Художники в зеркале медицины

Ноймайр Антон

ФРАНЦИСКО ГОЙЯ

 

 

ВВЕДЕНИЕ

Творчество Гойи пленяет нас в течение последнего столетия. В его удивительных творениях соединились натурализм, барокко и импрессионизм, и он, подобно Гердеру и юному Гете, стал убедительным примером того, что импрессионизм восемнадцатого столетия почти естественным и даже необходимым образом вышел из рококо, и не во власти строго классицизма было теснить его долгое время. Гойя, подобно Фридриху Фердинанду Рунге в Германии или Джону Констеблю в Англии, не только предугадал почти в совершенстве импрессионизм, но и в «мрачные» периоды творчества своей упрощенной техникой ушел от него вперед, поэтому его мрачные картины в Квинто дель Сордо, выполненные в виде призрачных кошмаров, дьявольских искушений и грубых карикатур, в современной европейской истории искусства ставятся в один ряд с произведениями Эль Греко или Оноре Домье, принадлежавших к группе «жутчайших» художников.

Огромное количество произведений Гойи (около пятисот картин, почти триста гравюр и литографий, а также около тысячи рисунков) не могут быть объединены универсальной формулой. Единственным связующим элементом всех его произведений является человек с его радостями и страданиями, надеждами, мечтами и разочарованиями, которые зарисовывал и гравировал художник. Такое понимание центральной роли человека и выбор средств, использованных для отражения, возвысили его творчество к революционным высотам в искусстве живописи.

Попытки биографов и историков пролить свет на некоторые периоды его жизни наталкиваются на таинственные обстоятельства, которыми окружены его значительные произведения, и большое количество легенд, возникших еще при жизни художника. Но эти биографы и историки считают, что необходимо разделять его фактическую одаренность и случайность его земного существования, необходимо представить истинную картину тех событий, течение которых много раз прерывалось различным образом и глубоко изменяло внутреннюю организацию его личности в целом. Все это поможет лучше понять суть творения Гойи, своеобразный ритм становления его как художника.

Схематично можно выделить четыре ясно отличающихся друг от друга периода, которые определялись внутренним ритмом течения его жизни и послужили причиной для различных событий. Некоторые врачи на исходе девятнадцатого столетия стали говорить о болезни Гойи, которая в 1793 году прервала «нормальный» творческий процесс становления его как художника и высвободила в нем безграничные творческие силы, или о болезни 1819 года, которая могла послужить причиной того, что он в обстановке таинственной замкнутости в Кинта дель Сордо посягнул на «мрачное искусство живописи», которое превратило все его творческое наследие в странные и могучие произведения искусства. Кроме того, современники Гойи намекают на другие его заболевания в конце жизни, когда он находился в изгнании во Франции, но точный диагноз их до сих пор неизвестен. Поэтому понятно стремление исследователя попытаться установить с точки зрения современной медицины болезни Гойи на основании документов, которые находятся в нашем распоряжении. Как и всякий другой врач, определяющий диагноз, автор должен был бы побеседовать с больным лично и собрать таким образом необходимые сведения для истории болезни, но так как эта возможность отсутствует, автор заменяет ее тщательной разработкой анамнеза, собранного из имеющихся биографических сведений.

 

БИОГРАФИЧЕСКИЙ АНАМНЕЗ

 

ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ

Франсиско Хосе де Гойя и Люсьентес родился 30 марта 1746 года в Фуэндетодосе, в доме матери Евграсии Люсьентес, в бедной крестьянской деревушке с населением около 150 душ, которая расположилась на каменистых холмах пустынных земель Арагона. Так как все мальчики Иберийского полуострова находились под защитой своих патронов и при рождении должны были получать имя отца и матери, то при крещении ребенка нарекли именем Франсиско де Гойя и Люсьентес. Приставка «де» перешла от его матери Евграсии и означала принадлежность к арагонскому поместному дворянству. Более подробная генеалогическая информация о его семье отсутствует, так как все документы и архива пастора Фуэндетодоса во время Гражданской войны в Испании 1936–39 гг. сгорели при пожаре. Сейчас нам только известно, что у Франсиско Гойя было три сестры и что его родители обвенчались в 1736 году. Его отец Хосе Гойя в Сарагосе, где дед художника, по документальным свидетельствам, работал нотариусом, содержал маленькую мастерскую по покрытию различных изделий позолотой и как мастер был весьма уважаем, в его мастерской работало 14 мастеров этого цеха.

В Фуэндетодосе семья художника пребывала недолго, так что детство Гойя по существу полностью провел в столице Арагона — Сарагосе. Подрастая в окружении мастеровых и различных представителей искусства, он получил довольно скромное образование в церковной школе, где священник, отец Хоакин, научил его только писать и читать. В этой школе он подружился с Мартином Сапатером, дружбу с которым он оберегал еще долгие годы, ведя активную переписку с ним. К сожалению, эта переписка, столь важная для медицинских исследований, опубликована только частично. Таким образом, о детских годах Гойи нам известно немногое, и мы располагаем только устными сообщениями и случайными ссылками в письмах к Сапатеру.

 

МЕДЛЕННОЕ СТАНОВЛЕНИЯ ГЕНИЯ

Примерно около четырнадцати лет от роду Гойя поступил учеником в мастерскую Хосе Лусана, в которой изучал основные принципы рисования, делая копии работ старых мастеров. Обучение у Лусана соответствовало тогда академическим требованиям, потому что он был признан не только искусным художником города, выполнявшим заказы церкви, но и «художником короля» Филиппа V, ускорявшего различными способами академизацию искусства в Испании. Причина состояла в том, что во времена обучения Гойи искусство Арагона находилось в кризисе, поэтому обучение художника было более чем посредственное и, по мнению Гассье, сдерживало становление Гойи на протяжении четырех лет пребывания его в мастерской Лусана. Тем не менее он приобрел необходимые знания, которые пригодились ему в течение остальной жизни, и прежде всего овладел техническими навыками ремесла и научился быстро рисовать. Единственным свидетельством о периоде, когда Гойя учился, было изображение, созданное им в 1762 году на деревянных воротах церкви Фуэндетодоса, но, к сожалению, о нем нам известно только по фотографическим репродукциям, так как оригинал был уничтожен во время Гражданской войны 1936 года.

Становление Гойи как художника, по всей вероятности, началось в Мадриде, где он встретился с Франсиско Байеу, будущем своим шурином. Этот живописец, принадлежавший к кругам арагонских художников, работал в Мадриде и стал ведущим представителем классицизма, но решающего влияния на молодого Гойю он все-таки не оказал из-за большого разрыва между малозначительным окружением Байеу и огромным талантом и темпераментом Гойи.

Существует легенда, что юный художник родом из Фуэндетодоса был рубакой и романтическим искателем приключений. Однажды в драке он смертельно ранил своего противника, и опасаясь судебного преследования в Сарагосе, вынужден был уехать в Мадрид. Вторая причина, по которой Гойя решил переселиться в столицу Испании, заключалась в том, что Франсиско Байеу, вернувшись на короткое время в Сарагосу, поведал ему о новом короле Карле III, который очень содействовал развитию искусств. Он даже пригласил в свой город двух известнейших в то время художников: Антона Рафаэля Менгса и Джованни Баттиста Тьеполо. В этом Гойя увидел и свой шанс, возможность реализовать свой творческий потенциал. Итак, отнюдь не зверская потасовка, а стремление к получению академического образования стало причиной перемены мест. Племянник дона Мартина Сапатера реабилитировал пользовавшегося дурной славой художника и опубликовал несколько его писем, в которых раскрылись черты характера Гойи. Но, тем не менее, в действительности Гойя был очень несдержан, легко раздражался и вступал в спор, имел ярко выраженное пристрастие к корриде и охоте, а в остальном был абсолютно искренен и тверд характером.

Воодушевленный надеждой на успех, он решил принять участие в состязаниях, проводившихся 4 декабря 1763 года королевской академией Сан-Фернандо, но получил отказ, повергший его в уныние, так как в свою пользу не услышал ни одного голоса. Несмотря на это, в июле 1766 года он предпринял вторую попытку, которая также обернулась неудачей. Впрочем, об этом времени мы знаем так же мало, как и обо всей его жизни. Из пометок, сделанных в январе 1772 года в Mercure de France, мы только узнаем, что он пребывал в Мадриде и продолжал свое образование у Франсиско Байеу. Эти сведения получили подтверждение в письме, отправленном Гойей из Рима в 1771 году. В нем он сообщал, что является учеником Байеу. Вероятно, в это время он был представлен Менгсу и Тьеполо, с которыми сблизился. Они сумели разглядеть то, что в истинной живописи живет гений, свобода, отвага, а отнюдь не академические предписания и литературные этюды. Это понимание стало важнейшей отправной точкой развития единственного в своем роде и неповторимого стиля.

Но, тем не менее, Гойе было совершенно ясно, что без связей с королевским двором и без статуса ученика академии ему не добиться успеха. Поэтому он решил за собственные деньги поехать в Италию, чтобы приобрести «знания канонического искусства». Нам неизвестно, когда точно он отправился в это путешествие. Известно лишь то, что он якобы должен был присоединиться к группе людей, державших путь на корриду. Гойя с самых ранних лет своей жизни был страстным почитателем тореадоров и, по всей видимости, с другими выбегающими на улицу мальчишками подтверждал с глазу на глаз перед быком свое мужество. Об этих моментах рассказывает письмо, которое он написал своему другу, писателю и основателю современной испанской комедии Леандро Фернандесу де Моратину: «В детстве я бывал на корриде и с мечом в руках я не испытывал страха». Во всяком случае, он достиг Италии, о чем свидетельствовало отправленное в 1771 году письмо из Рима, в котором он среди прочего сообщал, что принимал участие в состязании, проходившем в Парме при академии изящных искусств. На этот раз он получил вторую премию и в 1770 году услышал похвальное слово секретаря этой академии: «Господин Гойя выполнил очень точно предписанную тему, и в этом было так много истины, что она по своему колориту была достойна первой премии». Эту работу Гойя датировал 1771 годом, потому что датированные работы могли появиться только в Риме, и из их свободного исполнения вытекало то, что он открыл для себя в Италии особенную силу красок в искусстве живописи, которую боялся задушить в нем академическим подходом Антон Рафаэль Менгс.

В июне 1771 года Гойя вернулся из Италии в Сарагосу, в город свой юности, и стал работать в качестве свободного художника, о чем свидетельствует сохранившаяся налоговая декларация. Свои честолюбивые планы о карьере при дворе короля он, кажется, решил похоронить. Вскоре он попал в число тех художников города, которые получали многочисленные заказы, и за три года по доходам перещеголял даже своего бывшего учителя Лусана. Одной из его первых значительных работ стало выполнение росписи полукупольного свода базилики Nuestra Senora del Pilar. Величественные фрески, выполненные Гойей в картезианском монастыре Aula Dei, стали первым проявлением высшей творческой фазы Гойи. В непостижимо короткие сроки (ему понадобилось всего лишь семь месяцев) он закончил 11 композиций, причем площадь каждой из них составляла 25 квадратных метров. Необычайно быстрая техника его работы при исполнении заказа проявлялась в очень сильной пастозности, когда наспех набросанный на полотно или стену земной свет получал окончательное моделирование с белым, синим, черным цветами, а также охрой. Этот стиль работы очень сильно выделял Гойю, что имело определенное значение для последующих медицинских исследований.

После того как он заработал примерно 15 тысяч реалов, он стал подумывать об основании семьи. И, как часто это бывает в жизни, выбрал будущую спутницу жизни случайно, из своего окружения. 25 июля 1773 года Гойя женился на Хосефе, сестре Франсиско Байеу, с которой познакомился уже во время своего пребывания в Мадриде. Она много раз позировала ему, когда он изучал технику рисования портрета. Гойя не очень долго отсутствовал в Сарагосе, потому что на его счет непрерывно поступали деньги. Из старых налоговых листов следует, что налоговые отчисления, осуществлявшиеся им, были намного выше, чем у его коллег, хотя он был еще довольно молод — ему исполнилось 27 лет. Но тем не менее в 1774 году он оставляет Сарагосу и окончательно обосновывается в Мадриде. Гойя говорил, что в столицу Испании его пригласил Антон Рафаэль Менгс, который поручил ему разработку эскизов для шпалер королевской ковроткацкой мануфактуры в Санта-Барбаре. В действительности же здесь приложил свою руку Байеу, который был «художником Королевской палаты». Он продвигал по службе любимчика двора всемогущего Менгса и всегда был готов оказать услугу своему зятю. Однако Гойя позднее подчеркивал, что прибыл ко двору не по протекции шурина, а по личному приглашению великого Менгса. В 1777 году Менгс, отметил способности Гойи, после чего тот был назначен старшим по надзору за всеми художниками, которые разрабатывали эскизы для мануфактуры. Гойей овладело чувство собственного достоинства, которое, по всей вероятности, подкреплялось дворянским происхождением его матери. Эта новая самооценка отразилась в автопортрете, отражающем радость жизни и удовлетворенность ею. Работая художником королевской ковроткацкой фабрики, Гойя бросает серьезный вызов, который должен стать решающим для его карьеры. Следуя желанию короля, он на короткое время вживается в материал. Его целью становится преодоление культа фламандских и французских мастеров в искусстве с их библейскими и мифологическими сюжетами и изображение, как этого желал Карл, на картонах популярных сцен из жизни испанского народа. Вскоре он превзошел в этом «своих искусных конкурентов». На его эскизах, изображавших элегантный и радостный по свой природе испанский народ, появляются броские штрихи и живые краски. Исполняя эти картонные эскизы для ковров, Гойя постепенно заработал статус «виртуозного художника номер один», которому позже судьба уготовила неслыханную славу. На его картонах изображались сцены повседневной жизни и праздничных народных развлечений. Это было чем-то новым, доселе невиданным. Осознав свои творческие способности, Гойя противопоставил еще сильным тогда в испанском искусстве традициям парадно-торжественного барокко и рассудочного классицизма дух темпераментного наслаждения бытием и жизнерадостного демократизма. Получив заказ на гравировку некоторых портретов из королевского собрания, он преодолел сияние и прелесть красок, а также под впечатлением малозначительности картин Тициана, Веронезе, Тинторетто, Ван Дейка или Рембрандта, решил, что способен на нечто большее и достойное восхищения. Предчувствуя в себе гения, он с растущей уверенностью в своих силах отважился на решение новых задач, которые находились вне сферы рисования эскизов для королевских ковров. Его творческий дух выразился в высшей степени новом и оригинальном введении, а именно в методе акватинты, который двадцатью годами позже удался ему в Caprichos, исполненных в светло-темных тонах. Позже эту идею подхватили Клингер и Мане, а развил ее Пикассо. Серия гравюр, изображавших картины Веласкеса, которые он изготовил по заказу графа Флоридабланка, оказалась неудачной и не получила одобрения при дворе.

Несмотря на то, что жизнь художника не выделялась среди других чем-то выдающимся, Гойя был полностью удовлетворен своем существованием, о чем можно заключить из письма, адресованного Сапатеру: «Я зарабатываю 12 или 13 тысяч реалов в год и доволен своей жизнью так, как может быть доволен ею зажиточный человек». В январе 1777 года его ощущение счастья увеличилось с рождением первого сына Висента. Он наслаждался ролью отца и посвящал себя полностью семье, лишь на короткое время покидая свой дом, чтобы выйти на улицы Мадрида и подсмотреть там новые сюжеты для своих картин.

В апреле 1777 года он неожиданно серьезно заболел. Об этом нам стало известно из записи, сделанной для Мартина Сапатера, но о деталях болезни сообщено не было. Неясные намеки Сапатера и доктора Бланко-Солера указывали на то, что речь, возможно, могла идти о венерической инфекции. В те времена Испанию поразила болезнь — сифилис, о которой современный дипломат писал: «Этот ужасный подарок, завещанный древним миром новому времени, стал унаследованным имуществом всех испанских семей». Большинство биографов Гойи предполагают, что «его семейное счастье разрушила спирохета». Валлентин также присоединился к этому мнению и говорил даже о загадочных причинах инфекции, которую он приобрел по причине «ошибки молодости». Он имел в виду повышенный интерес Гойи к «симпатичной девушке с пританцовывающей походкой и завлекающим взглядом», продажную кокотку, которая однажды оказалась рядом с художником. Томас де Ириарте, один из знаменитейших испанских поэтов, который сам страдал этим недугом, в своем коротком стихотворении изображал эту болезнь как безжалостный бич, уничтожающий человечество, не делая различия между бедными и богатыми.

Как долго был болен Гойя, мы не знаем. Сейчас только установлено, что он в 1778 году вновь был принят на работу художником мануфактуры и в начале января 1779 года представил большое количество картонных эскизов, среди которых была прелестная картина «Торговец посудой». Уже в следующем году на него обратил внимание король, который даже назначил ему аудиенцию. Письмо Гойи, датированное 1779 годом, отразило безграничное счастье художника, наивно восторгавшегося этим событием: «Если бы у меня было больше времени, я бы сообщил тебе о том, какую честь мне оказали король, принц и принцесса; они позволили мне с помощью божьей милости показать им четыре картины, и я поцеловал им руки (такого счастья еще никогда не выпадало на мою долю), я уверяю тебя, что я никогда не мог желать ничего большего, чем то, что досталось мне от моей работы, если б я смог только оценить ту радость, которую они показали при рассмотрении картин, и то удовлетворение, которое в тот день овладело королем, но еще больше Их Высочествами…»

Необычайная благосклонность короля Карла III придала Гойе бодрости, и несколькими месяцами позже он добился места придворного художника, которое оставалось вакантным с 29 июня этого года, когда умер Антон Рафаэль Менгс. 24 июля 1779 года в прошении на имя короля он написал: «После занятий этим искусством у себя на родине в Сарагосе и в Риме, куда поехал и жил на собственные средства, я был приглашен доном Рафаэлем Менгсом для того, чтоб продолжить занятия этим искусством на службе у Вашего Величества». Назначение его членом королевской академии Сан-Фернандо отразилось на его произведениях, которые сейчас могут показаться гладкими и холодными, и его картина «Христос на кресте» скорее всего соответствовала академическим нормам.

С октября 1780 по июнь 1781 года он пребывал в Сарагосе, куда его пригласили для росписи купола El-Pilar-Kathedrale. На время проживания в родном городе ему было необходимо пристанище, примыкающее к городскому совету. Он возложил исполнение этой задачи на прислугу своего друга Сапатера. Его пожелания были более чем скромные: «Мне нужно немного мебели; мне кажется, что достаточно будет эстампа с изображением Святой Девы, стола, пяти стульев, сковородки, бутылки с вином, гитары, духовки и свечей — все остальное будет лишним». В процессе этой работы скрытый раздор между Гойей и его шурином Байеу перерос в открытый скандал. Последний официально контролировал художественное оформление обоих куполов кафедрального собора и занимал руководящее положение, и Гойя ощутил себя только «простым подручным и оплаченным служащим» своего шурина. Особенно это проявилось в связи с исключением его из членов академии, и он пришел к выводу что наконец может освободиться от попечительства брата собственной жены, которое для него было тяжким бременем, и он бесцеремонно отклонял все его наставления. О том, насколько оскорблено было его чувство собственного достоинства, говорят некоторые выражения в письме Сапатеру. Его дальнейшее сотрудничество оказалось бы под вопросом, если бы в дело не вмешался его богатый друг из Сарагосы, купец Хуан Гойкох, внучка которого позже вышла замуж за сына Гойи Хавьера. Таким образом, предписания Байеу оставались без внимания и Гойя выполнял свою работу, отдаваясь полностью свободному движению кисти и своему пристрастию к цветам. Не удивительно, что Байеу со своими коллегами, имевшими академические установки, противились этому.

