Дьявол

Нойман Альфред

КНИГА ПЕРВАЯ

 

 

Глава первая

Процессия

 Воистину Гент не отличался благонамеренностью. Дух мятежа не спал в нем и в тот день, когда молодой герцог, уже прославленный под именем графа Шаролэ, мирно въезжал в город после брюссельских коронационных торжеств. Гент ничего не позабыл и, не задумываясь, одновременно давал в стенах своих место гостеприимству и политическому шантажу, верноподданническим излияниям и насилию, богу и дьяволу. Колокола святого Якова и святого Баво приветствовали гостя и служили сигналом к восстанию.

Герцогская свита была многочисленна, но на рыночной площади собралось вооруженного народа в десять раз больше. Государь медленно проехал сквозь толпу, спокойно и сдержанно приветствовавшую его. Он не отвечал на приветствия.

— У них слишком много оружия, — заметил он графу Кревкеру, ехавшему с ним рядом.

Перед ратушей в парадном строю и при оружии его встретили знатные бюргеры. Городской старшина держал весьма холодную приветственную речь. Тем временем смутный шум ближайших уличных процессий становился все громче. Резким движением руки герцог остановил говорившего.

— Что это значит? — спросил он.

— Процессия святого Льевэна, — спокойно ответил старшина.

— Она мне кажется весьма шумной и удивительно несвоевременной, — ответил герцог и повернулся в седле. Голова процессии достигла в это время задних рядов герцогского эскорта. Яркое июньское солнце горело на пиках и шлемах. Герцог воскликнул, не спуская глаз с процессии:

— Они вооружены с ног до головы, господин старшина!

— Таков обычай нашего города, ваше высочество, — ответил тот.

Справа от священнослужителя, несшего ковчежец с мощами святого Льевэна, шагал Дьявол. Он сказал коренастому человеку, шедшему по левую руку от каноника:

— А что, Даниель, наш добрый святой знает свой путь?

Даниель, смеясь, кивнул ему в ответ головой. Тут оба они прижались плечами и руками к канонику, движения которого и без того стеснены были ношей, сдавили его и подтолкнули к возвышавшейся за несколько шагов впереди на площади таможенной будке, где взимались принудительные герцогские сборы и пошлины. Ковчежец уперся в ветхую деревянную постройку. Дьявол повернулся и, выпрямив свое худое, длинное, несколько согбенное тело, поднял руки вверх и закричал пронзительным голосом:

— Люди добрые! Милосердный святой желает здесь пройти, не склоняя главы!

Тотчас же из процессии выбежали мужчины с трамбовками, топорами, ломами и бросились, гогоча на будку. Через несколько минут процессия уже попирала ногами развалины будки и с ревом: — Вольности и права Гента! Исконные наши вольности! — выкатилась на середину площади. Находившиеся там вооруженные бюргеры были оттиснуты к ратуше и, преднамеренно или нет, тесным кольцом окружили герцога с его свитой.

Герцог, закусив губы, обвел быстрым взглядом побледневшие лица своих спутников, спокойные фигуры представителей города и выросшую возле него сплошную стену вооруженных людей. Потом, овладев собой, он спокойным голосом обратился к старшине:

— Магистрат не удивляется тому, что процессия превратилась в демонстрацию?

Старик выдержал его взгляд.

— Нет, выше высочество, — отвечал он.

Помолчав с минуту, герцог, выпрямившись в седле, проговорил громким голосом:

— Мы благодарим Совет старшин нашего доброго города Гента за прием. Мы прибыли сюда, чтобы выслушать справедливые жалобы и притязания. Мы готовы принять просителей в ратуше.

Шесть дней длились переговоры в ратуше, и шесть дней герцога держал в осаде вооруженный народ. В первый день было получено герцогское согласие на уничтожение зерновой подати, на второй — разрешено открытие трех запертых городских ворот, на третий — подтверждено право созыва ополчения семидесяти двух цехов (и вот уже развеваются на рыночной площади семьдесят два знамени), на четвертый — право избрания городского старшины, на пятый — объявлена амнистия за проступки, связанные с оскорблением герцогского высочества, на шестой — добились назначения городских комиссаров для контроля над герцогскими чиновниками. Все это были старинные права и вольности города Гента.

Теперь народ стоял стеной на площади и криками «ура» приветствовал уезжавшего герцога; его высочество не отвечал на приветствия.

Дьявол, по имени Оливер Неккер, старшина цеха брадобреев города Гента, был слишком умен, чтобы во время переговоров выступать в роли, аналогичной той, которую он выполнил в деле святого Льевэна. Неккер издавна знал, что граф Шаролэ обладает удивительной памятью на лица, такой памятью, что годы спустя он при удобном случае предоставляет своему палачу расправиться с теми, кто некогда встал ему поперек дороги. Дьявол был убежден, что герцог не утратил этого дара прежних дней и что опасаться отсутствия удобного повода для проявления этой способности тоже не приходится.

Потому-то и случилось так, что мейстер Оливер и его подмастерье Даниель Барт сопровождали святого Льевэна лишь до таможенной будки и исчезли, когда процессия проходила через ее развалины. Равным образом произошло и то, что прекрасная Анна, как звали молодую жену Оливера, осветила своей обворожительной улыбкой сумрачную залу цехового совета и темное, иконописное лицо старшины; сообщив, что муж ее слегка нездоров, она упросила от его имени красноречивого старшину дубильного цеха отстаивать перед герцогом цеховые интересы брадобреев. Дубильщик Жан Коппенхелле был потрясен ее светлым, скользнувшим по нему взглядом и втайне наслаждался этим потрясением. Председательствовавший Питер ван Экке, забыв при виде ее белых зубов свой возраст и свое положение, сперва выразил официальную благодарность мейстеру Оливеру за проявленный им патриотический образ мыслей и за верность общему делу, а потом, перегнувшись как бы случайно через стол и утирая слюни, стал поглаживать с отеческим покачиванием головы ее обнаженные руки. Когда прекрасная Анна удалилась и достойные мужи не видели уже больше уверенных движений ее фигуры, в зале заседаний стало снова сумрачно и темно.

Тем временем мейстер Оливер брил толстого суконщика, мало говорившего и, видимо, боровшегося со сном. Впрочем, брадобрей, внимательно наблюдая за ним, заметил, что глаза клиента поблескивают весьма бодро сквозь белесые ресницы; вероятно для того, чтобы испытать ровность кожи, он коснулся на минутку рукою дородных щек суконщика. Тотчас же ощутил он условное пощелкивание языком во рту. Быстро выпрямившись, Оливер оглядел других клиентов, которых обслуживал Даниель с подмастерьем, а также нескольких горожан, споривших о текущих событиях у открытых дверей его цирюльни. Он покачал слегка головой; суконщик тем временем вытирал себе лицо, не спуская с него глаз.

Вдруг на улице раздался басистый голос, покрывший шум спора.

— Ах, граждане, граждане! — гудел он. — Как вы близоруки и тупоголовы! Ведь герцог не сказал еще своего последнего слова, а если и скажет его, то все равно ненадолго. А если и всерьез скажет, то мы, в лучшем случае, попадем из бургундского кулька во французскую рогожку.

Оливер сощурил слегка глаза под взглядом купца и воскликнул своим высоким, пронзительным голосом:

— Хо, хо, Питер Хейриблок, когда же, по твоим расчетам, герцог сделает тебя своим сборщиком податей?

Из кучки перед лавкой отделился коротконогий, широкоплечий торговец и, посмотрев серьезными глазами в лицо мейстеру, спокойно сказал:

— Тогда, когда король Франции сделает Дьявола своим брадобреем.

Даниель Барт раскатисто засмеялся.

— Тогда придется христианнейшему лису бриться при помощи ложки, по нашему гентскому обычаю.

Под шум поднявшегося смеха Оливер наклонился к суконщику и быстро спросил:

— А у вас есть для меня образчики материй, почтеннейший?

Толстяк встал и потянулся, кивнув утвердительно головой; Оливер сказал ему тихо:

— Выйдя из лавки, возьмите налево в переулок и входите поскорей в первую дверь.

При этом он отряхнул суконщику платье и бросил через плечо:

— Воистину, Питер, для нашего города выгоднее иметь Дьявола во Франции, нежели герцогского заступника в Брюсселе. Ведь приходится серьезно пораскинуть умом-разумом, когда все ставишь на карту. Ну, да мы едва ли поймем друг друга, тем более, что я могу избавить тебя всего лишь от твоей щетины на подбородке, а никак не от страха за судьбу твоих векселей в Брюгге и Льеже. Поэтому иди-ка сюда и садись.

Присутствовавшие одобрительно засмеялись, а Хейриблок, пожимая плечами, неуклюже повиновался; тем временем толстый суконщик успел уже выйти на улицу. Намыливая лицо Хейриблока, Оливер шепнул:

— Вот тебе хороший совет, дружище Питер: держи язычок за зубами в такое смутное время. Я должен тебе откровенно сказать, что некоторые из старшин считают тебя агентом герцога. А ты ведь знаешь, чем пахнет такое подозрение? Итак, будь благоразумен.

Торговец с опаской взглянул в сторону и промолчал.

Внезапно смолкли и беседовавшие перед лавкой горожане. Оливер поднял голову и увидел, что все они с улыбкой смотрят в одном направлении. Он тоже усмехнулся — выражение их засветившихся глаз было ему очень знакомо. Прекрасная Анна шла, лаская взоры своим обворожительным видом; поблагодарив приветствовавших ее спешными короткими фразами и жестами, она вошла в лавку. Лицо Оливера, с его тонкими губами, суровой линией впалых щек, глубоко сидящими, суровыми, неопределенного цвета глазами, сделалось мягче, добродушнее и моложе, стало теплым и как бы освещенным солнечным сиянием, когда жена подошла к нему.

— Все обстоит благополучно, — сказала она и улыбнулась.

В комнате стало опять светлее. Теперь ее провожали взоры мужчин, глядевших ей вслед: смотрели те, что стояли перед лавкой, поворачивали намыленные свои физиономии осклабившиеся клиенты; подмастерья глядели с рабским восхищением, а Даниель Барт с почтительной и нескромной гримасой. Ее спина, привыкшая чувствовать восхищение и тайное желание во взорах, только что скользивших по ее лицу, ответила на это движением обнаженного затылка, едва заметным и все же опьяняющим трепетанием кожи, гордой осанкой женщины, которая знает, что ею любуются. Ее муж, Оливер, наслаждался видом ее лица и лиц окружающих; он стоял с бритвой в поднятой руке и пристально разглядывал жену и стоящих за нею людей; он громко смеялся, но смех этот был неприятен.

Потом он шепнул жене несколько слов на ухо и опять нагнулся над Питером, единственным, кто не пошевельнулся.

В первой же комнате, которая оказалась незапертой, она увидела толстого иностранного купца, который спокойно лежал на мягкой скамье и медленно выпрямился, заслышав шаги. При виде женщины он поднялся довольно быстро и светски учтиво поклонился ей.

— Оливер очень скоро придет, — приветливо сказала она и предложила ему вина.

Посетитель выпил за ее здоровье и начал непринужденный разговор, оживившись в присутствии дамы. Анна слушала его, слегка улыбаясь.

— Простите меня, сударь, — перебила она мягким голосом, — но когда хотят играть роль суконщика, надо уметь носить не только его платье, но и усвоить его манеры. Вам следовало быть или менее галантным, или же по моей проницательности понять, что я являюсь доверенным лицом моего мужа.

Гость тихо засмеялся.

— Раз уж вы невысокого мнения о светскости почтенных суконщиков, сударыня, — сказал он, — я должен в угоду вам сознаться, что я не из их числа. Но вы меня простите, если на первый раз я вам больше ничего не скажу; мои дела так сложны и в то же время так ответственны, что я предоставляю вашему мужу объяснить их вам.

— О, сударь, — остановила она его, — как бы я ни была любопытна, я ничего не хочу знать о ваших делах. С меня совершенно достаточно, — прибавила она тихо и наклонилась к нему через стол, — с меня совершенно достаточно, что великий король не посылает больше к нам разную шушеру, цыган, подмастерьев, менял, а прислал одного из своих придворных.

Гость был поражен и, покраснев, приподнялся с места.

— Ну, ну, сударыня, — пролепетал он, — ваш ум, по-видимому, так же опасен, как и ваша красота. — И, глядя на нее как-то особенно, он прибавил: — Я вижу, вы далеко пойдете. — Анна рассеянно посмотрела на него большими серыми глазами, зрачки которых были сильно расширены.

— Так далеко, — сказала она медленно и чуть слышно, — так далеко, как того пожелает наш общий хозяин.

Мужчина с незнакомым ему доселе волнением сжал ладони.

— Это король? — спросил он, поежившись.

— Нет.

— Бог?

— Нет.

— Дьявол, полагаете вы?

Женщина не отвечала и на минуту закрыла глаза. Затем она сказала:

— Он идет.

— Я не слышу.

— Я это знаю.

Гость провел по лбу рукой и смущенно оглядел мрачный покой, скудно обставленный тяжелой мебелью. Он кашлянул, как бы желая избавиться от какой-то тяжести, давившей ему грудь. Только теперь стукнула дверь и послышались легкие, быстрые шаги. Оливер стоял на пороге. Анна засмеялась.

— Этот господин лишь тебе одному, Оливер, хочет показать свое уменье ткать, — сказала она, — но это, конечно, не из недоверия, а из учтивости. Оказывается — у французских суконщиков манеры придворных.

Их взгляды встретились, и Оливер поднял немного брови; приветствуя посетителя движением руки, он произнес несколько торжественно:

— Сеньор! Любезная жена моя Анна во всех моих делах и, в частности, в том, которое привело вас ко мне, пользуется моим полным доверием, и она его заслуживает. Вы можете говорить при ней все, что нужно, если только конечно, — здесь он остановился на секунду и оглянулся по сторонам, — вы не предпочитаете быть со мной наедине.

Посетитель колебался ответить, и Оливер дал знак своей жене удалиться. Гость из вежливости сделал протестующее движение. Анна, уже стоя в дверях, сказала с усмешкой:

— Ах, Оливер, нас рассматривают с тобой не как одно целое, но как двоих.

Она тихо закрыла за собой дверь. Оливер с выжидательной учтивостью посматривал на гостя и, по-видимому, не был сам расположен начинать разговор. Посетитель некоторое время собирался с мыслями. К нему вернулась его уверенность, весьма нужная ему в этой неопределенной и несколько жуткой обстановке.

— Прежде всего один вопрос, мейстер Оливер, — начал он сдержанным тоном, — знает ли еще кто-нибудь, кроме вашей жены, о наших сношениях и о вашей службе у короля? Я имею в виду: работаете ли вы с кем-нибудь вроде организации, — что я нашел бы опасным и не соответствующим нашей политике, — или же вы один, как это у нас до сих пор было принято?

Губы Оливера стали еще тоньше; он произнес медленно:

— Король оплачивает чистым золотом чистую работу. Других отношений между нами нет. Что же касается способа действия, то это мое дело. Зачем вам надо его знать?

Посетитель, стараясь поймать взгляд Оливера, ответил не сразу; наконец он тихо произнес:

— В данный момент меня поразила одна мысль, и мне нужно только ваше подтверждение, чтобы я мог окончательно преклониться перед проницательностью моего высокого повелителя. Весьма возможно, мейстер Оливер, что король думает именно о других отношениях к своей и, еще больше, к вашей выгоде.

Оливер быстро поднял голову.

— Позвольте узнать, сударь, кто вы такой?

— Я Жан де Бон, советник короля.

Оливер тихо рассмеялся.

— Советник короля, сеньор де Бон? Это я называю, скромно сказано. Гениальный человек, выбивающий из народа деньги так, как Моисей с жезлом господа-бога выбивал воду из скалы, мог бы по-иному о себе говорить! Хорошо! Хорошо! Такой посол делает мне честь, и его туманные вопросы и ответы начинают меня интересовать. Может быть вы желаете услышать заверение, что я настойчиво и в одиночку преследую свою временную цель, подобно тому, как великий король преследует свои великие цели. И что я работаю по дешевке с помощью всего лишь двух пособников, созданных мною: с Анной, женой-красавицей, и Даниелем Бартом, моим старшим подмастерьем, моим детищем, который послушанием и сильными мускулами восполняет недостаток разумения. Но великому королю, видно, недостаточно тех трех достойных удивления паладинов, которые у него уже имеются: выколачивателя денег, палача и кардинала, такого тонкого политика и такого снисходительного духовника. Ну, теперь, сеньор, я могу себе ясно представить, кого именно не достает еще королю.

Жан де Бон, слушая с напряженным вниманием, покачал раздумчиво головой.

— Мейстер, мейстер, — предостерегающе сказал он, — вы ведете нас к таким безднам, от которых может захватить дыхание. Но я сам дал разговору такое направление, а потому и не хочу поворачивать назад. Итак, кого же недостает королю?

Оливер искривил рот.

— Жаль, что вы сами этого не знаете, сеньор де Бон, потому что ведь вы как раз по этому делу сюда и приехали. К тому же вы только что слышали ответ этот из грубых уст гентского горожанина.

— Вот это-то и заставляет меня сомневаться, — перебил его Жан де Бон. Оливер остановил его движением руки.

— Хорошо, — сказал он, — я понимаю; об этом мы еще поговорим. Теперь же позвольте мне вам ответить, раз уж вы этого так желаете. Если я скажу: королю нужен брадобрей, это не значит еще, что ему нужен именно Оливер. Если я скажу: королю нужен Оливер, то вы и двое ваших сотоварищей, которые по самому роду своих занятий опаснее вас, чего доброго, возненавидите меня, как своего конкурента. Поэтому я помогу и вам и себе и отвечу: королю не хватает такого четвертого, который не должен быть ни предметом восхищения или возвеличивания, ни финансистом, ни палачом, ни исповедником, — кого королю не хватает, так это Невидимки. Больше я вам ничего не скажу. Передайте это его величеству и спокойно подивитесь его дальновидности, как это делаю я.

Жан де Бон поднялся и прошелся по комнате.

— Я вас боюсь, — сказал он тихо, — а в своей жизни я не часто испытывал страх. Почему, Оливер, вы не боретесь против клички, которую повсюду вам дают? Ведь и король тоже называет вас Дьяволом.

Мейстер повел плечами и скверно засмеялся.

— Со своим прозвищем я свыкся, сеньор де Бон. Я ношу его уже тридцать лет, а мне сейчас тридцать шесть. Оно редко вредило мне и часто приносило пользу. К тому же, — прибавил он насмешливо, — если меня так называет христианнейший король и все-таки охотно поддерживает со мной отношения, то, думается мне, это прозвище все же кое-чего стоит.

Оба некоторое время помолчали. Жан де Бон задумчиво прохаживался по комнате взад и вперед; Оливер следил за ним.

— Возможно ли, — спросил внезапно придворный, — чтобы сторонники герцога в городе разрушили успех нашего предприятия?

— Нет, — возразил Оливер, — в настоящее время они в меньшинстве, а потому их и не слышно; к тому же их вожаки арестованы. За минуту перед этим я думал было о том, чтобы засадить тоже и виноторговца Хейриблока, который своей игрой слов, по-видимому, все еще беспокоит вас. Ведь ваш вопрос касается также и его, не правда ли, сударь? Но он безвреден и лишь случайно попал в точку своим злым словцом. Устрой я его арест, и он сочтет себя и свою шутку серьезней, чем это есть на самом деле. Я его предостерег, когда брил, и этого с него достаточно.

— Но вы могли бы все-таки устроить его арест? — спросил посетитель.

Оливер взглянул на него с удивлением.

— Неужели вы столь мелочны или все еще столь недоверчивы, сударь, что требуете от меня подобного доказательства? Разве такой несложный навет, который в наше время удался бы любому школьнику, может повысить меня в ваших глазах?

Жан де Бон остановился и стал смотреть на дубовый стол, отделявший его от Оливера. Он искал слов, не глядя на собеседника.

— Конечно нет, мейстер, — сказал он наконец раздумчиво. — Что нам за дело до этого маленького кляузника? Но весьма возможно, что мы заинтересованы в том, чтобы вы заняли официальное положение в городском совете; положение это вы, конечно, можете занять, не вызывая ничьих подозрений, в качестве лояльного и ревностного гражданина; это было бы полезно для нашей политики, причем, в случае опасности, вы всегда могли бы удалиться к нам.

Оливер протянул руку и прикоснулся своими длинными, тонкими пальцами к рукаву королевского посланца, который вздрогнул от этого прикосновения.

— Смею ли я, — сказал он с тонкой усмешкой, — просить вас честно ответить мне: эта мысль — ваша или короля?

Он подождал с минуту; когда же увидел, что собеседник не может побороть своего недовольства, заговорил приветливо и с приятными жестами.

— В таком случае простите мне мой вопрос, сударь, и послушайте, почему королю, по моему мнению, не могла прийти в голову подобная мысль; ведь если политика нашего города стала бы еще активнее с точки зрения французских интересов, а я явился бы открытым ее проводником, то через шесть недель или шесть месяцев герцог приказал бы меня четвертовать на нашем еженедельном базаре или же на Большой площади в Брюсселе. Цепи общественной должности оказались бы слишком тяжелыми, чтобы в нужную минуту я мог улететь во Францию; к тому же, если бы побег и удался, то громкая слава бежавшего мэра стала бы роковой для будущего королевского брадобрея, который должен точить свои бритвы втихомолку. Таким образом, вам следует понять, сударь, — прибавил он тихо и насмешливо улыбаясь, — что король прав, ибо представители теперешнего магистрата благодаря их политике, которую я им внушаю, могут в один прекрасный день оказаться в подземной темнице и умереть там естественной смертью. Что же касается меня, то в нужную минуту я всегда буду иметь достаточно времени, чтобы без шума исчезнуть и очутиться во Франции; в том же случае, если король не захочет меня принять, я могу бежать в Анжу, Кастилию, Милан, Венецию или Флоренцию, где мой талант встретит должный прием.

Тут Жан де Бон взволнованно ударил кулаком по столу и нагнулся к Оливеру.

— Значит, вы полагаете, что ваша проделка не упрочила независимость Гента и что герцог, освободившись, снова изменит создавшееся положение?

— Конечно, он попытается это сделать, — отвечал Оливер хладнокровно, — конечно, он будет иметь успех, конечно, город будет опять и опять бунтовать.

Он посмотрел на придворного серьезным взглядом и продолжал:

— Все это дешево стоит, сударь, и король несомненно знает, что в политических превратностях нет ничего окончательного. Мое призвание — будоражить массу, чтобы она не стала ручной; быть же ее организатором — не моя специальность.

— Как долго будет герцог задержан? — спросил посетитель.

— Самое большее неделю, если город не захочет опять войны, а он ее не захочет.

— Не больше, как неделю, — задумчиво повторил посетитель, — а потом он опять на свободе?

Снова наступило молчание. Жан де Бон подошел к окну и стал барабанить по свинцовому переплету темных рам.

Оливер наблюдал за ним с крайним напряжением. Потом, как бы не в состоянии выдержать дальше, он подошел вплотную к посланцу. Тот повернул голову и уставился прямо в лицо мейстеру. Его плечо, при легком повороте коснулось руки Оливера.

— Какой вопрос, какой еще вопрос короля у вас в запасе, мессир де Бон? Какой злодейский вопрос?

Мессир Жан смотрел на него, как заколдованный, кровь бросилась ему в голову. Оливер отступил на шаг и вымолвил серьезно:

— Передайте также королю и следующее: если какой-нибудь аркебуз, — а я, я мог бы сунуть таковой в руку Даниеля Барта, — в удобный момент застрелил бы герцога, то в ту же минуту мой подмастерье, к которому я привязан, моя жена Анна, которую я люблю, и я, чья смерть будет иметь плохой оборот для короля, — все мы повисли бы на двускатной крыше Бельфрида. Но эта искупительная жертва не спасла бы города от гибели. Если короля, что весьма возможно, не смущает смерть ста тысяч людей за одну эту смерть, то ведь должен же он согласиться, что мне-то не безразличен вопрос о моей жизни, о жизни моей Анны, моего подмастерья, а пожалуй, и вопрос о существовании моего города! Час герцога еще не пробил; судьба не уготовила великому королю столь легкого успеха.

Жан де Бон продолжал смотреть на говорившего; его обвислые щеки дрожали от волнения.

— А если король хотел слышать именно такой ответ, мейстер? — спросил он тихо.

Оливер злобно рассмеялся.

— Вы рыцарски покрываете своего господина, мессир, — сказал он. — Конечно, Людовик должен услышать именно этот ответ, раз у него нет возможности заплатить за выстрел.

Он засмеялся еще громче.

— Не находите ли вы Жан де Бон, что я выдержал испытание?

Посланник короля провел рукой по глазам.

— Зато я его не выдержал, — произнес он, как бы говоря самому себе.

В тот день, когда исконные вольности были возвращены Генту и герцог покинул город, посланец короля, опять посетив Оливера, передал ему 5000 серебряных талеров и королевское предложение занять должность придворного брадобрея и первого камердинера.

— Хорошо, я скоро займу ее, — сказал Дьявол, усмехнувшись.

