть к ним вспыхивала во мне с прежней силой; то я с дрожью спрашивал себя, не стала ли она жертвой дикого зверя или разбойника; и тех и других было не так уж много кругом, но вдруг Стелла повстречается с кем-нибудь из них?!

Я брел наугад, охваченный множеством различных опасений, как вдруг заметил слабый свет, проникавший сквозь листву; я подошел поближе и услышал легкий шорох. Мне приходилось не раз слышать такой шорох, но никогда еще он не отзывался в моем сердце с такой силой: то был шелест платья Стеллы.

К стволу тиса подвешена была лампада; она бросала на Стеллу свой слабый свет, озарявший ее бледным сиянием; струясь трепетными бликами вдоль ее платья, он исчезал в траве.

Стелла стояла на коленях, сложив руки и припав головой к земле; она словно застыла в своей смиренной молитвенной позе и лишь изредка посылала небу взгляд, вздох или слезу.

Бригитта стояла подле нее, устремив глаза на эбеновые четки; луч света падал на ее седые волосы.

Стелла услышала, как я подошел; обернувшись, она сделала мне знак рукой, чтобы я молчал; я опустился на колени.

Мне давно не приходилось молиться, и я почувствовал, что мне стало как-то легче от этого вдохновенного общения с богом, которым были проникнуты все мои чувства: оно возвышало душу, очищало помыслы и словно лило целительный бальзам на мои тайные раны.

Я вовсе не сторонник того исключительного и превратно понятого благочестия, которое повелевает отвернуться от человека, введенного в обман, и осудить заблудшего как преступника. Я чувствую, что мог бы взглянуть на неверующего без содрогания, но я не мог бы взглянуть на него без жалости; да его и стоит пожалеть: он не знает радости молитвы!

— Бог услышал нас, — сказал я Стелле, когда вечерняя молитва окончилась. — Эта хвала, вознесенная ему в несчастье и в ночи и потому вдвойне священная, дошла до него, ибо она исходила от двух гонимых, исповедующих гонимую веру; господь услышал нас и ниспослал нам свое благословение…

Стелла указала мне на могилу, поросшую мхом.

— Она тоже, — произнесла Стелла, — она тоже слышит нас и шлет нам свое благословение.

Светильник вспыхнул ярче и погас.

По дороге к хижине мы не сказали ни слова. Когда мы пришли, Стелла опустилась на скамью и пристально взглянула на меня; ее лицо еще хранило печать божественной благодати, к которой она только что приобщилась; я опустил глаза и с благоговением внимал ей.

— Друг мой, — сказала Стелла, — я не всегда жила в этих горах одиноко: со мной была моя мать.

На глазах ее заблистали слезы; она обратила взор свой к небу.

— Мать последовала за мной в это мрачное изгнание, — продолжала Стелла, — и мы заменяли друг другу весь мир. Она умерла. Вот уже год, как выкопали мы эту могилу, и я осталась одна.

— Одна! — страстно воскликнул я. — А Бригитта?.. — добавил я, краснея.

— Да, дружба! — ответила Стелла. — Дружба отрадна; но кто вернет мне ласки матери? Она умерла.

Стелла, не сомневайся! Она жива… она видит тебя; по ночам она по-прежнему склоняется над своей Стеллой, над этой хижиной; она собирает слезы, пролитые нежной дочерью, и с горделивым умилением взирает на ту, что скорбит о ней. Когда время подточит твои жизненные силы, о Стелла! — душа ее слетит к твоему смертному ложу, соединится с твоей душой и вместе с ней вознесется к престолу всевышнего. Не сомневайся, Стелла, ты снова увидишь мать!

И во всех помыслах своих я твердо пребываю в великой надежде на лучшую жизнь. Можешь говорить, что хочешь, суровый материалист, ты не отнимешь у меня бессмертия; моя уверенность сильнее твоих софизмов! Я буду жить!

Какой смертный был бы способен выносить презрение сильных мира сего, унижение нищеты и муки оскорбленной любви, если б он не имел прибежища в душе своей, не знающей небытия? Каким бы взглядом провожал он гроб своего друга, если бы думал, что покойный уходит в могилу навсегда? Что оставалось бы ему, подавленному зрелищем торжествующего преступления, удрученному преследованиями, утратившему все прежние свои иллюзии, если бы не эта глубокая потребность жить за пределами земного существования и приобщиться к вечности? Если бы не это чувство, которое поддерживает, возвеличивает его и примиряет с прошлым, открывая путь в грядущее?

Отчего Стелла не поведала раньше этой тайны моему сердцу?

— У вас жива еще мать, — промолвила Стелла, — а людям несчастным не следует докучать счастливым.

Счастливым!.. — так Стелла не из их числа?