В июле 1781 года Гойя вновь появляется в Мадриде. Ему показалось, что здесь его не ждет ничего хорошего и его существование в опасности. Итак, нет ничего удивительного в том, что глубокое чувство подавленности овладело им и усиливалось из-за воспоминаний об интригах его коллег в Сарагосе. В письме к Сапатеру он выразил сожаление о своей судьбе очень горькими словами. Забросив кисти, он стал полностью посвящать себя обществу любимых друзей, предаваясь «истинным своим страстям, а именно охоте и шоколаду». Этот серьезный критический период был им преодолен, когда в октябре 1784 года на открытом конкурсе он смог одержать победу над многими своими соперниками и уже в июле 1781 года приступил к исполнению заказа на огромную картину для церкви Сан-Франсиско эль Гранде в Мадриде. Однако эта картина, изображавшая «Проповедь святого Бернандино из Сиены Альфонсу V, королю Арагона», не соответствовала тому высокому качеству, которым отличались его работы, выполненные для кафедрального собора Pilar Kathedrale и Aula Dei, возможно, потому что он еще находился под сильным впечатлением случившегося в Сарагосе. В эти неспокойные и малопродуктивные годы, когда он работал над исполнением официального заказа, появлялись и другие картины, большая часть которых утрачена. Исключение составляет лишь знаменитый портрет графа Флоридабланка, созданный в 1783 году и сыгравший в жизни художника второстепенную роль. Тот год принес Гойе несколько счастливых недель, когда он, последовав приглашению инфанта Дон Луиса де Бурбона (брата короля Карла III), прибыл летом в его резиденцию Arenas de San Pedro. Жизнь королевской семьи стала для него новым миром, который неожиданно открылся его взору и очаровал: «В течение месяца я был постоянно около Их Высочеств», сообщал он с наивной гордостью, подобно тому, как он писал в 1779 году о своей аудиенции у Карла III. Ему хотелось нарисовать не только инфанта и его жену, но и дочку Доны Марии Терезы, которой исполнилось почти три года. Позже она стала графиней Чинчон и несчастливой супругой Годоя, портрет которой Гойя нарисовал еще раз в апреле 1800 года. Прощаясь с ним, они настаивали на его возвращении, о чем он, преисполненный гордости, сообщал своему другу Сапатеру: «Мой отъезд вызвал такое сожаление, что мне пришлось их заверить, что по меньшей мере один раз в году я их буду навещать. Если бы я мог тебе все рассказать, что там приключилось, то наверняка ты был бы доволен, но я не могу этого сделать, потому что совершенно разбит долгой поездкой в карете». Эти письма к Сапатеру дышали умиротворенностью, что указывает нам на то, с каким прилежанием и усердием Гойя рисовал в то время свои картины. Красноречивым свидетельством этому были строки, сделанные на обратной стороне портрета Дон Луиса: «… нарисовал между 9 и 12 часами пополудни 1-го сентября 1783 года».

Протекция инфанта Дон Луиса открыла перед Гойей двери высшего аристократического общества Мадрида и была собственно началом его восхождения к славе. Казалось, все изменилось к лучшему: торжественное открытие фресок в церкви Сан-Франсиско эль Гранде неожиданно для него принесло грандиозный успех. Король не только прибыл в сопровождении двора, но и присоединился к всеобщим похвалам, потому что речь шла о тех самых фресках, которые запечатлели прекраснейшие картины эпохи. Период безрадостных лет закончился, и перед ним замаячили обнадеживающие перспективы. «Я был очень угнетен, но Бог послал мне вновь бодрость духа», — облегченно писал он Сапатеру и присовокупил следующее: «Я доволен своими доходами так, как ими может быть доволен счастливый человек».

В то время состоялось очень важная для него встреча с Гаспаром Мельчором де Ховельяносом. Этот государственный деятель был писателем и ученым, выдающимся представителем испанского просвещения, и одновременно покровителем культурной жизни Астурии. В 1784 году Гойя должен был выполнить заказ для его коллегии в Саламанке, а годом позже то же самое для банка в Сан-Карлосе. Ховельянос установил также контакт между важнейшими деятелями испанского просвещения — illustrados — и Гойей, которые при правительстве Карла III проводили осторожную политику реформ. Но все-таки невозможно себе представить, что Гойя, получивший относительное образование, мог быть допущен к дискуссиям, проходившим в элитарных кругах. Главным для него было то, что эти люди признали и оценили его как художника. Аналогичное значение имела для Гойи его творческая деятельность в испанских дворянских кварталах, а именно работа, заказанная герцогом Осунаским. Всего за один портрет герцогини и изображение ее семьи Гойя получил гонорар в 12 тысяч реалов, что соответствовало его годовому доходу. Кроме того, герцогиня, осыпая его почестями, оказала ему протекцию в получении других заказов. В 1785 году Гойя выполнил и очень скромный заказ временно исполняющего обязанности руководителя класса Академии в Сан-Фернандо.

В том же 1785 году он наконец получил почетный заказ — нарисовать портрет короля. Как всегда в таких случаях, он отобразил Карла III таким, каким увидел его в действительности: уставшим, преждевременно постаревшим, со сгорбленными плечами, худым лицом, без зубов и кривоногим, а также с «шеей общипанной птицы». Но все-таки талант художника превратил изображаемую модель в шедевр искусства и наградил всемогущего монарха миролюбивыми чертами человеческой сущности. После возобновления деятельности на королевской мануфактуре Гойя получил титул «художника короля». То, как он отнесся к этому успеху, свидетельствует письмо, наполненное радостным содержанием, направленное к Сапатеру в великой спешке в июле 1786 года: «У меня действительно нет времени, чтобы тебе рассказать о том, как король дал поручение Байеу и Мэйллу найти двух художников, которые были бы лучшими из лучших, для того чтоб они смогли набросать маслом в фреске образец ковра ручной работы, который затем будет помещен во дворце. Ты должен знать, что Байеу предложил своего брата, а Мэйлла решил привлечь меня. Их выбор был передан королю и он, я это не знал, решил оказать мне милость и выбрал меня… Мартин, сейчас я художник короля с доходом в 15 тысяч реалов!» В этом случае миролюбивые заявления двух шуринов оказались излишними. Гойя не забыл свою обиду на Франсиско Байеу и нарисовал его портрет, который стал истинным шедевром искусства, — он косвенно «отомстил своему интимному врагу, вырвав его имя из забвения».

В это время у Гойи стала заметна одна черта, которая не проявлялась ранее, — высокомерие. Письмо к Сапатеру поясняет это — в нем он открыто пишет о желании отделаться от надоедливых посетителей: «Сейчас мое положение несколько иное, чем думают люди; во-первых, потому что моя позиция нужна мне для того, чтобы выполнить великие задачи, во-вторых, потому что она мне нравится… Я не могу себя ограничивать так, как, может быть, ограничивают себя другие, так как я здесь очень почитаем». Эти настроения отразились в известном автопортрете того времени. В описании его позже сын Гойи Хавьер указывал на шляпу отца, на которой устанавливалась свеча для того, чтобы он мог не прекращать работу даже ночью. Впрочем, эти строки о себялюбивом благополучии и связанных с ним привилегиями были только попыткой стать независимым самостоятельным художником: «Свою жизнь я обустроил завидным образом. Я больше не пресмыкаюсь. Если кто хочет от меня чего-либо, он должен меня найти, но я стараюсь появляться очень редко, и если это личность невысокого ранга или не поручение от моего друга, то я ни с кем не работаю. Однако чем больше я себя им предлагаю, тем меньше они меня оставляют в покое, и не знаю, каким образом я должен с этим покончить». С этим «псевдоаристократическим сознанием», назовем это именно так, Гойя пытался приблизиться к образу жизни царедворца. Первым шагом в этом направлении была покупка лошади и экипажа. Этот двухколесный кабриолет был очень нежен и хрупок, и потому нет ничего удивительного в том, что художник при первом своем выезде разбил его. Этот несчастный случай отразился также на его ноге, и месяцы спустя он все еще хромал.

Тем временем Гойя достиг сорокалетнего возраста. Долгие годы напряженной борьбы против завистливых конкурентов и вражеских интриг раньше времени состарили его. В письме к Сапатеру, написанном в 1787 году, мы читаем: «Я стал старым, на моем лице много морщин, ты меня даже, может быть, не узнал бы, если бы не мой плоский нос и не мои впалые глаза». В этот момент он не думал, что в его жизни будет еще много событий и предстоят даже великие достижения. До сих пор, кажется, он был удовлетворен своими успехами и наслаждался привилегированным положением, которому немало содействовал его новый дом на берегах Мансанареса, окруженный садом. Кроме того, он, контактируя часто с аристократами, должен был изучать язык этих господ, которые отдавали предпочтение французскому. Его занятия языком увенчались успехом, и вскоре он, преисполненный чувства гордости за себя, начал писать письма своему другу в Сарагосу на французском языке.

Светлое небо успешного 1787 года только один раз, на короткое время, омрачилось беспокойством, и он в мае сообщал Мартину Сапатеру: «Все против меня: моя жена больна, у дитя все плохо, и у девочки также лихорадка». Гойя стал бывать больше в своей семье и работать дома, и в это время он написал единственный портрет своей жены, который мы знаем. Биограф Кальверт пишет о женщине, «уставшей от многих беременностей или овеянной печалью из-за супружеской неверности Гойи».

В декабре 1788 года скончался Карл III. Его первый сын Филипп был слабоумен и не имел права наследовать трон. Корона досталась его второму сыну, которого характеризовали не очень лестным образом, «слабоумный наполовину». Новый правитель был коронован 17 января 1789 года и взошел на трон как Карл IV, а 25 апреля 1789 года он официально назвал Гойю своим придворным художником, который, как и большинство служащих королевской резиденции, занимался подготовкой к торжественному вступлению в должность нового монарха. Окончание официального придворного траура было намечено на осень. Выполняя заказ нарисовать портреты короля и королевы, Гойя сохранил свое положение при дворе. Получив декрет, в котором Франсиско Гойя назывался «придворным художником», наделенным всеми необходимыми для этого правами, он имел возможность обратиться к королю с приветствием «Ваше превосходительство», что сделало его и счастливым и гордым.

Король Карл IV был наивным и простодушным человеком, так как с детства не являлся наследником трона; он полностью отдавался охоте, еде и проявлял заботу о своей семье. Он был добродушен, покладист, поэтому нет ничего удивительного в том, что он с самого начала добровольно подчинил свой скипетр супруге Марии Луизе Пармской. Мария Луиза отдавала предпочтение интересам либерального толка, в первые годы правления продолжала подталкивать своего супруга к тому, чтобы авторитетные представители испанского просвещения: Флоридабланка, Ховельянос и Кампоманес (всех их Гойя изобразил на портретах) — спокойно осуществляли свою программу реформ. Гойя старался прийти в соответствие с новым окружением, и, помня о своем привилегированном положении при дворе, пытался высказывать «Его Превосходительству» собственные мысли о том, что «необходимо установить изысканный идеал, тщательно оберегать его достоинства с тем, чтобы человек мог ими овладеть». Когда дирекция королевской ковровой мануфактуры стала принуждать его к исполнению обязанностей, связанных с ковроткацким делом, он резко отклонил их требование, обосновывая тем, что назначение придворным художником освобождает его от подобных обязанностей. Такое высокомерное поведение привело в замешательство весь двор, и его шурину Франсиско Байеу стоило огромных усилий уберечь его от высочайшей немилости. Такая неожиданная и великодушная любезность со стороны шурина побудила Гойю послать в знак благодарности 3 июля 1791 года эскиз большого ковра, который он «усердно выполнил в течение дня». Он сопроводил эскиз письмом следующего содержания: «По правде сказать, я чрезвычайно благодарен, что наши отношения не омрачились, и я вновь и вновь обращаюсь к Богу с просьбой освободить меня от вспыльчивой гордости, которая овладевает мною. И если я осознал уже, что должен иметь чувство меры, то меня привлекает мысль о том, что поступки в дальнейшей моей жизни будут менее плохими». После такого раскаяния он немедленно, с затаенной злобой в сердце, возобновил работу на мануфактуре в Санта-Барбаре, но в конце концов ему удалось освободиться от этих обязанностей. Последним примером его прекраснейших эскизов стала «Игра в жмурки». Именно в это время он создал шедевр — групповой портрет «Герцог и герцогиня Осунские со своими детьми».

В августе 1789 года Гойя по рекомендации врача проводил свою жену в Валенсию, на морское побережье. Теперь у него появилась возможность нанести кратковременный визит в Сарагосу и он совершил поездку в родной город. Там он сполна насладился восхищением своих земляков и желанием города заказать ему свои портреты. Среди почитаемых людей, которых он рисовал в прошлые времена, он встретил Дона Хуана Мартина Гойкоха. С особой радостью Гойя воспользовался случаем, представившим ему возможность поблагодарить Дона Мартина Сапатера за искреннюю дружбу. Свою сердечную привязанность к нему он хотел доказать тем, что добившись славы, нарисовал портрет с посвящением: «Моему другу Сапатеру. Мне очень дорог этот портрет». В октябре 1790 года Гойя отбыл в Мадрид.

При королевском дворе с момента захвата Бастилии в Париже, царило некоторое беспокойство. Запуганный король Карл IV готов был отдать в руки политической реакции могущественного министра Флоридабланка. Правительство снова обратилось к церкви, которая стала сильнейшим бастионом монархии. Многие положения программы реформ, проводимой под руководством Флоридабланка и Ховельяноса, были свернуты. Инквизиция подталкивала власть к запрету ввоза зарубежных газет и выпуску вместо всех испанских средств массовой информации только ежедневного листка Diario del Madrid. Главные покровители Гойи Ховельянос и Кампоманес был отлучены от двора, и только народ, необразованный и невежественный, ликовал и праздновал триумф религии над движением реформ испанского просвещения. Гойя еще раз попытался приспособиться к ситуации, но все-таки доверительно сообщал своему другу Сапатеру: «Ты можешь мне поверить, но я всем этим не очень-то доволен». Об остальных моментах жизни и творчества Гойи в 1791 и 1792 годах известно очень мало. Известно лишь, что в 1792 году он создал величественный портрет своего друга Себастьяна Мартинеса, выполненный маслом в синевато-серых тонах, а также начал работу над «Молочницей из Бордо», которую он закончил незадолго до своей смерти.

 

ВЛИЯНИЕ ТЯЖЕЛОГО КРИЗИСА НА ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО

В то время, когда Гойя недолго находился в Кадисе, его поразила болезнь, которая поставила его, на грань жизни и смерти. Сегодня точно неизвестно, почему Гойя в декабре 1792 года некоторое время жил в Кадисе у своего друга Себастьяна Мартинеса, генерального советника по финансам и страстного поклонника искусства. Историки предполагают, что Гойя, по всей видимости, в первых числах ноября покинул Мадрид без официального разрешения, и причиной удаления от двора стала неожиданная болезнь, которая продолжалась уже многие годы. Но так как подобное самоуправство могло лишить Гойю жалования, то его друг и гостеприимный хозяин Мартинес постарался убедить Франсиско Байеу выхлопотать художнику официальный отпуск, потому что Гойя «должен был отправиться в Андалузию и восстановить там свое здоровье». В январе 1793 года ему был предоставлен отпуск на два месяца. В то же самое время Гойя попросил управляющего герцога Осунского выплатить ему аванс, который он должен был передать ему в Севилье. Основанием для этой просьбы послужило то, что он «уже два месяца лежал в постели и страдал от мучительных колик, поэтому ему необходимо было предпринять оздоровительное путешествие в Севилью и Кадис». Герцог Осунский выслал в Севилью 10 тысяч реалов.

Однако за два месяца болезнь Гойи не прошла, и 19 марта 1793 года Мартинес передал секретарю придворной палаты два письма, в которых высказывалась настоятельная просьба о продлении отпуска тяжелобольному другу. Из этого письма мы узнали, что Гойя якобы отбыл из Мадрида в Севилью для того, чтобы посетить «лежащий на этом пути город» Кадис, и, заболев, попал таким образом к своему другу Мартинесу, проживающему в Кадисе. Здесь им овладело «плохое расположение духа». Десятью днями позже Мартинес проинформировал друга Гойи Сапатера о состоянии здоровья пациента: «Шумы в голове и глухота еще не прошли, однако, выглядит он намного лучше и к тому же не страдает больше нарушениями координации движения. Он уже может подниматься и спускаться по лестнице и делает все то, чего не мог делать раньше». Цапатер сообщил о состоянии здоровья своего друга Франсиско Байеу и в этом письме сделал загадочное замечание, которое позже послужило поводом для многочисленных спекуляций: «Как я тебе уже сказал, Гойя потерял рассудок, которого у него уже так давно нет».

Пользуясь немногочисленными ссылками, которые есть в нашем распоряжении, мы должны разобраться в столь неожиданном проявлении заболевания, которое подвело его очень близко к смерти. Он страдал от частых головных болей и потери ориентации, шума в ушах, временной слепоты, у него была парализована правая рука, наблюдались лихорадочное подергивание и дрожь мышц, частые колики и даже коматозное состояние. Способность видеть относительно быстро восстановилась, мало-помалу исчезли головокружения и нарушения координации движения, а правая рука еще долгое время оставалась недееспособной. Но слух безвозвратно исчез, и Гойя до самого конца жизни оставался глухим; разговоры других людей он читал по губам и сам общался с ними посредством письма или рисунков. Таким образом, Гойя с появившимися шумами в ушах пережил мучительный акустический феномен, который воздвиг «ужасающую перегородку между внешним миром и его чрезмерной раздражительностью».

Этот зловещий кризис наложил свой отпечаток не только на жизнь художника, но и на образы его произведений. Страдание и страх изменили художника, а глухота проявилась наследием баскской родины его предков, а именно склонностью к фантасмагории и особенным интересом к колдовству. В письме от 4 января 1794 года он сообщал, что этим посредственно занимался сам, и когда он представлял свою новую картину в академии Сан-Фернандо, то объяснил, почему он рисовал ее именно так: «Для того, чтобы передать силой воображения боль моего паралича и по меньшей мере частично засвидетельствовать мою болезнь, я нарисовал целый ряд изображений, где собрал воедино наблюдения, которых обычно нет в заказных произведениях, так как там едва ли можно развить шутку и фантазию». О последней, еще неоконченной серии картин он писал следующее: «Я нарисовал безумный двор, где двое обнаженных избивают друг друга, а в это время санитар смотрит на них, и другие тоже дерутся палками, — эту сцену я пережил лично в Сарагосе».