 

Глава вторая

Неккеры

Неккеры были родом из деревни Тильт, расположенной на возвышенности к западу от Гента. Они были хлебопашцами, брадобреями, знахарями, ярмарочными шарлатанами, шпионами, наконец просто мошенниками. Из поколения в поколение они наследовали — мужчины рыжие волосы, костлявую физиономию и глубоко сидящие глаза, женщины — тоже рыжеволосые — гладкое, на редкость белоснежное и часто красивое лицо. Мужчины обычно женились поздно, выбирая очень молоденьких девушек, преимущественно валлонок, за верностью которых они следили с нарочитым рвением. Женщины из семейства Неккеров большею частью исчезали в городах Фландрии и северной Франции и жили там в качестве публичных женщин или наложниц больших господ; своим братьям, которые, по-видимому, мало заботились о них, они не напоминали не только о родстве с ними, но даже о своем существовании. Впрочем, как это ни странно, братья часто оказывались наследниками их состояния, иногда довольно значительного. Таким образом, поддерживался в этом роду несколько подозрительный достаток; выказывали его Неккеры, однако, не без достоинства и употребляли так умно, что сограждане не слишком к ним придирались. Как это ни странно, но вся та двусмысленность, все то подозрительное, что присуще было Неккерам, никогда не возбуждало ничьего внимания, а тем более презрения. Мудрая семейная политика, всегда делавшая старшего сына наследником крестьянского хозяйства и как бы носителем крепких традиций и устоев и предназначавшая прочих сыновей для бродячих промыслов, связанных с использованием их дьявольских способностей, снискала Неккерам благоволение общины, несмотря даже на то, что время от времени кто-нибудь из шарлатанов и кончал свою жизнь на виселице вдали от родины. Равным образом, в результате поразительной семейной дисциплины ни один тильтский Неккер никогда еще не был уличен своими местными властями в каком-нибудь нечестном поступке. К тому же явное умственное превосходство Неккеров над их односельчанами было не только признано, но даже санкционировано путем предоставления им общественных должностей, которые в конце концов стали чем-то вроде наследственного звания у старшего в их роде. Оторванность старшего Неккера от авантюристических судеб его братьев и сестер, — оторванность чисто внешняя, потому что связь с ними умно поддерживалась под сурдинку, — делала то, что общественное положение старшего не страдало от греховных похождений его родственников. Так, например, дед Оливера, Жилль Неккер, стал бургомистром в тот самый год, когда его младший брат был казнен в Орлеане за убийство на политической почве; так же и отец Оливера остался бургомистром Тильта и старшиною Гента, несмотря на то, что римская инквизиция сожгла его брата Кареля за чернокнижие.

Оливер, младший из четырех детей Клаэса Неккера, был его вторым сыном. Он родился, когда отцу было уже шестьдесят лет, а меланхоличной красавице матери — тридцать пять. Рождение ребенка стоило ей жизни, за которую она, впрочем, не особенно держалась. Неумелая повивальная бабка оцарапала ее ногтем, и у нее сделалось заражение крови. Она умерла после родов, и тело ее, раздувшись, стало твердым, как дерево. Во время болезни она мало жаловалась; мало жаловался и муж после ее смерти. При жизни она тоже редко плакала, редко противоречила и казалась всегда утомленной и грустной, не находя иного ответа на суровость мужа и на тяготу рабской своей доли. Она была тихой деревенской девушкой из графства Артуа, слишком красивой, чтобы не обращать на себя внимания, и слишком бедной, чтобы иметь возможность самой выбрать себе мужа. Благодаря простой случайности ее мужем оказался Клаэс, которому она и была продана. Она терпеливо сносила его похоть и его побои, рожала ему детей, следила за его домом, втайне пугаясь дикого, чуждого ей нрава тех существ, которых вынашивала ее утроба; с течением времени становилась она все более одинокой, пугливой, страждущей, охотно уступала престарелому мужу, не отказывая ему ни в чем, и скоро уже не знала, молода она или же стара, как и тот, кто разрушал ее тело со странной, мучительной ненавистью. Наконец она умерла, охотно и без сопротивления, как глубокая старуха.

Вскоре после ее смерти Клаэс женился на тяжеловесной широкобедрой двадцатилетней горожанке из Гента, Элизе фон Клерк, которая, став его женой, неожиданно утратила свою сонливость, энергично сломила протесты обеих дочерей и дворни и даже осмелилась противоречить мужу; обладая достаточной физической силой, она была в состоянии удерживать бешеные порывы старика. Старший сын Неккера, Генрих, — одних с ней лет, неуклюже в нее влюбленный, держал ее сторону.

Оливер был замкнутым ребенком с недоверчивым взором, без чувства благодарности и без потребности в любви. Мачеха смотрела за ним, повинуясь присущему ей чувству долга. Она его не любила и часто испытывала к нему отвращение, которое казалось ей необоснованным и несправедливым и которое она старалась несколько смягчить бурными и шумными ласками. Но в таких случаях ребенок лежал у нее на руках, как полено, с повернутой куда-то в сторону головой и с гримасой отвращения на лице. Когда ему минуло пять лет, он стал в подобных случаях царапать и кусать ее, а колотушки переносил без крика. Он вообще не плакал и никогда не играл с детьми. Шныряя бесшумно по двору, он бил окна и посуду, прорезал мешки с зерном, клал сажу и червяков в муку; с тихим усердием устраивал он всевозможные пакости, редко бывал уличен и совершенно хладнокровно допускал, чтобы люди и животные расплачивались за его проделки. Ему доставляло удовольствие пугать людей. Он сидел, скорчившись, в нишах, шкафах, темных проходах и выскакивал оттуда на проходящих. Он срастался с сумерками, со всякими ночными страхами, с искривленными деревьями, с листвой козьей жимолости и бросался на людей, кричавших от испуга. Он всегда оказывался там, где о его присутствии и не подозревали: прячась под кроватями или во ржи, он пугал спящих и мешал влюбленным; он наводил ужас на людей, подражая стонам умирающих, он качался, как повешенный, или шумел, как взломщик перед девичьей. Один вид его гримасничающего лица, поблекшего, худого и коварного, вызывал страх или отвращение. Прислуга звала его Дьяволом.

Клаэс, отец, мало обращал на него внимания, но вместе с тем не слушал и жалоб на него и никогда его не бил. Иногда, когда его самого не могли видеть, он наблюдал из темноты амбара или из-за двери в течение нескольких секунд за мальчиком с особым благоволением. Казалось, Оливер чувствовал скрытую благосклонность старика; в его присутствии или в его близости он был до известной степени приветлив и как-то фальшиво-невинно тих, что вызывало у мачехи покачивание головы, а у отца — усмешку.

Когда Оливеру было около двенадцати лет, произошло следующее. Он попытался изнасиловать девочку-однолетку, дочь батрачки; мачеха стала за это сечь его по голой спине плетью. Мальчик закрыл лицо левой рукой, впился в нее зубами и не издал ни звука. В эту минуту в комнату вошел старик Клаэс; не говоря ни слова, вырвал он у жены плетку и ударил ее так сильно по голове, что она без чувств упала на пол. Оливер повернулся и молча посмотрел на отца. Клаэс, немного приподняв брови, некоторое время выдерживал этот взгляд; потом закусив губы, быстро повернулся, бросил плетку в угол и хлопнул за собой дверью. Оливер присел на корточки возле лежащей мачехи и внимательно стал смотреть на узкую струйку, медленно бежавшую по черепу, и на кровь, шедшую из носа и ушей. Он наклонил осторожно голову и поцелуем отер кровь, смочившую лоб. Быстро выпрямившись, с непередаваемым смущением на лице, подбежал он к кувшину с водой, намочил платок, положил его на лицо мачехи и поспешно вышел из комнаты. Его не видели после этого целый день. Вечером Оливер с серым лицом, смущенный, затравленный и грязный, появился за общим столом, соединявшим родителей, детей и прислугу; не приветствуя никого, уселся он без поклона на свое место. Клаэс ел молча и быстро; Элиза, сидевшая рядом с мужем, все еще несколько бледная и с темными кругами под глазами, внимательно посмотрела на мальчика, не сделав никакого замечания. После еды отец встал и по обыкновению ушел. Ушел и Генрих, пугливо, как всегда, поглядывая через плечо на стол; обе сестры, слуги и служанки последовали за ними; болтая и смеясь, они исчезли в ночном мраке. Мачеха и Оливер остались одни. Они сидели за столом далеко один от другого и, разделенные пустыми стульями, глядели друг на друга. Она склонила голову под его горящим взором и покраснела. Он протянул руки на стол и сжал кулаки.

— Оливер, — спросила она тихо, — это ты положил мне платок на голову?

Он ответил сквозь зубы:

— Нет! — и, встав через минуту, направился к двери.

— Пойдем! — сказал он.

Она колебалась.

— Пойдем, — повторил он настойчиво, с лихорадочным взглядом. — Право, это стоит посмотреть.

Он коротко засмеялся и вышел во двор. В его словах и смехе была какая-то подзадоривающая осведомленность, было что-то противное, что возбуждало ее любопытство и делало ее послушной. Она последовала за ним и нагнала его у дверей. Молча шагали она полем по освещенной луной дороге к роще. Тут Оливер остановился и шепотом сказал ей, чтобы она сняла свои стучащие сабо. Босиком прокрались они к хижине дровосека, откуда мерцал свет. Здесь жена увидела Клаэса, лежавшего около Гретье Хоувель, пятнадцатилетней служанки из Уденаарда. Элиза сделала движение, как бы желая броситься в хижину или закричать, но Оливер, стоявший сзади нее, обхватил ее, зажав правой рукой рот, а левой сдавил грудь; прижавшись лицом к ее спине, он взволнованно прошептал:

— Генрих!

С минуту, как оглушенная, подчинялась она этим объятиям. Потом, сильно оттолкнув мальчика, поспешно удалилась. Хотел ли того случай, чтобы она в поле на уединенной дороге встретила Генриха, или же это он подкарауливал ее за стогом сена? Его сильные руки подняли ее. Она не кричала и не сопротивлялась. Он понес ее в поле, задыхаясь и бормоча бессвязные слова, и осторожно опустил ее на землю.

Оливер, неподвижный, как столб, облитый лунным сиянием, стоял в воротах, загораживая вход, и ждал. Сперва явилась Элиза; она бежала, как бы преследуемая кем-то, и отпрянула при виде его. Тяжело дыша, уставилась она на мальчика широко раскрытыми глазами, смущенно и поспешно зашпиливая в узел распустившиеся волосы. Оливер молчал, лицо его было неподвижно. Его глаза в белом свете месяца казались так глубоко запавшими в своих орбитах, что женщине почудилось, будто ночь, просверлив ему голову в двух местах, проглядывала через них в бесконечный мрак. Женщина застонала и спросила совершенно изменившимся, чужим голосом:

— Ты ослеп, Оливер?

Мальчик не отвечал, но ей показалось, что он усмехнулся. Она закрыла глаза рукой, прижалась к воротам, чтобы его не задеть, и так прокралась мимо него мелкими, смиренными шажками. Он не обернулся в ее сторону.

Потом пришел Генрих с опущенными руками и согнутой спиной. У ворот он поднял голову и не особенно испугался.

— Ах, это ты, Оливер, — сказал он грустно.

Однако ему, когда он пригляделся к мальчику, стало не по себе, и он залепетал смущенно:

— Я ее… не нашел… не нашел… Оливер, пожалуйста.

Наклонившись, он уставился прямо в глаза мальчику и вдруг ударил его по лицу. Оливер стукнулся о ворота, Генрих прошел во двор. Мальчик без единого звука боли или ярости покачал головой и опять встал на свое место.

Он ждал минут двадцать; тишина ночи шумела в его ушах. По временам лаяли собаки, из деревни доносились крики пьяных. Оливер стиснул зубы; ему вдруг захотелось плакать. Однако он не плакал. Пришла Гретье, напевая песенку. Она вскрикнула:

— Господи Иисусе! Матерь божия! — и, проходя мимо, тихо, убежденно добавила: — Дьявол!

Пришел и Клаэс, несколько склонившись вперед и шагая своими большими шагами.

— Что ты тут делаешь, Оливер?

Мальчик посмотрел на него долгим взглядом и заговорил тихо, почти без всякого выражения:

— Плетка еще в крови, а Гретье уже тут.

Клаэс, приоткрыв немного рот, посмотрел мимо говорившего и прислонился к стене, как будто вдруг почувствовал себя очень усталым. После длинной паузы он сказал с бессмысленным видом: — Да, — поднял мальчика, поцеловал его в лоб и, закрыв ворота, понес в дом.

С этих пор Оливер, как тиран, воцарился над их нечистой совестью. Он никогда не грозил и не вымогал, но он удручал и мучил людей своим взглядом, своим серьезным видом, своим смехом, наконец просто своим присутствием, ибо знал об их скрытых отношениях. Он больше не приближался к мачехе, и она тоже с этого дня молчаливо и как бы случайно отказалась от своей власти над ним и своего права воспитательницы и относилась к нему, как к взрослому. Генрих постоянно старался разнообразными ласками загладить свой удар по лицу, но Оливер не давал себя ни подкупить, ни растрогать. Так же и по отношению к отцу, который в ту пору хотел с ним сблизиться. Оливер оставался холодным, отсутствующим и непроницаемым. Он не давал вырвать у себя тайной власти. Он знал, что две необузданные натуры, Элиза и Генрих, снова и снова сходились, и что старческая привязанность Клаэса к молодой девушке все увеличивалась.

И эти трое тоже знали, что мальчику известен каждый их шаг и что от него зависит, предоставлять ли им удобные случаи, или, напротив, создать препятствия; в такие моменты он еще больше мучил их своим присутствием.

Но настала, наконец, ночь, когда терпение Генриха истощилось. Он наполнил довольно объемистый мешок стеклом, истертым в мелкий порошок и, крадучись, босой, внес его в каморку Оливера. Но мальчик не спал. Он спросил в темноте: — Кто там? Брат стоял молча. Тогда Оливер, как бы видя во мраке ночи, воскликнул:

— Ах, Генрих!

У Генриха выступил на лбу холодный пот. Он подождал минуту-другую, и, так как Оливер оставался неподвижным, он прыгнул к кровати, взмахнул мешком и высыпал его содержимое.

— Ах, Генрих, — сказал за его спиной Оливер, уже прокравшийся тем временем к двери, — разве ты не знаешь, что я тоже сын твоей матери?

Он закрыл дверь на запор снаружи и промолвил сквозь ее створки:

— Этот песок должен был разодрать мне легкие, брат Генрих: я уже слышал об этом. Таким способом один человек в Брюгге извел много народу. Но почему же ты хочешь лишить меня жизни, Генрих?

Брат не двигался, до крови кусая себе пальцы. Через минуту он снова услышал мягкий, низкий голос Оливера:

— Видишь ли, Генрих, я ничего не говорил отцу о тебе и Элизе; но завтра я ему скажу, завтра или послезавтра, лучше завтра утром, потому что завтра вечером ты снова попытаешься меня убить. А теперь спокойной ночи.

Он ушел и переночевал на сеновале. На следующее утро отомкнул он дверь своей каморки и нашел брата на кровати в глубоком сне. Он разбудил его. Генрих поднялся со смущенным лицом. Оливер спросил его со своей злой усмешкой:

— Ты выбросил в окно только песок, а почему не самого себя?

Генрих схватил его за руки и умолял:

— Не говори ничего.

Оливер сделал гримасу. Тогда Генрих поднял кулаки, но брат уже выбежал из комнаты. До полудня Генрих, снедаемый страхом, еще работал кое-как, наблюдая за отцом и Оливером, словно нечаянно бродившим около него. После же обеда в течение остального дня, когда наблюдение за ними становилось все затруднительнее, неуверенность лишила его стойкости. Он приказал батраку, который должен был отвезти муку в Гент, остаться по какому-то поводу дома, а сам поехал в город. Он не вернулся: он отправился из Гента в Брюгге. Какой-то односельчанин доставил по его поручению повозку обратно и сообщил, что Генрих поехал по делам в Льеж. Так как подобного рода внезапные отлучки были в обычае у Неккеров, то на это сообщение не обратили особого внимания. Только Оливер криво усмехнулся. Элиза заметила эту усмешку, но она была из числа людей, которые мало спрашивают и многое молча переживают. Оливер не знал, скучала ли она о Генрихе или уже и не думала о нем. Он стал с нею приветливее.

Шесть недель спустя Генрих снова объявился в Генте и, без труда узнав, что дома не произошло ничего особенного, в тот же день прибыл в Тильт с деньгами, несколькими кипами тонких платков и значительным заказом на местные продукты. Прием был холодный, ибо у Неккеров чувства не были в почете. Клаэс кивнул ему головой. Элиза слегка улыбнулась и сказала:

— Добрый вечер, Генрих!

Оливер сделал вид, что не замечает протянутой ему братом руки.

И все-таки к одному человеку в это время он был добр без какой-либо преднамеренной цели или скрытой мысли, а именно — к Луизе, самой красивой и самой опасной из его двух сестер. Когда ей минуло восемнадцать лет, она резко изменила свою еле заметную и отнюдь не шумную девичью жизнь. Ее пробудившееся тело некоторое время смущало лишь ее саму. Потом она быстро научилась пользоваться им, пленять им мужчин и находить в этом радость. В ту пору нашла она в Оливере, от которого, подобно другим, доселе сторонилась, — хотя и без проявления ярко выраженного к нему отвращения, — естественного союзника, помощника, гонца, передатчика и защитника. Им не было нужды друг другу открываться, стремиться к общению, добиваться друг у друга доверия и заверять в скромности. Когда она как-то раз вечером выскользнула из амбара, перед ней очутился Оливер и дружески посоветовал ей, ввиду того, что Элиза еще не спит, не возвращаться пока домой, но пропустить вперед батрака Жана, а самой подождать в амбаре, покуда он, Оливер, не стукнет камнем в ворота. Этим у них все и ограничилось. С этого часа стали они сообщниками; устраивали проделки сперва у себя на дворе, потом и на деревне. Они подлавливали мужчин, начиная с подростков и кончая сбившимися с пути почтенными отцами семейства; они дразнили их, обманывали, натравливали друг на друга и покатывались со смеху, когда те дрались, а их жены ревели. Немногие осмеливались жаловаться на них Клаэсу. Старик высмеивал или выпроваживал жалобщиков, ибо знал, что Оливер стоит где-нибудь тут же в углу или за дверью. Однажды Элиза попробовала притянуть девушку к ответу; но Луиза оказалась не одна; из-за ее спины глянул на мачеху Оливер, и та умолкла. Возможно, что Луиза удивилась его власти, а может быть сочла такое влияние соответствующим его поведению; во всяком случае, она не расспрашивала его по этому поводу. Потом дом оказался тесен для ее диких забав, и она поехала с Оливером на большую субботнюю ярмарку в Брюгге. Оттуда Оливер вернулся один. Клаэс спросил о Луизе.

— Она хорошо устроилась, — сказал Оливер и вздернул голову.

— А вернется она? — тихо спросила Элиза.

— Нет.

Больше о ней не говорили.

Судьба, которую Оливер до сих пор видел в своем кругу, которую он своеобразно и рано испытывал, но которая сама к нему еще не прикасалась, ухватила его за руку, когда ему минуло пятнадцать лет. В Тильте царило возбуждение. Восьмилетняя Розье, дочь булочника Дашера, пошла по ягоды и не вернулась обратно домой; розыски не помогли; она исчезла. Одновременно с этим первый раз в жизни заболел Оливер. Всю ночь его рвало без всякой видимой причины, в доме, кроме него, никто не заболел. Он много плакал, что было странно, ибо его еще никогда не видели плачущим; он не говорил ни слова и впустил к себе только Элизу. Два дня пролежал он, и когда вечером второго дня Элиза захотела его покинуть, он задержал ее и вымолвил тихим голосом.

— Я тебя прощаю, матушка, прости и ты меня.

Элиза с беспокойством уставилась не него. Он не стал отвечать на ее расспросы и казался утомленным. Тогда она поцеловала его легонько в лоб и ушла.

В ту же ночь Оливер встал и, одевшись, собрал свои вещи в узелок. Потом, с маленьким фонариком в руках, пошел он босиком к каморке отца, который уже много лет спал один. Дверь была заперта. Оливер постучал. Отец сейчас же ответил бодрым, несколько хриплым голосом.

— Кто там?

— Оливер.

— Что ты хочешь, Оливер?

— Открой, отец.

— Зачем тебе, Оливер?

— А почему ты не хочешь открыть, отец?

Клаэс помолчал с минуту, тяжело дыша, потом заговорил:

— Я не хочу тебя видеть, Оливер.

— Как же не хочешь ты меня видеть, отец, раз ты должен меня выслушать?

Тут Оливер услышал короткое, дикое всхлипывание. Минуту спустя он сказал еще тише:

— Разве тебе легче меня не видеть, отец?

— Я не знаю, о чем ты говоришь, — отвечал тот глухо, как если бы его рот зажимала рука, — но, во всяком случае, я не хочу тебя видеть, Оливер!

Прижавшись лицом к шероховатым доскам, сын простонал:

— Мне надо уходить отсюда, отец.

— Почему, Оливер?

— Я знаю, где лежит Розье и как она выглядит.

После этого наступила такая тишина, что Оливер слышал биение своих висков о дерево. Потом Клаэс зашептал:

— Да, ты должен уйти, Оливер.

В ответ Оливер тихо спросил:

— Это все, отец?

— Я тебя любил и все еще люблю, Оливер, сын мой.

Оливер упал на колени и вонзил ногти в пол.

— Отец, а завтра ты еще будешь меня любить?

Голос Клаэса прозвучал свободнее, страх оставлял его.

— Мертвые не любят, Оливер.

Мальчик подергал запор и мучительно застонал.

— Я хочу видеть тебя еще раз, отец, я хочу тебе что-то сказать, отец, что-то, что я знаю и чего ты не знаешь.

Клаэс перебил его ясным, спокойным голосом.

— Ты меня не должен больше видеть, Оливер, и не должен ничего мне говорить. Ты должен презирать людей, как я их презираю, но ты не должен обожать себя, ибо ты не Дьявол, а всего лишь бедный человек; ведь и я не люблю себя, ибо я тоже бедный человек. Ты имеешь право причинять людям боль, так как этим ты и себе делаешь больно. Вскоре ты узнаешь, что боль стоит рядом с радостью, а может быть, ты это уже узнал, Оливер. А теперь иди!

Когда Оливер был уже на дороге между Тильтом и Гентом и наступило утро, в доме раздался вопль Элизы, нашедшей удавленника.

Оливер поспешил покинуть Гент, прежде чем слух о деревенском происшествии достиг города. Уже в полдень нашел он одного льежского торговца оружием, ехавшего в собственной повозке в Брюгге и выразившего согласие за плату взять с собой мальчика.

В Брюгге Оливеру не долго пришлось расспрашивать о Луизе. Хозяин гостиницы, у которого год тому назад он стоял с сестрой, оставив ее потом в полное обладание богатому тучному старику суконщику, стал насмешливо разглядывать тщедушного юнца; потом трактирщик иронически спросил, есть ли у Оливера возможности подступиться к этой даме, — а возможности потребуются в двойном смысле (тут хозяин грубо засмеялся), потому что-де она одновременно и самая пылкая и самая дорогая куртизанка во всем городе. Оливер засмеялся вместе с хозяином, не дав ему никакого ответа, и, не напоминая о себе, как о ее брате, сумел получить от него нужный адрес.

Луиза проживала в прекрасном доме близ ворот святого Якова. Так как она имела дело исключительно с большими господами, то власти предержащие ее не беспокоили, тем более, что она часто жертвовала на церкви, женские обители и богадельни, само собою разумеется, скорее из мудрого расчета, чем из чувства милосердия. Суконщик был ею уж отставлен. После того, как он подарил ей дом, он стал скуповат и стеснителен, а так как ее красота была достаточна известна, то она имела возможность выбирать среди богатых купцов Флорентийской колонии и великолепных сыновей благородных фамилий Брюгге. Ла Росса, как ее прозвали, и как вскоре она сама стала себя называть, была довольна своей судьбой.

Перед Оливером возникло препятствие в виде гиганта привратника, который упрямо и недоверчиво заявил, что госпожа сейчас не принимает.

Мальчик, в интересах своего будущего положения, нашел выгодным не называть себя ее братом. Он выдал себя за школяра, которого Росса намеревалась-де взять к себе в услужение в качестве секретаря. То ли его черное платье было похоже на костюм школяра, то ли слова были похожи на правду, но только привратник впустил его в дом.

Луиза приняла брата приветливо. Он остался у нее и стал услуживать ей, как и в Тильте. Но о своем родстве они помалкивали. Ознакомившись с положением дел, Оливер через несколько недель с большой уверенностью взял на себя заведование ремеслом сестры. Он быстро понял исключительную власть ее тела и наметил для нее более высокие цели. Он обратил внимание на то, как во время мессы в церкви святого Сальватора один высокопоставленный прелат не спускал с нее глаз. Она стала его любовницей и оказалась достаточно умна, чтобы последовать совету Оливера, ограничить круг своих отношений к мужчинам, как того желал влиятельный и благосклонный к ней князь церкви. Что касается прелата, то ему понравился услужливый, во многих отношениях полезный и умеющий держать язычок за зубами, неглупый мальчик, которого одно время он намеревался пустить по духовной части. Оливер не возражал. Он учился грамоте и латинскому языку у братьев ордена госпитальеров, все время ловко растягивая срок искуса, назначенного его покровителем. Вскоре со свойственной ему наблюдательностью он заметил, что в присутствии Луизы лицо старика уже не оживляется так чудесно, как раньше, и счел выгодным переменить место и покровителя. В связи с этим в ближайшие же дни увидел Оливера у себя на квартире папский легат, молодой и красивый человек старинного рода, который, пируя у Луизы вместе с прелатом, бросал на нее жадные взоры. При встрече с достопримечательным секретарем этой дамы он услышал от него нижеследующее, весьма обдуманное предложение: госпожа согласна следовать за ним, легатом, если он лично войдет в соглашение по этому поводу с прелатом и устроит через него покупку дома; если он будет готов взять с собою ее секретаря, привратника и двух служанок; если он обяжется по их прибытии в Рим просить о ее благосклонности не ранее восьми дней по приезде, и если он сможет в течение этого же срока обеспечить ее необходимые расходы. Легат, которому не давала покоя блестящая бледность кожи Россы, ее узкий твердый рот, ее продолговатые глаза, становившиеся иногда янтарными, сказал «да» и встретил у добродушного умно улыбающегося прелата не весьма большое сопротивление, каковое и сумел преодолеть. Они направились через Францию и Анжу в Ниццу, а оттуда на папской галере отплыли в Рим.

