Разговор этот не произвел на Антонию особо глубокого впечатления. Имя Лотарио нередко упоминалось в том кругу, в который ввела ее сестра, и, слыша его, девушка всякий раз смутно вспоминала о всем том странном и таинственном, что поведал им Маттео; однако это было лишь какое-то мимолетное ощущение, и она постыдилась бы поддаться ему. Пытаясь разобраться в рассказе Маттео, она сперва огорчилась, что не в состоянии составить себе определенного суждения о Лотарио; но не в ее характере было долго теряться в бесполезных догадках относительно событий, столь мало ее затрагивающих. Слабое ее здоровье и свойственный ей постоянный упадок сил заставляли ее во многом ограничивать свои чувства; и чем сильнее были те страсти, которые она видела вокруг, тем менее способна была она воспринять те из них, которые не касались ее непосредственно. Но вот однажды по Венеции пронесся слух, что приехал Лотарио, и слух этот, вскоре подтвержденный неистовой радостью восторженной толпы, быстро дошел до Антонии. Как раз в тот день она вместе с г-жой Альберти была приглашена в одно общество, состоявшее главным образом из знатных иностранцев, привлеченных в Венецию карнавалом и время от времени сходившихся вместе, чтобы помузицировать. Едва сестры вошли, как лакеи доложил о синьоре Лотарио. Внезапный трепет удивления и радости охватил собравшихся, в особенности же г-жу Альберти, которую все необыкновенное занимало чрезвычайно. Она приняла это за некое счастливое предзнаменование и, так как все мысли ее были заняты Антонией, крепко сжала ее руку, сама не отдавая себе отчета в том, что означает это движение. На Антонию новость эта подействовала иначе: сердце ее стеснил какой-то смутный страх, ибо она тотчас же связала с именем Лотарио некоторые тревожные и страшные обстоятельства, поразившие ее в рассказе старого дворецкого. Она даже помедлила немного, прежде чем поднять на него глаза. Но теперь она увидела его совершенно отчетливо, потому что он стоял неподалеку и в этот самый миг, очевидно, смотрел на нее. Он сразу же отвел свой взгляд, не останавливая его, впрочем, ни на ком другом. Опершись о край античной мраморной вазы, наполненной цветами, он принимал участие в каком-то незначительном разговоре, казалось, лишь для того, чтобы избавить себя от необходимости проявлять внимание к остальным присутствующим. При виде его Антонию охватило волнение, подобного которому она еще никогда не испытывала и которое не походило ни на одно из знакомых ей дотоле чувств. То был уже не страх; не было это также и первым смятением любви, каким она представляла себе это чувство. Это было что-то смутное, неопределенное, неясное, подобное воспоминанию, сонной грезе или лихорадочному бреду. Грудь ее бурно вздымалась, тело утратило гибкость, необъяснимая слабость сковала все ее словно зачарованное существо. Тщетно пыталась она прогнать это наваждение: оно лишь сильней овладевало ею. Она слыхала когда-то рассказы о непреодолимом оцепенении, которое охватывает заблудившегося в лесах Америки путника под леденящим взглядом удава; о головокружении, которое внезапно нападает на пастуха, когда, преследуя своих коз, он оказывается на самой вершине одного из гигантских альпийских хребтов и, обольщенный вдруг собственным воображением, где, словно в магическом зеркале, вращаются лежащие вокруг него пропасти, сам бросается в эту страшную бездну, не способный противиться силе, которая одновременно и отталкивает и манит его. Подобное и столь же трудно объяснимое чувство, что-то вроде непостижимой нежности, смешанной с отвращением, испытывала теперь и она, и это изумляло, отталкивало, влекло и терзало ее сердце; она начала дрожать. Эта обычная для нее в минуты волнения дрожь не испугала г-жу Альберти, однако она предложила Антонии покинуть зал, на что та охотно согласилась. Она хотела было встать, но силы покинули ее, и она лишь улыбнулась г-же Альберти, которая приняла эту улыбку за просьбу остаться. Лотарио продолжал стоять на том же месте.
Он был одет по французской моде, с изящной простотой. В нем не замечалось ни малейшего желания отличаться от других, если не считать небольших изумрудных серег, которые, спускаясь из-под завитков его густых светлых волос, нависавших над лицом, придавали ему вид странный и дикий. Украшение это уже давно вышло из моды в венецианских провинциях, как и почти во всей цивилизованной Европе. Лотарио не отличался правильной красотой, но лицо его обладало очарованием необыкновенным. Большой рот, узкие, бледные губы, открывавшие зубы ослепительной белизны, презрительное, а порой суровое выражение лица в первую минуту отталкивали, но глаза, одновременно нежные и властные, повелительные и добрые, невольно внушали любовь и уважение, в особенности когда из них словно начинал струиться какой-то ласковый свет, красивший все его черты. Странен был лоб его, высокий и чистый: его прорезала глубокая, извилистая морщина, начертанная не годами, но неотступными мучительными думами. Обычно его лицо казалось серьезным и сумрачным; но никто не способен был так легко изгладить это первое неприятное впечатление — для этого ему достаточно было только приоткрыть веки и дать выход небесному огню, жившему в его глазах. Человек наблюдательный заметил бы в этом взгляде что-то непостижимое, нечто такое, что заставляло отнести его к высшим, нежели человек, существам. Для людей же обыкновенных взгляд этот казался, смотря по обстоятельствам, то ласковым, то высокомерным: чувствовалось, что он может быть страшным.