К этой первой картине, в которой отразилась тема «народной забавы», примыкают картины «Чертова лампа», «Летающая ведьма», а также две сцены с заклинанием ведьм, в которых определенно выразились его устрашающие и призрачные видения. В другой серии, рассказывающей о чудовищных преступлениях маньяков, он реалистично изобразил отвратительные извращения и мерзкие рожи.

В июле 1793 года Гойя настолько хорошо себя почувствовал, что ощутил потребность вернуться в Мадрид и вновь заняться живописью, но теперь его живопись существенно отличалась от прежней. Таким образом он, отрезанный своей глухотой от звуков внешнего мира, прокладывал путь к собственному «я», где, как формулировал Гассье, прежде жизнерадостный человек превращался в «художника психических проявлений». Так как сам Гойя уже ясно определился в этой новой манере живописи, то он с нетерпением и напряженным беспокойством ожидал ответа из академии Сан-Фернандо; свои одиннадцать картин, которые должны были оценить, он снабдил сопроводительным письмом к Дону Бернанрдо Ириарте. Разумеется, он очень обрадовался, узнав, что «общество его коллег почувствовало к картинам большую симпатию и одобрило превосходное искусство Гойи». Гассье и Вильсон считают, что среди этих маленьких картин, известных как «Комедианты», «Бандиты», «Падающая карета», «Кораблекрушение», «Огонь в ночи» (они появились, с уверенностью можно сказать, в 1793–94 годах) была и тягостная картина «Двор помешанных». Этот шедевр стал первым свидетельством того, что выздоравливавший Гойя после перенесенной болезни, в результате которой получил возможность создавать «фантастические и полные выдумки картины, берущие свое начало из трагической интенсивности и человеческой глубины», обратился к новому искусству. Остальные пять картин также передают радикальные изменения, которые произошли в его палитре. Теперь в ней преобладали нейтральные тона: коричневый, серый и черный и освещались яркими цветовыми пятнами, которые вкраплялись, словно сверкающие молнии, на темном заднем плане. Специалисты также указывали на то, что Гойя применил новую технику написания кистью — линии стали короче и нервозными. Зрителей удивляло внезапное уплотнение цветов. Измененные техника написания картин и их темы преобразовали существовавшие прежде элегантные и многокрасочные образы в болезненную, карикатурную, извращенную массу, проявили их по-новому и определили их оригинальный стиль, в котором Гассье увидел даже характер современного искусства живописи, получившего признание через 50 лет. Критик Канадей описывает оправившегося от болезни Гойю как огорченного наблюдателя человеческого общества, который в своих картинах пытается обрисовать с бичующей остротой пороки и жестокость людей и вскрыть глубочайшие бездны человеческого бытия. Причиной такого наполнения его воображения фантастическими изображениями ужасов являлось, несомненно, безутешное одиночество оглохшего человека, в ушах которого бушевал шум, а сердце было полно горечи, жажды и упреков Богу и всему миру.

Только таким образом можно осознать то, что Гойя, кроме прогрессирующего оздоровления, в момент своего творческого успеха переживал подавленность, и только в начале 1794 года, как можно заключить из дневниковой записи Ховельяноса, сделанной в феврале, окончательно встал на ноги: «Я пишу о Гойе, который мне сказал, что он еще ничего не написал после того случая, когда с ним случился апоплексический удар». Подавленность и гнетущая усталость сменились периодом, когда он регулярно испытывал настоящее отчаяние, о чем сообщал в апреле 1794 года в письме к Сапатеру: «Мое состояние здоровья по-прежнему такое, как и было. Иногда я бываю так взволнован, что не могу этого вынести, но так как сейчас я успокоился, я пишу тебе. Но я быстро устаю».

Окончательное восстановление Гойи произошло тогда, когда он работал над картиной в церкви Санта-Куева в Кадисе, которую закончил в 1795 году. Здесь появляется новая манера рисования и в конце концов воплощается в драматической фреске, выполненной в Кинта дель Сордо. В его новой палитре цветов различные нюансы серого и чистейший белый цвет. Они появились в первые два года после болезни и воплотились в его знаменитом портрете «La Tirana», известнейшей актрисы Мадрида, невестки Франсиско Байеу и герцогини Альба.

Герцогиня Альба, написанная Гойей в 1795 году, стала не только моделью знаменитого портрета художника, но и существенной частью его жизни. Герцогиня Альба вышла замуж за дона Хосе де Толедо, которому было 30 лет, и этот слабый с детства больной человек постоянно находился в любимом доме и полностью посвящал себя музыке. Не случайно Гойя нарисовал его портрет в момент исполнения им на клавесине партитуры Йозефа Гайдна. Он умер в 1796 году, оставив совсем молодую и жизнерадостную вдову, которая стремилась удовлетворить все свои прихоти и капризы. Она была прекрасна, высокомерна и сентиментальна, и о ней французский путешественник мог бы подумать, что «на ее голове нет ни единого волоса, который не мог бы не принести возбуждающего удовольствия». Поэтому на первый взгляд кажется не совсем понятным, что могла чувствовать эта женщина к мужчине почти пятидесятилетнего возраста, глухому, часто пребывающему в подавленном состоянии. Портрет герцогини датирован началом 1794 года, когда Гойя только стал оправляться от болезни и якобы «из-за последствий своей болезни был абсолютно неспособен к рисованию». Франсиско Байеу сообщает о том времени: «И хотя правда то, что он перенес тяжелую болезнь и еще далек от полного выздоровления, чтобы мог рисовать, он еще никогда не был столь усерден и сдержан». Сердечная привязанность герцогини к Гойе вполне объяснима, если учесть два обстоятельства. Первое — в сердце этой необычной женщины скрывалась эксцентричность, великодушие и сентиментальность. Из чистого сострадания к бедным, старым, хромым и одноглазым монахам, например, к тому же брату Базилио, она принимала их, а также маленьких брошенных детей чернокожих на работу по ведению домашнего хозяйства. Поэтому можно допустить, что ее сочувствие несчастным, терпящим бедствие и страдающим людям распространилось также и на оглохшего художника. Второе — она ценила талант Гойи, восхищалось его живописью и портретами и с помощью его кисти увидела возможность прославить и даже обессмертить себя. Эта мысль, без сомнения, оправдывала все затраты.

На первом портрете Гойи у герцогини утонченные линии лица, пышно уложенные волосы и повелительный взгляд. Она указывает на надпись, сделанную у ее ног: «A la duquesa de Alba Fco de Goya 1795». Этот факт мог свидетельствовать о дружеской связи между ними.

После смерти герцога Альба их отношения стали еще более близкими. Когда герцогиня, пребывая в трауре, удалилась в свое поместье Санлукар де Баррамеда, находящееся недалеко от Кадиса, она недолго оставалась одна. Правда, с точностью не установлено, сопровождал ее туда Гойя или нет. Но мы знаем, что с октября 1797 года он отсутствовал в Мадриде. Мы не располагаем документами о путешествии и остановках художника. Но имеется большое количество свидетельств его пребывания в Санлукаре. Это рисунки и наброски, представляющие собой прямо-таки интимный дневник, в котором он зарисовывал карандашом возлюбленную, ее позы и часто меняющееся настроение и причуды. В качестве примера можно привести тот самый эскиз, на котором она в гневе теребит свои длинные волосы. С краю рисунка был приписан комментарий Гойи: «Она рвет на себе волосы и топает ножками, потому что аббат Пикхурис сказал ей, что она выглядит бледной».

В это время появляется ее второй портрет, выполненный в темных тонах, на ее пальцах два кольца одно с именем Альба, другое с именем Гойя. У ног на песке написано «Solo Goya». Эта надпись была закрашена, но рентгеновское облучение позволило исследователям прочитать ее. Эта деталь могла бы, очевидно, показывать, подобно большинству рисунков из так называемого Санлукарского альбома, что между ними установилась интимная связь. Однако Гассье придерживается иного мнения, потому что «нет ничего более неправдоподобного, чем романтическая легенда о страстном отношении Гойи к герцогине Альба». При этом он ссылается, прежде всего, на письмо к Сапатеру, единственное, где он упомянул герцогиню: «Ты должен мне помочь получше загримировать мой отказ герцогине Альба, которая посетила мою мастерскую для того, чтобы заказать свой портрет». Однако факт остается фактом, Гойя в 1812 году после смерти жены завещал портрет герцогини своему сыну Хавьеру и ничего не сохранил из того, что указывало на любовь к этой женщине. Вероятной причиной этого могла быть ревность, которая подтверждается рисунками, сделанными в Санлукаре, где ясно обозначены две фигуры, одна их них герцогиня, а другая — поклонник из офицерского корпуса. Его ревность подвергалась сомнению, но она подтверждается словами, написанными не неопубликованных листах из его Caprichos: «Ложная мечта и непостоянство».

Эта запись — несомненное свидетельство того, какую мучительную страсть он испытывал к герцогине Альба. Изображая символический полет бабочки на одном из листов, Гойя имел в виду герцогиню и то, как она с выражением высокомерного презрения упорхнула (Caprichos 61).

Конечно, если учесть их возраст, физическое состояние и сущность, то очень трудно поверить во взаимную любовь. Страстное чувство Гойи скорее всего не получало ответа со стороны этой женщины. Она вступала в противоречие с ним во всем: ее природой была непредсказуемость и непостоянство, а сострадание и чувственные наслаждения переплетались между собой. Однако без ответа с ее стороны страстные чувства Гойи привели бы его к новому отчаянному положению, а он опять испытывал радость жизни и был полон сил, чтобы выйти навстречу новому блистательному периоду в своей карьере. 4 октября 1795 года Гойя стал преемником Франсиско Байеру (который скончался в августе этого года) и был назначен на должность директора отделения живописи в академии. О том, насколько эффективным и окончательным было его восстановление в работе, доказывает то обстоятельство, что в начале 1796 года он принял на службу человека для смешивания красок. В апреле 1797 года, когда Гойя прибыл в Мадрид, любовная история с герцогиней осталась в прошлом. Пришло отрезвление и чувство разочарования, связанное непостоянством и неверностью этой женщины.

У него было два дела, которые избавили его от монотонной работы в мастерской по изготовлению портретов, а именно — фреска в мадридской церкви Сан-Антонио де ла Флорида и роспись дворца Мануэля Годоя. Они стали наивысшим достижением творчества Гойи, и этот год в жизни художника был самым плодотворным. Необычайная фреска вошла в историю живописи как удивительный шедевр, и Гойя, не испытывая забот, ощущая полную свободу, в творческом порыве выполнил ее за сто двадцать один день. И хотя этой фреске уже два столетия, она до сих пор воспринимается так, как тогда, когда она была изготовлена. Правда, духовенство пришло в некоторое замешательство, потому что Гойя придал ангелам слишком округлые, почти сладострастные формы, но все-таки критики сошлись на том, что мастер на куполе и тимпане церкви вдохновенно передал пламенную, полнокровную жизнь улиц Мадрида и создал изображение земной и небесной сути, заполнившее фреску «образами, которые невозможно описать словами». То, что он во время работы над фреской испытывал сильнейший творческий подъем, единодушно отмечали все современники.

Вторым заказом, который он исполнял в то время, была роспись дворца Годоя, любовника королевы, бывшего офицера гвардии, на глазах ничего не подозревавшего монарха ставшего могущественным правителем Испании. Ему удалось при помощи Марии Луизы убрать со своего пути государственного министра и доверенного лица короля графа Флоридабланка. И, как часто бывает, он вскоре занял место государственного мужа и призван был совершить великие дела. Когда во Франции судьба Людовика XVI была решена, Годой в своих мемуарах записал: «Границы нашего государства окружены пожаром террора, и все вокруг цепенеет от леденящего страха, поэтому я вижу свое призвание в том, чтобы стать у руля государства». Однако у этого выскочки, как позже его назвал французский посланник, отсутствовало все необходимое для такой должности и прежде всего умение вести разговор: «Он ведет беседу на таком невероятно низком уровне, что из всего, что бы он ни сказал, становится явным его умственное убожество и постыдная неосведомленность». Как и большинство его предшественников из офицерского корпуса гвардии, Годой олицетворял моральную развращенность своей венценосной партнерши. Французский посол в Мадриде писал о ней: «С тридцати лет у нее появилась необходимость скрывать от супруга свое распутство, и это глубокое лицемерие превратилось даже в норму. Не женщина в ней лжет легко, а великая уверенность в том, что ей… в пятидесятилетием возрасте нравится кокетство, которое могло бы быть присуще только юной и привлекательной женщине». Внешний облик Марии Луизы безжалостно отразил Гойя в картине, сделанной им по заказу королевы в Ла Гранья. Очень точно описал эту картину Валлентин: «Ее лицо выписано с такой тщательностью и с такой язвительной меткостью, что становится совершенно ясной ее старость. Глаза напоминают зияющие оконные дыры в выжженом доме. Беззубый рот искажен. Гойя не уберег это увядающее тело от морщин, усталости век, складок на шее, и усилил впечатление изношенности, потрепанности человеческого существа богатыми и живописными украшениями». Каково было удивление Наполеона, тень которого уже нависла над Испанией, и французская сторона дала обещание Марии Луизе сделать ее королевой Этрурии, что Карл IV все-таки впутался в войну с Португалией. Годой был назначен генералиссимусом испанской армии и без единого выстрела, по законам опереточного жанра, пришел к победе. Пьеса, исполненная коррумпированным, продажным и развращенным испанским двором, в высшей своей точке увенчалась бракосочетанием Годоя с молодой Марией Терезой де Бурбон, отчего Мария Луиза попала в постыдную зависимость от своего любовника Годоя, и ее дальнейшая жизнь казалась ей бессмысленной и невозможной, впрочем как и ее племяннице Марии Терезе. Годой пожелал, чтобы его дворец был похож на королевскую резиденцию, и дал поручение Гойе расписать внутреннюю часть здания фресками, аллегорического содержания. Однако многие детали этой работы нам не известны.

Во время этой работы, которая, очевидно, доставляла ему мало радости, Гойя глубоко познал реальное житье высшего общества со всеми его пороками, низостями, надменностью, безграничной глупостью. Это впечатление дополнило только что пережитое разочарование в любви, и художник все больше и больше уходил в себя. Прилив мрачных мыслей неожиданно наполнил совершенно новым светом окружающий мир, и хотя он еще не нашел языка, которым смог бы передать все свои идеи в картинах, ему стало совершенно ясно, что это должна быть новая форма. Материал, которой был накоплен в его зрительной памяти, воплотился в эскизы «ужасающей общественной сатиры». И прежде всего ему удалось, предварительно предпринимая осторожные попытки, создать наброски сатирической карикатуры, которые, по словам Гассье, «оставили далеко позади Хогарта и английских карикатуристов восемнадцатого столетия, а также французских художников девятнадцатого столетия, которые были отнюдь не свободней его и даже находились с ним в равных условиях». Так, Гойя создал первую серию графических эскизов, насчитывающих 80 металлических пластин Caprichos («Капризы»), начало которым положил упоминавший уже «Санлукарский альбом» и «Мадридские эскизы». Эскизы Гойя снабдил исконно народными комментариями на арагонском диалекте. Уже названия этих сатирических листов (например, «Сон разума рождает чудовищ») приоткрывают тайну убеждения автора в том, что «живопись способна бичевать человеческие пороки и заблуждения». Впервые гротеск и фантасмагория в живописи приобрели атеистическую ценность, что особенно оценили французские романтики. Подобно тому как впервые Хиеронимус Босх выразил чудовищность в живописи, так и Гойя осуществил это впервые в виде гравюры. Как отмечал Гассье, Гойя применил новый световой прием, который осуществлялся посредством плоской техники акватинты и решал проблему света и тени, возникшую с потерей традиций Рембрандта. И Гойя «вошел в изобразительное искусство примерно с таким же пафосом, как Бетховен в музыку». Гойя признавал идеальным средством выражения назидательности своего творчества не только гравюру, но и рисунок. Результатом развития этого направления в искусстве стало создание более тысячи рисунков.

По своей сути его Caprichos бессвязны как сам по себе бессвязен его сон, они не имеют логической последовательности. Эта сатира, обличающая беззаботных женщин, порочное общество, толстых и прожорливых монахов и церковь с преступной властью святой инквизиции. В своей так называемой «Ослиной серии» он показывал истинное лицо дворянства и необоснованность несправедливых привилегий, передаваемых по наследству. Среди испанцев тогда широко распространился старый комплекс: неверие и превращение в полуживотное. В Испании во времена Гойи велась охота на ведьм, но в еще более ревностном исполнении. Ужас царил в мрачных тюремных подвалах, где практиковались невероятные методы пыток, после чего трибунал инквизиции выносил приговор о сожжении на костре беззащитных женщин. Весь этот самообман по поводу ведьм потрясающим образом отражен Гойей. Валлентин считает, что художник должен был лично увидеть весь ужас мучений, потому что со времен Леонардо да Винчи человеческая фантазия не была столь убедительной, как в произведениях Гойи.

Caprichos были опубликованы в 1799 году и, как вскоре мастер сам заметил, принесли ему за рубежом больше славы, чем вся его живопись, поэтому он пришел к выводу: «Враги ревностно относятся к тому, что они заслужили, и чтобы воспрепятствовать этому, гравюры должны попасть в их руки после моей смерти, я хотел бы это графическое собрание подарить королю, моему господину». Разумеется, что для этого имелись веские причины: во-первых, Гойя, как он выразился спустя годы, в своих Caprichos затронул очень щепетильную и беспокойную тему инквизиции, от которой его защитил только король; во-вторых, столь щедрый подарок, сделанный королю, мог быть благодарностью за художественное образование сына Хавьера, которое оплатил король.

Монархия наконец признала величие Гойи, и 31 октября 1799 года наградила его титулом «Первый придворный художник»: «Для того, чтобы наградить Вас по заслугам и отдать должное Вашему искусству, которое может вдохновить других учителей, засвидетельствовать уважение к вашему таланту, нашедшему свое выражение в высоком призвании, Его величество король решил назначить Вам, первому художнику двора, ежегодное содержание в 50 000 реалов. Кроме того, 500 дукатов Вам предназначается на содержание кареты».