Там иноземная красота молодой женщины снискала ей восторженное поклонение. Легат не мог долго удержать Фиаммингу, — как прозвали Луизу римские жуиры; он уступил ее всесильному кардиналу Борджиа за богатое аббатство, тем более что был тщеславен и надеялся на кардинальскую шапку, если Борджиа получит желанную папскую тиару. Оливер остался первым лицом небольшого придворного штата Луизы, неизбежной инстанцией для получения ее согласия, персоной, с которой считался сам кардинал. И так как Оливер придерживался в своей политике мудрого правила: определенно и честно стоять на страже интересов того, чья дружба наиболее полезна, а равным образом следил за тем, чтобы отбирались подарки и у других претендентов, а сами они не проникали дальше преддверья спальни, то кардинал смотрел на него, как на своего сообщника. Он занялся юношей сначала лишь для того, чтобы понравиться ему, а через него и Россе; потом заметил он нечто необычайное в молодом человеке: его стремление к темным целям, какую-то страшную, нехристианскую энергию, искрившуюся у него в глазах и делавшую его взгляд трудно переносимым. Однако это не был тот злой взгляд Джетатора, который надо поймать и парализовать амулетом из рога, раздвоенными ветками коралла или, по крайней мере, крестным знамением: нет, эти глаза не выступали наружу и не были близко расположены друг к другу, они сидели глубоко, обрамленные длинными ресницами, как глаза женщины; глаза неопределенного, неизмеримо глубокого мрака, манящего и опасного, как недвижная гладь албанского озера. Кардинал заметил его поведение, умное, спокойное, и в то же время полное сознания своей ответственности, его удивительную память, которой потребовалось едва ли четыре месяца для усвоения языка, его способности интригана, благодаря которым он в минутном разговоре распознавал людей, с тем, чтобы, вооружившись знанием их слабостей, не грубо сбивать их, а запутывать, мягко и незаметно вести к поражению. Борджиа понял практическую полезность подобного человека, которого он уже не считал мальчиком (сам Оливер никогда не говорил о своих летах); несколькими словами направил он его, не страдавшего избытком совестливости, в новую и привлекательную область, область закулисной политики. Оливер, работал для него в качестве тайного секретаря, осведомляя его, вожака испанской партии, о делах противной группы, состоявшей из антиклерикальной римской аристократии и гуманистов, связанных с папой Пием II научными интересами и настойчиво боровшихся против кандидатуры Борджиа. Оливеру нетрудно было использовать для своих политических целей казавшийся нейтральным маленький палаццо близ форума Траяна, в котором жила Луиза; пользуясь Фиаммингой как приманкой, он склонил к должной доверчивости выдающихся аристократов и ученых. Но когда он, по приказу кардинала, поджег собранный им горючий материал, ему пришлось самому же пострадать от этого. Один ученый, принадлежавший к числу фанатических поборников республиканских и антипапских тенденций, Лоренцо Валла доведен был Оливером и прочими провокаторами кардинала до заговора против жизни папы. Борджиа надеялся получить таким способом возможность уничтожить всю партию, раскрыв заговор накануне покушения. Но ученый сдал раньше времени; он явился к папским властям, сознался в замысле и назвал своих сообщников. Борджиа, сам с трудом выпутавшийся из этого дела, без всякого раздумья отступился от своих людей. Однако, когда папские сбиры проникли в дом Россы, чтобы арестовать ее секретаря и повесить его вместе с другими на башенке в замке св. Ангела, они не нашли его. Оливер уже бежал в Браччиано, владетель которого охотно принимал всех тех, кого папа преследовал. Там занимался он копированием латинского перевода Поджио «Киропедии» Ксенофонта. Он обещал герцогу достать Фиаммингу.

Но Оливер больше уже не нашел своей сестры. Когда смертоносная чума ударила по сутолоке Священного года, он осмелился посетить Рим, охваченный ужасом, покинутый папой, курией и магистратом. Кардинальский дворец и дом Россы он нашел тоже пустыми. Одни говорили, что куртизанка умерла, другие утверждали, что она еще до начала эпидемии бежала в Неаполь с придворным короля Альфонса, третьи якобы видели ее в свите Борджиа, бежавшего от чумы на юг. Оливер почувствовал грусть; захватив с собою маленький портрет Луизы, он отправился вместе с копиистом Джорджио Трапезунцио во Флоренцию.

Там работал он поначалу опять как писец и брадобрей; натолкнувшись, благодаря одной покровительствовавшей ему публичной женщине, на мысль фабриковать разные притирания и косметики, он достиг в короткое время известного благосостояния. Но снадобия его содержали в себе слишком много ртути и были вредны для здоровья; посему он с трудом избежал Барджелло.

После этого наступил период его пятилетнего странствования под сотней различных масок и имен. Был он писцом, школяром, брадобреем, врачом-шарлатаном и чернокнижником, шпионом, сутенером и шулером, прошел через многие жизненные бездны и сквозь водовороты быстротечной судьбы; он шел, лишь задеваемый событиями, но не захваченный ими, никогда не оставляющий за собою ничего, кроме платья, изредка кусочка кожи, более любимый, чем ненавидимый людьми, сам же не любящий и не ненавидящий никого, пользующийся своим превосходством, но не алчный до денег и все сильнее чувствующий тоску по северу.

Оливеру было двадцать пять лет, когда он вновь объявился в Генте. В первый же день его потянуло в Тильт. Он пришел туда в обеденный час; без волнения смотрел он на кирпичную деревенскую церковь, знакомые дома и дорожки, на родительский двор. Чего мне здесь надо? — спросил он сам себя, удивленный все не покидавшим его чувством ожидания. Элиза превратилась в грузную матрону с прядями седых волос. Она обернулась к дверям и сказала своим глухим, несколько гортанным голосом:

— Ах, Оливер!

Поднявшись с приветливым видом, она пошла к нему навстречу. Генрих, начавший уже лысеть, приветствовал его и, указав почти торжественным движением на хорошенькую молодую женщину, сидевшую около него, сказал:

— Это Лизбет, дочь мейстера Виллема Рима. Мы женаты уже два года.

Но всех их Оливер подарил лишь беглым взглядом и таким же словом. За столом около Лизбет сидела девочка лет десяти-двенадцати, улыбнувшаяся ему, как только он вошел в комнату. Редко случалось, чтобы люди ему улыбались, и никогда еще с ним не бывало, чтобы улыбающийся человек распространял вокруг себя свет, который отразился бы у него в глазах и в груди. Он ответил на ее улыбку хорошим смехом, а ведь смеялся он не часто. Чистая и неведомая радость пронизала его, как хмель — да, как хмель и переплелась с опьяняющей мыслью: а ведь я ожидал эту радость.

Он отвел свой счастливый взгляд от серых глаз и чудесных зубов девочки, с торжеством взглянул на других, и вот — все трое засмеялись, и комната больше уже не была темной. Элиза сказала:

— Я рада, что тебе хорошо, Оливер.

А Лизбет объяснила:

— Это Анна, моя сестренка.

Оливер опять взглянул на девочку.

— Ну, теперь я остаюсь в Генте, — сказал он, продолжая улыбаться.

Оливер вступил в цех брадобреев. Ему не трудно было этого добиться, ибо он был Неккером, человеком, совершившим далекое путешествие, а также и потому, что он работал в качестве старшего подмастерья у Виллема Рима, цехового мастера, уважаемого вождя гентского освободительного движения. Оливер вскоре сделался мастером и реорганизовал вместе с Виллемом Римом оппозиционную партию, очень озлобленную в результате несчастной войны с Бургундией и потери исконных городских вольностей. Старый мастер любил его как сына, видел в нем только патриота и ловкого цехового подмастерья и, когда его Анне минуло пятнадцать лет, выдал ее за него замуж. Вскоре после этого Рим умер, и Оливер наследовал от него и его профессию, и его политическую деятельность.

Только теперь, будучи независимым и обладая любимой женщиной, дозволил он себе быть тем, чем он был на самом деле. Постепенно и неуловимо терроризовал он бургундскую партию, не из патриотизма, а из удовольствия политической игры, наслаждаясь своей умственной силой и разумно уяснив себе превосходство французского противника.

Он работал, опираясь на темные стороны своего природного гения и жизненного опыта. Он сумел, не выдавая себя, свести на нет вождей противной партии и отнять у них приверженцев из среды легко воспламеняющегося народа.

Вообще же это был обязательный и со всеми приветливый человек, по-видимому без большого личного самолюбия, не думавший об административной должности и выступавший публично не слишком часто и не слишком редко. Но он уже крепко держал в руке невидимую узду, направляя людей куда ему нужно, а толпа не замечала ни рулевого, ни тайного ловца душ.

Он стал агентом Франции не из личного интереса, но испытывая радость стратега, по-своему направляющего противоречивые движения и силы. В глазах народа он оставался гентским патриотом. Народ величал мейстера Оливера Дьяволом, подобно тому, как деревенская дворня называла его этим именем, когда он был еще мальчиком. Но сам он чувствовал разницу в этом наименовании: ведь теперь это было не проклятием испуганных слуг, но восхвалением со стороны гентских граждан, которые уважали Дьявола и любили его.

 

Глава третья

Пробный камень

После отъезда герцога поведение мейстера Оливера стало мало кому понятным. Все свое внимание он направил на то, чтобы удержать возбужденный город от напрасного ропота против Брюсселя. Через посредство преданных ему цехов он добился у городских старшин того, чтобы в первые дни волнения дома герцогских чиновников охранялись вооруженными людьми и чтобы вожаки бургундской партии, взятые под стражу, были отпущены на свободу без поругания их бюргерской чести и достоинства. Голоса этих людей вместе с голосами умеренных цеховых мастеров дали Неккеру сплоченное большинство против крайних, которые требовали союза с восставшим Льежом.

На следующий день после тайного по этому поводу совещания Оливер встретил Питера Хейриблока около товарных складов Коорилея. Купец, не принадлежавший ни к одной из господствовавших корпораций, боязливо избегал мейстера, памятуя их недавний разговор и находясь под впечатлением последних событий. Теперь же, увидев его неожиданно возле себя, он попытался скрыть свой страх под личиною холодной учтивости. Но Оливер, сделав нетерпеливое движение рукой, сказал ему серьезно:

— Тебе никто не желает зла, Хейриблок, напротив, в тебе нуждаются.

Питер взглянул на него с недоверием. Мейстер же, затащив его в проход под воротами, тихим голосом, в кратких словах рассказал ему о цели и результатах голосования и предложил поехать в Брюссель, чтобы информировать об этом деловые круги; само собой разумеется, это надо было сделать искусно, как говорится, между делом. Хейриблок нахмурил лоб.

— Очевидно ты считаешь меня очень глупым, Оливер, раз предполагаешь, что для меня достаточно самой аляповатой из твоих дьявольских ловушек?

Мейстер сердито покачал головой: разве ему, Питеру, не известен гентский закон, по которому член магистрата, нарушивший должностную тайну, карается смертью как изменник?

— Что же ты хочешь сказать этим, Неккер? — спросил Хейриблок.

— Боже мой, Хейриблок, я хочу этим сказать, что ты, недолжностное лицо, с этой минуты держишь меня, члена магистрата, в руках. Ну, что же ты все еще подозреваешь какие-то ловушки и не видишь, как я озабочен?

Купец молчал. Оливер поведал ему свою заботу: как бы герцог, усмиряя Льеж, не расправился одновременно и с Гентом. Его нужно умилостивить во что бы то ни стало.

— А так как ты привезешь ему добрые вести, — закончил Оливер, — то ты можешь сам, Питер, прикинуть свою выгоду в цифрах.

Он ушел. После полудня явился к нему Питер Хейриблок и заявил, что принимает поручение.

События показали, что мейстер был прав. Льежцы восстали, убили герцогских чиновников и продвинулись до С. Труидена.

Для Оливера и умеренных городских старшин наступили тяжелые дни, так как крайние через их головы призывали буйных гентцев к оружию.

Смелый тактический ход магистрата, по совету Оливера объявившего о победе герцога на двадцать четыре часа раньше времени, произвел резкую перемену. Двое подстрекателей казнены были в порядке ускоренного судопроизводства, и брюссельским властям было сообщено о приговоре как раз в тот момент, когда герцог действительно разбил льежцев у С. Труидена и Тонгрена. В то самое время, как он подошел к Льежу, в несколько дней взял его почти без боя и сурово с ним расправился, Оливер послал Питера Хейриблока вторично в Брюссель. Когда же тот вернулся обратно, мейстер поразил магистрат чудовищным предложением, а именно: так как для сохранения большей части городских вольностей одного нейтралитета теперь уже недостаточно, то потребуется проявление особой лояльности, добровольное отречение от ряда чисто формальных привилегий. При этом Оливер воскликнул повышенным, прерывающимся от волнения голосом:

— Я знаю, что говорю, господа! Я знаю также, почему я так говорю! Я немало сделал для усиления гентской партии и для возвращения городу его прав. Найдется ли среди вас кто-нибудь, кто полагает, что за последнее время мои предложения служили иному интересу, кроме интересов нашего города?

Все молчали.

— В таком случае, — продолжал Оливер, — осмелюсь предложить высокому совету, во имя благополучия нашего славного города, послать в Брюссель десять именитейших граждан с знаменами цехов, — да, да, смиренно, пешком в Брюссель, — с тем, чтобы повергнуть эти знамена к стопам герцога. Вернет он их или оставит у себя, какое нам до этого дело? Ведь в Генте шелку довольно, а молодой государь любит пышные церемонии. Внешнее проявление покорности заставит его забыть об усмирении, которое он замышляет, да, граждане, воистину замышляет!

Последние слова, произнесенные громко и убедительно, не допускали возражений. Первый старшина спросил после долгой паузы:

— Согласны ли вы, мейстер Неккер, возглавлять делегацию?

Оливер, закрыв глаза и сжав губы, раздумывал минуту, опершись руками о край стола. Потом медленно ответил:

— Я благодарю господ старшин за их лестное предложение. Я согласен войти в состав делегации, но для того, чтобы стоять во главе ее, у меня, младшего из цеховых мастеров, не хватает необходимых данных. Если вы назначите меня, это повредит нашему делу, особенно же в глазах зоркого герцога.

Главою делегации избрали третьего городского старшину, членами ее, кроме Оливера, — четырех советников и трех цеховых мастеров, принадлежавших к бургундской партии. По предложению Оливера, выбрали и виноторговца Хейриблока, которому он был обязан своей брюссельской информацией.

— Анна, — сказал Оливер, придя домой и с улыбкой целуя жену, — большая игра начинается, и благодаря мне Гент лишится хорошего брадобрея и девяти доблестных граждан. Впрочем, это небольшая цена за его спасение. Начинается также и наша большая игра, Анна, — добавил он.

Два дня спустя после того, как город торжественным заявлением взял на себя заботу о личных и профессиональных интересах членов делегации, эта последняя двинулась в путь. У каждого из ее участников был свой слуга, у Оливера — Даниель Барт. На первой остановке, в Веттерене, мейстер незаметно принял некий флорентийский порошок. Во время дальнейшего пути лицо его покрылось желтизной, и его стало лихорадить. С трудом дотащился он, опираясь на Даниеля, до Аальста. Здесь он свалился в бреду, со стеклянными глазами. Пришлось его оставить на постоялом дворе под надзором Барта. Хейриблок попытался было поговорить с больным наедине, но Даниель Барт не отходил от его постели и, наконец, сказал со злым лицом:

— Господин Питер, мейстер еще в Генте говорил, что вы знаете не меньше его, так чего же вы от него хотите?

Хейриблок вышел, не сказав ни слова. В минуту просветления Оливер потребовал к себе священника и Анну; растерявшийся старшина незадолго до отбытия делегации послал верхового в Гент за Анной. Гонца немного удивило то, что жена Оливера оказалась уже готовой к отъезду; но выказанное ею горе по поводу болезни мужа и несколько серебряных талеров помешали посланному долго задумываться над этим вопросом.

Делегация, отнесшаяся к утрате Оливера, как к неприятному осложнению своей миссии, прибыла в Брюссель в скверном настроении; удивленная, что для ее приема не было сделано ни малейших приготовлений, она не предвидела ничего хорошего. Несмотря ка выстаивание в герцогской передней часто отлучавшегося Хейриблока, делегации пришлось прождать немало времени, прежде чем она была принята.

Когда же большинство делегатов решило вернуться в Гент и сообщило о своем намерении властям, то в ответ на это к их квартирам был приставлен военный караул. В конце концов они получили в не особенно учтивой форме приказание предстать перед герцогом. Во дворце их ожидал весьма суровый прием; знамена были разорваны у них на глазах, а самих гентцев герцог задержал в качестве заложников для того, — как объяснил государь, — чтобы оградить себя от будущих чудес святого Льевэна.

В остальном же, — заявил он, — милость его велика, ибо он пока не собирается расправляться с Гентом, хотя строптивый город и заслужил этого вполне. Он разрешает им послать в Гент одного из их слуг, чтобы предупредить магистрат о той смертельной опасности, которой делегаты подвергнутся при малейшем мятеже в городе. Вернувшись к себе на квартиру в сопровождении стражи, члены делегации заметили отсутствие Хейриблока. Он был послан в тот же день герцогом в Льеж в качестве сборщика податей.

Действие принятого в небольшой дозе препарата, одного из тех тайных средств, которыми флорентийские аптекари обслуживали своих господ, было в несколько часов нейтрализовано соответствующим противоядием. Анна нашла мейстера погруженным в благодетельный сон. На следующее же утро он был здоров и объявил хозяину, что готов продолжать свое путешествие в Брюссель. Все трое покинули Аальст в южном направлении и, повернув к западу у первой же деревни, доехали до Уденаарда, где их ожидал багаж и прочная дорожная повозка. Присоединившись к купеческому каравану, отправлявшемуся в Валансьен, они успели добраться до Парижа как раз в тот момент, когда в Генте разнесся слух, что больной мейстер с женой и старшим подмастерьем загадочным образом исчезли между Аальстом и Брюсселем. Предполагали, что они стали жертвой разбойников или же враждебно настроенного населения. О них сожалели от всего сердца, скорбя вместе с тем об участи остальных.

На пути к Парижу Оливер узнал, что двор находится в Турени, куда он и дал знать Жану де Бону о своем приезде.

В Париже он стал дожидаться ответа. Несколько дней спустя в гостиницу близ Тампльских ворот, адрес которой он указал, прибыл курьер с неподписанным, но припечатанным королевской печатью приказом. В этом приказе Оливеру предписывалось использовать свое пребывание в Париже для того, чтобы собрать сведения о францисканском монахе Антуане Фрадэне, проповеди которого в монастырской церкви близ Сен-Жерменских ворот возбуждали всеобщее внимание и не нравились королю; после этого мейстер должен был отправиться в Амбуаз.

— Анна, — усмехнулся Оливер, обращаясь к жене, — государь желает подбросить мне на дорогу еще один пробный камешек, а может быть этим уже начинается большая игра?

Они прослушали одну из проповедей брата Фрадэна. Собралось много народу. Монах, красивый мужчина, сверкал чудесными зубами. Его могучий голос наполнял серую готическую базилику. Он метал громы против грехов плоти, против сладострастия, против порока чванства. Он не стеснялся употреблять крепкие простонародные выражения; Оливер усмехался. И вот, слегка переменив тон, ослабив напряженность греховной атмосферы среди слушателей, но в то же время держа их в покорном трепете, монах стал жаловаться на пороки высших сословий; затем, незаметно соскользнув на политику, он стал громить дурное правосудие городов, князей и государей. Вскоре он добрался до особы короля: «Да, да, наш великий король!» — воскликнул он с подъемом, исступленно, этим порывом как бы оправдывая и объясняя свою дерзость. На минуту он замолк; громадная аудитория затаила дыхание, женщины в упоении так и впились глазами в лицо оратора; но обличитель сделал небольшой поворот и, казалось, преклонился перед величием: король добр, король желает блага, но люди, окружающие его, плохи — ведь это притеснители, палачи, а может быть и изменники. Оливер сощурил глаза. Монах еще больше понизил голос и заговорил почти мягко, не глядя на лица и возведя очи к небесам: он, проповедник, видит опасность для короля, опасность для страны, изменники желают войны; но народ знает, что такое война. Пусть город вспомнит о бедствиях последней осады, от которой его отделяют всего лишь три года; опасайтесь войны!

Оливер усердно разглядывал проповедника. Затем он прошептал жене:

— Это человек не без ловкости; сдается мне, что за ним кроется всякая всячина, но тело у него глупое, бычье. Изловить его чрезвычайно легко.

Анна пришла на исповедь к брату Фрадэну; исповедовалась она не с опущенными, а напротив, с вызывающе поднятыми глазами. После быстрого отпущения грехов, возбужденно поглаживая ей шейку и сдвигая с груди косынку, монах попросил ее о свидании. Анна указала место в лесу Нельи на берегу Сены, там она обещала быть к его услугам на следующий день при наступлении сумерек. Однако, когда в назначенное время брат Антуан стал быстро подниматься от берега к лесистому холму, он был оглушен сильным ударом по затылку. Даниель Барт поднял бесчувственного монаха и с помощью Оливера привязал к дереву. Потом мейстер подержал под носом брата Антуана какую-то остро пахнущую эссенцию. Монах открыл глаза и, вырываясь из веревок, хотел закричать. Но кислота, которую он тут же вдохнул, чуть не задушила его. Оливер потайным фонарем осветил лицо кашляющего брата, спрятал склянку и, показав ему на свету приказ с королевской печатью, проговорил почти вежливо:

— Именем короля, брат Антуан, — а посему звать караул бесполезно и некстати. Вы, к сожалению, попали в ловушку. По роду занятий вы — проповедник нравственности, а по натуре — козел. Милосердный господь, часто дозволяет себе проделывать с нами подобные шутки, а потому, как грешный человек, я мог бы вас понять; но у меня, как у представителя королевского правосудия, имеется достаточно материала для того, чтобы разрешить моим людям пустить в ход веревку, а в виде официальной санкции для этого поступка вырезать на древесной коре королевскую лилию.

На секунду он направил свет своего фонаря в ту сторону, где, скорчившись, как циклоп, сидел в тени Даниель Барт. На мощных плечах его была безрукавка, какую носили обыкновенно палачи. Монах сказал хрипло и быстро:

— Я не подлежу светскому суду! Меня может судить только приор.

Оливер тихо засмеялся.

— Разве вы не знаете, брат мой, что король не только весьма часто, но и с явным удовольствием пренебрегает подобного рода предрассудками? Или вы, быть может, воображаете, что он удостоил вас своим собственноручным приказом потому только, что вы — козел? Козел-то вы козел, но дело не в этом, а в том, что политическому агенту нельзя быть козлом, брат Антуан. Вот грех, который я не могу вам отпустить ни в коем случае.

Монах сжал губы и покосился на фонарь. Затем он попросил тихим голосом:

— Не могу ли я увидеть лицо того, кто со мною говорит, потому что трудно отвечать в темноту. Речи же, которые я слышу, не похожи на речи судебного чиновника.

Оливер выпучил глаза и на мгновение осветил свое совершенно неподвижное с провалившимися щеками лицо.

— Изыди, сатана, — завопил монах, извиваясь в веревках, и стал бессмысленно, быстро твердить слова молитвы.

— Брат мой, — засмеялся Оливер, — я мог бы теперь, пользуясь вашим испугом, выпытать от вас все, что угодно; но я сделаю это способом более надежным, чем то позволяет мне случай, безлунная ночь и ваше смятение. Дьявол ли я, или палач, или же дьявол, состоящий палачом у короля, для нашего случая это совершенно безразлично.

Вдруг он заговорил по-фламандски, без малейшей паузы между двумя фразами:

— А ведь вы брабантец, мой дорогой друг, и работаете на герцога.

Монах прервал свою молитву и, казалось, готов был ответить: однако он только судорожно закашлялся и продолжал молиться. Оливер сказал нетерпеливо, все на том же наречии:

— Брат мой, тут не дьявольское наваждение! Ведь я уже по вашей проповеди это узнал; есть французские слова, которые трудно выговорить фламандцу, хотя, в общем, вы неплохо говорите по-французски.

Монах с закрытыми глазами быстро шептал латинские слова. Оливер проговорил через плечо по-фламандски:

— Ну, с меня довольно, Даниель. Возьми-ка своих людей и покончи с ним.

Послышался треск веток. Монах, у которого пот струился по щекам, с ужасом взглянул в темноту и закричал:

— Да, да, я из Брюсселя!