Антония недурно играла на фортепьяно, но застенчивость почти всегда мешала ей проявлять свое дарование перед многочисленными слушателями, Есть особый вид скромности — ее скромность была именно этого рода, — когда человек скрывает свои таланты, чтобы не нанести обиды людям посредственным, которые всюду составляют большинство, а быть может, и чтобы не вызвать со стороны меньшинства упрека в кажущемся самомнении. Она соглашалась играть публично, только уступая просьбам, которые приписывала просто любезности и полагала удовлетворить без труда, не вкладывая в это незначительное проявление взаимной вежливости всего своего дарования; она заметила даже, что те обязательные похвалы, которыми встречали ее игру, были ничуть не меньше, когда она передавала какой-нибудь пассаж, следуя единственно правилам фортепьянной техники, чем тогда, когда ею овладевало внезапное и счастливое вдохновение, приносившее ей внутреннюю удовлетворенность. Итак, уступая просьбам, она довольно спокойно села за фортепьяно, и пальцы ее, как всегда равнодушно, пробежали по клавишам, как вдруг взор ее, привлеченный отблеском зеркала, висевшего напротив, был поражен страшным видением. Лотарио стоял теперь за ее стулом, а так как фортепьяно, за которым она сидела, находилось на возвышении, казалось, одна только голова его возвышается над красной кашемировой шалью, брошенной ею на спинку стула. Разметавшиеся в беспорядке волосы, мрачная неподвижность печальных и суровых глаз таинственного юноши, тягостное раздумье, в которое, казалось, он был погружен, судорожное подергивание странной изогнутой линии, несомненно начертанной горем на бледном челе, — все это придавало его облику нечто страшное. Антония, пораженная, смущенная, испуганная, смотрела попеременно то на зеркало, то на пюпитр и вскоре перестала видеть и ноты, совершенно сливавшиеся в ее глазах, и окружавших ее слушателей. Бессознательно подменяя чувства, которые она должна была выразить в музыке, теми, что с такой внезапной силой овладели ею, она неожиданно стала импровизировать, и в музыке ее зазвучал столь неподдельный ужас, что все присутствующие содрогнулись, хотя и сочли его плодом причудливой фантазии. Кончив, она бросилась в объятия г-жи Альберти, которая отвела ее на место среди аплодисментов, смешанных с шепотом удивления и тревоги.
Лотарио следил за ней взглядом, пока она не села; затем он подошел к арфе, и смущение собравшихся тотчас же сменилось выражением любопытства и предвкушаемого удовольствия. Сама Антония, успокоенная и отвлеченная новым впечатлением, выражала нетерпеливое желание услышать Лотарио, и так как он, видимо, опасался, что она еще недостаточно пришла в себя, чтобы принять участие в остальных развлечениях вечера, она сочла нужным показать ему взглядом, что ей уже лучше. Проявление участия со стороны Лотарио ее очень тронуло; однако тот, еще более взволнованный ее вниманием, казалось совершенно переродился, в то время как Антония смотрела на него. Чело его прояснилось, глаза загорелись странным светом; улыбка, в которой сквозили следы умиления и предчувствие радости, придавала какую-то особую красоту его сурово сжатым губам. Проведя левой рукой по своим волнистым волосам, словно стараясь припомнить какой-то далекий мотив, а другой коснувшись струн арфы так легко, что они только едва дрогнули, он стал наигрывать прелюдию, без малейшего усилия извлекая из них мимолетные, но волшебные звуки, подобные некоей музыке духов; казалось, будто они тут же рассеиваются в воздухе.
— Горе тебе, — тихо запел он, — горе тебе, если ты растешь в тех лесах, где властвует Жан Сбогар!
— Это, — продолжал он, — знаменитая песня об анемоне, хорошо известная в Заре, новейшее произведение морлацкой поэзии.
Антония, глубоко взволнованная выбором этой песни и звуком голоса Лотарио, подвинулась ближе к г-же Альберти, которая, в свою очередь, была обеспокоена. Ей тоже припомнились этот мелодичный голос и место, где она слыхала его; но ведь это могло быть и случайным совпадением — далмацкое пение слишком просто, монотонно и однообразно, чтобы нельзя было спутать два схожих между собою голоса. Наконец, после минуты раздумья, Лотарио спел песню целиком, продолжая аккомпанировать себе этими особыми, еле слышными аккордами, которые руки его извлекали из арфы и торжественная мелодия которых так величественно сочеталась с его пением. Дойдя до припева старого морлака, он исполнил его с выражением такого скорбного сострадания, что тронул все сердца, в особенности же сердце Антонии, для которой этот припев был связан с тревожными и страшными воспоминаниями. Лотарио давно уже закончил свою песню, а последние слова ее и грозное имя Жана Сбогара все еще звучали в ее ушах.