Подобное решение давало ему возможность заниматься графикой и рисунком. Но в то же время он вынужден был создавать портреты сильных мира сего. Так появилось на свет величественное полотно, изображавшее Карла IV и королеву Марию Луизу, которых Гойя наряду с портретом «Махи» рисовал вторично, но на этот раз в поместье на лошадях. Карл IV был так очарован Гойей, что дал ему поручение нарисовать семейный портрет. На групповом портрете «Карл IV со своей семьей» представители королевского дома изображались с почти оскорбительной правдивостью и без каких-либо скидок. Это было выдающимся произведением 1800 года, в котором Гойя проявил себя как мастер портрета. Как гениальный режиссер комедии, действие которой разворачивалось в королевстве, он смог увидеть, как заметил Гассье, «фальшивое величие застывших фигур в вибрирующей массе света и теней», их лица в убедительной пустоте королевского существования, Гойя беспощадно разоблачал династическую ограниченность королевского бытия и виртуозно избрал внешний блеск. На этот раз они стали наивными жертвами великого портретиста, единодушно хвалили его и безгранично удивлялись. Считают, что нарисованные им в этот год портреты графини Чинчон, супруги Годоя, равно как и портрет самого Годоя, который оброс анекдотичными деталями, связанными с войной в Португалии, стали высшей точкой его официальной карьеры и одновременно завершением его 25-летней службы у испанского короля, выплачивавшего ему до самой смерти денежное содержание.

Неизвестно, что было причиной того, что Гойя с 1800 года не получал больше ни одного заказа из резиденции короля. Возможно, такому повороту событий послужили его личные контакты. С давних пор он близко общался со своим покровителем и другом Ховельяносом, что уже могло вызвать подозрение, потому что с 1801 года он находился под стражей и в 1808 году в Мальорке накануне войны был сожжен. Тень на художника могли бросить таинственные обстоятельства смерти герцогини Альба, так как всем было известно, что она была близка с Гойей. 23 июля 1803 года она в возрасте 40 лет неожиданно скончалась, поползли слухи о том, что она была отравлена. Эти предположения распространяли представители высших кругов двора. Однако факты, известные каждому, а именно то, что королева периодически провоцировала соперницу, должны были убедить окружение, что Годой, любовник королевы, пытался обольстить герцогиню, в чем она обвинила военного министра незадолго до своей смерти. Военный министр дал возмущенной королеве совет, что «герцогиню Альба и всех ее сторонников надо собрать в одну большую яму и похоронить всех вместе». Подозрения усилились, когда король отдал приказ, и именно Годою, о проведении строгого расследования истинных причин внезапной смерти герцогини. Сомнения короля в безупречности двора, очевидно, были рассеяны, но тем не менее некоторые люди из ближайшего окружения герцогини обвинили в ее смерти врача, которого посадили в темницу.

Но как все обстояло на самом деле? Разумеется, не подлежит сомнению тот факт, что Гойя из высшего общества исчез. Однако прежде чем он окончательно расстался с Годоем, который был его формальным покровителем, художник нарисовал, может быть, даже по поручению, еще две знаменитые картины одетой и обнаженной Махи. В свое время предпринимались упорные попытки связать изображенную модель на картине с герцогиней Альба, но сегодня точно не ясно, кто из мадридок послужил Гойе моделью. Вероятней всего, обнаженная и обворожительно прикрытая Маха очень сильно волновала тогдашние умы, потому что Гойя со времен Веласкеса, нарисовавшего свою «Венеру в зеркале», стал первым художником, который рискнул изобразить по желанию Годоя обнаженное тело женщины. Годой питал страсть к роскошной груди, стройной талии и пышным бедрам. Изображение женской натуры являлось в то время опасным занятием, потому что художника, нарисовавшего обнаженную женщину, могли посадить в тюрьму, описать его имущество и отправить в ссылку.

Годы начала войны за независимость прошли для Гойи очень спокойно. Очевидно, что он принял решение не участвовать ни прямым ни косвенным образом в интригах двора и верил в ее близкий конец. Это резко контрастировало с девяностыми годами, которые в его жизни были заполнены страстью и горечью. Буря в сердце, кажется, уступила место радостному спокойствию.

В 1803 году он приобрел в свое пользование на неограниченное время государственный дом в центре Мадрида, в котором состоялось бракосочетание его сына Хавьера и Гмерсинды Гойкох. Но уже в 1806 году, в день рождения внука Гойи Мариано, супруги съехали с этой квартиры. Как известно, об отце Хавьера — Гойе практически не осталось воспоминаний, но о сыне художника их намного больше. Хавьер был тщеславным и эгоистичным человеком, которого преимущественно интересовало только то, чтобы как можно выгоднее продать картины отца, а затем, отдавая деньги в рост, увеличить вырученную сумму. Так он старался обеспечить себе приятную и беззаботную жизнь.

С точки зрения искусства, первые годы нового столетия для художника оказались странно пустыми, его работоспособность была парализована смертью герцогини, а творческий размах заторможен. Валлентин считает, что Гойя сам себя осудил на одиночество, которое сопровождалось сменой настроения от глубокой депрессии к частым вспышкам гнева, и бесцеремонным отношением к людям. В те времена на его долю выпало еще одна неудача, которую он в 1804 году потерпел от ректората академии Сан-Фернандо. На автопортрете он изобразил измученное лицо мужчины с выражением «дикого высокомерия и скрываемой боли», а также желания обратить на себя внимание сильных мира.

Среди картин этого периода и выдающихся портретов особое место занимает серия работ малого формата. Речь идет о шести маленьких картинах, которые стали сенсационным событием для Испании. Они посвящены теме успешного задержания бандитов Эль Марагато с помощью брата Педро Сальдивиа 10 июня 1806 года. Гойя использовал этот случай для экспериментов по созданию нового стиля. Он пытался реалистически изображать жестокую действительность будней. С произведениями Гойи о кровавой гражданской войне против наполеоновской оккупации в живопись вошел новый реалистический стиль рисования.

Пятнадцать лет прошло со времени его тяжелой болезни, направившей его живопись на совершенно новый путь. За это время его жизнь принципиально изменилась. Произведения, появившиеся в этот период, поражают смелостью и модернизмом. Его прогрессивная техника рисования и способ изготовления гравюр предвосхитили в этой сфере почти все открытия девятнадцатого столетия и одновременно были связаны с академическим искусством. В течение десяти лет Гойя получал радость от спокойной и гармоничной жизни. Он фактически достиг всего того, о чем мечтал в юности: стал выдающимся художником и несмотря на свою глухоту вернулся в королевский дом и стал представителем высокого дворянства. И все же он не оставил своих решительных притязаний и постоянно работал, чтобы даже не вспоминать о бедности, с которой он познакомился в юности. Во время трагических событий гражданской войны он с неиссякаемой силой должен был «явить миру из пекла ужасающей войны в Европе, подобно фениксу, новое искусство для нового времени».

 

УЖАСЫ ГРАЖДАНСКОЙ ВОЙНЫ

Ошибки и коррупция правительства Карла IV продолжительное время подталкивали Испанию к катастрофе, поэтому политические интриги и тщеславные планы Наполеона, имевшего собственные интересы на Иберийском полуострове только ускорили процесс разрушения. Испанская война за независимость, которую принес 1808 год, отметила начало ужасающей бойни в Европе и умножила бесчисленные интриги, которые господствовали накануне 1808 года в политике испанского двора.

Прежде всего это относилось к Годою, который в 1795 году из-за заговора в Базеле получил звучный титул «князь мира», а также к королевской чете. Все они вместе получили прозвище «троица», которая добилась того, что вступление французских войск в Испанию закончилось. Несмотря на то, что вся власть практически была сосредоточена в руках Годоя, Наполеон, питая глубокое презрение к любовнику королевы, предпочел избавиться от нерешительного и ненадежного партнера. Он принял решение покончить с португальской аферой; оккупировав и разделив страну, он вступил на территорию испанского государства. Как свидетельствовал генерал Мюрат, испанское население бурно приветствовало французские войска: «Мы очень долго шли, а жители испанской провинции стояли, словно живая стена. Радость, которую они нам показывали, граничила с опьянением. Никогда народ не был столь несчастлив из-за ошибок в государственном управлении и никогда столь достойно не переносил это несчастье». Эта неописуемая радость связывалась, с одной стороны, с ожидавшимся устранением ненавистного «князя мира», а с другой — с реабилитацией принца Фердинанда, которого Годой оговорил и, запланировав государственный переворот, арестовал. С помощью короля и королевы он пытался изменить право наследования трона не в пользу Фердинанда. Это стало возможным из-за трусливого характера принца. Карл IV 9 марта 1808 года отлучил своего сына от престола. И только когда Мюрат вошел в Мадрид, принц Фердинанд вышел из тени своего существования и стал королем Фердинандом VII, которого народ приветствовал с ликованием. Годой, ускользнув от расправы, искал новое поле деятельности.

Теневое правительство просуществовало тогда недолго. Но Гойя пока еще располагал временем, чтобы выполнить неожиданный заказ, поступивший из академии, нарисовать портрет юного короля Фердинанда, призванного позже Наполеоном в Байонну, где они вместе с Карлом IV и его семьей узнали о том, что Бурбоны отказывают испанцам в праве наследования трона и коронуют брата Наполеона Жозефа. Отлучение от трона Фердинанда VII в народе было воспринято отрицательно. 2 мая 1808 года поднялась народная волна возмущения. Огромные толпы людей скопились возле королевского дворца, и французские солдаты из всех окон и аркад дворца начали беспрерывную стрельбу. Сотни людей погибли, а на следующий день тридцать плененных повстанцев были расстреляны. С каждым днем по всей Испании разгоралась безжалостная гражданская «война за освобождение». В течение шести лет она приносила населению страны смерть, разрушения, убытки от пожаров, насилие и голод.

В своих диптихах Гойя реалистично отразил кровавые события 2 мая и расстрел повстанцев в ночь на 3 мая. Существует легенда, что за ходом событий 2 мая Гойя следил из своего окна в Puerta del Sol и что 3 мая он с помощью полевого бинокля наблюдал за экзекуцией, а потом вместе с садовником отправился к месту казни и зарисовал лежащие в крови еще теплые тела. Подобные описания некоторых биографов не соответствуют действительности: 2 мая 1808 Гойя не был в Puerta del Sol и тем более ничего подобного не мог наблюдать из Quinta del Sordo, так как приобрел этот дом спустя 11 лет. На самом деле все выглядело следующим образом: он, как и многие мадридцы, в эти дни блуждал по улицам города и видел много зарезанных, изувеченных, расстрелянных людей. Как говорил английский гравер Томас Коул, художник мог теперь делать копии карандашом или кистью, извлекая из свой памяти сцены и происшествия 1808 года, которые Гойя нарисовал впервые спустя шесть лет. Триумф испанцев 1824 года Гойя увековечил в двух картинах. В них реалистично воплотились драматические события «2 мая на Pue del Sol». Он разумеется, знал о столкновении, происшедшем там между французами и мадридским населением. «Расстрел повстанцев 3 мая» стал драматическим дополнением к этому, и запечатлел в памяти контраст страха и упорства, отразившийся в центральной фигуре, осужденных на смерть повстанцев.

Принципиально новым в испанской войне за независимость стал фон гражданской войны, которая вскоре охватила всю страну. Вера в то, что идет борьба за правое дело, была в своей ярости безгранична. Церковь же в очередной раз, прикрываясь именем Христа, посылала верующих на смерть. Францисканец Лука Рафаэль хладнокровно хвалился тем, что «шестьсот французов своими руками уничтожили алтарь нашего господина, короля Фердинанда». К сожалению, обманутое население впервые в 1814 году увидело жалкий образ своего короля, который сразу же забыл об их крови.

И все-таки, как жил Гойя на протяжении этих шести бурных лет? Оправившись после своего поспешного путешествия в Сарагосу, где он осенью 1808 года впервые на короткое время оказался в осаде, он поспешил в Мадрид, где находился главный театр военных действий. Клич Дона Хосе Палафокса, который стал национальным героем, позвал Гойю в Сарагосу; как он сам пишет: «увидев руины города, стал изучать их, чтобы создать картины, прославляющие городских жителей, я не отрицаю громадного интереса, который во мне возник к славе моего отечества». Когда он позже написал под «Desatres de la guerra» слова: «Я это видел», то это по меньшей мере подкреплялось тем впечатлением, которое он получил от дымящихся руин и разрушений в родном городе, и болью, которую он испытывал от страданий членов его семьи. В те времена он познакомился со многими неизвестными героями войны, к которым причисляли и Марию Августину. Вместе с двумя другими женщинами, она в войне против французов, погибла с оружием в руках. После того, как он тщательно набросал все детали происшедшего в своем рисунке, чтобы поставить это бессмертное произведение в ряд творений «о славе своего отечества», он возвратился в Мадрид. Там он охотно примкнул к тридцати тысячам других с тем, чтобы присягнуть новому королю Жозефу, брату Наполеона, в «любви и верности».

В связи с этим возникает вопрос: примыкал ли Гойя к какой-нибудь партии во время этих кровавых событий, продолжавшихся в течение шести лет? На этот вопрос следует ответить отрицательно. Гойя, как и многие его друзья и сограждане, стал «пленником, который запутался в сети противоречий и внутренних разобщенностей». Противоречивость и непостоянство были присущи его характеру, его убеждения много раз менялись. Он, наверняка, не был революционером и даже республиканцем, которые хотели ускорить падение монархии в Испании. Наоборот, он свободно чувствовал себя в обществе дворян и был связан лично с королями Карлом III, Карлом IV и Фердинандом VII, был готов услужить «князю мира» Годою и брату Наполеона королю Жозефу. Но все-таки он знал, что такое нужда, и был возмущен бедственным положением народных масс, считая виновными в нем дворянство и церковь. Добрая половина его произведений посвящена богатым и представляет собой сувенир на память, зато другая половина являлась криком правосудия в пользу бедных и громким протестом против нечеловеческих преступлений инквизиции и войны. Он был, если так можно сказать, «лояльным патриотом в своих портретах, католиком в картинах и бунтовщиком в своих рисунках и гравюрах, где выразил свирепую ненависть к несправедливости, мракобесию, безумию и жестокости».

Таким образом, в Гойе уживались две разные и трудно примиримые души: с одной стороны, он был убежденным либералом (в том же смысле, что и Ховельянос), который стремился к социальным реформам и поэтому должен был быть ориентирован на Францию, на ее просветительскую миссию, выступая против цензуры, угнетения и тирании. С другой — он был пламенным патриотом, который поклялся отомстить французам за захватническую войну и жестокое угнетение испанского народа. Эти антагонистические тенденции могли контролироваться в нем только одним свойством, которое он выработал, пройдя школу жизни среди интриг, коррупции и тайных заговоров, осуществляемых в борьбе за власть при королевском дворе, а именно — осторожностью. В 1808–1824 годах он постиг науку лавирования настолько хорошо, что не понес никакого ущерба. Он до самого конца жизни оставался первым художником двора и хладнокровно официально работал при правительстве Жозефа Бонапарта, равно как и при следующем короле Фердинанде VII. Исполнение портретов французских генералов или испанских министров франкофилов, награжденных Жозефом Бонапартом Королевским Орденом Испании, не ограничивалось все-таки рисованием героев Сарагосы, генерала Палафокса или лорда Веллингтона, освободителя Мадрида от французской оккупации.

После окончания войны за независимость Гойя объявил о желании «увековечить великие дела и значительнейшие героические события нашего победоносного выступления против тирании Европы», но сутью этих творческих намерений, связанных с исполнением официальных изображений, было сохранение должности «первого художника короля» и сопровождавших ее привилегий. То, что он в действительности думал, заключено в его Desastres de la Guerra и многих других рисунках, выполненных в то время. Реалистическими изображениями он клеймил позором жестокость французских войск, ответственных за бойню, с яростной патриотической ненавистью бичевал «ограниченных и ненужных монахов, которые парализовали страну и жили, как паразиты». Мысль о том, что испанский трон захватили чужаки, ранила его так же глубоко, как и ненависть к жестокому и злому абсолютизму Фердинанда VII, который похоронил все надежды испанского народа. Истинное господство страха началось через два года после решающей победы Веллингтона, благодаря которой Фердинанд вернулся на трон. Объявил «чистки» и систематически преследовал либеральных реформаторов, которых обозначил как «предателей». По сегодняшним оценкам около двенадцати тысяч человек были осуждены к пожизненной ссылке по подозрению в проявлении симпатий к французам. Целью многочисленных декретов, которые он издавал, было одно — восстановить католический инквизиционный трибунал в его старой и преступной форме. С подписанием конституции 1812 года у испанского народа после ужасных лет войны появилась надежда на социальный мир, справедливость и свободу, но победа реакционных сил принесла Испании окончательное порабощение.

В то время, когда испанский народ вел беспощадную борьбу против французских поработителей, Гойя не мог оставаться в стороне несмотря на то, что он симпатизировал умеренной политике Жозефа Бонапарта. Он, как и его либеральные друзья, ожидал проведения дальнейших реформ и упразднения ненавистной инквизиции. Первые два года оккупации Гойя был удовлетворен положением дел и молча подчинялся новому режиму. Однако чем больше разрасталась партизанская война, чем ярче разгоралось пламя патриотизма, тем сильнее у него было желание изготовить серию гравюр о «роковых последствиях кровавой войны против Бонапарта в Испании». Начиная с 1810 года, появилось в общей сложности 85 гравюр, которые он не рискнул опубликовать при жизни, и только в 1863 году окольными путями до нас дошли все Desastres de la Guerra, или «Ужасы войны». Это было яркое, потрясающее и мощное разоблачение убийственного массового ослепления войной. И хотя создание гравюр растянулось на многие годы, в них во всех деталях запечатлены воспоминания Гойи об ужасах войны, которые он пережил. Разумеется, в первую очередь его ненависть была направлена против французских солдат, но он всегда оставался объективным, поэтому в некоторых его изображениях беспощадно разоблачались ужасающие эксцессы, связанные с его соотечественниками. Desastres de la Guerra была реалистичным взглядом на смерть людей, чувствующих упоение кровью и не останавливающихся ни перед каким ужасом и жестокостью.

Главное то, что эти гравюры появились с 1812 по 1814 год. В то же время Гойя работал над листами, в которых отразился ужасающий голод, и люди, словно «живые скелеты», тысячами умирали на улицах Мадрида. Наконец в его дневнике появился ряд зарисовок, дополнявших сцены голодной смерти и ужасов войны. Эта серия эскизов заключала в себе резкую сатиру против реакции и прежде всего церкви, которой уже в то время неосознанно содействовал Фердинанд VII, реставрируя все формы церковного порабощения. Эти сатирические гравюры Caprichos enfaticos, подобно Desastres de la Guerra, были опубликованы после смерти Гойи. Пятьдесят листов продолжали тему Desastres de la Guerra и изображали бесчеловечные действия королевского правительства. Этим единственным и ни с чем несравнимым обвинением отвратительной реставрации он не только доказывал личное мужество, но и выражал надежду на возмездие в будущем.