Оливер приказал, обращаясь в темноту:

— Подождите! — Потом снова обернулся к монаху.

— Теперь слушайте, брат Тоон: вы принадлежите к агентам бургундца, агитирующим, особенно в Париже, против войны, которая пока что не нужна герцогу; ему необходимо сперва навести порядок в своем собственном доме и заручиться союзниками, — быть может, даже среди городов, подвластных королю. В связи с этим на вас возложена задача сделать короля непопулярным. Но, как вы видите, все это опасно только для вас самих. Берегитесь, в проповеди вы говорили об угнетателе — это господин де Бон, о палаче — это господин Тристан, но вы говорили тоже и об изменнике. Что это — пустая риторика? Или вы немножко тут пророчествуете, да сами же и пособляете вашему пророчеству сбыться? Ведь вы знаете, что первых двух имен не называют без третьего — кардинала Балю. Брат мой, если вы считаете его изменником и хоть малейшим образом обоснуете это ваше утверждение, я тотчас же перережу ваши веревки, и вы свободны.

Он держал фонарь так, что его лицо и лицо его собеседника были освещены. Оба молча взглянули друг на друга. Оливер продолжал медленно.

— Я из Гента, брат мой, и, даже находясь на службе у чужого государя, служу только себе самому. И я никогда не делаю вреда человеку, который может мне принести пользу. Вы меня, конечно, поймете. Ведь, отвечая на мой вопрос, вы приносите мне пользу, и в воздаяние за это я спасу вашу голову, которая иначе, конечно, погибла бы.

После короткого размышления францисканец тихо ответил:

— Кардинал ведет из Парижа тайную переписку с господином Кревкером, бургундским канцлером, на службе которого я состою. Один из наших братьев является их письмоносцем. Доказать их совместную работу нетрудно: кардинал вскоре начнет советовать королю согласиться на свидание с герцогом. Это и будет той опасностью для короля, о которой я говорил.

— Знает ли кардинал о вашем существовании и о смысле ваших проповедей?

— Конечно, нет, — отвечал монах. — Я работаю совершенно независимо от него. Я работаю также и на тот случай, если явное недоверие к нему герцога оправдается.

— Теперь скажи мне, пожалуйста, имя их письмоносца, брат мой.

— Жак Виоль.

— Благодарю вас, брат Тоон. Мы, может быть, еще пригодимся друг другу.

Оливер разрезал веревки, которыми монах был привязан к дереву. Францисканец стал разминать затекшие члены. Мейстер дружелюбно заявил ему, что теперь он может спокойно удалиться, с тем чтобы избегать проповеднической кафедры. Самое худшее, чего он может для себя ожидать, это запрещения открыто произносить проповеди.

Францисканец со словами благодарности поспешно удалился, не оборачиваясь назад.

— Начало хорошее и даже не трудное, — сказал Оливер Даниелю Барту.

На другое утро они втроем покинули Париж, пересекли тихую область Бос, переночевали в Орлеане и проследовали потом по течению реки Луары. Ко времени солнечного заката увидели они замок Амбуаз; хмуро, недоверчиво и настороженно высился он на скале, мрачно господствуя над тихой, прекрасной в своем плодородии равниной.

Анна, дотрагиваясь до руки Оливера, сказала:

— Серьезная будет игра, мой друг, — ведь этот человеконенавистник любит только себя и свои желания.

Оливер отвечал с ласковой улыбкой.

— А я сверх того люблю еще тебя, моя Анна, и в этом мое превосходство над ним.

Тяжелые круглые башни замка за стеной и утесами отразили прощальную зарю дня; мрачный силуэт замка висел в воздухе, как кулак, который небо сжало над землею.

— Мне страшно, — сказала Анна.

Оливер успокаивающе провел рукою по ее голове; однако он и сам чувствовал, что каменная твердыня давит его душу. Он подумал о том, что фундаментом этой резиденции, этого подобия ада, были подземные казематы, воплощавшие то страшное, бесповоротное забвение, на которое обрекал своих пленников Людовик Валуа, камеры пыток для сотни медленно умиравших людей, подземелья безграничного отчаяния, задушенных стонов и тщетных проклятий. «Если этот человек может спать на подобном ложе, — подумал Оливер, — и если мне не удастся нагнать на него бессонницу, — значит, он сильнее меня, и мне плохо придется, коль скоро захочу я от него освободиться; но тогда мне неминуемо придется стряхнуть с себя этого паука, иначе он высосет меня…»

Он нахмурил брови.

«Но если мне удастся проникнуть в его совесть и завладеть ею, он не сможет отделаться ни от меня, ни от своей совести…»

Однако о своих думах он ничего не сказал Анне.

У сильно укрепленных городских ворот стояли один за другим в три ряда караулы и проверяли проходивших. Оливер показал королевский приказ, и ворота с шлагбаумом тотчас же открылись перед ним. Так как мейстер полагал, что было уже поздно ехать с утомленной женой и пожитками во дворец, то они остановились в ближайшей гостинице. Час спустя, когда было уже около десяти вечера, явился шотландский телохранитель и приказал Неккеру предстать перед королем. Оливер, поборов неохоту и усталость, последовал за солдатом. Они прошли по дремлющим в ночной тиши улицам и поднялись к замку крутым, трудным подъемом. Оливер шел по пятам за своим проводником, потому что наслышался о капканах и железных шипах, делавших опасными подъездные улицы. Через небольшие промежутки пути гвардеец произносил куда-то в темную ночь пароль; никто не отвечал, но вокруг со всех сторон слышалось заглушенное позвякивание панцирей. Вот показалась громада трех крепостных стек, обхватывающих одна другую. Оливер следовал за шотландцем через дворы, переходы, запутанные коридоры, по ряду лестниц, по бесчисленным покоям, мимо недвижных патрулей, все время двигаясь среди какой-то серой, тревожной, удручающей тишины, между чудовищных каменных глыб, странно подавленный страхом и не будучи в состоянии свободно дышать.

Он стиснул зубы: его нервы должны повиноваться! — Ведь это всего только дорожное утомление, — успокаивал он сам себя. Наконец они пришли в замковый флигель, где жил король. Молчаливый проводник попросил мейстера подождать в маленьком покое, стены которого были увешаны фландрскими гобеленами, так что не было видно двери. Не успел Оливер еще осмотреться, как шотландец исчез; с минуту слышались голоса. Оливер прошелся вдоль стены, отыскивая под гобеленами дверь, через которую они вошли и которой, очевидно, только что воспользовался его проводник. Но тотчас же он отпрянул назад, так как ковер заколыхался под его руками, и ему показалось, что он дотронулся до человеческого тела. Ковровый занавес раздвинулся совсем рядом с ним. В комнату вошел Жан де Бон и приветствовал его своим добродушным, жирным голосом. Снова поднялся ковровый занавес: высокий старик с обветренным лицом и водянистыми, красноватыми глазами, одетый в черное придворное платье изысканного покроя, опустил за собою занавес и остановился у стены:

— Мейстер Оливер, — сказал Жан де Бон, — прежде чем вы предстанете перед королем, господин Тристан хочет задать вам два-три вопроса насчет красноречивого францисканца.

Тристан Л’Эрмит, генерал-профос, уже тридцать лет пытавший и вешавший людей именем короля, наводящий на всех ужас и всеми проклинаемый, подошел не совсем твердыми шагами и, слегка наклонившись к Оливеру, протянул ему бледную узкую старческую руку. Его голос был тих и благозвучен:

— Простите, мейстер, что я еще нынче вечером прошу вас познакомить меня с тем материалом, которым вы располагаете по данному делу; это потому, что я хотел бы уже сегодня ночью снарядить курьера к председателю парламента.

Для Оливера этот вопрос пришелся весьма кстати. Он подбодрил его дух сознанием того, как хорошо он вооружен. Мрачность места, ночного часа и людей готова была уже внедриться в его душу, создавая состояние угнетенности и усталости; но теперь это настроение быстро сменилось светлой радостью от мысли, что и здесь он будет руководить судьбой, знать то, что другим неизвестно, будет своим особым способом забегать в будущее и вести слепых в том направлении, в каком ему вздумается. Это тайное мастерство было радостью его жизни; он находился здесь для того, чтобы направлять его против сильной, опасной, — быть может, равноценной по результатам, — воли этих властителей. Как всегда, когда ему предстояло иметь дело с сильными противниками, которых он хотел обойти и общение с которыми у него началось с хитрых изворотов, он, давая свой ответ, не глядел в глаза собеседнику.

— Сеньор, — начал он учтиво, но отнюдь не тяжеловесным тоном чиновника-докладчика, — францисканский монах Антуан Фрадэн кажется мне одним из тех весьма типичных церковников, одаренных красноречием, которые проповедуют с амвона скорее ради личного успеха, чем в силу правоверного благочестия. Следовательно, человек он посредственный и безвредный. Довольно будет, — и это явится достаточным для него наказанием, — запретить ему через его приора проповедовать и, пожалуй, предписать ему еще более строгий затвор.

Тристан слегка прищурил глаза и покачал головой.

— Весьма благодарен вам за ваше сообщение, мейстер, — сказал он приветливо, — но мне сдается, что тщеславные патеры для нас опаснее фанатичных. И не согласны ли вы с тем взглядом, что жажда успеха легко может превратить ритора в демагога? А ваше мнение о безвредности, — не является ли следствием вашего признания его посредственности?

Оливер поднял голову и слегка усмехнулся.

— Мне казалось, сеньор, — сказал он уклончиво, — что я сразу определил его посредственность, когда увидел, что с человеческих пороков он невинным образом перескакивает на политику; я уже тогда сформулировал про себя первый вопрос: является ли демагогия монаха следствием его личного честолюбия или же он действует по чьему-либо приказу?

Профос посмотрел на него с удивлением.

— Именно это-то мы и подозреваем, мейстер, — молвил он, помолчав немного. — И вы считаете наши подозрения не обоснованными только потому, что характер проповеди не подтверждает их?

Оливер на мгновение вскинул на него глаза.

— О, конечно, нет, сударь! Я имел случай поговорить с ним и испытать его.

Тристан был сбит с толку и несколько повысил голос:

— Ну, а что, если я надумал арестовать его и потом подвергну допросу с пристрастием?

Оливер небрежно рассматривал свои руки.

— Мессир, — сказал он равнодушным тоном, — ведь я уже захватил его и подверг подобному же допросу, причем мой слуга, богатырски сложенный малый, исполнял роль палача и готов был его повесить. Но у бедняги, кроме латинских молитв, не оказалось никаких признаний.

Жан де Бон засмеялся; засмеялся и господин Тристан, а за занавесью засмеялся кто-то третий; Оливер обернулся. Ковер на стене зашевелился; Бон подскочил к нему и отдернул его в сторону. Вошел мужчина среднего роста, приблизительно лет пятидесяти; на нем была поношенная охотничья куртка, на голове старая войлочная шляпа с маленькими свинцовыми иконками на загнутых полях. Безбородое, несколько обрюзгшее лицо его было ужасающе безобразно. Над похотливыми животными губами висел громадный кривой нос. В углах сжатого рта чувствовались ирония и жестокость. Но глаза, под прямыми строгими бровями, среди паутины морщин и складок, были поразительной красоты: большие, глубоко лежащие, неопределенного цвета, полные ума, проницательные и вместе с тем непроницаемые; взгляд их трудно было вынести; и все же они манили к себе.

«У него мои глаза», — подумал Оливер, целуя руку короля.

Господин Тристан и Жан де Бон тихо отступили назад и стали у стены.

Король обратился к профосу.

— Куманек, — сказал он глубоким, звучным голосом, — незачем посылать курьера и пугать монашка твоим именем. Мы последуем совету нашего фламандца и объявим монашку запрещение проповедовать через епископа, то есть через Балю, который с самого начала считал этот случай неопасным. Теперь же, куманьки, оставьте нас ненадолго вдвоем с нашим другом Оливером.

Придворные поклонились и вышли. Король сел на один из тяжелых стульев с высокой спинкой, стоявших у стены, и кивком головы сделал знак Оливеру подойти; король обнажил высокий чистый лоб, на котором от напряжения мысли собрались складки.

— Оливер, — заговорил он медленно, — я знал тебя лучше, пока тебя не видел, я понимал твой гений, который подобен моему, и я воспользовался им, я призвал его сюда. Я его понимал, когда слушал за тем занавесом, и смеялся. Но теперь ты для меня непроницаем, Оливер; я не вижу даже подтверждения того, что я твой господин, не вижу даже того, что тебя надо бояться. Не умнее ли было бы с моей стороны сказать, что читаю в твоем взгляде то, что я хотел узнать и что привык читать?

Мейстер был страшно поражен этим вопросом и внезапно почувствовал глубокое влечение к королю.

— Оливер, — снова, почти шепотом, заговорил король, — у тебя теперь глаза, как у хорошего человека. Друг, даже у хороших людей в моем присутствии делаются злые, ненавидящие или трусливые глаза. Тебя зовут Дьяволом, и я величал тебя этим же именем. Что же, ты очень храбр? Настолько храбр, что можешь быть добрым? Подозреваешь ли ты, что может для меня значить такой пример? Оливер, хватит ли у тебя мужества быть добрым к такому человеку, как я?

— Государь, — отвечал потрясенный Неккер, — я люблю вас.

 

Глава четвертая

Сатир

Этот странный взрыв чувств у двух мужчин больше не повторялся. Они ощутили необходимость забыть о нем и претворить его в сознательную, основанную на глубочайшем взаимном тяготении связь, какую только может дать продолжительная совместная жизнь и испытанная согласованность. То была схватка душ такого напора и такой стремительности, что оба они, отпрянув, сохранили отпечаток один другого. Оба они знали друг друга, каждый на свой лад и под своим углом зрения: король видел в слуге родственную себе духовную силу, демоническую разносторонность и энергию политика; он видел его безусловную преданность, он видел, что Оливер предоставляет в его полное распоряжение не только весь свой ум, но также и всю полноту своих дарований, которые он, король, считал более значительными и глубокими, чем свои собственные. Оливер же, со своей стороны, понимал смысл каждого слова, каждого взгляда, каждой улыбки, каждого движения короля; часто он знал его мнение и всегда угадывал степень интимности его человеческих переживаний. Он служил ему с беспримерной радостью, но эта радость и это служение являлись особым видом стремления к власти; равным образом его внутреннее расположение к королю являлось внедрением в душу родственную и вместе с тем поистине царственную и обаятельную. Король полагал, что он властвует над Оливером, а между тем постепенно подпадал под его влияние. Неккер же, воображая, что знает, как глубоко внедрился он в другого, в действительности не понимал, насколько сам он обезличился.

Оливер с Анной и Даниелем Бартом, возведенным в должность придворного лакея, занимал ряд комнат в дворцовом флигеле, который был предоставлен в распоряжение высших дворцовых чиновников. Однако король, которому он прислуживал и который обсуждал с ним решительно все политические и административные дела, весьма часто — сообразно с обычаем того времени — оставлял его у себя спать и почти всегда позволял ему раздевать и одевать себя, а во время аудиенций и совещаний он ставил его за занавесом или за панелью и вообще требовал его к себе во всякое время дня и ночи. Благодаря всему этому Оливер становился все более и более редким гостем в собственном своем доме. Анна держала себя мужественно и вслух не жаловалась. Особое положение мейстера требовало не только от него, но и от его близких полной скрытности, изолируя от всего мира жизнерадостную женщину, привыкшую к смене лиц, разговоров и к людским похвалам. Когда же королю заблагорассудилось не отпускать от себя мейстера даже на обед и, отбросив в сторону всякий этикет, оставлять его обедать за своим столом, когда, наконец, король ощутил потребность сделать Оливера поверенным своих интимных удовольствий и организатором своих многочисленных ночных оргий, мейстер увидел, что прекрасное лицо Анны болезненно изменилось и побледнело от скрытого страдания.

Самым странным было то, что король, уже в первые же дни пожелавший увидеть Даниеля Барта, никогда не приказывал представить ему Анну, хотя, по-видимому, он был осведомлен о том, что значила она не только для всех людей, но и для самого Оливера-Дьявола. Быть может и Жан де Бон забыл о впечатлении, которое произвела на него в Генте жена мейстера Оливера, ибо он почти не вспоминал о ней. Только кардинал Балю, единственный из трех доверенных советников короля, с тайной враждебностью и сословным высокомерием отнесшийся к Оливеру, сказал с гримасой в первые же дни его появления во дворе:

— Говорят, мейстер, у вас жена красавица?

Однако король резко перебил его:

— Говорят, выше высокопреосвященство, что у вас нет недостатка в духовных дочерях!

Оливер еще не понимал причин такого поведения короля. Иногда он просил отпустить его на вечер или на ночь, чтобы провести время с Анной. Когда же он узнал о ее глубокой печали, он прямо сказал королю, что его жена страдает от одиночества и замкнутости, и что она стоит того, чтобы с ней считаться.

— А ты очень любишь жену? — спросил король, глядя в сторону.

— Я люблю ее как отец, — отвечал Оливер медленно, — ибо она мое создание, но я люблю ее также и как любовник. Это дважды великая любовь.

— Это почти греховная любовь, — отвечал Людовик, все еще не глядя на него. — Однако что же мы можем сделать для нее, — продолжал он несколько торопливо.

— Назначить ее фрейлиной к королеве? Но ее величество слишком хорошо знает, что ей всегда следует быть там, где меня нет. А ведь на разлуку с женой ты вряд ли согласишься? Так что же мы можем сделать для нее?

— Можно было бы, — начал Оливер, колеблясь и наблюдая за королем с тайным беспокойством, — можно было бы предоставить нам помещение в этом флигеле или позволить ей находиться вблизи меня.

Король повернул к нему свое лицо — лицо сатира, на котором молнией промелькнула гримаса, а может быть это усмехнулись лишь его глаза, ибо он говорил уже серьезно, почти добродушно.

— Нет, мой друг, нет, потому что в данном случае твоя близость означает также и мою близость, не правда ли?

Лицо Оливера посерело.

Король вдруг поднялся и стал, волнуясь, ходить взад и вперед по круглой башенной комнате, в которой он любил работать; его сухие кривые ноги в поношенных, бесконечно длинных чулках со сбившимися складками похрустывали в коленях. Но вот он остановился перед мейстером, положил ему руки на плечи и прошептал:

— Оливер, легче бороться против неба у себя над головой, чем против зла в самом себе. Но ты видишь, мой друг, я борюсь. Итак, будь благоразумен, помоги мне и больше не поминай об этом.

Он оставил его и шагнул к окну, через которое виднелась залитая солнцем, широко раскивнувшаяся Турень. Казалось, он хотел отвлечь свое и чужое внимание или же перенесся своей непрестанно работающей мыслью уже в другую область. Он обернулся: лицо его было коварно и лукаво как всегда, когда его мысль опережала его речи.

— Что думаешь ты о Балю? — спросил он без всякого предисловия.

Оливер был так потрясен, так подавлен наплывом недобрых мыслей, что забыл свою обычную осторожную манеру — избегать определенных суждений в присутствии государя, — и после краткого размышления отвечал:

— По-моему, кардинал самый честолюбивый из трех, а потому и самый неверный.

Людовик слегка улыбнулся и со страдальческим видом поднял правую бровь.

— А что, Оливер, это твое мнение вполне свободно от чувства личной обиды?

Ирония вопроса, ясно подчеркнувшая тактическую ошибку мейстера, тотчас же вернула ему хладнокровие и его обычные повадки. Он стал внимательно следить за физиономией короля, чтобы на основании мимолетного выражения его глаз или движения лицевых мускулов проникнуть в его тайные мысли. И в ту же минуту его осенила счастливая мысль, что он — если только умно начать, может именно через посредство Балю и того, что о нем знал, стать вершителем более великих судеб, чем это доступно кардиналу в его интриганском тщеславии, и что это удастся ему достигнуть даже раньше, чем он смел надеяться, — быть может, достаточно рано, чтобы отклонить опасность, грозящую Анне, и уже ни в коем случае не слишком поздно, чтобы выступить мстителем, если потребуется кара. Сообразив все это, он отвечал коротко, с тонкой улыбкой:

— Государь! Чувство, даже и оскорбленное, обычно реже ошибается, чем разум, потому что мой разум должен был бы заявить: после меня его высокопреосвященство вернейший слуга вашего величества.

Король на минуту нахмурился, потом сказал со спокойным видом:

— Ты прав, Оливер, отвечая мне так, потому что я сам вызвал тебя на такие речи.

Он задумался, скрестив руки.

— Я должен был бы иначе тебя спросить, — сказал он наконец; — мне не следовало тебя раздражать, потому что теперь ты только сбиваешь меня с толку, а мне нужно сохранить ясность суждения. Ведь ты еще не знаешь, в чем тут дело. Дело касается весьма важного предложения, которое кардинал изложил мне час тому назад. К сожалению, я не предоставил тебе возможности выслушать его. Это предложение застало меня врасплох; я отнесся к нему недоверчиво, но возможно, что это твое весьма растяжимое разграничение чувства и разума настроило меня на недоверчивый лад, а вовсе не самое предложение кардинала.

Он опять умолк. Оливер смотрел на него выжидательно. — Коротко и ясно, — снова начал король с заметным нетерпением: — считаешь ли ты кардинала способным сознательно работать против меня? Спроси твое чувство, мой друг.

Оливер, не отводя от короля своего взгляда, ответил задумчиво:

— Сознательная работа против интересов короля есть измена. Мое чувство, а также мой опыт подсказывают мне, что всякий человек, поднявшийся из ничтожества, способен на измену. Государь! В данном случае я не могу обойтись без помощи моего разума, а мой разум говорит мне, что со стороны его высокопреосвященства было бы неблагоразумным или даже просто глупым идти против вас. Но так как человек он умный и, занимая высокое положение, не нуждается больше в интриге, то я бы ему доверял.

Король покачал слегка головой.

— Твоя софистика меня не убеждает, Оливер, и, думается мне, не убедит и в дальнейшем. Вот послушай-ка, — кардинал считает своевременным, чтобы я нанес визит моему племяннику герцогу бургундскому; своими объятиями и заверениями в любви, которые мне так к лицу и которые мне ничего не стоят, я должен отторгнуть его от вновь организующейся против меня лиги феодалов, — а они без него, герцога, все равно что без головы и без рук. Когда же главарь разбойничьей шайки, немец Иоганн фон Вильдт, которого я нанял для устройства нового восстания в Льеже, немного позже будет чествоваться городом как освободитель и, пожалуй, наделает бед герцогу, то Бургундец, всегда рыцарски настроенный, — а особенно после предварительной трогательной сцены, — не будет подозревать во мне режиссера этого дела. А против действий господина Вильдта я — в нужный момент — продемонстрирую самое резкое негодование. Ну, Оливер, что ты скажешь?

Казалось, мейстер спокойно размышлял. Он потер подбородок, как любил это делать, когда сосредоточивался, и смотрел в пол. Внутри его шла напряженнейшая борьба, и он чувствовал, что кровь заливает ему лицо. Закрыв его рукой, он делал вид, что усердно размышляет. В первый раз решая вопрос, быть ли ему за короля, или против него, он испытывал всю силу тяготения к Людовику и парализующую близость другой души, которая льнула к нему с жуткой готовностью. Ему показалось трудным утаить те немногие, ясные в своем смысле слова, которые могли осветить темную игру Балю. На минуту он закрыл глаза и добросовестно проверил себя: он видел толстые губы Людовика и его похотливые руки, ласкающие тело женщины; но эта женщина была не толстая служанка Перрашон, с которой король большею частью проводил ночи, или какая-нибудь другая его фаворитка, это была Анна. Оливер стиснул зубы так, что худощавое лицо его стало угловатым, и решился.

— Ну, Оливер, — повторил король, — надо ли мне соглашаться с Балю?

Мейстер медленно отвечал.

— План хорош, однако уверен ли кардинал, что герцог готов вас принять?

— Я сюзерен герцога, хотя бы и на бумаге, и если между нами нет сейчас мира, то нет и войны; он не смеет, хотя бы из соображений престижа, отказать мне в приеме; если бы отказал, то тем самым развязал бы мне руки.

Оливер повторил раздумчиво:

— План хорош, но опасен, — быстро добавил он.

— Почему, Оливер? Или ты опасаешься, что мне что-нибудь может грозить? Не таков Карл Бургундский, чтобы нарушить долг гостеприимства, да еще вдобавок по отношению к священной особе короля.

И, усмехаясь, Людовик показал свои скверные зубы.

— Он — не я, — зашептал король фальцетом на ухо Оливеру, — потому что при всем моем гостеприимстве и родственных чувствах, я бы не посоветовал ему приезжать в Амбуаз, хоть я этого от души и желаю!

Оливер отступил немного назад. Ему казалось, что король мог, подойдя слишком близко, подслушать его тяжкую думу.

— Государь, — сказал он задумчиво, — не следует лезть в пасть ко льву. Нехорошо, когда государи, посещая друг друга, полагаются на моральные подпорки, которые они сами же подпилили. Но еще меньше, ваше величество, должно полагаться на тлеющий зажигательный шнур: ведь бомбы и восстания не могут гарантировать взрыва в нужный момент. А молодой герцог бодлив, как бык. Если обитатели Льежа, — а они еще более ненадежны, чем мои гентцы, да к тому же оружейники по профессии, — станут раньше времени размахивать красной тряпкой, то и бычок не будет особенно раздумывать, кого ему ближе и лучше поддеть на острые свои рога. Ну, а разве его высокопреосвященство не опасается всего этого?