Вероятней всего, что в послевоенные годы Гойя работал над рисунками и гравюрами исключительно для себя. Среди массы испанского населения он отдавал предпочтение простому человеку с улицы, наблюдая за его работой, и эта тема, кажется, раскрепощала его внутренне. Раньше он изображал работающего человека так, как это было выгодно господствующему классу, но освобождение от всех условностей открыло в нем собственное видение социальных проблем. Гойя осознал, что монархия, окончательно предала народные массы, использовав их в корыстных целях. Вместо того, чтобы исполнять роль придворного художника, находящегося на службе у дворянства и духовенства, Гойя выражал чувство солидарности с трудящимися, вскрывал тяжелое положение широких слоев населения. До нас дошли рисунки, воспроизводящие бегство монахов и монахинь, которые во время оккупации, растворившись во многих монастырях, «с гротесковой поспешностью освобожденных и изголодавшихся по жизни личностей устремились к различным находящимся по эту сторону возможностям их удовлетворения». Основанием для подобных насмешек со стороны верующего Гойи послужили не только подобного рода люди, но и желание бичевать власть церкви, ограниченность которой подтверждалась отношением к науке: он саркастически изображал трибунал инквизиции, который восседает на короне. В маленькой картине «Заразная больница» он рисует людей, пострадавших от смертельных эпидемий, которые церковь обозначала как бич божий.

В личной жизни Гойи в этот период произошли глубокие изменения. Он и его семья пережили ужасный 1811-й голодный год в Мадриде, и эта жесткая проверка на выносливость стала для его жены Хосефы слишком тяжелой. В июне 1812 года она умерла, и 66-летний глухой старик остался один в своем доме. Он поделил имущество с сыном, уговорившим его отдать часть коллекции картин. В общей сложности из рук Гойи ушло не меньше 75 произведений, которые он, очевидно, выполнил сам и отдал, руководствуясь личными мотивами. Среди них, разумеется, находился портрет любимой герцогини. Особенного упоминания заслуживают двенадцать картин, посвященных теме «Ужасы войны», которые замыкали тему упоминавшейся уже «Заразной больницы», а также написанный между 1808 и 1812 годами «Колосс». «Колосс» действует словно Геркулес, но обладает лицом, которое можно сравнить с лицом «знаменитого чудовища Калибана» из шекспировской «Бури», от также похож на бога войны Марса, отдыхающего после победоносной битвы. В собрание картин вошли натюрморты, которые предвосхищали экспрессионизм XIX и XX столетий.

Гойя, оставаясь верным осторожной тактике, продолжал роль официального художника двора и в этом качестве присутствовал на приеме у короля 8 июля 1814 года. Но все-таки, даже попытавшись упорядочить свое отношение к двору, нарисовав ряд портретов короля с различными официальными трактовками, он так и не добился благосклонного отношения к себе со стороны Фердинанда VII, этого нетерпимого, злопамятного, мстительного и лицемерного монарха. Как всегда в таких случаях, король отдал поручение и преемником Гойи был объявлен Вицент Лопес, который и занял место первого художника. Таким образом, Гойя попал в немилость нового реакционного режима, это случилось в 1814 году. В мае 1815 года он должен был по повестке прокуратора предстать перед судом инквизиции, потому что великий инквизитор решил наложить арест на имущество Гойи в виде двух знаменитых картин «Махи», а также трех «непристойных» изображений.

Для дворянского общества Гойя в те времена был уже неприемлем, и поэтому заказы давали только новой звезде — Виценту Лопесу. До 1826 года он еще рисовал портрет герцогини Абрантес и ее брата герцога Осунского, которые являлись детьми его бывшего покровителя и поэтому относились к нему лояльно. Кроме того, в 1815 году он создал автопортрет, на котором можно увидеть определенную усталость и следы переживаемых страданий. Однако неизвестно, что побудило его в этом автопортрете изобразить себя более молодым и привлекательным, чем в жизни. Вероятней всего, причина в том, что уже в 1811 году у него установились близкие отношения с доньей Леокадией Вайсс, которая в 1814 году в возрасте 26 лет родила девочку — маленькую Марию дель Росарио, — и Гойя ее нежно любил, считая своей дочерью. Моралисты возмущались по этому поводу, им, очевидно, не приходила в голову мысль, что они «порицают то, что Гете прославлял в еще более старшем возрасте».

Гойя решил изготовить серию гравюр, отражающих сцены боя быков, полюбившиеся ему еще с юных лет. Так появилась на свет знаменитая Tauromaquia. Гойя задумал создать серию гравюр, повествующих об истории развития «искусства» боя быков. При этом он опирался на знаменитый трактат «Исторические письма о происхождении и развитии боя быков в Испании» Николаса Моратина. Как подчеркивал в своей истории Моратин, просветители окрестили бой быков пороком нации, берущим свое начало от мавров. Но в Испании он был принят, прежде всего, христианским дворянством и стилизован под рыцарские турниры, так как король Филипп V упразднил этот варварский обычай. С тех времен бой быков стал достоянием народа.

Однако вопрос — действительно ли Гойя хотел использовать изображение быков в публицистическом споре с Наполеоном как политический символ, где бык — враг, а борьба с ним — героизм в гражданской войне, — остается только вопросом. В Tauromaquia он достиг очаровательного синтеза, воплощавшего в себе жесточайшее театральное представление, в котором участвуют животное, человек и кровожадная масса зрителей. Кроме того, он постарался передать мгновение, когда совершается движение, и это ему удалось в высшей степени, что характерно для него, отчего Гойя еще раз приблизился к порогу современного искусства.

 

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ И СМЕРТЬ

В 1815 году Гойя начал работу над загадочной серией гравюр, которая носила название Los Disparates — что можно перевести как сумасбродство или экстравагантность, — оба эти значения имеют право на существование, так как, с одной стороны, он указывал на маловажность этой темы, а с другой — это название одновременно ставило большое количество вопросов, на которые трудно ответить. При жизни автора эта серия работ не была опубликована и впервые появилась на свет в 1864 году, когда была издана королевской академией Сан-Фернандо совместно с Desastres de la Guerra под названием Los Proverbios («Пословицы»). То, что эти юмористические изображения появились позже Caprichos и даже были подобны Caprichos enfanticos, приоткрывает тайну. Прямая социальная и политическая сатира была завуалирована бесхитростным названием серии. В феврале 1819 года Гойя приобрел дом, окруженной симпатичным садом, который соседи назвали La Quinta del Sordo — «дом глухого». Он купил это владение, чтобы убежать из города, поскольку атмосфера угнетения, притворства и доносительства, царившая там уже в течение пяти лет, для него стала невыносимой. Инквизиция снова начала собирать против него сведения, протягивая к нему свои вездесущие руки. Положение становилось еще более опасным из-за скандальной ситуации в его личной жизни: он жил вместе с Леокадией Вайсс, которая была хозяйкой в его доме, а также его возлюбленной. У нее было двое детей — мальчик по имени Гильермо и упоминавшаяся уже маленькая девочка Мария дель Росарио — единственное утешение глухого художника в последние годы жизни. Постоянная слежка со стороны родственников, опасавшихся за свою долю наследства, угнетала Гойю.

1819 год в творческом плане стал для Гойи многозначительным. Его поразительная способность восприятия всего нового в искусстве и живой интерес открыли неизвестную ему до сих пор технику изготовления гравюр — литографию. Первым, кто в Мадриде занялся литографическим ремеслом, был Хосе Кардано, друг Гойи, человек, которому он полностью доверял. Неслыханная гибкость этой технологии сразу принесла успех. Уже в феврале 1819 года Гойя выполнил свои первые литографии, которые одновременно стали первыми в Испании. Даже когда годом позже во Франции у него появилась возможность исчерпывающе изучить новую технологию, он еще раз доказал свою изобретательность, очень быстро изготовляя гравюры, которым вверял свои образы, как скульптор вверяет их камню.

К сожалению, его здоровье было уже подорвано, может быть, даже у него появилось предчувствие тяжелой болезни, которая в декабре 1819 года поставила его на грань смерти. Как предполагает Гассье, Гойя, сам не осознавая истинных причин своего страстного внутреннего желания найти утешение в лоне католической церкви, «испытывая метафизический страх, предшествующий смерти, рисовал святое причащение для смертных — „Евхаристию“». Таким образом, появилась картина «Последнее причащение святого Хосе де Каласанца», заказанная одной из церквей Мадрида и приоткрывшая тайну глубокой религиозности художника, потому что она прочувствованно изображала молящегося человека. Еще яснее его религиозную взволнованность подчеркивает написанная маслом в 1819 году маленькая картина «Христос на горе Елеонской». Гассье предположил, что изображение Христа является своеобразным предчувствием собственных страданий Гойи. И все же обращение к религии было всего лишь мгновением и не соответствовало истинному образу мыслей Гойи, потому что спустя небольшой отрезок времени эти чувства полностью угасли.

В декабре 1819 года его постигла тяжелая болезнь, детали которой, к сожалению, до нас не дошли. О ней стало известно благодаря портрету, а точнее копии. На нем Гойя изобразил себя во время приступа болезни и врача — друга Арриету, который вырвал его из объятий смерти. Внизу написано: «Гойя в благодарность своему другу Арриете за мастерство и заботу, спасшие его жизнь во время тяжелой и опасной болезни в конце 1819 года, случившейся с ним на 71-м году жизни. Нарисовано в 1820 году».

Это смертельно опасное заболевание совпало с третьим периодом в духовном и творческом развитии Гойи. Речь идет об упоминавшемся уже Disparates и прежде всего о выполненной в темных тонах «Живописи в Кинто дель Сордо». На последнее он решился в начале 1820 года, когда практически стоял одной ногой в могиле из-за неуклонно прогрессирующей болезни. Рисуя на стене Кинто дель Сордо, он хотел передать потомкам свое завещание, но не имел в распоряжении достаточных возможностей ясно выразить его, поэтому до сих пор эта творческая работа до конца не понятна. После окончания автопортрета, который дошел до нас в копии, восстановив свои силы, он выполнил огромный объем работы: набросал эскизы 14 картин для стен своего дома, причем некоторые из них превышали размер 6 квадратных метров. В этих «черных картинах» (Pinturas negras), названных так из-за того, что выполнены они преимущественно в темных тонах, его гений достиг высшей степени своего развития. В то время его очень занимали кошмары и галлюцинации, которые вытекали из предощущения им смерти. Он покрыл стены своего дома тревожной и таинственной живописью с густой смесью черного, серебряно-серого и чистейшего белого, с вкраплением оттенков ярких цветов. Эти творения продолжали тему изображенных ранее сцен с ведьмами, волшебниками, представляли мрачные процессии фанатичных пилигримов или образы старых людей с искаженными от страха лицами. Однако существует кардинальное различие между всеми изображаемыми чудовищами, которые в его Caprichos были всего лишь «сном спящего рассудка», и черной живописью, где Гойя все довел до экстремального выражения. Здесь появляются отдельные смелые образы или массовые сцены призрачности, нечеловечности и чудовищности. При этом все многообразие тем образует такое же единство, как выписанные поздним стилем эпизоды со святыми и сцены из мира ведьм. Мрачное расположение духа отражено во всех его композициях, связанных с воспоминанием о его кошмарах.

Если внимательно рассмотреть «Черные картины» Гойи, то можно поверить, что он находился на грани помешательства. Кошмары, которые всплывали из его подсознания в виде всевозможных снов и видений в сфере человеческого миропредставления, его сокровенные желания, не утихающая страсть и ужасающие ночные образы он выплескивал в изображениях на стенах своего жилища. Встречается много страшных образов в виде так называемого «Великого козла», а точнее огромного черного козла — сатаны и властного Бога, которым приносятся дары, или отвратительный образ, вошедший в историю искусства как «Сатурн, поедающий своих детей». Однако если на это посмотреть как на символ безумия нации, которая во время войны пожертвовала своими детьми, то в данном случае речь может идти о человеке, которого измучили зловещие представления, а потому он рисовал как одержимый, чтобы освободиться от них. Создание «Черных картин» должно было окончательно освободить Гойю от этого давящего груза. Таким образом, Кинта дель Сордо, как выразился Валлентин, стал мавзолеем его безрассудства.

Вторым важным трудом, законченным в период кризиса, были начатые им ранее и упоминавшиеся уже Disparates, гравюры, разделенные в общей сложности на 22 листа, в которых Гойя коснулся всех проблем человеческого существа. В этом труде он намеревался бичевать человеческую глупость, распущенность и скверность, он предложил очень проницательный анализ человеческих психотипов. «Вне времени и вне пространства, — пишет Гассье, — „Disparates“ в своих формах становится еще более человечным и с даром ясновидца заклинает человека от падения в преисподнюю».

1 января 1820 года в Кадисе, где в 1812 году была объявлена первая либеральная конституция в истории Испании, стало днем открытого мятежа. Рафаэль Риего организовал восстание, которое поставило точку прежде всего на абсолютизме Фердинанда VII. В течение шести лет трусливый и мстительный деспот преследовал либералов в Испании, которые объявили о конституции в Кадисе, и, наслаждаясь роскошью, подготавливал для ничего не подозревающих жертв возвращение во французскую ссылку. Однако пришло время, когда многострадальный испанский народ должен был избавиться от порабощения и от преследований, а напуганный монарх вынужден был об этом объявить. 9 марта 1820 года Фердинанд VII, шокированный изменениями в политической жизни, принес присягу на верность ненавистной и омерзительной для него либеральной конституции, и, таким образом, оправдал на этот раз надежды большинства испанского населения, которое верило в изменение своей судьбы. Более того, он запретил даже инквизицию. Несмотря на свою изоляцию от общества, Гойя присутствовал 4 апреля в последний раз в свой жизни на заседании Академии, где принималась эта присяга конституции. Преисполненный радости, он сразу же набросал аллегорическую сцену, которая носила название «Божественная свобода».

К сожалению, внутренние притязания и личные реваншистские устремления воспрепятствовали установлению истинной конституционной монархии, и из возникшего хаоса стало зарождаться новое движение, которое могло привести к гражданской войне. На этот раз Фердинанд VII, опасаясь за свою жизнь, обратился к святому альянсу с прошением и была восстановлена в первоначальной форме абсолютная монархия. Эта «великая политическая благодарность» появилась, как нарочно, от Франсуа Шатобриана, который в 1803 году был назначен посланником в Рим и уволен с этой службы при Бурбонах. Французские войска под командованием герцога Ангулемского за три месяца продвинулись вглубь полуострова до самого Кадиса, где в 1812 году Кортес декларировал свободную конституцию, а Фердинанд VII посадил в тюрьму всех либералов. 30 августа 1823 года со всеми беспорядками было покончено, и Фердинанд VII получил еще одну возможность предъявить свои претензии на трон. Однако королем овладело болезненное желание преследовать либералов, высылать их или казнить. В течение трех лет мстительный Фердинанд отплачивал за навязанный ему образ либерального поведения, невообразимая волна террора стала слишком дорогой платой для его соотечественников.

Жажда преследования и жестокое порабощение многострадального народа приобрело такие размеры, что даже герцог Ангулемский вынужден был направить королю послание: «Четырнадцать дней захвата власти Его Величеством ознаменовались арестами и указами, творящими произвол, отчего вновь повсюду распространяются волнение, неудовлетворенность и страх». Не обращая внимание на это, Король 7 ноября 1820 года казнил руководителя народных волнений Рафаэля Риего и 13 числа этого же месяца вошел в Мадрид. Он ехал в своей триумфальной карете в сопровождении 24 придворных. Аресты, садистские пытки и массовые смертные казни стали обычным явлением. Одновременно король создал военные комиссии. Король надеялся с их помощью подавить протесты во всех провинциях Испании. Они выслеживали врагов абсолютной власти и осуждали их, как «чудовищных преступников, которые хотят иметь упраздненную конституцию». Все книги, журналы и карикатуры, вышедшие в свет во времена вынужденного либерализма, при сотрудничестве священников представлялись в цензурную комиссию, и «комиссии по политическим чисткам» проверяли надежность горожан, начиная от высоких чиновников и кончая школьниками. В Испании в конце концов не осталось ни одного человека, кого бы не коснулся произвол тайной полиции. Как следствие этого либералами овладел массовый страх.

Гойя скрывался у своего друга в Арагоне. Несмотря на то, что пробные экземпляры Desastres de la guerra иссякли, оставалось достаточно материала для того, чтобы описать его имущество или даже отправить художника на каторгу, потому что существовала еще добрая дюжина листов и рисунков Disparates. В страхе перед надвигающейся опасностью, он поспешно написал письмо в Кинто дель Сордо своему внуку Мариано, предупредив его о возможной конфискации имущества. В нотариальном документе сообщалось, что он пришел к решению «засвидетельствовать свою симпатию, которую он чувствует к внуку, и не нуждается больше в своем имуществе, так как у него всего достаточно, чтобы вести приличный образ жизни». Таким образом, постоянные опасения подвели Гойю к мысли последовать примеру своего друга и покинуть родину.

Но ему предстояло решить одну труднейшую проблему, связанную с должностью придворного художника, за которую он получал жалованье. Впрочем, так как он непозволительно далеко находился от королевского двора, его лишили бы суммы 50 000 реалов в год. И все же Гойя попытался добиться официального разрешения короля покинуть родину, потому что это сохраняло за ним должность и привилегии, связанные с ней. Ситуация складывалась неблагоприятно: он подвергался опасности из-за своего поведения во время правления короля Жозефа Бонапарта, когда присягнул на верность конституции в Кадисе, и, кроме этого, в его доме находились рисунки, которые могли бы стать обвинительным материалом против него. К тому же сын спутницы его жизни Леокадии Вайсс, Гильермо, примкнул к народному ополчению и попал в список преследуемых. Гильермо бежал во Францию раньше Гойи, а Леокадия вынуждена была укрываться у своих друзей. Но из документа, найденного в Бордо, известно, что «Леокадия вынуждена искать убежище во Франции, потому что ее преследуют по политическим убеждениям». В действительности же в 1823 году Леокадия находилась еще в Испании, потому что, согласно официальному сообщению, она пересекла испанско-французскую границу в районе Байонны позже в сопровождении двоих детей.

Гойя сам был вынужден скрываться со второй половины января по апрель 1824 года. 1 мая 1824 года, после выхода декрета об амнистии, Гойя рискнул официально выхлопотать себе шестимесячный отпуск, потому что «ему из-за возраста и болезней было необходимо лечение на водах». Таким образом, он хотел получить возможность в любой момент вернуться из Франции в Испанию. Фердинанд, конечно, удивился, но все-таки 30 мая 1824 года дал свое согласие: «Король, наш господин, удовлетворяет заслушанную просьбу придворного художника Дон Франсиско Гойя о королевском отпуске с остановками на водах и курорте с тем, чтобы облегчить его страдания». 24 июня из префектуры министерства внутренних дел в Байонне поступило сообщение, что «Гойя с сегодняшнего дня отбыл в Париж». В Бордо он оставался три дня, которые использовал для того, чтобы увидеться со своими друзьями, бежавшими во Францию. Примкнув к ним, «юный путешественник», как они его называли, в возрасте 78 лет незамедлительно отбыл в Париж, где пробыл до 31 августа 1824 года. Встречи со старыми знакомыми вызвали в нем ностальгические воспоминания о счастливом времени в Испании.