Король опять зашагал по комнате; всякий раз, проходя за спиной Оливера, он бросал на него искоса быстрый испытующий взгляд. Мейстер чувствовал этот взгляд по тому, как всякий раз слегка замедлялись шаги короля, и стоял, не двигаясь. Вот король остановился у окна лицом к врывавшимся в него лучам солнца, не оборачиваясь, начал тихо:

— Мне больно, Оливер, что сегодня ты не так прямодушен со мной, как я с тобой. Возможно, что у тебя есть на то свои причины: но, смотри, остерегайся, как бы я не подверг наши отношения роковому испытанию.

Он быстро обернулся и поймал мятежный взгляд Оливера; не будучи в состоянии победить этот взгляд, он поник головой.

— Оливер, — снова заговорил король, и его голос немного дрогнул, — ты первый, кто мне угрожает и кого я, однако, не обезвреживаю. Будешь ли ты мне за это благодарен?

— Да, — ответил подавленный мейстер.

— Ты думаешь, что Балю хочет заманить меня в ловушку?

— Государь, вы думаете, что я смолчал бы, если бы знал это или хотя бы предполагал?

Король приблизил свое лицо совсем вплотную к лицу Неккера, по лбу которого пошли красные пятна; потом он прошептал:

— Да, друг Оливер.

Мейстер закрыл глаза, чтобы не упасть на колени и не сознаться под пронизывающим и всезнающим взглядом государя.

— Ваше величество, — сказал он беззвучно, — неужели за моими честными, благоразумными и естественными возражениями можно заподозрить какую-то нарочитую осведомленность или злой умысел?

— Да, друг Оливер, потому что ты умен.

— Ваше величество, — простонал Неккер, — при чем тут ум?

— Этого я не знаю, Оливер; но я знаю, что, начнись наш разговор иначе, ты нашел бы другие ответы.

Король отвернулся и медленно пошел к двери. Тут он остановился и, держась за дверную ручку, спросил через плечо:

— Оливер, мой друг, ты думаешь, что Балю хочет заманить меня в ловушку?

Неккер с серым, окаменевшим лицом проговорил сквозь зубы:

— Нет, ваше величество, не думаю.

Король распахнул дверь.

— Пойдем, побрей меня, — приказал он.

Оливер последовал за ним в гардеробную. Одна из стен небольшой комнаты была занята огромным, великолепно граненным зеркалом, полученным в подарок от Венецианской республики в те дни, когда Людовик водил еще дружбу с ее союзником — герцогом Савойским, своим гостем, а не с миланским герцогом Сфорца. Король сел на стул о трех ножках с низкой спинкой, развязал шейный платок и откинул голову назад; его веки казались опущенными; но через ресницы он видел в зеркале каждое движение брадобрея, который со спокойным лицом взбивал мыльную пену в серебряном тазу. Когда лицо Людовика было намылено, губы его дрогнули под белой пеной, словно от беззвучного смеха. Мейстер ловко и привычно правил бритву.

— Мы в хорошем настроении, — сказал король, не открывая глаз. — Мы желаем сегодня вечером быть веселыми, мы желаем видеть около себя веселых людей.

Оливер подошел с бритвой и мягко наклонил голову короля набок.

— Оливер, к ужину ты пригласишь трех моих куманьков.

Брадобрей кивнул утвердительно и скользнул бритвой около щек и подбородка короля. Людовик сказал, почти не открывая рта:

— Но лишь толстый Бон бывает весел, когда напьется. Тристан становится нем, а Балю пошл. Оливер, ты будешь четвертым.

Король некрасиво вытянул губы, когда мейстер стал брить ему подбородок.

Он снова проворчал все еще с закрытыми глазами:

— Однако ты в плохом настроении, мой друг, а потому мы желаем, чтобы ты… — тут король открыл глаза, — мы желаем, чтобы ты привел свою жену, Оливер.

На одну секунду бритва остановилась около самого горла; король взглянул на Оливера, тот до крови прикусил себе губы. Людовик спросил совсем тихо:

— А что, разве так трудно перерезать глотку, друг мой Оливер?

И, говоря так, король улыбнулся. Оливер наклонился немного вперед с лицом неподвижным, как будто глухой.

Острие бритвы нежно скользило вверх по щеке.

Наступил вечер. Парило как перед грозой. Нервы людей были напряжены, как и тяжкий синий слой воздуха над ними. Только король казался бодрым, прекрасно настроенным и словно не ощущал давящей атмосферы; так же был он равнодушен и к жуткому, почти обидному спокойствию Неккера, которым тот прикрывал свое бешенство. Или спокойствие этого человека было лишь хитрой маской беспомощной души, которая колеблется между противоположными чувствами и тяготениями, вынужденная остановиться на каком-нибудь выходе? Или было оно честным выражением принятого внутреннего решения? — Людовик этого не знал; он укрылся за своей веселостью, чтобы, не выдавая своего любопытства, наблюдать за другим. Оливер в свою очередь загородился, как стеною, тактом, серьезностью, сдержанностью и не особенно искренним смирением.

Когда Неккер, попросив разрешения пойти переодеться и предупредить жену, уже выходил из комнаты, пятясь задом с совершенно не требуемой и неприятной церемонией, Людовик не смог больше скрывать свое сомнение. Он позвал его обратно. Оливер остался стоять в двери с опущенной головой и висящими книзу руками; король жестом привычной доверчивости, не особенно удавшимся ему на этот раз, подозвал Оливера поближе. Мейстер молча, с учтивым лицом повиновался.

— Оливер, — сказал король скороговоркой и, протянув руку, дружелюбно провел по черному бархатному камзолу брадобрея, — когда ты еще не предполагал возможности конфликта между нами, ты рассказывал мне из своего прошлого кое-какие интимные штучки, которые сегодня ты, пожалуй, с охотой предал бы забвению. Но у меня прекрасная память. А потому, если твоя жена ни с того ни с сего заболеет лихорадкой, например, то это будет для тебя много хуже, чем для нее даже двойная доза твоего декокта; кроме того я присмотрюсь, не носит ли внешность дамы следов твоего флорентийского уменья гримировать. — Он тихо засмеялся, некрасиво складывая свои толстые губы, и продолжал:

— Под этим я подразумеваю уродование наружности, мейстер Неккер, приукрасить же даму я тебе, конечно, не запрещаю.

Оливер издал почтительно угодливый придворный смешок.

— Вашему величеству угодно шутить.

— Убирайся к дьяволу, — крикнул Людовик со злобой.

Оливер, стоя в дверях, отвесил глубокий поклон:

— Дьявол идет к своей дьяволице, ваше величество.

Но он был другим, когда тихо и ни на кого не глядя, пробирался по сумеречно-печальным, каменисто-серым переходам дворца; он был потрясен, охвачен глубоким отчаянием. Ибо он знал, что грядущая судьба, которой он, быть может, будет повелевать, не прервет трагической нити настоящего, а лишь в лучшем случае отомстит за уже содеянное. Ему казалось, что неотвратимую эту скорбь нельзя ни перенести, ни, пожалуй, даже понять, и потому он чувствовал себя слабее, чем когда-либо прежде.

Когда он вошел к себе в дом, он был наружно опять спокоен; но Анна испугалась при виде его расстроенного лица.

— Что случилось, Оливер? — спросила потрясенная женщина.

Он нежно взглянул на нее и поцеловал.

— Игра будет очень серьезная, Анна, моя дорогая жена, — сказал он грустно, — от меня требуют очень высокую ставку.

Взглянув на него с огорчением, она почувствовала, как он потрясен; она еще ни разу не видела его таким расстроенным и потому поняла, что отчаяние это касалось не его лично, — ведь он никогда не сдавался без боя, не отступал ни перед каким жизненным затруднением; инстинкт любви подсказал ей сразу, какого рода была ставка и непосредственно грозящая опасность.

Однако она задала ему только один вопрос:

— Ты раскаиваешься, Оливер, что приехал сюда?

— Быть может, я раскаиваюсь в том, что мы приехали сюда, — отвечал он с тяжелым вздохом. — Ах, Анна, — быстро продолжал он, как бы защищаясь, — это трудный и бесполезный вопрос. Ведь этот демон сидит уже так глубоко во мне или я в нем, что еще вчера, еще сегодня утром я нашел бы подобный вопрос бессмысленным, теперь же могу дать на него только бессмысленный ответ.

Вдруг он откинул голову назад, сжал виски кулаками и зарычал, как раненое животное.

— Это моя вина, — стонал он, — это моя вина! Я был слеп, я был глух!

Анна побледнела и с расширенными от ужаса глазами отшатнулась, вся дрожа.

— Оливер, — спросила она беззвучно, — Оливер! Ставка — это я?

Неккер взглянул на нее; его лицо было искажено, но глаза уже стали жесткими. Анна тихо и с нескрываемой скорбью простонала: «Великий боже!» и, всхлипывая, тихо опустилась на стул. Оливер закричал:

— Ты не должна плакать, Анна! Иначе у тебя будут красные глаза!

Женщина вскочила, как будто ее ударили. Она бросилась к мужу и встряхнула его за плечо.

— Оливер, — задыхалась она, — Оливер, ты сам хочешь того, чего он хочет?

Он покачал головой с такой болезненной, с такой душераздирающей улыбкой, что Анна закрыла глаза и прижалась к нему.

— Он хочет того, чего я не хочу, — тихо заговорил Оливер, — но ведь он мой король, мой повелитель. И, в конце концов, чего он хочет? Он хочет весьма немного, Анна. Он делает нам обоим честь приглашая нас сегодня вечером откушать за его столом. Вот и все. Разве это много, Анна? Ну, так вот сейчас мы приоденемся и наведем на себя красоту, Анна!

Они пошли в спальню. Когда Оливер увидел ее молодое тело во всей его прекрасной, невыразимо знакомой наготе, он раскрыл свои объятия, как бы желая обвить ее. Но он не приблизился к ней, и она, неподвижная и словно пришибленная, осталась в своем углу.

— Анна, — прошептал он, и его руки медленно и как бы безнадежно опустились. — Анна, твой дух — от моего духа и таким он останется; твое тело, это тело моей любви, и его могут у меня отнять; Анна, если его возьмут…

Он прервал себя и стал одеваться, тщательно и медленно. Анна, устало следившая за его лицом, видела, как оно становилось все холоднее, все жестче. Потом Оливер деловито осмотрел жену; на ней был тяжелый наряд из желтой узорчатой парчи флорентийского покроя, любимого мейстером: платье с узкими длинными рукавами и шнурованным корсажем, поверх него спереди и сзади падали пышные полосы накидки, которая, раскрываясь от плеча, давала возможность видеть строгий контур ее тела; на голове у нее был рогатый чепец горожанок, с которого на спину спускался шейный платок. Она была похожа на прекрасную картину Гирландайо. Оливер, кивнув одобрительно головой, скривил лицо в зверскую гримасу и сжал ей руки.

— Анна, — шепнул он ей на ухо, — если его возьмут, если у меня отнимут твое тело, то, вероятно, сделают меня жестокосердным как Дьявол, и тогда, Анна, тогда и ты станешь жестокосердной как я… как мой дух. И тогда, Анна, он должен быть между нами, как между двумя клещами…

Она слегка вскрикнула, — так сжал он ей руки, когда же он отвернулся, чтобы открыть дверь, она обхватила его шею и страстно поцеловала в губы.

В открытую галерею, по которой они проходили, внезапно ворвался ветер. Они остановились, чтобы освежить лица. Молнии бороздили зигзагами синеву ночи. Гром рокотал все ближе.

— Будет непогода, — сказал Оливер.

Анна несколько замедлила шаг, когда Оливер хотел двинуться дальше.

— Почему это твоя вина, Оливер? Почему ты так говорил?

— Потому что я говорил ему о том, как ты одинока, и потому что он — по доброте, Анна, жалеючи нас, — никогда не упоминал о твоем существовании и даже не хотел, чтобы о нем упоминали.

— Тогда, Оливер, это моя вина.

Оливер погладил ее руки.

— Вопрос о вине так же бесполезен, как и вопрос о раскаянии, — улыбнулся он. — Ты не должна себя к чему-то принуждать. И к чему, Анна? К жертве?

И, повертываясь, чтобы идти дальше, он добавил изменившимся голосом:

— У тебя не должно быть таких мыслей, Анна. Что за мысли у тебя? Разве это жертва — сесть за королевский стол? Итак, идем.

Но она снова задержала его и притянула к каменным перилам галереи, как будто могла изменить направление его пути.

— Я тебя не понимаю, Оливер, — прошептала она, и в ее словах был глубокий страх, — и это самое ужасное. Ты не должен меня смущать и лишать твердости! Я хочу ясности. Я привыкла или защищаться, или нападать. Ведь я твоя ученица, Оливер, и я не должна казаться неуверенной.

Неккер облегченно засмеялся.

— Ты права, Анна, моя ученица. Но я еще не могу дать тебе никаких указаний. Я хочу, чтобы ты знала об опасности, но чтобы ты не давала этого заметить. Понимаешь ли ты меня? Сегодня вечером всей своей внутренней силой должна ты быть в единении со мною. Тогда мы оба будем знать, когда нам должно нападать и когда защищаться.

Они пошли дальше. Гроза без дождя шумела над замком. Анна прижалась ближе к мужу.

— Но вот что, Оливер, — сказала она, идя рядом с ним, — ведь он меня еще никогда не видел, так почему же ты так боишься?

— У него мои глаза, Анна, — прошептал мейстер.

В высокой, обшитой деревянной панелью столовой пламя восковых факелов пылало беспокойно от вихря, сотрясавшего окна. Три человека — кардинал, профос и казначей — сидели рядом на массивных табуретах у огромного дубового стола, уставленного серебряной посудой; как бы подавленные буйством природы и мрачным величием помещения, они беседовали вполголоса. Троноподобное, обтянутое красной парчой кресло короля на верхнем конце стола было еще не занято.

Когда появился Оливер с Анной, все трое переглянулись с удивлением. Жан де Бон, узнав жену мейстера, учтиво поднялся и с приветствием пошел ей навстречу. Встал и сеньор Тристан и, услыхав ее имя, с тонкой улыбкой наклонился к ее руке. Только кардинал продолжал сидеть, как того требовал его сан, и едва заметно наклонил голову, когда Жан де Бон в лестных выражениях представил ему даму. Но его глаза под серыми кустовидными бровями осмотрели ее наглым взглядом вивёра. Кардинал был высокий, хорошо сложенный человек в возрасте короля, с мясистым лицом, румяным от избытка здоровья и жизнерадостности; под красной шапочкой оно казалось исполненным достоинства, умным и чувственным, с почти женским ртом, с полными губами над выпяченным двойным подбородком; короткий тупой нос, выпуклый лоб и твердый разрез глаз выражали поразительную энергию и безжалостность.

Присутствие красивой Анны подействовало на собеседников ободряюще. Мужчины заговорили более свободно; вокруг стола поднялось оживление, забыты были угнетающие размеры зала; даже гроза казалась теперь каким-то посторонне-внешним и почти веселым шумом. Оливеру пришлось тем временем покинуть зал; при интимных банкетах, во время которых Людовик не любил присутствия слуг, он наблюдал за кушаньем и напитками и принимал от лакеев немногие горячие блюда перед дверью залы. Он ходил взад и вперед, наполняя пузатые серебряные кружки разными винами, вносил тяжелые блюда со всевозможными паштетами, холодной дичью, пирожным и фруктами и расставлял их в красивом порядке. А в это время Анна с одушевлением и сияющими глазами ловила любезности Бона, скупые напыщенные двусмысленности Тристана, раздевающий взгляд кардинала и его чувственную улыбку, парируя их, как опытный фехтовальщик. Иногда взглядывала она через их головы на занятого и как бы ничего не замечающего Оливера; и все время, встречаясь своим взглядом то с его глазами, то с профилем, то даже со спиной, получала от него тайные ответы.

Стол был накрыт, и Оливер молча сел около Анны. Балю искоса взглянул на него, вздернул бровями и прошептал несколько слов сидящему рядом с ним Тристану. Профос иронически искривил рот. Кардинал перегнулся через стол и сказал улыбаясь:

— Судя по вашему виду, мейстер, у вас плохой аппетит. Видно, буря разразилась у вас в желудке.

Все засмеялись. Оливер мельком на него взглянул.

— Боже избави меня от подобной бури в вашем высоком присутствии, ваше преосвященство, — сказал он.

Присутствующие засмеялись еще громче. Высокие двойные двери на узкой стороне зала распахнулись с шумом и раздался голос:

— Король!

Все поднялись. Людовик остановился у дверей, закрывшихся за ним. Окинув быстрым взглядом своих гостей и накрытый стол, он сказал приветливо:

— Добрый вечер, куманьки, я рад вас видеть в хорошем настроении. Он приблизился к ним своими мелкими быстрыми шагами. Оливер поспешил ему навстречу, ведя за руку Анну.

— Государь, — проговорил он спокойным и громким голосом, — прошу вашей высокой милости и благосклонности для моей жены.

Анна преклонила колено; король небрежно протянул ей руку для поцелуя и сказал:

— Разделите с нами наше веселье, сударыня.

Он взглянул поверх нее на мейстера с несколько кривой улыбкой.

— Благодарим тебя, Оливер.

Потом подошел к столу, кивнул остальным мужчинам и сел.

Все последовали его примеру. Пиршество началось.

Оливер прислуживал королю.

Несколько минут царило молчание, как будто бы собравшиеся старались проникнуть в затаенные мысли друг друга. Гроза разыгрывалась все сильнее.

— Хо-хо! — воскликнул вдруг король и сделал большой глоток вина. — Мое присутствие никогда еще не было помехой веселью. Твой бас, друг Жан, кардинальский баритон и тенор Тристана весьма единодушно звенели в моих ушах, когда я стоял перед дверью. Почему же теперь ваш хор умолк?

— Государь, — отвечал профос своим тихим, старческим голосом, — без мейстера мы не находим надлежащего тона.

— Разве ты сегодня не в голосе, друг Оливер? — спросил Людовик, прищуриваясь.

Неккер, наливая королю крепкого янтарного вина в золотой бокал и накладывая на тарелку сильно приправленное капорцами и шампиньонами тушеное рагу из жаворонка, отвечал вежливо, склонив голову:

— Его высокопреосвященство уже определил, что мой голос под влиянием грозы покинул свое обычное местопребывание и переселился в кишки.

Король шумно засмеялся.

— Вы судите по опыту вашего толстого брюха, монсеньор?

Кардинал хлебнул отличного бургундского вина, посмаковал его на языке, с очами, устремленными ввысь, и проглотил с задумчивым видом.

— Нет, ваше величество, — промолвил он с улыбкой, показывая свои желтые крепкие зубы, — я судил на основании более сложных данных. Основным же пунктом моих соображений было вечно тощее чрево вашего величества.

— Пресвятая богородица! — воскликнул Людовик. — Из меня вышел бы хороший папа, коли бы я мог понять вашу логику, Балю.

— Его высокопреосвященство, — забасил Жан де Бон, лицо которого уже покраснело как кирпич, — его высокопреосвященство исходит из того положения, что, по пословице, только худые петухи… хе-хе… годятся в дело… хотя своим чисто личным примером он не без успеха опроверг это утверждение.

Король пил не переставая; глаза его сверкали странным блеском. Он схватил бокал и вскричал резким голосом.

— Вы в ударе, господа советники, дальше, дальше! Но каким же путем можно прийти, по вашей теории, от моего петушиного чрева к дурному настроению мейстера Неккера?

Кардинал поймал губами последние капли из своего кубка и, берясь за кружку, мягко произнес:

— Путем не всегда христианской любви к ближнему, государь.

Людовик ухмыльнулся.

— А как от любви к ближнему перейти к мрачному Оливеру?

Мужчины не рискнули ответить.

Анна беспокойно взглянула на мейстера, который молчаливо и с неподвижным лицом наблюдал за королем. Среди внезапно наступившей тишины раздался тяжелый удар грома. Король вздрогнул и осенил себя крестным знамением.

— Куманьки, — заговорил он изменившимся голосом, — вы знаете, что иногда я бываю религиозен не только из-за политических соображений, но и вследствие внутренней потребности. Сейчас я в настроении быть суеверным. Этим я хочу сказать, что вы не должны мне больше отвечать.

Балю и Жан де Бон молча уткнулись в кубки. Господин Тристан, тихо пивший и тихо евший, обвел присутствующих ироническим взглядом и негромким, спокойным голосом заявил:

— Так как непогода лишила дара речи, по-видимому, не одного только мейстера Неккера, и так как несколько туманные теории его высокопреосвященства вызвали не только неудовольствие неба, но и дурное расположение нашего милостивого государя, то я предлагаю простейшее разрешение всех затруднений: поручить прекрасной госпоже Неккер первую скрипку с тем, чтобы она задала тон нашему хору. Это смягчит и небеса, ваше величество.

Король, до сих пор едва обращавший внимание на Анну, теперь взглянул на нее испытующе-пронизывающим взглядом.

— Мой профос прав, — сказал он медленно. — А вы, сударыня, согласны?

Анна изменилась в лице и смущенно пожала плечами. Оливер воскликнул насмешливо:

— Палач всегда прав, Анна. Иначе во что превратилось бы высокое королевское правосудие?

И он прибавил, обратившись к королю:

— Госпожа Неккер так же лояльна, как и я, государь.

Анна улыбнулась и увидела отражение своей улыбки на довольном лице монарха, который, перегнувшись через стол, схватил ее руку и поцеловал.

Кардинал, следя за ним сузившимися глазками, сказал с достоинством.

— Ab igne ignem.

Людовик откинулся назад и схватил бокал.

— За ваше будущее пение, сударыня, и за вашу лояльность.

Он выпил и, проведя рукою по лбу, встретился с угрожающим взглядом Оливера. Король схватил тяжелый кубок из литого золота и поднял его, как метательный снаряд. Неккер не моргнул глазом и не отвел взгляда. Король замахнулся, как бы желая метнуть кубок ему в голову, но удержался и ловко бросил посуду на колени мейстера.

— Король жалует старшего камерария кубком со своего стола, — проговорил он побелевшими от бешенства губами.

Оливер вскочил, как будто бы бокал ударил его по лицу, и подкинул его вверх, словно намереваясь бросить его назад. Бон смеялся шумным, пьяным басом, кардинал и Тристан звучно вторили ему. Анна в смертельном ужасе смеялась вместе с ними пронзительными высокими звуками, похожими на испуганные вскрикивания; король открыл рот, как будто бы смеясь; но в действительности он не смеялся, его искаженное лицо было потно, глаза устремлены на Оливера. А тот, взглянув на разинутые рты громко хохочущих придворных и на бледный, искаженный профиль Анны, заревел:

— Да здравствует король!

Это прозвучало, как ругательство.

— Инструменты настроены, — ревел Жан де Бон.

Король снова поцеловал руку Анны, он теперь смеялся как сатир.

Гроза утихла.

Около полуночи пьяная волна пошла на убыль.

Жан де Бон со стеклянными глазами сидел на полу и бурчал бессмысленные слова, прислонившись лбом к ножке стула. Балю опустился в кресло на другом конце комнаты и тихо похрапывал. Сеньор Тристан с восковым, постаревшим лицом, скорчившись, сидел у стола. Оливер, которого король под рычанье трех придворных короновал рогатым чепцом Анны и облек в ее верхнее одеяние, сидел неподвижно и прямо на табурете; в своем странном головном убранстве, трезвый, внимательный и страшный, он был похож на какого-то жреца Астарты. Анна, охмелевшая, метущаяся между волею мейстера и вожделением короля, утомленная от вина, страха и непрерывного напряжения, сидела, — как пожелал Людовик, — перед ним на столе, со спутанными волосами, томными глазами и с лицом, обращенным в сторону Оливера. Король, прислонив отяжелевшую голову к спинке своего стула, смотрел на Анну, не прикасаясь к ней. Его взгляд скользил по затылку, руке и абрису ее упругих грудей. Вдруг он встал и поднял Анну со стола таким легким и уверенным движением, словно опьянение прошло. Безмолвно, со спокойствием обладателя, обнял он Анну за плечи и повел ее, безвольную от изумления, к двери. Там с решительным, диким и жестким лицом стоял Оливер с чепцом и верхним платьем Анны в руках.

Женщина ловко выскользнула из рук Людовика и Неккер, шагнув, очутился между ней и королем; у того на лбу налились жилы.

— Прочь, — сказал он сквозь зубы.

Оливер не тронулся.

— Дама просит отпустить ее, ваше величество.

— Прочь, — крикнул Людовик и поднял кулак. Оливер остановил его взглядом.

— Государь, не советую меня бить, — тихо сказал он и, двинув Анну к двери, бросил ей платье; она тотчас же выскользнула из залы.

Король крикнул через плечо:

— Профос!

Тристан подскочил на месте; при упоминании его должности хмель соскочил с него мгновенно. Он серьезно и с готовностью спросил:

— Государь?

Кардинал, зевая, также проснулся и вышел из глубины комнаты. Только Жан де Бон оставался спокойным.

— Что, птичка щебечет уже в гнездышке? — спросил Балю, оглядываясь.

Оливер открыл обе створки двери и тихо прошептал, почтительно сгибаясь.

— Государь, сегодня вешать уже поздно.

Людовик, опешив, посмотрел на него; затем он разразился смехом.

— Ты прав, Оливер, это еще успеется.

— Ваше величество, вы меня звали? — сказал Тристан.

Король обернулся.

— Я хотел, чтобы ты кардиналу, который лежит там под столом, и себе самому отрубил голову за то, что вы сидите, когда я стою. Теперь же пусть Дьявол уложит меня в постель, потому что с меня довольно. Покойной ночи, куманьки.

Кардинал ответил с достоинством:

— Мы желаем вам приятного сна в обществе исчезнувшей примадонны: «Voluisse sat est», — говорит Проперций, — добавил он.

Людовик покинул зал. Оливер проследовал за ним по витой, скудно освещенной лестнице в покои верхнего этажа. Он молча помог королю раздеться, накинул ему на плечи подбитый мехом халат и хотел с поклоном удалиться.

— Нет, ты ночуешь у меня, — сказал король и прошел в спальню.

На возвышении о трех ступеньках, обтянутом ковром, стояло венецианское ложе с резными колоннами и под красным бархатным балдахином. В ногах находилась постель из подушек и шкур для дежурного камерария или телохранителя. Король подошел к открытому окну и вдохнул чистый, свежий ночной воздух.

— Ложись, — сказал он, не оборачиваясь. Оливер повиновался. Царила полная тишина. Лишь изредка вскрикивала ночная птица. Бабочка кружилась вокруг ночника. Мягкий лунный свет падал в окно. Неккер заснул.

— Оливер!

Мейстер открыл глаза, не отдавая себе отчета, как долго он спал: не был он также уверен, окликнули ли его. Тень короля исчезла, но было слышно его короткое, немного затрудненное дыхание: время от времени слышалось потрескивание его кровати. Мейстер снова закрыл глаза, — он был утомлен.

— Ты спишь, Оливер, когда я бодрствую?

— Я не сплю, государь.

Опять воцарилось молчание, но теперь Оливер знал, что король размышляет и потому проснулся окончательно. Он улавливал ток напряжения, исходивший от королевской постели.

— Могу ли я доверять кардиналу, Оливер? — спросил Людовик.

Мейстер ответил не сразу, кровь стучала у него в ушах. Он медленно ответил вопросом на вопрос:

— Доверяете ли вы еще мне, государь?

Людовик молчал. Оливер поднялся на своей постели.

— Государь, — настойчиво просил он, — скажите, что сегодня вечером вы никого не назначили камерарием! Скажите, что то, что произошло, неправда…

Людовик молчал.

— Государь! — воскликнул Неккер с надрывом, — я прошу у вас отставки!

Король сказал:

— Завтра ты отправишься с кардиналом в Париж. Ты будешь за ним следить и удостоверишься в его намерениях. Затем, если понадобится, ты поедешь в Льеж и там позаботишься о том, чтобы Вильдт не выступил раньше времени. Само собою разумеется, ты будешь возле меня, если я соберусь в львиную пещеру.

— Я отправляюсь завтра, — прошептал Оливер, — и возьму с собой Даниеля Барта и жену, так как я привык к совместной работе с ними.

— Можешь взять с собою Даниеля Барта, — сказал король, — жена же останется здесь.

Оливер вскочил на ноги и в одно мгновенье очутился на нижней ступени возвышения. Людовик выпрямился и взглянул на него.

— В чем дело, Оливер? — спросил он спокойно.

— Государь, — прохрипел мейстер, — если бы я мог сказать вам, что кардинал…

— Друг мой, — перебил его Людовик, — в таком случае я тебя завтра отправляю по другой причине в Париж — или же в каземат.

Оливер, дрожащий, угрожающий, поднялся еще на ступеньку выше.

— Государь, — задыхался он, — почему вы отнимаете у меня жену?

Король снова опустился на подушку; он закрыл глаза, его лицо казалось потухшим.

— Оливер, — сказал он тихо и медленно, — ты думаешь, я боюсь, что ты можешь меня убить?

Коленопреклоненный Неккер распростерся на полу.

— Государь, — стонал он, — я принадлежу вам! На коленях молю вас, оставьте мне жену!

— Оливер, — снова прошептал король, не двигаясь, — неужели ты воображаешь, что я потерплю, чтобы и ты проявлял какие-то там сантименты как другие? Чтобы ты плакал, обнажая бедное, истерзанное сердце? Чтобы и ты был уязвим и стал отступником во имя личного чувства?

Он замолчал. Когда Неккер, выпрямившись, дотронулся до его руки, ему показалось, что король уже уснул. Казалось, он спал так крепко, что рука его даже не пошевельнулась под губами Оливера.

Неккер тихо сел на верхнюю ступеньку возвышения и подпер голову руками. Бешено стучавший пульс успокоился; он был в состоянии прислушаться к самому себе. За посторонним шумом слышал он уже свой собственный спокойный, уверенный голос: не сдавайся, не сдавайся! Он взглянул на короля: тот, повернув голову, тоже глядел на него.

— Государь, — медленно проговорил Неккер, — у кардинала честные намерения, но я его испытаю.

Людовик колебался с ответом, затем он сказал не совсем свободным голосом:

— Ты сильнее меня, Оливер, ты уже снова незрим для меня, демон в шапке-невидимке!

И через минуту прибавил:

— Ступай, переночуй у жены. Попрощайся с нею. Ступай, Оливер!

 

Глава пятая

Ночная беседа

Все кругом было залито лучами знойного солнца. Небольшая кавалькада медленно двигалась вдоль Луары по направлению к Орлеану. С реки не веяло прохладой. Время тянулось так же угнетающе вяло, как и белая раскаленная дорога под копытами лошадей.

Кардинал насмешливо искривил рот, когда король во время прощальной аудиенции указал ему на мейстера Неккера как на его спутника: можно-де использовать знакомство камерария с бургундскими делами и вовлечь его в работу по подготовке свидания государей. Балю задал злостный вопрос:

— А как долго угодно его величеству задержать ревнивца разными делами? На одну ночь, пять ночей, двадцать ночей или даже на всю, легко достижимую вечность? — Но он побледнел и потерял свою уверенность перед тем бешенством, которое засверкало в глазах Людовика, резко кинувшего ему:

— Мы не на попойке, ваше высокопреосвященство!

В течение первого часа пути кардинал был в дурном настроении и делал вид, что не замечает ехавшего с ним рядом мейстера. Но когда он случайно взглянул на серое и мрачное лицо своего спутника, блестящая мысль осенила его. На минуту он даже закрыл глаза словно ослепленный. Он начал было разговор, но Оливер, осаждаемый мрачными мыслями, был скуп на слова. Оливер думал об Анне, о прощании, во время которого не было произнесено ни одного слова из тысячи роившихся в его уме. Он не хотел осквернять этой ночи, этой чудной ночи любви рассказом о пережитом и о чудовищном решении и только утром сообщил ей в кратких словах, что король по веским причинам отсылает его в Париж для наблюдения за Балю.

— Он не разрешил мне сопровождать тебя? — спросила Анна, побледнев.

— Меня может сопровождать только Даниель, — ответил мейстер.

Больше им не о чем было говорить. Но когда он ее обнял и взглянул ей в глаза, вмещая в один этот взгляд все, все, что нужно было сказать, он увидел в ее зрачках чуждый, желтый, жестокий огонек. Когда же он обернулся в последний раз, ему представилось чужое лицо куртизанки без улыбки и милосердия на тонких губах, без любви и без страха. — Это Фиамминга, — сказал он себе, и сердце его сжалось, как от удара ножа.

Погруженный в свои думы, он и не заметил, что спокойный иноходец кардинала шел все тише и что он невольно заставлял свою лошадь идти рядом с ним. Сопровождавший их небольшой вооруженный эскорт ехал теперь на некотором расстоянии впереди них, и только Даниель Барт все держался около своего господина.

— Пыль, ужасная пыль! — пожаловался Балю, задерживая лошадь. Он поднял свою черную с красной лентой шляпу и вытер лоб. Оливер с Даниелем тоже придержали своих лошадей.

— У вас неважный вид, мейстер, — сказал кардинал, быстро оглядывая своего спутника. — Вы больны?

Оливер поднял голову, стараясь собраться с мыслями.

— Я болен? — переспросил он. — Конечно, нет.

— Но, может быть, у вас какое-нибудь горе? — осторожно подбирался Балю.

Неккер посмотрел на него с удивлением. Потом он тихо улыбнулся.

— Возможно, монсеньор, — сказал он, — однако наши люди очень нас опередили. Даниель, догони их и скажи, чтобы они нас подождали.

Барт повиновался. Теперь и Балю улыбнулся.

— Хорошо, мейстер, хорошо. Нам, может быть, надо сообщить друг другу многое такое, что другим неинтересно знать. — И, говоря так, кардинал задумчиво похлопал своего иноходца по шее.

— Я полагаю, мы с вами, мейстер, люди известной опытности, — начал он без колебания. — Конечно, мы не удивим друг друга и тем более не оскорбим, если откровенно рассмотрим подоплеку того, что случилось. Я беру на себя смелость допустить, что вам небезызвестна истинная причина вашего внезапного назначения, мейстер Оливер?

— Да, конечно, — подтвердил Неккер.

— Я это знал, — продолжал Балю уже уверенным тоном, — ведь вчерашнюю глубоко драматическую сцену я пережил, — несмотря на то состояние, в котором я находился, — не с одним только пошлым цинизмом, какой я обыкновенно проявляю в подобных случаях; нет, я очень хорошо понял ваше внутреннее состояние и восхитился вашему отпору.

— А, в самом деле, — засмеялся Оливер, — разве вчера вечером я не был чем-то вроде героического моралиста? Весьма редкий образчик в коллекции Людовика, не правда ли, монсеньор?

Кардинал смотрел на него со смущенным видом.

— Я не вполне понимаю вашу шутливость, — сказал он, пожимая плечами. — Потому что я говорил весьма серьезно и далеко еще не кончил. Мне до сих пор казалось, что вам не до шуток, мейстер.

Оливер тронул лошадь.

— Солнце жжет невыносимо, если стоять на одном месте, — сказал он, — да и люди наши теряют терпение.

Балю последовал за Оливером и снова, поравнявшись с ним, сказал ему резко:

— Вы не такой человек, чтобы быстро сказать «аминь».

— Откуда вы изволите это знать? — спросил Оливер и, прищурившись, прямо посмотрел на него. — К тому же, простите, зачем вам это знать?

Кардинал засмеялся.

— Мне кажется, мейстер, вы немного побаиваетесь, что я шпионю за вами по поручению короля.

Оливер пожал плечами и сдержал улыбку. Тем временем они нагнали свою свиту.

— Поистине вы ошибаетесь, — быстро прошептал Балю, — или делаете вид, что не понимаете, с каким удовольствием я замечаю ваше оппозиционное настроение.

Теперь, в свою очередь, засмеялся Оливер и посмотрел на кардинала откровенным взглядом. Тот смущенно тряхнул головой.

— Чего вы смеетесь, мейстер? — спросил он с подавленным видом.

Но Даниель Барт держался от них так близко, что прелат счел за лучшее помолчать. Они поехали дальше, время от времени перекидываясь ничего не значащими словами. Балю искоса наблюдал за своим спутником. На губах Оливера все еще блуждала неприятная двусмысленная улыбка. Кардинал напряженно закашлялся.

Вдали, на фоне солнечного голубого дня, вырос стройный силуэт замка Блуа. Они въехали в город и часа на два остановились отдохнуть у епископа, который надоедал своей болтливой почтительностью утомленному и неразговорчивому Балю. После полудня, когда при поднявшемся легком ветерке отряд снова направился рысцою к северу, кардинал не стал искать случая возобновить с Оливером их секретный разговор. В Орлеане они расположились на ночь у королевского наместника.

— Мой Даниель может устроиться в одной комнате с вашим секретарем, — сказал Оливер кардиналу как бы случайно. Тот одобрительно кивнул головой и выбрал для себя и мейстера комнату, отделявшуюся небольшим коридором от спальни их слуг. Чтобы избавиться от приглашения королевского наместника, Балю сослался на свое и Оливера утомление. Они пообедали вдвоем в своей комнате, пользуясь услугами Даниеля Барта и кардинальского клирика.

Кардинал, насытившись, откинулся назад, его лицо выражало хитрость. Мейстер приказал Барту убрать со стола и больше не приходить. Он запер за ним дверь и обернулся к Балю.

— Теперь, выше преосвященство, нам никто не помешает, — в полном соответствии с вашим желанием, — сказал он, улыбаясь.

— Но ведь таково же и ваше желание? — опять недоверчиво спросил Балю. — В ваших интересах избегать всего, что могло бы отбить у меня охоту продолжать наш разговор.

— В моих интересах? — засмеялся Оливер. — Вы, монсеньор, до сих пор казались мне человеком, менее всего способным замолвить за меня словечко.

Кардинал нетерпеливо барабанил по столу.

— Мейстер, мейстер, моя готовность быть полезным относится не к креатуре короля, каковой вы были в моих глазах до вчерашнего вечера, но к обиженному и ограбленному человеку, у которого есть мужество не только не забывать, но более того — противоборствовать!

Оливер иронически приподнял брови:

— Ваши слова звучат не слишком-то по христиански, преосвященнейший. А почем вы знаете, что я не продолжаю быть креатурой Людовика? Не открывайте так быстро ваших карт. Или это — лишь хитрость, когда вы указываете на себя как на нечто противоположное креатурам Людовика?

— Я думаю, — сказал осторожно Балю, — что вы меня не поняли. Я служу королю и ведаю у него иностранными делами. Но если, несмотря на это, я сохранил свою духовную независимость и разыскиваю людей, не подпавших еще под его влияние, то это происходит потому, что я уясняю себе известную совокупность обстоятельств, в силу которых я могу рано или поздно оказаться противником его политики. Неккер перегнулся через стол и посмотрел в глаза кардиналу, который принужденно улыбнулся.

— Монсеньор, — заговорил он медленно, — за то, что вы так ловко перефразируете понятие «государственная измена», вам следовало бы дать кафедру красноречия в Сорбонне, — не будь вы уж без того кардиналом. Ведь я вас предупреждал не открывать ваших карт слишком быстро.

Балю покраснел от гнева или страха; однако он удержался от необдуманного ответа и заставил себя казаться спокойным. После небольшой паузы он иронически заметил:

— У вас живая фантазия, мейстер, очевидно, она стоит в связи с вашим прежним ремеслом. Однако, если вы надеетесь, что сможете в обмен на белое тело вашей мейстерши бросить в королевскую пасть седую голову кардинала Балю, то я должен вам сказать, что раскрыть мои карты стоит гораздо больших усилий.

Оливер, хихикая, взялся руками за края стола, а сам выгнулся вперед; его голова и грудь почти лежали на резной доске.

— Должен ли я затратить какие-нибудь усилия, ваше высокопреосвященство, или же просто подождать, пока брат Виоль доставит вам в Париж последние новости от господина Кревкера хотя бы в виде ответа на ваше сообщение о том, как удачно вы обработали короля по вопросу о его личном свидании с бургундским герцогом?

Балю сделал движение, как будто собираясь вскочить, но вместо этого лишь крепко ухватился за стол. Он сжал губы. Оливер выпрямился с серьезным лицом.

— Поистине, — заговорил он, — мне следовало предложить коронованному чудовищу кардинальскую голову, когда я еще не видел вас и не знал, что она седая! Краснобаев не нужно считать безвредными, монсеньор, ибо иногда они болтают слишком много; весьма возможно, что Жак Виоль всходит на кафедру так же охотно, как и тот безвредный францисканец, как тот милейший брат Фрадэн, которому теперь уж не разрешают бороться с человеческим сластолюбием.

Кардинал с открытым взором посмотрел на мейстера.

— Неккер, — сказал он, — оставим в стороне притчи и станем говорить прямо. Также отбросим мы излишние намеки на то, каким образом приобрели вы ваши сведения. Ясно, что вы знаете достаточно и что в этом выигрышном положении вы находитесь не только в данную минуту, но уже много недель. У вас было время наметить свою жертву. Кого вы обрекли, — короля или меня?

Оливер молчал. Балю умно улыбнулся:

— Вы думаете, мейстер, я не знаю вашего выбора? Вы думаете, я не знаю, что у нас вышел бы подобный разговор, если бы я и не начал переманивать вас на свою сторону? Вы не можете теперь пристроить капкан около вашей супружеской кровати и потому роете позади нее волчью яму. Так, что ли, мейстер Оливер?

Неккер взглянул на кардинала.

— Король подозревает вас, — сказал он коротко.

Балю поднялся в волнении.

— Вам, сударь, желательно играть со мною? А знаете ли вы, что вы тоже несколько промахнулись, дав мне понять, что ничего не сказали королю о моей предполагаемой связи с Брюсселем? Этого мне довольно, чтобы потянуть вас за собою, если я и упаду.

— Вы теряете всякую сообразительность, ваше высокопреосвященство, — заметил спокойно Оливер. — Король подозревает вас благодаря мне.

— Хотите вы этим сказать, что вы приставлены ко мне для того, чтобы наблюдать за мною?

— Да.

Балю улыбнулся иронически.

— Этому можно было бы поверить, если бы такой приказ был отдан и приведен в исполнение до вчерашнего вечернего представления.

— Ошибаетесь, — сказал Неккер. — Тогда бы он был излишним, равно как и наше трудное путешествие; тогда вы сидели бы в весьма прохладном месте, монсеньор.

— Чего же вы меня за нос водите, сударь? — сердито спросил кардинал.

Оливер покачал головой.

— Я этого не делаю, — улыбнулся он. — Я только со всех сторон выявляю вам свою честность. Вы должны уразуметь, что от меня зависит весьма и весьма многое. А посему ухаживайте за мной, завербуйте меня, добивайтесь меня, — ведь я единственный, кто может заманить короля в ловушку. И завербуйте меня не чувствительными доводами, как до сих пор, не извивами красноречия, которые на меня так же мало действуют, как и грубый подкоп, но ясными политическими фактами.

Кардинал окинул его недоверчивым взором.

— Если я вас верно понимаю, мейстер, вы требуете от меня, чтобы я посвятил вас в ту политическую идею, которой я служу, и в природу движущих ее сил. Но кто же гарантирует мне, что свою осведомленность по этим вопросам вы не обратите на пользу короля?

— Ваша собственная особа, — возразил Оливер, не колеблясь. — Вы сами, потому что вы сидите не в каземате, а в Орлеане, и потому что завтра вы будете в Париже, а вместе с вами буду там и я. Если бы дело обстояло иначе, ваше высокопреосвященство, то моей осведомленности было бы, конечно, вполне достаточно для короля, чтобы уже в Амбуазе применить к вам испытанные манипуляции господина Тристана. Вы сами это сознаете, монсеньор.

Балю встал и задумчиво начал ходить взад и вперед по комнате. Наконец он произнес, остановившись перед Неккером:

— Хорошо, мейстер, спрашивайте меня.

Оливер, улыбаясь, потер подбородок.

— Я все больше понимаю, — промолвил он, — какого дипломата утрачивает в вас король. А моей оценкой не следует пренебрегать, ибо некогда у меня был случай наблюдать аллюры римско-испанского маэстро Родриго Борджиа. На следующем конклаве выбирайте его папой и будьте его государственным секретарем, монсеньор. Рим вас любит, потому что вы так доблестно разбили прагматическую санкцию Карла VII, таившую в себе семена ереси, с полным правом завоевав для себя кардинальскую шапку, а для нашего воистину христианского государя подобающий ему высокий титул «христианнейшего короля». Рим мог бы дать вам более подходящее занятие, чем трудное и небезопасное дело урезывать политические претензии высших светских представителей. А ведь вы этого желаете, ваше высокопреосвященство?

Балю слушал все это с кислой физиономией, но был поражен его неожиданным вопросом.

— Не я один этого хочу, — холодно возразил он.

— Конечно, — подтвердил Оливер, — и королю небезызвестно, что феодальная лига должна возобновить свою деятельность.

— Это уже сделано.

— И вы принадлежите к ней, ваше высокопреосвященство?

Кардинал поднял руку.

— Этот вопрос, мне кажется, носит чересчур следовательский характер, мейстер.

— Тогда простите меня, — засмеялся Неккер, который, казалось, был в хорошем и беззаботном настроении.

— Бургундский герцог стоит, конечно, во главе, он — душа и меч лиги, как величает его Людовик, — он знает, может быть, больше, чем бы это следовало, монсеньор. Бургундия может, конечно, положиться на поддержку всегда готового фрондировать бретонского герцога, у которого король в настоящее время, как вам известно, отбирает две восточные крепости. Равным образом и Арманьяк на юге, конечно, примкнет к кольцу, окружающему Валуа. Не правда ли, это ведь не особенно таинственные факты? Но как обстоит дело с Карлом Французским, единственным братом короля, и, однако, менее всего настроенным к нему братски? Как их старая вражда, — сведена ли она на нет новым титулом герцога нормандского?

— Нет, — отвечал кардинал, — он входит в лигу.

— Принц Карл входит в лигу, — повторил задумчиво Оливер, — и Эдуард Английский приходится зятем герцогу Бургундскому. Не слишком ли быстро угадываю я пути лиги и ее цели, ваше высокопреосвященство?

Балю молчал.

— А Немур? — спросил вдруг Оливер. — Герцог Немур, которого король простил? Старинная вражда все еще налицо?

— Да, он входит в лигу.

Неккер, прикусил губу.

— Принц Карл, — соображал он, — Жак Немур. А кто еще, кроме их двоих, из тех господ, что состоят теперь на службе короля?

Балю молчал.

— Хорошо, — сказал Оливер терпеливым тоном, — свой вопрос я ограничу гроссмейстером и коннетаблем: оба они принадлежали к первой лиге феодалов, а ныне, единственные из помилованных, занимают очень высокие и важные должности в государстве.

Тут кардинал отвернулся и, отойдя к окну, стал смотреть в темноту.

— Граф Даммартэн не принадлежит к новой лиге, — сказал он тихо и не глядя на Неккера, — но на Сен-Поля можно рассчитывать, а тем более в минуту успеха, несмотря на его личную вражду к бургундцу и недоверие к нему герцога.

— Гроссмейстер — нет, но коннетабль — да, — прошептал Неккер. Он тоже встал, с задумчивым видом пошел своим тихим шагом к окну и остановился вплотную за прелатом.

— Принц Карл, Немур, Сен-Поль, Балю… — бормотал он.

Кардинал вздрогнул и обернулся. Оба стояли близко друг от друга, почти соприкасаясь. Балю невольно поднял голову, втайне возмущенный; Оливер не смотрел прямо в глаза, но уставился задумчиво из-под опущенных век.

— Почему забываете вы себя при этом перечислении? — спросил, наконец, Балю раздраженным тоном.

— Мое имя, — улыбнулся Оливер и отступил шаг назад, — мое имя нельзя называть в ряду столь славных имен. Мой черед только теперь.

Он принял серьезный вид.

— Это хорошо, что вы мне ответили, ваше высокопреосвященство. Теперь я могу все обдумать; я могу обозреть ополчившихся против короля и оценить их силу. Фронда сильна, монсеньор, она страшна потому, что захватывает даже паладинов короля, проникает даже в его спальню, быть может, даже в его душу. Да, — продолжал он и взглянул на собеседника необычайно проницательным взглядом, — будем откровенны, господин кардинал: вы, коннетабль и даже моя незначительная особа может сделать лигу более смертельной для Валуа, чем даже было для его отца нашествие англичан; на Людовика Валуа хотят напасть из-за угла его министр, коннетабль и камерарий в тот подходящий и безопасный для них момент, когда лига старых и новых врагов скрутит ему руки!

Все это Оливер проговорил громким голосом. Балю побледнел и указал предупреждающе вытянутой рукой на стену. Неккер медленно проследил за ним с неизменно горящим взором и снова заговорил словами, безжалостными, как удары хлыста.

— Будемте откровенны, господин кардинал. Ведь это полезно для скрепления сообщества, чтобы заговорщики обнажали друг перед другом свои души. Чем были вы, ваше высокопреосвященство, пока Людовик Валуа не открыл вашей способности к интригам? Вы были незначительным клириком, сыном маленьких людей. Вам минуло сорок лет, когда ваше честолюбие нашло себе трамплин в лице епископа Анжерского, которого вы уважали не потому, что он был достоин уважения, а потому, что он был советником короля. Благодаря епископу вы стали каноником, благодаря ему же вы стали главным казначеем капитула и были им до тех пор, пока вам не удалось привлечь к себе внимание короля и стать его секретарем, его духовником. Тогда вы смогли отшвырнуть этот трамплин, навлечь немилость на своего благодетеля и стать вместо него епископом Анжерским и коронным советником. Вы сделались кардиналом и министром, вы были возвеличены Людовиком, как немногие. Хорошо, монсеньор, на коронованного благодетеля нельзя навлечь немилость, ему можно только изменить. А дальше что, Балю? Вы хотите сделаться во Франции бургундским или английским наместником? Ну, а дальше что, Балю? У вас еще останется пять или десять лет жизни; ведь вы стареете…

Лицо кардинала стало серым как зола; он поднял кулаки.

— Вы, вы! — задыхался он, — как вы смеете…

Оливер продолжал стоять перед ним.

— Я осмеливаюсь быть честным, — сказал он холодно, — и теперь я говорю уже не о вас, не о графе Сен-Поле, который принял из рук короля меч коннетабля, но о третьем, самом низком, — о себе. Потому что вы и другие — государственные изменники с высшими целями, политики или честные враги, я же лишь камердинер, подающий ключ от двери.