В сентябре 1824 года Леокадия Вайсс со своими двумя детьми прибыла в Бордо, чтобы «присоединиться к своему супругу», как она объяснила при переходе границы чиновникам в Байонне. Разумеется. Гойя предполагал, что она будет впредь жить с ним как супруга. Он обустроил дом недалеко от центра Бордо, и надеялся, что будет жить в нем с Леокадией. Об этом сообщал его друг Моратин: «Гойя с сеньорой и ее детьми хорошо обустроили себе жилище. Я думаю, что зиму они благополучно переживут». Не известно почувствовал ли Гойя в Париже новый творческий импульс или нет. Вероятней всего, он интересовался там прогрессивной техникой изготовления литографий, которая скоро стала во Франции ведущей. Во время своего проживания в Париже Гойя создал четыре значительные литографии, появившиеся в Бордо под названием «Бордоские быки». Из официальных полицейских сообщений в Париже нам стало известно, что он «прибыл для того, чтобы посетить достопримечательности и прогуляться по общественным местам». Тем не менее, во время таких прогулок по Парижу он зарисовал карандашом сцены жизни простого народа и инвалидов. Правда, от такой работы, связанной с движением руки, он очень уставал.

Вскоре эмиграция стала тяготить Гойю, потому что он просто не умел ориентироваться в чуждом окружении. Исключение составляли лишь испанские земляки, которые пребывали там обособленно. 30 сентября 1824 года Моратин написал: «Гойя утомлен и ни минуты не находит себе покоя. Он здесь со своей Доньей Леокадией. Я не обнаружил между ними гармонии». Леокадии приходилось испытывать на себе частую смену настроений старика и его значительные претензии. Сейчас художник рисовал намного меньше, и в этот период появилось небольшое количество портретов его друзей. Среди них портрет того же Моратина, которого он уже однажды, 25 лет назад, нарисовал, и теперь Моратин был особенно горд оттого, что его еще раз нарисовали, он писал: «Он хочет сделать мой портрет. Должен ли я рискнуть получить нечто прекрасное, конечно, если то, что пошлет мне, кисть преумножит мои картины»? Гойя работал над портретом не прерываясь, и когда он был наполовину готов, Моратин сообщил: «Гойя полностью ушел в себя и рисует ровно столько, сколько позволяет ему обходиться без творчества время».

Последние годы жизни художника озарились светлым образом маленькой Марии дель Росарио. Ослепленный своей истинно отцовской любовью, он удивлялся способности ребенка к рисованию, о чем можно сделать вывод из письма к другу Ферреру: «Этот удивительный ребенок и миниатюрный живописец хочет учиться, и я хочу также, так как это то, что осуществится с возрастом, и, может быть, даст миру великий феномен». С его почти достойным сострадания ослеплением он верил в то, что его гений продолжает жить в этом ребенке, и страстно желал того, что никогда не осуществилось.

После того как в жизни Гойи появилась нужда, потому что он лишился постоянного жалованья придворного художника, он стал подумывать о продлении отпуска. 7 января 1825 года он подал прошение о продлении своего курортного пребывания во Франции и с трепетом ожидал ответа из королевской палаты в Мадриде. 25 апреля 1825 года Моратин описал состояние его души в письме: «Гойе исполнилось 79 лет, и он со своим недостатком не знает, на что надеяться и чего желать. Я говорил ему, чтоб он успокоился по поводу своего отсутствия в Мадриде и получения разрешения. Ему нравится город, страна, климат, еда, независимость, тишина, которыми он наслаждается. С тех пор, как он здесь, у него не было болезней, которые его ранее беспокоили. Но, в его голове сидит мысль, что он в Мадриде многое уладит, и если она его не отпускает, то он, как упрямый ишак, собирается в путь, имея при себе крестьянскую шляпу, накидку, винную фляжку, деревянное стремя и рюкзак».

Наконец он получил документ, представляющий ему право в течение шести месяцев «использовать минеральную воду и ванны… по возможности восстанавливать свое здоровье». И хотя эта хорошая новость его удовлетворила, все равно его ностальгия и страстное желание вернуться домой в Мадрид не утихли. Он не хотел больше продавать свои произведения. Когда парижский друг сообщил Гойе, что его Caprichos пользуются большим успехом и предложил изготовить еще одну партию, он отказался. Раньше его интересовало то, какую реакцию вызовет анонимная публикация в Париже его литографии «Бордоские быки»; хотя в то время в Париже не было надобности в быках, они, как указывает Феррер, были объезжены. 20 декабря 1825 года Гойя ответил на это: «Ваше высказывание о моих оттисках „…быков“ убеждает меня, что у Вас нет возможности говорить о Caprichos, потому что больше двадцати лет назад я доверил их королю. За это я был обвинен святой инквизицией. Впрочем, они должны были быть мне благодарны за плохой росчерк, так как у меня нет зрения, сил, чернильницы, пера — у меня осталась только сила воли». В действительности его зрение ослабло, и он во время работы и при чтении должен был использовать лупу. Когда он писал, его руки дрожали, и мы знаем, что причиной было больное сердце, и не перестаем удивляться, откуда у него находились силы, как у юноши, и тому, что он сам выразил символически в заголовке своих рисунков, выполненных в то время: «Я все еще учусь».

Весной 1825 года Гойя вновь тяжело заболел. На этот раз врач установил у него паралич мочевого пузыря и опухоль толстого кишечника, которые, по его мнению, учитывая возраст пациента, нельзя было вылечить. Гойя был прикован к постели и его друзья ожидали самого худшего. Вторая половина отпуска истекала, его сын Хавьер стал хлопать о его дальнейшем продлении. На этот раз, принимая во внимание вызывающее опасение состояния здоровья отца, появилась возможность остаться лечиться еще на целый год на курортах Франции. 4 июля Фердинанд VII, а королю сообщили, что для Гойи это, может быть, последние мучения, дал свое одобрение. Никто не рискнул бы питать надежды на то, что случилось: Гойя пришел в себя и на этот раз, уже в середине июня 1825 года приступил к работе. 30 октября Гойя, как писал Моратин, переселился в маленький дом с садом и спокойно жил в нем вместе с Леокадией и ее маленькой Марией дель Росарио, а его «курортное проживание» сопровождалось выплатой жалованья, причитавшегося художнику двора.

30 марта 1826 года художник отпраздновал свое 80-летие и доказал, что в таком возрасте он может еще работать, потому что он нарисовал портрет председателя банка Бордо и управляющего имуществом Гойи. Но он все равно тосковал по родине и как-то сказал своему сыну Хавьеру: «Несмотря на то, что в Бордо жить очень приятно, но этого недостаточно, чтобы оставить родину». С Испанией было связано все его творчество, и он почувствовал, что для него — дело чести съездить еще раз в Мадрид. Кроме этого, его второе разрешение на отдых вскоре после дня его рождения подходило к концу, он понимал: необходимо третье позволение короля на его продление. Из создавшейся ситуации Гойя видел только один выход, а именно: король лично удовлетворяет его прошение об уходе со службы придворного художника и назначает пожизненную пенсию.

Последняя просьба для него имела особенное значение, так как его общее имущество было уже долгое время передано в право владения по наследству и жалование придворного художника необходимо было для проживания в Бордо с Леокадией и Марией дель Росарио. Преждевременную передачу поместья Гойи можно было бы объяснить только давлением Хавьера, который боялся, что его отец в последнюю минуту перепишет часть на Леоккадию и ее детей. Поэтому Гойя, неоднократно повторяясь, вынужден был успокаивать Хавьера: «Ты знаешь точно, что все, чем мы располагаем, принадлежит тебе». И хотя из этого можно сделать вывод, что Гойя имел в своем распоряжении резервные деньги, которые находятся в банке Бордо, все равно он не перестал хлопотать о пенсии.

Гойя считал, что он должен поехать в Мадрид и там уладить все свои дела при дворе, но он был уже стар и путешествие становилось довольно рискованным предприятием. 7 мая 1826 года Моратин писал своему другу: «Если он не приедет в Мадрид, то не удивляйтесь, так как легкое недомогание, возможно, имеет последствия, и где-нибудь в углу приютившего его дома он, может быть, испускает дух». 30 мая 1826 года «в день, когда исполнилось ровно два года со дня удовлетворения его первой просьбы об отдыхе», Гойя, невзирая на все опасения, прибыл целым и невредимым в Мадрид. Он собственноручно принял отставку и затем верноподданически напомнил королю, что с того самого дня, когда «Менгс пригласил меня из Рима», он верно служил трем королям испанского дома Бурбонов и только прошение об отставке сместило его с должности придворного художника. 17 июня Фердинанд VII удовлетворил его просьбу и заверил, что он будет получать пожизненную пенсию, а также разрешил возвратиться во Францию. Тем временем Вицент Лопес стал первым художником двора и выполнил знаменитый портрет мастера, который сейчас находится в Прадо. Разумеется, он был абсолютно достоверным с точки зрения ровной, до мельчайших деталей исполненной академической живописи и не соответствовал восприятию искусства Гойей.

Освобожденный от материальных хлопот, Гойя после своего возвращения из Мадрида успокоился, и Моратин сообщал: «У Гойи все хорошо. Он развлекается эскизами, гуляет, ест и спит. В его доме царит только умиротворенность». Если прежде его очень волновала поездка в Мадрид, то теперь он охотно возвратился в Бордо. Во Франции он ощутил полную независимость и личную свободу, но платой за это было пребывание на чужбине. Впрочем, чужбина для него оказалась не только тяжким бременем. Он на глазах освобождался от духовных установок эмигрантов и все больше начинал воспринять французский менталитет. В его записной книжке, в которую он заносил пометки об улицах города, сделаны пером или сепией бесчисленные рисунки, изображавшие жизнь простого народа. Благодаря Леокадии и Марии дель Росарио, питавшим особую страсть к цирку, он с волнением наблюдал за номерами с участием животных и клоунов и рисовал их карандашом. В его рисунках чередуется анекдотичность ярмарок, цирковых представлений с фантасмагорией.

Очень долгое время считалось, что Гойя до самой своей смерти не покидал Бордо. Однако при реставрации портрета внука Мариано была обнаружена дата, свидетельствующая о том, что летом 1827 года предпринял свое второе путешествие в Мадрид, причина которого нам точно не известна. Впервые Мариано приехал к своему деду в Бордо в 1828 году, в то время как на портрете было начертано, что «Гойя посвящает этот портрет своему внуку, в 1827 году в возрасте 81 года». Было доказано, что портрет нарисован в Мадриде, а не в Бордо, как предполагали до сих пор. Вероятнее всего, он прибыл в Мадрид, чтобы проинформировать семью о том, что деньги в банке Бордо принадлежат Мариано и что о семье он заранее позаботился. Его второе путешествие в столицу Испании прошло с невероятной быстротой, о чем свидетельствовал документ из Байонны: «20 сентября 1827 года Гойя прибыл из Испании и продолжил свое путешествие в Париж».

В последний год жизни Гойя достиг техники, которую можно определить как свободу творчества. Он наносил цвета пальцами или кусочками сукна, использовал жидкие краски, которые одновременно с красящим веществом втирал в полотно — и все это происходило спонтанно, естественным образом. В последний год накануне его смерти появились портрет внука, эффектное изображение монаха и монахини, в которых он явился провозвестником экспрессионизма. Шедевром стала полная оптимизма картина «Молочница из Бордо». Над грациозным и смиренным образом сияет свет, и ее мечтательное лицо пребывает в гармонии цветовых тонов голубого и зеленого, что побудило Готье высказать: «Ренуар еще не родился, а мастер импрессионизма уже есть».

В начале 1828 года внук Гойи Мариано отправился в путешествие вместе со своей матерью в Гибралтар, и Хавьер сообщил отцу, что они оба намерены прибыть в Бордо и что он сам планирует длительную остановку во Франции. Очень счастливый Гойя отправил свой ответ 17 января 1728 года: «Самое прекрасное мгновение для меня было, когда я получил от тебя письмо… Сообщение о гибралтарских путешественниках вызвало во мне оглупление от радости. День прошел так быстро и ты получишь это письмо с небольшим опозданием, но что, собственно, такого произойдет, если они будут уже здесь и ты, может быть, тоже подъедешь, и вы останетесь на пару лет. Я надеюсь, и это будет так здорово, что мы все время будем вместе, что будем жить в Бордо у меня… Ты должен мне заранее написать, когда они уедут из Барселоны, а также о твоих намерениях на этот счет».

Но вскоре лихорадочное ожидание старика и бьющий через край оптимизм поостыли, потому что любимая семья не торопилась отправиться в путешествие в Бордо. Гойя даже представить себе не мог, что приезд семьи меньше всего связан с желанием увидеть его, что ими двигало стремление находиться поблизости и вмешаться, если вдруг последняя воля старика окажется в пользу Леокадии и ее детей. 3 марта 1828 года Гойя, устав от длительных ожиданий, написал своему сыну: «Я вижу, что у тебя всегда найдутся причины, чтобы отложить решение о твоем путешествии. Я ожидал, что вы приедете, и надеялся, что получу письмо, но я уже… Прощай, у меня нет больше желания писать». Ожидание радости и разочарование сыграло с Гойей плохую шутку, потому что из письма от 26 марта можно заключить, что у него был приступ: «Я чувствую себя уже лучше. Я надеюсь, что мое состояние здоровья достигло того уровня, что был до приступа. Своим выздоровлением я обязан Молине, который готовил мне настой из порошка корня валерианы». Вероятно, в это время он находился в доме Хосе Пио де Молины, портрет которого рисовал накануне приступа. Этот последний шедевр, сохранившийся до сих пор, не был закончен. Но все мысли Гойи были вокруг страстно ожидаемого приезда внука, о чем свидетельствует письмо от 26 марта: «Я с нетерпением жду любимых путешественников, беспокоюсь о них. Все то, что ты мне говоришь в последнем письме, называется отказом от поездки в Париж, потому что вы могли бы пробыть у меня слишком долго. Однако если ты приедешь ко мне летом, то это все, чего я хочу… Я очень счастлив, что мое здоровье улучшается и что могу встретить искренне любящих меня путешественников». Наконец желания Гойи сбылись и он смог заключить в объятия своего внука. Но через три дня после встречи с ним Гойя дрожащими пальцами написал последние слова сыну: «Мой дорогой Хавьер, я только хочу тебе сказать, что радость, которую я испытал, была очень большой. Я чувствую себя не очень здоровым и вынужден быть прикован к постели. Милость Господня исполнит мою просьбу о том, чтобы ты приехал и мог до краев наполнить чашу моего счастья».

На следующий день его разбил правосторонний паралич и он потерял способность говорить. Но несмотря на то, что он находился в столь жалком состоянии в полузабытьи, он с нетерпением ожидал Хавьера. Только однажды он приподнялся, и на короткое время к нему вернулся дар речи. Но он был настолько слаб, что нельзя было понять ни единого слова. 28 апреля Донья Леокадия передала письмо находившемуся в Париже другу, в котором рассказывала детали последних часов жизни Гойи: «Внук и невестка приехали к нам 28 числа прошлого месяца. 1 апреля мы вместе обедали. До пяти часов следующего дня, дня его святого, он не говорил. Речь к нему вернулась ненадолго, потому что он был наполовину парализован. Такое состояние его здоровья продлилось еще 13 дней. За три часа до смерти он призвал всех. Он смотрел на свою руку в простодушном удивлении. Он хотел составить завещание и высказать свою благосклонность, однако его невестка сказала, что он это уже сделал. Для него этот момент так и остался неясным. Его слабость не дала возможности что-либо понять, он говорил невнятно. В ночь с 15 на 16 апреля в 2 часа он умер… Молина и Бругада видели его смерть, а я буквально за две минуты вышла из комнаты, так как после полуночи у меня не осталось сил, чтобы сидеть около кровати… Когда он уснул-таки смирным и веселым, даже сам врач удивился его терпению и силам. Он думает, что он не испытывал страданий, но я не уверена в этом». Гойю похоронили в Бордо. В 1901 году его прах переправили в Мадрид, а в 1919 году он обрел окончательное пристанище в монастыре Сан-Антонио де ла Флорида, где он изобразил на чудесных фресках ангелов, которые ожидали его на протяжении более чем столетия.

 

РИСУНКИ ФРАНЦИСКО ГОЙИ

От какой болезни он умрет? 1797–1798. Гравюра, аквантинта

Почерк Франциско Гойи

Здоровье и болезнь. 1812–1815. Гравюра, акватинта

Следующая любовь. 1810. Гравюра

 

ПСИХОПАТИЧЕСКИЕ ЧЕРТЫ В ГЕНИИ ГОЙИ

 

Литература о Гойе чрезвычайно обширна по своему объему, но в ней освещены хорошо лишь вопросы, связанные исключительно с эстетикой его творчества и его вкладом в историю развития искусства. Жизнеописания художника более или менее соответствуют событиям, происходившим в его жизни. Однако вопреки всеобщему восхищению, высказываемому по поводу его произведений, практически все авторы отмечают, что некоторые картины Гойи трудно понимаемы и с психологической точки зрения едва ли объяснимы. Поэтому врачи, и прежде всего психиатры, испытывают каждый раз соблазн объяснить непонятное и необычное в его творчестве, понять отклонения, проявляющиеся в нем. Из-за малого количества документов, которые в большинстве случаев ненадежны по своей сути, объективный диагноз болезни практически не возможен, но все-таки на основании биографического анамнеза и анализа его художественных работ с психологической точки зрения, а также исторических и социальных особенностей того времени, которым он противостоял, можно попытаться разработать и интерпретировать приблизительную картину его характера и личных качеств. Таким образом, можно надеяться на то, что медицинские заключения позволят нам с большой вероятностью лучше узнать фактические обстоятельства жизни мастера.

 

ЛИЧНОСТЬ И ХАРАКТЕР

Прежде чем приступить к психопатологическому изучению личности Гойи, необходимо коснуться происхождения его предков, иначе мы не сможем понять значение некоторых его картин. Его прародители восходили к Vascongadas, как в Испании называют басков. Этот не индоевропейский народ, объединившийся с населением Пиренейского полуострова, является создателем всех этнических и языковых особенностей современной, богатой со всех точек зрения культуры Испании, накопившей бесчисленное количество сказок, преданий, мифов и легенд, в которых превалируют ужасающие темы убийства, человеческих жертв и каннибализма. Влияние на эту культуру в период раннего средневековья оказали кельты. В мифах магические силы природы создавали атмосферу страха и духи, которые преследовали человека, приобретали грозные очертания. Наверняка Гойя, как и Шекспир, верил в сверхъестественные силы природы, которые у англичанина персонифицированы в произведениях «Сон в летнюю ночь» и «Макбет». Отсюда следует, что даже если Гойя и создал в своих Caprichos, Proverbias и Pinturas negras страшные и непонятные образы, то это не обязательно прямое выражение нездоровой психики художника.

С другой стороны, нет сомнений в том, что Гойя очень близко подошел к границе психопатологии, если, конечно, речь не идет об истинном психозе в его фазообразном течении. Из общей массы черт его характера, описанного в биографическом анамнезе, для тщательного изучения мы должны были выбрать следующие.