Красное лицо Балю уже распустилось в улыбку; в мгновение исчезли следы бледного бешенства и душевного потрясения.

— Значит, мейстер, мы единомышленники? Вы готовы с нами работать и доставить короля в ставку герцога?

Он протянул ему руку, Оливер не обратил на нее внимания.

— Продолжайте гневаться, Балю! — сказал он с презрением и, повернувшись, начал раздеваться.

В этот самый час король, покинув банкет, который он давал в честь папского нунция, миланского архиепископа Стефано Нардино, прошел в свой кабинет, находившийся в башне; он отпустил дежурного камерария, сказав, что должен еще работать и желает, чтобы его не беспокоили. Но едва только дверь закрылась за придворными, король отодвинул в деревянной обшивке стены панель, скрывавшую винтовую лестницу к тайному покою, расположенному над его рабочей комнатой.

Анна, услыхав его шаги, выпрямилась.

Де Бон сейчас же по отъезде Оливера сообщил ей, что его величество желает принять ее вечером. Когда он с неизменно вежливой серьезностью явился за нею, Анна сохраняла свою одновременно трезвую и небрежную уверенность. Ее привели в верхнюю башенную комнату, круглую обитель королевских утех. Анна искривила немного рот и стала еще уверенней. Помещение представляло собой альков. Стены без окон были затянуты желтой золототканой парчой, собранной к потолку в виде палатки или полога. Пол, покрытый козлиной кожей цвета старого золота, был виден только около стен. Нежные, светлые шелковые ковры закрывали возвышение, на котором покоилось широкое, низкое ложе, обложенное песцовыми шкурами. Матовые светильники с благовонными маслами разливали серебристо-голубой свет, свисая с плоскости вделанного в потолке венецианского зеркала, как молочные капли сказочной луны.

Так как в покое не было ни стула, ни какого другого сиденья, то Анна уселась на постель, которая подалась под ней и своднически манила ее лечь на спину. Нежный мягкий мех шкур, благоухавший, как и вся комната, неопределенным и одуряющим запахом цибетовой пудры и мирры, льнул к ее затылку и щекотал ей руки. На низеньком столике стоял массивный серебряный поднос с маленькими золотыми чашами, наполненными изысканными кушаньями. Здесь были нежные паштеты из лососины и выпи, колбасы из дичи и соки синего мускатного винограда и имбиря, миноги, приправленные розмарином и майораном, торты, пропитанные ликерами по флорентийским рецептам, кубки с крепким сладким вином из Лангедока, Испании, Сицилии, Кипра, Венгрии, чашечки с миндальной водой. Анна вытянулась поперек кровати и, принявшись за еду, выпила без разбору три-четыре кубка. Потом снова улеглась она на спину с возбуждающим вкусом пряностей во рту, отуманенная вином и ароматами цветов и материй. Шум отодвинутой потайной двери пробудил ее, а шаги, быстро приближавшиеся по лестнице, заставили забиться ее сердце. Опершись руками на шкуру, она приподнялась, разыскивая глазами дверь. В стенной обшивке открылось узкое отверстие в человеческий рост. Анна выставила вперед грудь и улыбнулась. Король стоял в комнате, с серьезным и отчужденным видом рассматривая ее.

— Нынче вы улыбаетесь по-иному, сударыня, — тихо сказал он, не двигаясь с места.

Женщина ничего не ответила; обнажив еще больше улыбкою зубы, она полузакрыла глаза и слегка откинула голову назад. Людовик, глядя на ее рот, повел бровями.

— Припоминается ли вам, сударыня, — холодно спросил он, — что прошлую ночь вы провели в объятиях мужа?

Анна, все еще улыбаясь, широко раскрыла глаза.

— Государь, — сказала она, становясь на колени на своем ложе, — так как вы не желаете целовать моих рук, то позвольте мне поцеловать вашу.

Король заложил руки за спину.

— Сударыня, — повторил он немного громче, — вспоминаете ли вы, что двадцать часов тому назад вы лежали еще в объятиях вашего мужа?

Женщина больше не смеялась; ее глаза приняли жесткое выражение.

— О, конечно, помню, ваше величество, так же как и ваш приказ, которым в течение этих двадцати часов вы отдалили моего мужа на двенадцать часов пути отсюда, от этой комнаты, куда вы распорядились меня позвать.

Она снова легла на спину.

Король скривил рот.

— Благодарю вас, сударыня, за ваш приход. Осмелюсь спросить, охотно ли вы пришли?

— Государь, — сказала Анна, — если это вас раззадорит и если вы желаете это услышать, то отвечаю вам: я пришла сюда с сердцем, обливающимся кровью.

Людовик с кривой усмешкой указал на кушанья.

— Однако, несмотря на ваше обливающееся кровью сердце, у вас был отличный аппетит? Ну, а если, — продолжал он серьезно, — если теперь я попрошу вас раздеться?

— Я это сделаю, — сказала она спокойно.

Король скрестил руки и смотрел в пол; потом он грубо бросил:

— Раздевайтесь!

Анна поднялась, встала на ступеньку возвышения и уверенным движением сорвала шнуровку рукавов и корсажа. У короля задрожали губы при виде ее белой кожи, сверкнувшей сквозь разрез платья.

— Довольно, сударыня, — сказал он подавленно и отвернул голову, — я верю в вашу готовность, но удивляюсь, откуда она взялась. У меня явились странные мысли. — И, прямо взглянув на нее, он прибавил:

— Скажите мне, пожалуйста, госпожа Неккер, проявили бы вы вчера подобную же готовность?

Анна, скрестив руки на обнаженной груди, стояла выпрямившись.

— Да, государь, — ответила она.

Людовик удивленно поднял голову.

— Если бы я удалил мейстера силой, а вас принудил бы следовать за собою, то отдались бы вы мне? Конечно без сопротивления! Отвечайте правду, сударыня.

Анна усмехнулась несколько оцепенелой улыбкой:

— Если бы существовала сила, перед которой отступил бы мейстер, то и вчера я обнаружила бы такую же готовность, как сегодня.

Король сделал было небольшой шаг по направлению к ней, но потом медленно отступил к стене, как будто его отстранила какая-то невидимая рука. Он наморщил лоб, размышляя.

— Анна, — снова заговорил он почти шепотом, как бы боясь, что его голос может врезаться в другую звуковую волну, нежную и значительную. — Анна, думали ли вы, действовали ли вы когда-нибудь без него, пробовали ли разобраться в том, что добро и что зло?

Она покачала отрицательно головой.

— Всегда ли его воля руководит вашей волей и его душа всегда ли присутствует в вашей душе?

Она кивнула утвердительно.

— И сейчас?

Она снова кивнула.

— Скажите мне, подивился бы мейстер на наш разговор и на наш вид?

— Да, — ответила она, потрясенная.

Король нащупал рукой механизм потайной двери, скрытой ковром, и открыл ее.

— Я тоже дивлюсь, — сказал он серьезно; — мы сами себя не знаем. Как же можем мы предполагать, что знаем ближнего. А как вы думаете, — прибавил он, склоняясь к ее руке, — а как вы думаете, теперь он порадовался бы?

— Да, — прошептала она, и в глазах ее стояли слезы.

Король стоял уже в дверях.

— Я не знаю, достоин ли он этой радости, — сказал Людовик через плечо, — я не знаю — дурное или хорошее у него на уме; но я знаю, что я достоин той радости, которую испытываю сейчас. Спите спокойно, сударыня, и храните молчание.

И король закрыл за собой дверь.

В этот же самый час Оливер произнес в темноте:

— Вы спите, монсеньор?

— Я не сплю, мейстер.

Неккер отер пот со лба.

— А что ожидает короля? — спросил он подавленным голосом. — Будет ли его жизнь в опасности?

Он услышал удивленное движение кардинала.

— Вот странный вопрос, — отвечал Балю. — Вас уже мучает совесть? Но успокойте ее: лига не так неблагоразумна, чтобы убийством короля навлечь на себя негодование всей Европы. Что с ним будут делать и как долго продержат в заключении, это зависит от обстоятельств и прежде всего от настроения Бургундского герцога. Однако мы сможем оказать некоторое влияние и на обстоятельства, и на настроение.

Он некрасиво засмеялся. Оливер воскликнул с внезапной дикой ненавистью:

— А вы не боитесь, господин кардинал, что я велю вас запереть здесь и еще ночью поеду обратно в Амбуаз?

Балю засмеялся:

— Нет, не боюсь. Потому что там вы могли бы помешать и вас не так-то скоро бы приняли. Позвольте вам доложить, — сегодня утром король дал мне понять и при том в не особенно скрытой форме, что я могу скорее затянуть, чем урезать срок вашего пребывания со мной. Вот это вы и скажите вашей совести.

Оливер не отвечал. Как и в мучительно-бессонные два часа перед этим, он стал кусать свою подушку, чтобы не закричать.

 

Глава шестая

Преодоление

В Париже кардинал шел к своей цели хладнокровно и планомерно. Несмотря на то, что теперь завербовав Оливера, он был уверен в успехе, все-таки со свойственной ему предусмотрительностью он в своих маневрах исходил лишь из таких фактов, которые даже от зоркости короля должны были скрыть его активность. Он сообщил в Амбуаз о подозрительном сосредоточении войск на пикардийской границе, указывая на опасность наступления с тыла бургундцев и на присутствие герцога в области Соммы; потом он доставил Людовику ультиматум герцога, в котором тот грозил наступлением на Пикардию, если король не откажется от похода против его бретонского союзника.

Тотчас же по прибытии в Париж Оливер, получив от Балю рекомендацию францисканскому приору, без затруднения добился снятия наказания с брата Фрадэна. Он использовал монаха, чтобы контролировать махинации Балю, который после ночного разговора в Орлеане проявлял по отношению к Оливеру почти подозрительную откровенность. Этим способом он узнал, что Балю честно сообщал Людовику об угрожающем положении на Сомме, не поднимая при этом вопроса о личной встрече короля с герцогом. Он узнал также через Фрадэна, что бургундское правительство, а в особенности сам герцог продолжали относиться к Балю подозрительно, что за его усердием подозревали направляющую руку короля, в личном появлении которого справедливо сомневались. В заключение через монаха же он убедился, что кардинал устраивал революцию в Льеже не в интересах Бургундии; герцогские чиновники в этом городе, по словам Фрадэна, сообщили правительству о новых интригах, за которыми, по всей вероятности, стояли французские агенты; однако было ясно, что ни герцог, ни его советники представления не имеют о неминуемой опасности революции и о задаче, возложенной на наемников королем.

Этот шахматный ход кардинала Оливер понимал тем менее, что Балю даже в разговорах с ним, по-видимому, упускал из виду вопрос о Льеже. В тот же день, когда прелату был передан приказ короля немедленно же объявить герцогу о его посещении, Неккер спросил торжествующего кардинала:

— Думаете о Льеже, выше высокопреосвященство?

— Конечно, я думаю о Льеже, дорогой мой мейстер, — возразил кардинал с хитрым видом, — неужели же вы полагаете, что я упускаю из виду этот главный фактор?

— Главный фактор? — удивился Оливер. — Но вы об этом не говорили со мной и, насколько я знаю, не переписывались с Кревкером.

— С Кревкером, конечно, нет, мейстер Неккер; разговор же с вами я оставлял до того времени, когда вы сами предложите мне нужные вопросы. Зная ваш ум, я ожидаю их уже давно. Если бы вы не спросили, я мог бы спокойно молчать, не поступая против вас нечестно.

— Благодарю за лестное мнение, — промолвил Оливер, пожимая плечами, — но ваших слов я совершенно не понимаю. Опасность состоит в том, что если короля задержат в бургундской ставке, то льежское восстание разразится как раз в то время, когда Людовик будет там заложником.

Балю весело потер руки.

— Не только, друг мой, грозит опасность, — возразил он, усмехаясь, — но это, наверное, будет так. Льеж восстанет на третий или четвертый день по приезде короля; насколько, конечно, можно положиться на коннетабля, который действует из Люксембурга.

Оливер даже подскочил от ужаса.

— Но ведь для короля это обозначает смерть или пожизненное заключение! — воскликнул он.

— Почему вы так волнуетесь? — спросил Балю спокойно. — Герцог не осмелится убить своего сюзерена. Мы с вами в глазах людей и даже короля сохраним наше alibi. Ведь благодаря непредвиденному льежскому восстанию мы больше уже не будем ответственны за судьбу короля. До прибытия злополучного известия с ним будут обращаться, как с гостем, производя на него со всею вежливостью лишь некоторый политический нажим. А так как благодаря хорошей организации я, во всяком случае, узнаю эту дурную весть первым, то и смогу ею так ловко воспользоваться, что и бургундцы не заподозрят меня лично, — тут он прищурил глаза. — Ведь в Европе знают, что французский король любит ходить один своими темными путями. Теперь вы все понимаете, мейстер?

Оливер, задумчиво прохаживаясь по комнате, ответил не сразу. Он поражался гению этого облеченного в кардинальский пурпур Иуды. Он удивлялся также и тому, что его собственная воля никогда не присоединяется к другой воле, как бы далеко он ни зашел. — Но в данном случае, разве решение еще не принято? — спрашивал он себя. — Разве я еще не знаю, кому вынес я приговор? Разве я нахожусь под чарами Валуа? Должен ли я забыть его поступок? Должен ли я придумывать сентиментальные извинения или искать поводы для сомнений? — Он прикусил губу: он знал, что если теперь повернет обратно, то попадет под иго более сильного человека, демонического духа… И все же…

Его мысль работала против его воли над разоблачением кардинала, как над подслушанной тайной врага; Он мысленно пробегал безупречный и, по-видимому, гарантированный от всякой неудачи план, он изучал его и обдумывал способы, которыми можно повернуть этот план против Балю и сразить зачинщика. Но только к чему это? К чему? Что должно было задержать роковую минуту в их схватке? И почему не хотел он сознаться королю ни прежде, ни теперь, каково положение вещей?

Он не отвечал себе на эти вопросы и не требовал от себя решения, потому что его инстинкт прозревал уже в этом внутреннем душевном смятении какой-то определенный смысл. Но он не сказал кардиналу того, что вертелось у него на языке, а именно, что осуществление всего этого плана вряд ли будет доказательством его, Неккера, невинности, ибо он сам обратил внимание короля на льежскую опасность, в связи с чем ему было дано даже поручение позаботиться лично о положении в городе; таким образом, на нем лежит, очевидно, ответственность, и если он утаит правду или же извратит ее для того, чтобы заманить короля в львиную пещеру, то при разразившейся катастрофе он будет изобличен Людовиком как изменник.

Поэтому он только ответил Балю:

— Да, ваше высокопреосвященство, теперь я все понимаю.

Он покинул дом кардинала, лежащий в ограде монастыря богоматери. Квартира же Оливера находилась в королевском Отеле де Турнель, около Бастилии; потому что Людовик при своих кратких наездах в Париж предпочитал для себя и своих приближенных малый дворец Пале-Роялю, где, к тому же, заседал парламент.

Оливер знал, что его ожидает де Бон с вестями от короля, а может быть и от Анны. Он поспешил через птичий мост, на котором продавцы птиц предлагали свой шумный, щебечущий и порхающий товар; он шел, не обращая внимания на людей и уличный шум, и думал о том, что те немногие поклоны, которые посылала ему Анна через курьера, казалось, свидетельствовали по-прежнему о любящем, верном и чистом сердце. Не отсюда ли рождалось его сомнение?

Невольно он пошел быстрее, как если бы ближайший час мог выяснить ему положение.

Жан де Бон уже приготовился в обратный путь. Тяжело дыша от стесняющего его панциря, сообщил он, что король покидает на следующий день Амбуаз с тем, чтобы в Компьене ожидать возвращения Балю. Его толстое лицо сложилось в добродушную гримасу: король, по его словам, был в прекрасном и уверенном настроении, и он, Жан де Бон, отлично такое настроение понимает, но гораздо меньше понимает он, — тут де Бон искривил рот, как от кислого вина, — радость короля по поводу той в высшей степени сомнительной поездки, которая ему лично совсем не нравится; а старшему своему камерарию король посылает вот это письмо.

— Его величество в наилучшем настроении, — пробормотал Оливер и распечатал записку.

Там было всего лишь несколько строк: переговоры с Бургундией благодаря последним событиям приобрели чрезвычайную важность и не терпят отлагательства; к тому же король удостоверился, что бретонский герцог Франсуа, у которого только от одной надежды на помощь Бургундии делается надменная чопорная осанка, сразу понизит свой тон, узнав о свидании. И король надеется нанести свой визит с сепаратным миром в кармане, а это обозначает отстранение Бретани от Бургундии. Путешествие же Оливера в Льеж не имеет теперь уже смысла, и ему следует отправиться с Балю в главную герцогскую квартиру и держать ухо востро. Последняя фраза в этом письме была весьма странно и без всякой связи с остальным прибавлена к предыдущим, чисто деловым указаниям: «Друг мой! Поистине человек плох или хорош не столько благодаря сознательному намерению, воле или природным задаткам, сколько благодаря минутному наитию; поэтому никогда не будем необдуманно высказывать свой приговор, ни даже думать, что знаем друг друга до конца».

Оливер закрыл глаза в вихре двоящихся ощущений. Как понять эту последнюю фразу? Людовик вдруг сам уничтожил единственное свидетельство против Неккера — Льеж. Конечно, путешествие в этот город не имело уже смысла. Не только из-за недостатка времени, но и в силу невозможности удержать лавину; теперь благодаря этому ясному запрещению он был освобожден от тяжкого бремени. Почему судьбе было угодно так облегчить эту чудовищную игру? Неккер в раздумье покачал головой.

— Мейстер, — сказал Бон, жирно смеясь, — у вас такое лицо, как если бы его величество задало вам загадку. Признаюсь, для меня тоже загадка, зачем ему так хочется предпринять это путешествие.

— Возможно, что королю нравится задавать нам загадки, — отвечал мейстер. — Однако, что поделывает моя жена Анна, сударь?

Царедворец повел бровями.

— Я ее редко видел, — сказал он уклончиво, — но мне кажется, что ей так хорошо, как не часто бывает даже королеве Франции.

Оливер почувствовал, что кровь приливает у него к лицу, и он отвернулся, чтобы не выдать своего волнения.

— И вы тоже собираетесь загадывать мне загадки, сударь? — спросил он с принужденной веселостью.

— Это я-то говорю загадками, дорогой мейстер? — удивился де Бон. — Ну, разгадку я могу вам сообщить, если вы и в самом деле ее еще не знаете.

— Конечно, знаю, — крикнул Оливер с искаженным лицом и грубо засмеялся.

— Ну, так чего же? — опять удивился Бон. — Я сам провел вашу жену в день вашего отъезда в знакомую вам комнату в башне; госпожа Неккер блистала красотой и была в прекрасном настроении, как и подобает. Ну, и король с тех пор тоже в хорошем настроении. Однако чего это вы так смеетесь, Неккер?

Оливер смеялся коротко и хрипло; он весь согнулся и вцепился обеими своими руками в волосы.

— «Король в хорошем настроении»!

Вдруг он утих, и его лицо замерло от холода, охватившего его.

— Сударь, — сказал он учтиво и серьезно, — поклонитесь королеве Анне и заверьте его величество в моей преданности и в том, что мы идем верным путем.

Герцогская ставка была в Перонне. Кардинал и Оливер, имевший верительную грамоту на имя Ле Мовэ и выкрасивший себе волосы лавзонием в темный цвет, чтобы не броситься в глаза гентцам, встретились в Сен-Кентене с коннетаблем Сен-Полем, сорокалетним человеком благородной наружности, сложенным, как Геркулес. Граф уже был наслышан о новом фаворите короля и отнесся к нему с явным недоверием и глубокой антипатией.

Он не изменил своего обращения и после того, как Балю дал ему понять, что в лице камерария приобретен очень ценный для них союзник. В присутствии Оливера Сен-Поль не соглашался говорить о положении вещей.

— В таком случае король не приедет в Перонну, — коротко сказал Неккер. Кардинал умолял коннетабля не вредить делу своими капризами.

— Это не каприз, — грубо возразил Сен-Поль, — я ничего не имею против достопочтенного цеха брадобреев, но пусть они возятся со своими бритвами.

Оливер взглянул на него.

— Я с удовольствием сбрею вас, господин граф, — сказал он насмешливо.

— Мне кажется, что вы с еще большим удовольствием перережете мне горло, — возразил коннетабль и повернулся к нему спиной; потом он обратился к Балю:

— Зачем подпускаете вы мелких игроков к большой игре, ваше высокопреосвященство?

— Клянусь кровью Христовой, — заорал на него Балю, — у этого мелкого игрока уже давным-давно все наши козыри на руках! Будьте благоразумны, граф, и благодарите судьбу, которая привела его на нашу сторону. У камерария не меньше, чем у нас с вами, причин ненавидеть короля!

Оливер некрасиво засмеялся.

— О, монсеньор, — воскликнул он, — оставьте причины! Потому что тогда брадобрей превзойдет коннетабля и кардинала по части нравственности.

Сен-Поль привскочил: — что он хотел этим сказать?

Оливер отвечал, глядя на него в упор;

— А то, что вы не должны презирать мотивов мелкого игрока, господин граф. Бритва может быть честным орудием, а меч коннетабля бесчестным, сообразно причинам, заставляющим к ним прибегнуть.

Сен-Поль взглянул на него с удивлением; потом, сделав решительное движение рукой, он сообщил о положении вещей в Льеже. Фон Вильдт стоит со своими людьми наготове в Арденнах и ждет только его, коннетабля, приказа. В ту минуту, как он войдет в епископство, льежцы, находившиеся с ними в тесной связи, восстанут, арестуют епископа, герцогского наместника и некоторых нелюбимых прелатов и чиновников; потом, изгнав бургундский гарнизон, они вместе с ландскнехтами продвинутся к брабантской границе.

— Как по-вашему, господин граф, сколько дней пройдет с момента вашего приказа до того, как события отзовутся в Перонне? — спросил Оливер.

— Приблизительно шесть дней.

— В таком случае вы должны отдать свой приказ прежде, чем король вступит в Перонну.

— Несомненно, — отвечал Сен-Поль с некоторым колебанием и взглянул на кардинала. Тот успокоил его улыбкой.

— Камерарий решительно во все посвящен, Сен-Поль, и в связи с той важной задачей, которая возложена на него, имеет право задавать вопросы.

— Я полагаю, вы можете отдать приказ при выезде короля из Компьена. Вы должны учитывать еще и то, что в последнюю минуту он может прикомандировать вас к своей свите.

— Я надеюсь, что этого не будет, — возразил коннетабль, — это было бы вредно для нашего дела, требующего широкого наблюдения за событиями и ваших надежных сообщений; к тому же мое присутствие в настоящее время едва ли особенно понравилось бы герцогу. Я могу осложнить положение, ибо Бургундец вычеркнул меня из числа своих друзей с тех пор, как я служу Валуа. Ввиду этого я предпочитаю оставаться вдали.

— Я посмотрю, что можно будет сделать, — пробормотал Оливер. — Ведь в случае чего можно будет произвести и искусственное эхо, если эхо естественное заставит себя ждать.

Коннетабль внимательно взглянул на него.

— В самом деле, — сказал он, — вы производите на меня впечатление опытного игрока. Вы мне простите мои первые сомнения?

— Конечно, ваше сиятельство, — ответил Оливер с неопределенным смехом, — преждевременные сомнения лучше запоздалых.

Его мозг вновь заработал. Уже во время разговора не без внутреннего содрогания открыл он в себе, под поверхностью своих личных интересов, непоколебимое желание противодействовать. Теперь же, когда он увидел незамаскированную механику заговора Балю, он понял, несмотря на говорившие в нем чувства оскорбленного, мстящего человека, что не имеет права за свою личную обиду воздавать карой, связанной с политическими последствиями. Он вынудил себя к компромиссу, чтобы не сознаться себе, что он околдован Людовиком, что он им порабощен и почти поглощен водоворотом его демонической силы. «Мне необходимо, — размышлял Неккер, — защитить жизнь короля ослаблением льежского взрыва; лишь бы добыть для Людовика неопровержимое доказательство своей непричастности. И больше ничего, больше решительно ничего; потом события могут идти своим чередом!»

В сопровождении Барта Неккер отправился в город и отыскал в условленной гостинице брата Фрадэна, который, согласно данной ему инструкции, незаметно следовал за посольством. Он поручил ему тотчас же отправиться в Льеж, разыскать там Питера Хейриблока, герцогского сборщика податей, и передать ему следующее; его старинный гентский кум, которому он многим обязан, сообщает ему из достоверных источников, что через несколько дней льежцы арестуют епископа, наместника и высших чиновников, а среди них и его, Питера; он не должен пытаться скрывать кого бы то ни было от грозящей опасности, потому что мятежники все равно никого не выпустят из города. Сам он должен довериться монаху, агенту Бургундии, который выведет его невредимым из опасной зоны.

В благодарность за это он, Питер, должен уверить бургундское правительство, что за этим мятежом стоит не французский король, а немецкая банда, что и подтвердят события. Если же он будет говорить иное, то с ним расправится тот Дьявол, которого он знает.

— Потом ты доставишь Хейриблока в Перонну, — закончил Оливер; — но не поведешь его к Кревкеру, пока я не дам тебе знать; ты должен также позаботиться о том, чтобы он не встретил меня, а также не узнал о моем здешнем положении и деятельности.

— Но если я не найду этого человека или же по какой-либо причине не смогу на него повлиять, тогда что? — спросил монах.