Прежде всего, бросается в глаза, что Гойя часто боялся преследования. Его побег из Сарагосы произошел от страха полицейского преследования: ведь он был участником ночной драки. Допустим даже, что он не был виноват в убийстве, но все-таки весь город считал его хулиганом и ему не оставалось ничего другого, как в 1765 году отбыть в Мадрид, что было очень похоже на побег. Позже эта неожиданная смена мест объяснялась профессиональными причинами, связанными непосредственно с должностью придворного художника. Но затем могло произойти следующее: пятью годами позже в Мадриде Гойя при удовлетворении своих сексуальных потребностей не ввязывался уже в опасные приключения, но должен был все-таки опасаться святой инквизиции. Вместе с группой toreadores он бежал в Италию. Его приключения в Риме привели к тому, что он вновь вынужден был бежать якобы из-за того, что пытался увести монахиню из монастыря. Разумеется, он мог быть посажен в тюрьму и только благодаря вмешательству испанского посольства в Риме, что в общем малоправдоподобно, вернуться назад в Сарагосу. Все мотивы, которые должны были побуждать Гойю к побегу, детально не выяснены и наполнялись сюжетами любовных романов, и невозможно отделаться от впечатления, что побег был выдуман, а затем узаконен. Иначе как можно объяснить тот факт, что именно инквизиция и испанская полиция с помощью испанского посла освободили Гойю из тюрьмы и он вернулся на родину, где еще несколько лет назад был в опасности? Из этого можно сделать вполне справедливый вывод, что сами по себе причины, которые побуждали его к побегу, были недостаточно вескими. Однако его манера поведения могла быть объяснена только отсутствуем интерпретации настоящих фактов или еще, может быть, реакцией, протекавшей на фоне истерических и параноидных проявлений.

Вторая ярко выраженная особенность касалась сексуальной жизни Гойи. Бесчисленное количество галантных приключений в Мадриде, к которым он стремился не испытывая угрызений совести, существенно повлияли на его брак. Впервые истинно глубокое чувство любви Гойя, будучи уже зрелым мужчиной и отцом семейства, испытал в связи с его отношениями с герцогиней Альба. Но ему все-таки на этот раз не удалось достигнуть гармонических любовных отношений, о чем можно заключить из замечания, сделанного им в письме к своему другу Сапатеру: «Некоторое время назад ко мне в мастерскую пришла герцогиня Альба, и она изъявила желание, чтобы я ее нарисовал. Рисовать это живое тело, мой дорогой друг, в высшей степени прелестное занятие». Это хвастовство, выбалтывание интимных подробностей свидетельствует о моральном аффективном раздвоении его сознания.

Третья особенность состояла в том, что он не испытывал социальной гармонии. Будучи молодым человеком, Гойя прослыл хвастуном, задирой и драчуном, что многих пугало, одним словом у него была дурная репутация. В качестве примера напомним еще раз его ссору со своим шурином и конфликт с комитетом по надзору, которому он должен был представить эскиз фресок в Сарагосе. Тогда, 17 марта 1781 года, он написал письмо, в котором высказывал резкие замечания комитету, и хвалился тем, что он член королевской академии и пользуется благосклонностью королевской семьи. Он был убежден, что стал жертвой интриг личных врагов, которые разжигали против него общественные настроения и выносили на суд общества его частную жизнь. Если его трудности, связанные с комитетом, не вызывали сомнений, то его вспыльчивая реакция на простые предложения комиссии оказалась более скрытной. Эта болезненная реакция нашла отражение в его письменных оправданиях. Тип его поведения можно характеризовать как склочный или даже параноидный.

Своеобразный, не совсем нормальный тип поведения выразился также и в том, что Гойя очень трудно приспосабливался к обстоятельствам в стране. Особенно резко это проявилось, когда в 1778 году на трон взошел Карл IV, которым с помощью королевы Марии Луизы управлял ее любовник, и при дворе началась настоящая эпидемия аморальности и коррупции. Именно тогда Гойя строго изолировал себя и удалился от общественной жизни. Причем эта уединенность не прерывалась и после политических изменений в стране. Сегодня подлинные причины его ухода в изоляции остаются по-прежнему загадочными.

Все указанные выше отклонения от нормы: его стремление спасаться бегством без видимых на то мотивов, невозможность гармонического вхождения в семью и общество, почти параноидная реакция на маловажные критические замечания, аффективная раздвоенность сознания в выборе сексуальных партнерш, сменяющиеся периоды возбуждения с кажущимся безосновательным уходом в строгую изоляцию — все это имеет лишь четкое патогномоническое значение, которое отнюдь не позволяет, даже на основании документальных биографических подробностей, установить определенный диагноз периодического или шизоидного психоза. Таким образом, чтобы установить примерный предварительный диагноз, необходимо обратиться к художественному творчеству Гойи.

 

ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЙ ДИАГНОЗ: ШИЗОИДНЫЙ ПСИХОЗ

Картины Гойи, выполненные до начала его болезни в 1793 году: фрески в кафедральном соборе Эль Пилар, очаровательные жанровые эскизы на картоне, различные портреты — являются шедеврами мирового искусства, обнаруживающими внутреннюю гармонию автора и его душевную уравновешенность; в них выделяются яркие цвета, привлекательные композиции и темы. Он придумывал их, когда был здоров и полон надежд на будущее. Впервые его стиль стал резко меняться после опасной для его жизни болезни… Сразу же по выздоровлении в его картинах появляются фантастические образы опасности и призрачности, особое пристрастие к реалистичному изображению ужасов, отвратительных гримас ведьм и устрашающих сцен в сумасшедшем доме. Он стал отдавать предпочтение холодным тонам: коричневому, черному, серому. Таким совершенно новым и оригинальным стилем оглохший художник попытался разоблачить все ужасы и пороки человеческого общества. Его Caprichos обозначили совершенный отход от создавшегося ранее. Гравюры часто снабжались комментариями. Наряду с группой гравюр содержащих социально-критические и политические намеки на фоне сексуальных мотивов заднего плана выделяются фантастические картины — речь идет об изображениях чертей и ведьм, которые соединяются в диком полете, умертвляют свои жертвы и даже жестоко обращаются с их гениталиями. Английский психиатр Ференц Райтман, занимавшийся обстоятельно изучением этой фазы творчества Гойи, пришел к выводу, что во время работы над Caprichos художник находился в отклоняющемся от нормы психическом состоянии, в котором главенствующую роль играли депрессия, взволнованность и механизмы торможения. Надписи и комментарии, выполненные к отдельным гравюрам, приоткрывают эту тайну, например, Caprichos (12) изображает женщину, которая в предрассветный час вырывает у повешенного зубы, чтобы сделать из них амулет. Примечательным является и то, что Гойя сопроводил это преуменьшающим значимость текстом, указывающим только на поверхностную связь с ним. Позже эту «охоту на зубы» он прокомментировал следующими словами: «Разве не жалко, что народ еще верит в такую глупость?» Райтман по этому поводу предполагал, что Гойя не знал, что предпринять с этой картиной, поэтому назвал её по новому, чтобы она воспринималась осознанно и была с моральной стороны приемлема.

Тот факт, что Гойя не отражал потребностей определенной публики, не преследовал дидактических целей и рисовал свои Caprichos только для себя, следует из того, что он не отразил в этих картинах моральных тенденций. Художник просто издевался над коррупцией, проституцией, порабощением церковной и государственной властью, социальным лицемерием — все это дает повод для предположения, что он не преследовал определенных целей, а лишь пытался передать самым естественным образом личный опыт и разочарования, связанные с ним. Этот печальный опыт закончился для него одиночеством, выразившимся во враждебном и недоброжелательном отношении к своим современникам. Пребывая в таком душевном состоянии, он стал повсюду усматривать сатанинскую связь и таинственные отношения между вещами, которым ранее не придавал значения. Это выразилось в его изображениях ведьм, по поводу чего Райтман высказал предположение, что это симптом расстройства восприятия, правильность которого верна даже тогда, когда интерпретация этого утверждения не будет доказана. Напротив, можно допустить, что часть серии Caprichos создавалась художником в определенном психическом состоянии, когда он внешне выглядел нормальным. Одиночество и враждебная установка на его окружение были связаны с изменениями, происшедшими в его сознании и, вероятнее всего, это могло быть охарактеризовано как общее психопатическое состояние.

Если мы захотим охарактеризовать этот период его жизни как «болезненную» фазу, то нам придется сопоставить ее со стилем, являющимся главенствующим в его Caprichos. Его частная жизнь в Мадриде на этот момент, отношения в обществе и, прежде всего в придворных кругах, нормализовались. Однако спустя несколько лет аналогичное «болезненное» состояние вспыхнуло в нем так же, как в то время, когда появились Caprichos, и он снова уединился в загородном доме. На этот раз жеманство, проявившееся в его творчестве, создало большие трудности для объяснения его картин.

Desastres de la Guerra хронологически относились к первым картинам, изготовленным в этот период, Ференц Райтман подчеркивает, что его картины не имели определенного замысла и в них отсутствовала моральная тенденция. В этих ужасающих изображениях гражданской войны Гойя показывал очень много бесчеловечной жестокости. Озлобленный и огорченный страшными преступлениями, он пошел даже дальше, потому что стал бесчестить и патриотов, рисуя их мертвые тела в отвратительном виде. Гойя изображал изувеченные, разорванные на куски тела, оторванные конечности и отвратительные сцены именно так, как это делают пациенты психиатрических лечебниц.

Фрески в Кинта дель Сордо (где Сатурн поедает своих детей и великан жует откусанные руки) выражают это еще более ясно. Патогномоничным является и изображение женщины-убийцы на картине «Юдифь обезглавливает Олоферна».

Можно предположить, что последним импульсом к созданию Desastres de la Guerra послужила скорее всего гражданская война, картины являлись всего лишь проекцией мрачных событий и глубоких переживаний. Ещё более ясно это становится при изучении фресок в Кинта дель Сордо, которые свидетельствуют о его чутком отношении к внешнему миру и происходившим в нем событиям. И все-таки какое состояние души должно было у него быть, если он покрыл стены своего дома фресками, которые выражали страх, ужас и господство силы. Возможно, в данном случае нужно вести речь о душевной неуравновешенности автора, о его страхе и ужасающих сатанинских видениях, которые он попытался спроецировать вовне.

Подобное состояние души художника зафиксировано и в Proverbios, которые являлись самым лучшим примером для сравнения с ранее выполненными на картоне картинами. На одной из картин («Соломенная кукла») он изобразил сцену из сельской жизни: крестьянки, играя, подбрасывают в воздух куклу, но в Proverbios подобная ситуация приобрела демонические искажения, а именно — огромный черт бросается на беззащитного мужчину. Ранее нарисованный им испанский танец, исполняемый во время народных торжеств грациозной танцовщицей, сменился великаном, окруженным дымкой облаков, что тоже передавало музыку танца, и превышающим обычные размеры, скрежещущим зубами черепом.

Райтман попытался также представить его внутренний мир и найти психопатологические симптомы в этот период творчества, руководствуясь врожденными рефлексами Гойи. Прежде всего, он имел в виду картину, на которой длинными рядами стояли люди с завязанными в мешках телами и были видны их головы, что создавало впечатление их совершенной беспомощности. Из этого он сделал вывод о существовании у художника комплекса неполноценности. С другой стороны, рисунки чертей и ведьм, особенно в тех гравюрах, где человеческая душа объединялась с толпой ведьм, символизировали его полное растворение в болезни. Таким образом, бесчисленные, разделенные на части образы должны были стать прямым указанием на раздвоение личности. Пережитые им наяву галлюцинации Гойя сравнил с танцем с кастаньетами. Подобного рода болезненные восприятия соответствовали всем его внутренним изменениям, и поэтому некоторые из критиков охарактеризовали эти картины как «демонические видения» и классифицировали это как болезненно меняющаяся способность к восприятию.

Примечательно, что Гойя несколько позже занялся созданием знаменитой сцены боя быков. Это было именно тогда, когда описанные выше признаки болезни оставили его полностью. Он попытался вновь вернуться в общество. Гойя прекратил работу над гравюрами и стал рисовать только картины, ему особенно были необходимы заказы. До конца жизни он больше не изображал сцен, которые могли бы выявить признаки душевного нездоровья. С психиатрической точки зрения Райтман охарактеризовал период немотивированной изоляции как проявление аутистической фазы, в которой для художника имело решающее значение проживание только лишь в мире грез, сопровождавшееся, видимо, галлюцинациями. В этот период он полностью посвятил себя творческому воплощению мира фантазий.

Таким образом, в выбранных примерах на основе биографического анамнеза и медицинского анализа творческого наследия Гойи речь идет о явно препсихопатической личности, наделенной соответствующими психопатическими реакциями. Середина его жизни совпала с первым психотическим приступом — результат тяжелого заболевания. Когда происходило освобождение от симптомов болезни, зародился второй импульс, причиной которого, по всей видимости, послужила гражданская война в Испании. Позже подобные симптомы болезни никогда не наблюдались.

И все-таки, каким образом можно установить столь отчетливо видимые психопатологические симптомы у Гойи? На первый взгляд, все склоняются к периодическому психозу в виде повторяющихся депрессивных состояний души. В этом смысле можно говорить только о симптоматичном проявлении раздвоения личности, внешним поводом которому послужило заболевание 1793 года и последующие за ним события гражданской войны. Однако более внимательный взгляд на многие факты свидетельствует о проявлении у него инволюционной или реакционной депрессии; а именно картины, выполненные им в эти два периода жизни, в меньшей степени депрессивны по своему содержанию и в большей степени агрессивны, и в данном случае депрессия художника была бы нетипичной из-за его пренебрежительного и презрительного отношения к окружающему миру. Кроме того, колоссальная творческая продуктивность художника: более трети его произведений выполнено в виде маленьких рисунков и именно в ярко выраженные периоды психического состояния его души — не могла служить подтверждением диагноза циклический психоз. Наконец, его жизненный стиль не соответствовал также сути цикличного темперамента.

Предположение, что причиной психоза, проявлявшегося в виде шизофрении, послужили личностные качества Гойи, а именно его задиристость по любому незначительному поводу, его параноидное жеманство, немотивированное желание убежать и эгоцентричное проявление добровольной изоляции, по всей сущности бессмысленны для обсуждения, потому что мы при этом нашли бы очень много подтверждений рецидивной шизофрении или маниакально-депрессивного синдрома с протеканием на шизоидном фоне. Убедительнейшим примером служит сцена из его картины с оторванными конечностями тела, особенно в этом направлении проявляются садистские действия, выполненные различным способом, и также слияние женской и мужской характеристик, что особенно присуще картинам художников, страдающих шизофренией. Ретроспективная ориентация Гойи во время работы над гравюрами, которые, кстати, он позже и сам не мог интерпретировать, наводит нас на то, что у художников, больных шизофренией, можно наблюдать полное отсутствие маниакально-депрессивных проявлений. Но этот диагноз шизоидного психоза противоречит рецидивному протеканию болезни, потому что в этом положении для лиц, склонных к полноте, к которым принадлежал и Гойя, нет ничего необычного. Наконец, новейшие исторические данные при постановке дополнительного предварительного диагноза указывают на очевидную генетическую склонность в его семье к возникновению психоза. Так, дед Гойи по линии матери страдал шизофренией, и ранние расследования показывают, что две сестры матери Гойи ходили на прием в сарагосскую больницу в отделение для душевнобольных. Однако следует принять во внимание то, что статистические данные того времени свидетельствуют о потребности лечения от психоза около 10 тысяч человек, а семейная наследственность предков Гойи по линии матери происходила из деревни Фуендетодос, насчитывающей около 400 душ.

В настоящее время остается открытым вопрос: является ли в действительности психоз Гойи шизофренией. Испанские авторы доктор Фернандес и Сева предполагают, что аффективный психоз хорошо согласовывал его творческую продуктивность и оригинальность, однако, Мануэль Парео, говоря о депрессивной дистимии, считал, что генетический фактор при цикличном психозе не играет существенной роли. Такие дифференциально диагностические вопросы едва ли смогли бы нам дать уверенные ясные ответы, но мы совершенно отчетливо понимаем, что одновременная оценка всех медицинских исследований, связанных с кризисным временем в творчестве Гойи, могла бы приблизить нас с большей долей вероятности к пониманию истинного положения вещей. Поэтому из всех этих наблюдений можно сделать вывод, что у художника был рецидивный, спокойно протекающий психоз, бравший свое начало в шизоидных формах, которые уже проявились в юности в виде патогномонического препсихопатического поведения.

Достойно упоминания и то, что Гойя обладал довольно подробными знаниями о душевнобольных и испытывал к ним ярко выраженный интерес. Камон Азнар, обстоятельно изучивший в своем институте в Сарагосе Франсиско Гойю, указывал на то, что он пытался изобразить подлинное «безумство в форме своих иллюзий, где отразились блуждающие жесты, зловещая радость и другие странные манеры поведения». Нам известны только две картины, в которых показан сумасшедший дом: одна из них выполнена в 1794 году после тяжелой болезни и называется «Сумасшедший дом в Сарагосе» («Двор помешанных»). На этой картине изображена драка между двумя несчастными больными. Другая картина, выполненная между 1812 и 1819 годами, как и предыдущая названа «Дом сумасшедших». Кроме того, нам известно, что изображенные в 1794 году сцены Гойя наблюдал сам. Во время своего выздоровления художник посетил в Сарагосе дом сумасшедших, и это Камон Азнар доказал публикацией письма Гойи, написанного 7 января 1794 года Дону Бернардо де Ириарте. В нем говорилось: «Картины могли бы быть помещены в Вашем доме на такой срок, который бы Вы пожелали, и у меня появилось намерение закончить уже начатую картину „Двор помешанных“, в которой изображены двое обнаженных борющихся между собой мужчин, подстегиваемых больничным санитаром, и другое (это сцены, увиденные в Сарагосе)». Возможно, что в то время Гойя посетил это учреждение, нанося визит своим родственникам, и использовал случай, чтобы запечатлеть ужасающие условия жизни обитателей этого заведения. По словам Кромма, Гойя после этого визита выполнил еще шесть небольших картин, изображавших эту ужасную обстановку.

 

ФИЗИЧЕСКИЕ ЗАБОЛЕВАНИЯ

Первое органическое заболевание художника проявилось в апреле 1777 года. Оно должно было быть серьезным по своей природе, потому что только в 1778 году Гойя смог приступить к работе на королевской ковроткацкой мануфактуре. К сожалению, мы не располагаем детальными сведениями о течении и виде этой болезни. Но благодаря недвусмысленным намекам его друга Сапатера и испанского врача Бланко-Солера можно предположить, что речь шла о возможном заражении венерической инфекцией. Сапатер и Франсиско Байеу, шурин Гойи, одновременно высказали это же подозрение и по поводу тяжелой болезни 1793 года, но их предположения по-прежнему не подкреплялись медицинскими наблюдениями и носили спекулятивный характер, потому что сегодня хорошо изучен опасный для жизни Гойи кризис 1793 года и с уверенностью можно сказать, что сифилис как диагноз болезни исключается. Становится ясно, что проявлению болезни 1793 года впервые предшествовали аналогичные симптомы 1777 года.

Таким образом, мы обозначили суть вопроса, который уже долгие годы волнует многих биографов и врачей: о какой болезни Гойи могла идти речь, если в конце 1792 года, когда она неожиданно проявилась, художнику уже исполнилось 64 года и эта болезнь изменила всю его последующую физическую и духовную жизнь? Сегодня можно восстановить в памяти главные события тех недель: заболевание неожиданно началось сильными головными болями и сопровождалось потерей координации движений, грохочущим шумом в ушах. Затем наступил паралич правой руки, возникли нарушения речевого аппарата и конвульсивные подергивания мышц. Наконец, проявились временная слепота и ухудшение слуха, быстро перешедшее в полную глухоту. Особое симптоматическое значение приобрели данные о частых коликах в теле, которые неделей раньше обнаружились у него в слабой форме. В относительно короткое время у него восстановилось зрение и постепенно — координация движений, но правая рука еще долгое время (по-видимому, на протяжении месяцев) оставалась неподвижной. Впрочем, из всего того, что тогда выпало на его долю, на всю жизнь осталась лишь совершенная глухота.

17 февраля 1793 года Ховельянос в своем дневнике записал, что для Гойи наступил кризисный период и у него случилась апоплексия. Итак, апоплексия вернулась к нему так же, как когда-то в относительно молодом возрасте, и тогда все эти симптомы прошли.

Санчес де Ривера и Маранон выступили также в защиту диагноза, определяющего болезнь Гойи как сифилис. Они полагали, что все симптомы — правосторонний паралич, трудности при письме, потеря веса, бледность, усталость, головокружение, слабость, забывчивость, головные боли и галлюцинации, возникавшие при проявлениях белой горячки, соответствуют клинике сифилиса. Авторы объясняли смерть детей Гойи в раннем возрасте тем, что они унаследовали от отца сифилис, хотя дети умирали задолго до появления у него заболевания. Доктор Бланко-Солер тоже присоединился к сторонникам этого мнения и попытался связать паралич Гойи с сифилитическими изменениями в сосудах, причем совершенную глухоту художника он считал следствием сифилитического невролабиринтит. Однако все эти рассуждения абсурдны, потому что Гойя в течение своей долгой жизни не потерял интеллектуальных способностей, что неизменно должно было случиться, если бы его мозг подвергся сифилитическим изменениям, так как на поздней стадии болезни проявляются известные симптомы прогрессирующего паралича. Единственное, что попало под эту концепцию, так это устойчивая глухота, которая могла свидетельствовать о том, что сифилис поразил важнейшие участки головного мозга, в том числе и ответственный за слух. Часто на ранней стадии наблюдается нарушение слуха, как правило, в легкой форме, которое иногда переходит в полную глухоту. У Гойи потеря слуха обозначилась уже в начале острого течения болезни, а при сифилисе глухота проявляется через шесть месяцев. В связи с этим дискуссия о том, что Гойя был якобы болен сифилисом и его последствия отразились на всей его жизни, должна раз и навсегда прекратиться.

Интересную гипотезу выдвинул Теренц Ковторн, который сравнил глухоту Гойи, сопровождавшуюся потерей координации движения и шумом в ушах, с картиной заболевания знаменитого английского сатирика Джонатана Свифта. У последнего зачастую происходили припадки, сопровождавшиеся временной глухотой и сильными головокружениями, и это отразилось на его слухе. Так как у Гойи аналогичные симптомы сопровождались еще и временной слепотой, то Ковторн предположил, что, согласно его собственным наблюдениям, речь могла идти об очень редком клиническом синдроме, который являлся причиной этой загадочной болезни, когда с перманентной глухотой возникает воспаление глазной оболочки. Этот редчайший синдром нам известен под именем Morbus Vogt-Kojanagi. Вирус, вызывающий воспаление сетчатки и кровеносных сосудов глаза, действует так же, как энцефалит и проявляется в симптомах болезни внутреннего уха. Причем, все это сопровождается повышенной чувствительностью к звуку. Такая картина очень сильно напоминает так называемый Harada-Syndrom, который сопровождается менингиальным энцефалитом, воспалением сетчатки глаза и выпадением волос, все это, кроме последнего симптома, потрясающим образом совпало с картиной болезни у Гойи. Так как Ковторн наблюдал очень много подобных случаев, когда у больного в качестве остаточного эффекта нарушались слух и координация движений, и при этом сохранялось зрение, то он предположил, что в данном случае речь идет о таинственном воздействии вируса типа Vogt-Kojanari, который проявлялся в совершенно неожиданной картине болезни: менингиальный энцефалит сопровождается состоянием оцепенения и фазами бессознательного состояния, временная слепота наступает в результате воспаления кровеносных сосудов и сетчатки глаз, что в свою очередь приводит к болезни внутреннего уха и головокружениям. Эта гипотеза очень убедительна, но она все-таки не может объяснить всех явлений болезни Гойи: синдром Vogt-Kojanagi, равно как и Harada-Syndrom, исключают возможность проявления совершенной глухоты в качестве остаточного эффекта болезни, и когда эти синдромы длительно воздействуют на человека, у него теряется равновесие вследствие нарушений в вестибулярном аппарате, а у Гойи осталась глухота и улучшалась координация движений, равно как и быстро восстанавливалось зрение. Кроме того, синдромы Vogt-Kojanagi и Harada-Syndrom, обязательно сопровождаются выпадением волос и ресниц, чего у Гойи не наблюдалось. Наконец, относительно долгий паралич его правой руки, частые колики в теле и бледность лица не характерны для упомянутых синдромов. Итак, мы должны найти другое объяснение этой своеобразной и разносторонней клинической картины, которую нам передали фрагментарно очевидцы в беспорядочных и путанных описаниях.

 

ГОЙЯ — ЖЕРТВА ОТРАВЛЕНИЯ СВИНЦОМ?

Впервые в 1972 году в университете Нью-Йорка психиатр В. Нидерланд высказал гипотезу, что симптомы опасной болезни Гойи 1793 года могут быть объяснены отравлением тяжелыми металлами. С одной стороны, психиатр опирался на клинический опыт пациента, пострадавшего от свинцового отравления, с другой — на исследование методов работы Гойи, а именно его особенной техники. Чрезвычайно продуктивный и разносторонний художник-портретист, мастер изготовления рисунков и эскизов на картоне, гравер на меди и железе и, наконец, даже литограф, неуклонно осуществлял эксперименты с новыми техническими приемами. Он создал более 1800 произведений искусства, многие из которых, к сожалению, безвозвратно утрачены. Такая колоссальная продуктивность была бы невозможной, если бы он не овладел способом изготовления картин в короткие сроки. Биографы Гойи всегда указывали на тот удивительный факт, что огромное полотно с изображением короля Фердинанда VII он сделал максимум за два сеанса, а на портрет инфанта Дона Луиса де Бурбона потребовалось лишь полдня. Свою жену он рисовал в течение часа. Это обстоятельство, а именно то, что до Гойи, как и после него, не было художников, которые в столь короткие сроки писали бы такие же выразительные портреты и владели подобной техникой исполнения, представляло для Нидерланда особую ценность. Он был убежден, что Гойя поплатился за это своим здоровьем.

В те времена считалось обычным делом, когда художник самостоятельно изготавливал для себя краски, различные смеси красок производились из твердых и жидких составных частей, а также из особых измельченных ингредиентов. Ф. Шмид из Чикаго уже более 50 лет изучает палитру цветов Гойи, и он сделал любопытное наблюдение, что Гойя отдавал предпочтение белому цвету: «Гойя рисовал необычно быстро… и использовал три цветовых оттенка для передачи светлых телесных тонов, состоящих из зеленого, светло-красного и белого». Последнее могло быть, скорее всего свинцовыми белилами. Гойя их часто использовал, когда рисовал свои картины в белом, сером и перламутровом цветах. И таким образом ему удавалось достичь в них своеобразного очарования, примером чего может служить портрет маркизы Понтехос. Дорнер десятью годами ранее Шмида, отмечал: «Большинство картин Гойи нарисованы на чистейшем белом грунте полотна… особую прелесть приобретали перламутровые оттенки цветов».

С медицинской точки зрения анализ творческого наследия Гойи имеет огромное значение, потому что из него логично было бы сделать бесспорные выводы, о том, что он работал часто со свинцовыми белилами, которые по своей природе являются токсичным веществом. Растирание этой ядовитой субстанции, необходимой для приготовления желаемых цветов, является опасным делом, потому что возможно попадание свинца в организм посредством вдыхания и через кожу рук. Только в XIX столетии была выведена безопасная для здоровья технология изготовления белой краски, используя цинковые или титановые белила. Немаловажное значение имела техника рисования Гойи: быстрое нанесение мазков жидкими красками увеличивало вероятность попадания свинца в организм, так как разбрызгивание мелких капель красителя способствовало аэрозольному и контактному механизмам отравления. Гойя использовал жидкие краски для влажной грунтовки полотна с целью экономии времени. Все перечисленные факторы, по нашему мнению, и подорвали здоровье художника.

Нидерланд считает, что Гойя подвергал себя опасности из-за высокой концентрации ядовитых металлов в его красках. Кроме того, известно, что он, особенно при работе над фресками, зачастую работал не кистью, а куском сукна или губкой, что создавало очень тесный контакт незащищенных рук художника с ядовитым веществом. Вероятно, в этом кроется ответ на часто возникающий вопрос: почему другие художники его времени не вредили своему здоровью, получая при работе с картинами неизбежные дозы свинца. Впрочем, эту отговорку опровергают исторические документы, сообщающие о подорванном здоровье живописцев. Рамаццини в 1713 году писал, что «почти все художники были больны, потому что они постоянно подвергали себя опасности заражений различными составными частями красок, с которыми работали и при этом вдыхали их». Фернандес и Сева, ссылаясь на переписку Гойи с изготовителем его красок Педро Гомесом, доказывали, что Гойя сам не занимался изготовлением красок. Испанские коллеги просмотрели тот факт, что Гойя впервые стал работать с Гомесом в 1796 году, то есть спустя три года после его тяжелой болезни, а до этого момента всегда делал их сам. Попутно отметим, что Гомес, в отличие от Гойи, при натирании краски на терке, соблюдал определенные меры предосторожности, благодаря чему он избавил себе от подобной проблемы. Однако, видимо, и Гомес, работая на столь плодовитого художника, как Гойя, подвергался опасности отравления свинцом и в связи с этим часто прерывал работу над смесями.

Исходя из предположения об отравлении свинцом, можно обосновать действительную картину болезни Гойи. Избыточное отложение свинца в организме повлекло за собой отравление, что сказалось на головном мозге. Впервые такая картина болезни была описана Планше в 1839 году, спустя 11 лет после смерти Гойи. Ранее было признано, что энцефалит действует практически мгновенно и сопровождается параличом и судорогами, из-за чего ему часто неверно приписывали якобы очевидные эпилептические симптомы и нарушение сознания. Нидерланд сообщал о том, что его многочисленные исследования этой болезни показали: в процессе производства шло накопление свинца в организме, что и приводило к интоксикации. Это подтверждает картина болезни пациентов, когда их внезапно разбивал паралич в области правой руки или ноги, происходила временная потеря зрения вследствие воспаления глазного нерва, возникали эпилептические припадки и даже признаки помешательства, параноидальные идеи и галлюцинации, белая горячка и кома. У большинства пациентов проявлялось нарушение слуха и потеря равновесия, но Нидерланд ни разу не наблюдал полной глухоты. Впрочем, во всех случаях указанные симптомы относительно быстро исчезали. Во время обострения заболевания пострадавший впадал в длительную депрессию и замыкался в себе.

Чтобы полностью обосновать причины болезни Гойи, следует сказать еще о некоторых симптомах отравления свинцом. Происходит ярко выраженное сужение капилляров кожи и, как следствие этого, возникает анемия, так как свинец проникает в кровь, в частности, в красные кровяные тельца. Пациенты жалуются на отсутствие аппетита, боли в животе в виде так называемых свинцовых колик, которые в большинстве случаев являются первым симптомом, свидетельствующим об отравлении свинцом. Характерно то, что большинство пациентов испытывают частые головные боли, происходящие из-за отека головного мозга. При хронической интоксикации свинцом развивается сморщивание почек. Несмотря на то, что почки не поражены свинцом, у пациентов отмечается повышение артериального давления.

Все приведенные симптомы проявились у Гойи в 1793 году. Единственным исключением являлась непроходящая глухота. Е. Ленхардт сообщает, какую опасность для слухового аппарата представляет работа со свинцом. Он описал процесс всасывания через желудочно-кишечный тракт, образование легочных пузырьков, что в свою очередь служит причиной токсичного поражения стенок кровеносных сосудов. При этом может возникать поражение слуха, но не на ранней стадии, как у Гойи. Объяснение этому можно найти в ссылке Нидерланда, что предболезненное состояние и затем течение болезни при интоксикации свинцом могут проявляться по-разному.

Нидерланд считал, что Гойя, может быть, избавился от болезни 1793 года, о чем свидетельствует его дальнейшая творческая деятельность, что исключалось при отравлении свинцом. Но у него на протяжении многих месяцев сохранился паралич правой руки и он не мог ею рисовать. О том, что это еще долгое время мешало ему, свидетельствует автопортрет, выполненный им явно нездоровой рукой. На этой картине отражена и характерная бледность, сопровождающая отравление свинцом.

Из биографического анамнеза можно предположить, что у Гойи, кроме 1793 года, по крайней мере дважды проявлялись внешние признаки отравления свинцом: первый раз между 1778 и 1780 годами, когда на передний план у него выступила депрессивная симптоматика, а второй — между 1819 и 1825 годами. Однако на этот раз между возникновением клинических симптомов он вел чрезвычайно активную творческую деятельность. В декабре 1819 года на его долю выпало «тяжелое и опасное заболевание», которое он отразил в портрете, где он предстает вместе со своим врачом. Из портрета можно сделать вывод, что Гойя едва вступил на путь выздоровления, потому что опирался на руку своего врача. При внимательном рассмотрении картины создается впечатление, что он задыхается. Возможно это была апоплексия, от которой Гойя скончался девятью годами позже, так как речь шла уже о сердечной недостаточности на фоне высокого артериального давления, которые зачастую встречаются при хронической интоксикации свинцом.

Наконец, весной 1825 года у Гойи возникло заболевание, которое до сегодняшних дней остается загадочным. Он был прикован к постели, и врачи говорили о «кишечном новообразовании» или высказывали предположение о «параличе мускулатуры мочевого пузыря», но в любом случае вследствие его преклонного возраста не видели шансов для выздоровления. Для них и для всех окружающих было большим сюрпризом, когда он вновь поправился, и уже к середине июля этого года был работоспособен. Следовательно, речь в данном случае не могла идти о «кишечном новообразовании». Что же было на самом деле? Единственным возможным недугом, который был тогда установлен, был «паралич мускулатуры мочевого пузыря», вследствие которого возможно увеличение мочевого пузыря в объеме. Врачи приняли это за новообразование в нижней части живота и интерпретировали как «опухоль кишечника». Проблемы с выделением мочи привели к растяжению мочевого пузыря, которое, по всей видимости, было таким очевидным, что это «новообразование» легко прощупывалось. Причины, приводящие к задержке мочи, могут носить не только механический (закупорка мочеиспускательного канала камнем), но и функциональный характер: например, паралич мускулатуры мочевого пузыря, преходящие проявления которого особенно часто наблюдаются у больных, перенесших полостные операции. При этом, когда объем мочи начинает превышать максимальную емкость мочевого пузыря, возникает непроизвольное истечение мочи по каплям. У нас нет точных сведений о тогдашнем состоянии здоровья Гойи, и мы можем только предполагать два возможных объяснения этого недуга. Во-первых, причиной нарушения выделения мочи у Гойи могла быть мочекаменная болезнь, возникшая на фоне хронической интоксикации свинцом, который, выделяясь из организма через почки, реагировал с мочевой кислотой, что, с одной стороны, приводило к образованию мочевых камней с характерными приступами почечной колики, а с другой — к проявлению «ревматических» болей как симптома подагры. Однако, у нас нет сведений о подобных болях, которые неизбежно возникают при прохождении камней по мочевыделительному тракту. Следовательно, мы будем правы, говоря о второй причине нарушения мочевыделения — функциональной, то есть о слабости или параличе мускулатуры мочевого пузыря. Эта гипотеза показалась бы наиболее обоснованной, если бы мы смогли доказать наличие паралича толстой кишки, возникшего в результате свинцовой интоксикации организма, которое говорило бы в пользу токсического мегаколона — мощного, толщиной с руку, расширения участка толстой кишки — о чем писали несколько лет назад Ричардсон и его сотрудники. Препятствием оттоку мочи 79-летнего мужчины может служить сдавление мочеиспускательного канала увеличенной предстательной железой в результате гиперплазии последней, что маловероятно: в этом случае наблюдается более легкая степень нарушения мочевыделения. Таким образом, мы при постановке дополнительного диагноза легко попадаем в сферу различных спекуляций, в которых пунктуальная медицина надолго теряет свою актуальность.

Окончательная медицинская оценка болезни художника должна вытекать из двух совершенно различных клинических патологий: прежде всего речь следует вести о психическом заболевании Гойи, предрасположенность к которому, по всей видимости, он получил по наследству. Это мнение разделял и Пикфорд, изучавший произведения искусства с точки зрения психологии. Это психическое заболевание объясняло помешательство Гойи, проявлявшееся в истинно шизоидных формах. Данное суждение объясняет отклонения в психике Гойи независимо от того факта, что они могли возникнуть в результате хронической свинцовой интоксикации, которая проявилась у художника в виде опасного для жизни энцефалита, длительного пареза правой руки и в оставшейся на всю жизнь глухоте. Хроническое накопление свинца в организме также привело к возникновению в 1819 году сердечной недостаточности, а в 1825 году к параличу мускулатуры мочевого пузыря.

Рецидивные фазы его предполагаемого шизоидного психоза в меньшей степени могли быть вызваны внешними причинами, берущими начало в последствиях тяжелой болезни 1793 года, или событиями гражданской войны в Испании против Наполеона. Скорее всего, отравление свинцом поразило головной мозг художника и повлияло на психические тенденции и наклонности. Возражение, что интеллектуальные способности и творческая продуктивность Гойи не соответствовали шизоидному психозу, является необоснованным, так как этому типу психоза свойственно временное полное отсутствие симптомов, присущих ему.

Чтобы верно оценить произведения Гойи, необходимо взглянуть с медицинской точки зрения как на одно целое на его личность, искусство и болезнь. Только тогда мы сможем понять, как болезнь повлияла на его творения, обогатила его, и как, в свою очередь, искусство мастера постепенно превращалось в болезнь. Его заболевание обозначило новые ценности, которые возвысили его искусство до искусства нового времени. Пожалуй, не было художника, который так же, как и он, изобразил животную жестокость человека и овладел столь выразительным оружием живописи как тореадор, который «шпагой своей сатиры целился в сердце противника».