— Тогда ты один вернешься в Перонну.

Покинув город, делегация поднялась вдоль по течению реки Соммы и достигла бургундских форпостов. В Перонне она была принята с формальной учтивостью; кардинал во время торжественной аудиенции сообщил герцогу о посещении короля, который, как друг и кузен бургундского герцога, желает обсудить с ним все спорные вопросы для установления прочного мира. Красивое лицо герцога осталось неподвижным и непроницаемым, как маска. Старый канцлер Кревкер ответил за него холодной церемонной благодарностью, уверениями в почетном приеме и подобающем гостеприимстве. Герцог встал; он был в камзоле из черного бархата, украшенном лишь тяжеловесной золотой цепью. Его ноздри немного дрожали, когда он спросил некрасивым резким голосом:

— Требует ли от нас христианнейший король охранной грамоты в связи со своим приездом?

Кардинал возразил с достоинством:

— Мой высокий повелитель, отдаваясь охране и гостеприимству вашей светлости без всяких гарантий, появится сюда без телохранителей.

«Этот священнослужитель — гениальный подлец, а эти люди — поразительные лицемеры», — подумал Оливер, всматриваясь в торжественную серьезность лиц.

Герцог поднял руку в знак того, что аудиенция кончена.

Ночью на квартиру делегации явился граф де Кревкер в сопровождении одного лишь своего адъютанта, Мельхиора Буслейдена. Кардинал, ожидавший бургундского канцлера после случая с Сен-Полем, счел неудобным представить ему Оливера в качестве посвященного:

— Во избежание ненужных сомнений, — сказал он, — лучше сохранить официальность поведения хотя бы одного из депутатов; поэтому я поговорю с канцлером наедине, притом в кратких словах о программе короля и о способе противостоять его опасной диалектике.

Оливеру это было на руку; он знал, что обстоятельства уже несколько переступали границы расчетов Балю и что кардинал во время тайного разговора с Кревкером не сможет прийти к неожиданным решениям. — «Я доставлю ему возможность упиться радостью по поводу уплаты его гонорара, — подумал он; — сам же я, быть может, тоже с пользой проведу свое время».

Итак, сидя в соседней комнате со спутником Кревкера, судя по выговору, северным брабантцем, он вскоре заметил, что тот старается многое у него выпытать. Тогда Оливер придал своим ответам характер прямодушно-честной болтливости; он говорил о доверии, которым пользуется кардинал у государя, и о бескорыстном намерении Людовика рассеять атмосферу враждебной недоверчивости между обоими государствами и добиться прочного мира.

— А что, французское войско все еще в Бретани? — спросил брабантец между прочим.

— Конечно, — поспешил ответить Оливер, — и мой державный повелитель сможет доказать вам всю неблагонадежность этого союзника.

— Осмелюсь спросить чем?

— Сепаратным миром с Бретанью, — ответил Оливер с глупой улыбкой, — который, вероятно, уже лежит у него в кармане.

— Так, так, — заметил Буслейден. — А граф Даммартэн будет сопровождать короля?

— Гроссмейстер командует войсками и не сможет отлучиться.

— Конечно, конечно, это вполне понятно. А коннетабль тоже не сможет, по всей вероятности, быть в свите короля?

— Граф Сен-Поль прибудет, — уверенно выпалил Оливер, — хотя бы для того, чтобы иметь возможность в качестве бывшего фельдмаршала Бургундии и нынешнего коннетабля короля засвидетельствовать свою искренность по отношению к обеим сторонам; он должен символизировать собою связь между обоими государствами.

Брабантец внимательно смотрел на мейстера, с тонкой насмешливостью подняв брови.

— Вы превосходно осведомлены, господин камерарий, — сказал он. — Однако почему же коннетабль, находящийся совсем близко, не прибыл вместе с кардиналом и вами?

Неккер задумчиво покачал головой.

— Видите ли, шевалье, — сказал он с значительным видом. — Я мог бы в ответ на этот вопрос что-нибудь выдумать: что он не получал приказа или не располагает временем, или, наконец, что у него нет охоты. Но я скажу вам правду, — единственно лишь по той причине, что этой правдой служу и хочу служить моему царственному повелителю: «Met raedt en daet, met doodt en bloodt».

— Вы фламандец! — воскликнул пораженный шевалье. Оливер усмехнулся.

— Точнее сказать: я говорю по-фламандски и знаю Фландрию. Но позвольте мне продолжать: коннетабль наблюдает по приказу короля за развитием событий в Льеже…

— Льеж, — повторил тихо офицер, сдерживая волнение.

— Да, — прошептал Оливер, — сознаюсь вам, что Льеж — это самая большая забота короля, потому что именно из-за него герцог относится с недоверием к моему высокому повелителю. Нам известно так же, как и вам, что этот вулкан снова задымился. Мой царственный повелитель своим присутствием здесь в такое время и расследованием, которое сейчас ведет коннетабль, докажет вам, что он далеко стоит от этого движения и порицает его. Раз и навсегда рассеет король подозрение в том, что он устраивает мятежи в герцогских городах. Неужели вы допускаете, что он отдается во власть Бургундского герцога в то самое время, когда организует новое восстание в Льеже? Король приезжает, потому что он невинен и желает доказать спою невинность. Я это хорошо знаю, потому что я ведаю у него фламандскими делами, я…

Дверь отворилась. Появились канцлер и Балю с приветливыми лицами и учтивыми словами на устах.

На обратном пути посольство повстречалось в Сен-Кентене с курьерами короля, сообщившими, что нетерпеливый монарх покинул Компьен и уже ожидает их в Нуайоне. Было шестое октября, и Балю известил коннетабля, что Людовик прибудет в Перонну, по всей вероятности, дня через три, а потому тотчас же надо отдать приказ о наступлении Вильдта. Оливер испытывал страшное волнение, по мере того как они приближались к маленькому городку у пикардийской границы. Он одновременно и боялся и жаждал встречи с королем. Эта противоречивость, которую он сам едва понимал, сообщала его действиям колеблющийся характер и мешала ему принять определенное решение в ту или другую сторону; к тому же у него не было сил прислушиваться к своей совести, так была она отягощена. Совесть требовала от него ясного и точного расчета — мера за меру и вина за вину. Он думал про себя, что найдет любовника Анны, человека с настороженной совестью, автора поразительной приписки. Он надеялся отделаться от него одним махом, чтобы стряхнуть с себя свою слепую склонность к королю, стать свободным, холодным и идти своим путем.

Но он нашел только политика, великого игрока и человека тонких комбинаций. Он не услышал ни единого слова об Анне, ни одного слова о напряженности взаимных чувств. Он даже ка замечал ни разу, чтобы всепроникающие глаза Людовика были на него направлены. И он с какой-то беспощадностью, почти с ненавистью, искал опасности.

— С ведома ли вашего величества, — спросил он в одну из тех редких минут, когда остался с королем наедине, — с ведома ли вашего величества его высокопреосвященство отказался от охранной герцогской грамоты для вас?

— Да, конечно, — ответил Людовик.

Оливер замолчал, подавленный. Он искал причин душевного отчуждения между ним и королем; он испугался, потому что ему почудилось, что король стал ему непонятен и даже до жуткости чужд, в то время как его собственная душа стала теперь для короля более ясной, чем когда-либо. Он также чувствовал, что король лишил его прежнего своего доверия не бессознательно, в пылу большой политической игры, но преднамеренно, и что эта перемена произошла или в связи с определенными переживаниями во время его отсутствия, или вследствие предчувствия его измены.

Восьмого октября вечером прибыли они в Сен-Кентен. Во время своего путешествия Оливер напрасно пытался поговорить с королем наедине и убедить его в необходимости взять с собою коннетабля в Перонну; кардинал и герцог Бурбонский, зять короля, который должен был в качестве единственной владетельной особы придать блеск довольно скромной свите короля, не отходил от Людовика ни на шаг.

Тристан, ехавший рядом с Оливером и наблюдавший за ним, заметил ему со своей дьявольской насмешливостью:

— А у вас, мейстер, по-видимому, ревнивая натура. Предоставьте вы им короля хоть на время. Любовь к вам государя все равно обеспечена, вам и вашей…

— Ради вашей виселицы, господин Тристан! — резко перебил его Оливер. — Повесьте на нее ваши шутки, они плохи. Заодно повесьте и обоих этих болтунов, которые поистине мешают мне хоть сколько-нибудь исправить неосторожность короля.

— Хо-хо, сьер Ле Мовэ, — засмеялся палач, — большим господам рубят голову, это вы должны были бы знать. Болтливость, правда, является подчас достаточным к тому основанием, но и желание исправлять ошибки королей иной раз также. Пусть его величество будет неосторожным, если это ему угодно.

— А беду расхлебывать придется нам, — ворчливо добавил Жан де Бон, ехавший рядом. — Я вполне понимаю ваше дурное настроение, мейстер Оливер: потому что, как вам известно, эта прогулка и мне мало нравится.

Неккер умолк. Перед городскими воротами король был встречен коннетаблем и магистратом. Людовик, не любивший церемоний, сделал лишь небольшую остановку и указал графу Сен-Полю место рядом с собой. Оливер понял, что надо держаться как можно ближе, чтобы хоть сколько-нибудь уловить их разговор. Король заявил, что на следующий день он желает прибыть в Перонну.

— Ваше величество, конечно, не приказываете мне присоединиться к вашей свите при моих теперешних отношениях с герцогом? — сказал коннетабль.

Оливер пришпорил лошадь и тотчас же так затянул удила, что лошадь встала на дыбы. Король и придворные обернулись, а мейстер как бы нечаянно протиснулся между Людовиком и Сен-Полем.

— Простите за беспокойство, государь, — сказал он и посмотрел на короля; когда он поворачивал свою лошадь назад, Людовик слегка улыбнулся.

— Государь, — поспешил сказать кардинал, — по всем впечатлениям, полученным мною в Перонне, я полагаю, что коннетаблю лучше не присутствовать при встрече. Мейстер Оливер может меня в этом поддержать.

Король, обернувшись, снова увидел прежний взгляд Неккера, почтительно прошептавшего:

— Я ни в коем случае не решусь противоречить его высокопреосвященству.

Король опять улыбнулся, потом он произнес после короткого раздумья:

— Я об этом подумаю, Сен-Поль, и дам вам ответ завтра утром.

Коннетабль заговорил с оттенком неудовольствия в голосе.

— С вашего позволения, государь, все говорит против моего участия в этом свидании, а потому я был бы вам очень благодарен за ваше скорейшее решение, тем более, что я намеревался просить отпустить меня уже этой ночью в мою ставку.

Людовик повысил слегка голос:

— Вам придется потерпеть до завтрашнего утра, коннетабль.

Тем временем шествие достигло ратуши; факелоносцы осветили ее портал и часть тяжеловесного готического фасада. Отряд остановился; король, не дожидаясь помощи Оливера, быстро соскочил с коня. Он отпустил почетный конвой горожан, Бурбона, Сен-Поля и Балю и в сопровождении Оливера, Тристана и Жана де Бона проследовал за городским камерарием в предназначенные для него парадные покои. Он приказал подать для себя и для трех своих приближенных холодную закуску, намереваясь вскоре отправиться на покой; теперь он больше не скрывал своего явного раздражения.

Остальные тоже были серьезны: Тристан — потому что обладал профессиональным нюхом по части преступных сюрпризов, Бон — из-за плохого настроения, Неккер — благодаря неожиданному страху перед собственным своим деянием и перед самим собою. С какою-то внезапною беспомощностью, нет, с чувством вновь вспыхнувшей внезапной любви к королю и к каждой морщинке его некрасивого лица, с чувством своей принадлежности этому человеку страшился он той лавины, которую сам привел в движение; страшился он самого себя.

«Ну, так скажи сейчас же, — понукал он себя. — Сейчас же! Ведь есть еще время! Смирись, потому что ты уже хотел смириться, допуская для короля нечто вроде смягчающих обстоятельств; признай, что он сильнее тебя, что от него ты не уйдешь. А если у него твоя душа, то почему же не может он обладать также и Анной? Скажи! Скажи! Скажи!»

Но губы его сжались так, что побелели. И он увидел тяжелый взор короля, направленный на него, всепроникающий, всеведущий взор…

— Ты стал что-то молчалив, Оливер, — медленно сказал Людовик. Затем он оглядел двух других. — Черт возьми, куманьки, что вас так удручает?

— Перонна, — сказал Жан де Бон, как бы отвечая за всех.

— Пресвятая дева, — засмеялся король, — это имя прозвучало у тебя похоронным звоном.

— Государь! — воскликнул Оливер, глядя на него пристально и смущенно, однако больше он ничего не сказал. Людовик с серьезным видом поднял брови, спросил громко и строго:

— Что советует Ле Мовэ? Ведь у него имеется добрый совет для меня: у него или у его лошади.

Оливер собрался с духом.

— Коннетабль должен остаться в вашей свите, государь, — сказал он решительно.

— Это мне сообщила уже твоя лошадь, — сказал Людовик с легкой иронией. — Ну, а теперь объясни-ка ты мне причины.

— Причины две, — отвечал Оливер; — первая это то, что его весьма ожидают в Перонне, как показателя мирных намерений вашего величества; впрочем, это менее важная причина. Вторая, и притом важнейшая, это то, что коннетабль явно не желает ехать.

Король взглянул на мейстера удивленно и недоверчиво.

— Оливер, — сказал он, — тут есть противоречие: ты знаешь, что бургундский герцог ждет и охотно увидит у себя Сен-Поля; если даже сам Сен-Поль этого и не знает, то все равно его нежелание ехать нельзя считать главнейшей причиной.

— А почему бы и нет? С вашего позволения, государь! — вежливо ввернул тут Тристан. — Ведь коннетабль противится, конечно, не тому, чтобы быть эмблемой мира, он противится из страха, что при известном обороте дел он может оказаться великолепным заложником.

— Хо, хо, кум палач, — сердито воскликнул Людовик, — ты тоже начинаешь каркать? Ну, а что ты прибавишь к его словам, Оливер?

— Господин Тристан очень умный человек, — отвечал серьезным тоном мейстер, — и это хорошо, что у него хватает смелости обратить внимание вашего величества на то, что при политических комбинациях всегда можно получить удар рикошетом! — Тут он понизил голос и заговорил как бы с усилием:

— Возможно, что Сен-Поль знает более конкретные причины для своих опасений… надо иметь это в виду и с этим считаться…

— Ну, а Балю, — перебил король и зорко посмотрел на Оливера. — Он-то, что же? Тоже ошибается?

Оливер ответил с некоторым колебанием.

— Кардинал только человек, да к тому же находится под влиянием предвзятого взгляда.

— А ты, Оливер? Твои прежние сообщения звучали иначе.

Несколько секунд царило молчание. Потом Неккер ответил очень тихо:

— Простите меня, государь, но ведь и некоторые ваши слова, обращенные ко мне, тоже звучали прежде иначе. Ведь все мы люди и можем ошибаться.

Людовик задумался, глядя перед собою. Потом прекрасная, чистая улыбка скользнула по его устам.

— Конечно, мой друг, — сказал он вдруг добрым голосом, — а потому никогда не будем необдуманно произносить свои приговоры, а тем более воображать, что мы знаем друг друга до конца. Ведь это повторение, Оливер, не правда ли? И оно звучит так же, как и в первый раз, ибо я пока не сознаю за собой никакой ошибки.

Он опять повернулся к мейстеру.

— Да, Оливер, и никакой вины, а она иногда родственна ошибке. Больше мне нечего говорить, мой друг, но у тебя, по-видимому, есть что сказать?

Неккер с силою сжал руки: внутри шла тяжелая борьба; вдруг он быстро и громко сказал:

— Не въезжайте завтра в Перонну, государь! Подождите еще неделю! Подождите хотя бы пять дней!

Король с удивлением поднял голову.

— Почему, Оливер? Что это значит?

Тристан и Жан де Бон тоже насторожились.

— Не правда ли, Неккер, — воскликнул последний, — ведь и вы чуете что-то недоброе?

— Я не доверяю Льежу, — отвечал Оливер взволнованно, — и послал туда самовольно агента, государь. Подождите, пока он не вернется.

Король покачал головой.

— Это невозможно, Оливер. Король Франции не может застрять в трех милях от своей цели из-за какой-то фантазии. Во всяком случае, я не могу ставить себя в смешное положение перед Бургундцем и обнаруживать перед ним свое уязвимое место. Я не хочу возбудить его подозрение и этим все испортить. Я должен переговорить с ним раньше, чем он свяжется с бретонским герцогом.

Он поднялся.

— Я доволен твоей, Оливер, и вашей, куманьки, предусмотрительностью, но, освобождая вас от всякой ответственности за будущее, я все-таки не могу ни на один час отложить этой встречи, так она важна и настоятельна. Пойдем, Оливер.

— А если вас заманивают в ловушку, государь? — грубо спросил Жан де Бон.

Король уже в дверях повернулся и высокомерно произнес.

— Тогда я жалею тех, кто ее поставил, и Тристана, которому много будет работы! Идем, Оливер! Однако как ты бледен!

Неккер с принужденной улыбкой последовал за королем в спальню и помог ему раздеться.

— Как ты бледен, — повторил Людовик. — Быть может, тебя оскорбило то, что я, хотя бы на одно мгновение, мог поставить смысл твоих слов в зависимость от наличия или отсутствия моей вины по отношению к тебе?

— Почему это должно меня оскорбить? — бормотал Оливер, опустив глаза, — и почему, государь, говорите вы только о вашей мимолетной мысли?

— Оливер! — испуганно воскликнул король, — что ты хочешь этим сказать?

Неккер поднял глаза.

— Что мы тоже люди и страдаем, как люди, — прошептал он, — и что мне приходится опасаться, не преувеличивает ли король маленькую человеческую боль и не сбрасывает ли со счетов большую человеческую вину.

Людовик долго смотрел на него, и его глаза приняли жесткое выражение.

— Если ты, мой друг, дерзаешь так говорить, значит ты имеешь на это право, — сказал он холодно. — Или ты уже раскаиваешься, что заботился о судьбе своей виновной личности?

Оливер схватил его руку и наклонился над ней.

— Нет, государь, потому что я не могу вас не любить! — сказал он и начал умолять. — Подождите еще неделю, государь, я предчувствую недоброе!

— Нет, — отвечал король твердо, — ты знаешь, что это невозможно. Но, чтобы успокоить тебя и предотвратить нежелательные события в Льеже, пусть коннетабль, которому придется победить свою неохоту и отправиться с нами в Перонну, завтра же даст знать Вильдту, чтобы он сидел тихо до моего возвращения во Францию. Есть у тебя еще какие-нибудь возражения, Оливер?

Неккер, не без колебания, отвечал, что нет. Потом он улегся и вскоре услышал быстрый и неравномерный храп короля. Он думал о почти слепой и глухой уверенности короля в его глубоком доверии к нему. Благодаря ночной тишине его мысли стали ясными и спокойными. Он допытывался у самого себя, почему вот только что он сказал «нет», когда ему хотелось сознаться и раскрыть заговор. Была ли это все прежняя жажда мести? Он закрыл глаза как будто для того, чтобы яснее услышать ответ. Нет, это было нечто совершенно другое! Его сердце стучало. Это был страх потерять короля. Да, действительно, это было так. Признание уничтожило бы доверие короля к нему; не только доверие, но и смысл его жизни, может быть даже и саму жизнь. Потому что Людовик отстранил бы его или по-своему прикончил. Раскрыть же заговор обычным полицейским способом было уже поздно; король не обратил бы внимания на бездоказательные утверждения, а он, Оливер, не имел никаких иных доказательств против гениальной работы Балю, кроме самого себя. Оставалось лишь одно — предоставить монарху идти в львиную пещеру, чтобы потом опять его оттуда вызволить. Оливер улыбнулся при мысли, какую большую работу для достижения этой цели уже совершил его дух, одержимый духом короля. Он чувствовал, что побежден, захвачен, почти лишен своего личного «я», и все же он видел себя более чем когда-либо хладнокровно и уверенно идущим к своей цели. Спасти короля! Принудить его к новой, сильной любви! Стать необходимым для него со своим новым знанием закулисной стороны событий. Быть правой рукой короля, его мозгом, его совестью! А ведь и в самом деле, засмеялся Оливер беззвучно, ведь если я буду принадлежать королю, я смогу отречься от самого себя. Он поднял голову; дыхания короля не было слышно, и Оливер почувствовал, что у Людовика открыты глаза и что он сейчас заговорит.

— Оливер, — сказал тихо король, — я никогда не забуду того, что, несмотря ни на что, ты все же продолжаешь меня любить!

Неккер беззвучно засмеялся и притворился спящим.

 

Глава седьмая

Псевдо-Дионис

Король выехал, когда на заре следующего дня колокола прозвонили к заутрене. Видимо, посовещавшись с проницательным Балю, коннетабль без единого слова возражения или знака недовольства подчинился приказу — примкнуть к королевской свите. Он даже отправил одного из чинов своего штаба в ставку начальника ландскнехтов на Арденнах, хотя отлично знал, что там в этот день и час никого нет; улыбкой своей он дал понять офицеру, что тот может передать приказ короля прекрасным, молчаливым дубам и букам.

Было 9 октября, воскресенье. То был день святого Диониса Парижского, который собственноручно принес усекновенную главу свою на то место, где хотел быть погребенным; так повествует смиренный Яков де Воражин.

— Это был благочестивец и князь церкви, совсем как вы, ваше высокопреосвященство, — усмехнулся Людовик, который по собственному какому-то капризу напоминал кардиналу об этой легенде. — Он написал свое Speculum Sannctorum, будучи весьма далек от политики. Вы-то ближе стоите к страстям мира сего, не правда ли?

Балю не совсем уверенно кивнул головой. Он не любил туманно-иронических намеков своего повелителя, — а сегодня меньше, чем когда-либо.

Холодный ветер гнал обрывки туч по широко раскинувшимся пикардийским полям. Время от времени шел дождь. По деревням, мимо которых они проезжали, звонили колокола. Когда деревни близко лежали одна от другой, звуки их колоколов сливались на ветру. Временами это звучало как набат. Король большей частью молчал. Вдруг он сказал, ни к кому не обращаясь:

— Не нравится мне сегодняшний день и не нравится его святой!

Он снова обратился к кардиналу, жутко улыбаясь.

— Буду ли я причислен к лику святых, ваше высокопреосвященство? Ведь я еду прямо к собственной могиле, хотя еще и с головой на плечах.

— Что за шутки, государь! — пробормотал Балю и взглянул на коннетабля.

Оливер, ехавший непосредственно вслед за ними, опустил голову.

К полудню они достигли окрестностей Перонны. На поле, к востоку от местечка Каппи, их с большой помпой встретил герцог. Бургундские войска покрывали всю широкую равнину вплоть до городских стен.

Карл Бургундский, прекрасный, как бог войны, в панцире чудесной миланской работы, выехал навстречу королю один и с непокрытой головою. Свита Людовика также осталась позади. Они приветствовали друг друга — тщедушный Валуа, с чародейской улыбкой на устах и колосс Карл, с лицом холодным и жестким как стальная его кольчуга. Улыбка сбежала с лица короля, и любезные слова застыли, когда острый его взгляд опознал через плечо герцога группу закованных в латы всадников, которые приближались медленно, держа в руках шлемы. Герцог Бургундский, наблюдавший за Людовиком, насмешливо искривил губы:

— Вот почетный караул вашему величеству, славные и благородные рыцари, которые хотели бы напомнить о себе королю.

Дьявольская режиссура герцога проявила себя сразу в совершенно явственной форме. Тут был Филипп Савойский, шурин короля, брат королевы, которого два года томили в темницах Лохского замка за то, что он был вождем савойской оппозиции против политики бесцеремонного захвата, какую проводил Людовик по отношению к Милану. Тут был сеньор дю Ло — два года назад бывший стольником короля, старшим постельничим его двора и верховным судьей королевства, которого роковой припадок королевского гнева в одну ночь низверг из временщиков прямо в подземелье замка Сюлли-сюр-Луар; несколько месяцев спустя он был отведен мессиром Тристаном в овернский замок Юссон и там испытал упрощенное судопроизводство заплечных дел мастера; однако ему чудесным образом удалось бежать перед самой казнью, оставив взбешенному палачу лишь голову бедного караульного офицера Ренэ де Нобль. Тут был Понсе де Ривьер, прежде королевский полковник и комендант города Юссона, откуда он и помог бежать бывшему постельничему, а затем вовремя скрылся и сам; Людовик знал, что этот человек служил в бургундской армии и ведет против него травлю. Тут был Пьер Д’Юрффэ, старый враг короля, опасный интриган и советчик фрондирующего принца Карла Французского. Тут был незаконный отпрыск королевского дома Антуан Бургундский, маршал герцогских войск, которому Людовик обещал было город Эпиналь, а затем отнял, так как город этот оказался подходящим подарком для нужного человека — герцога Лотарингского. Тут были еще представители Савойской династии, враждебной королю, несколько бургундских и немецких вельмож, которых король по тем или иным причинам преследовал, пытал или оскорбил. Тут были все его ненавистники и мстители, которые могут привидеться только в кошмарном сне. То был словно смотр карающей совести.

Вельможи серьезно и молча поклонились королю, который с неподвижным лицом и сжатыми губами смотрел каждому из них прямо в глаза. Затем они построились, чтобы следовать за ним. Маленькая свита Людовика приветствовала герцога и присоединилась к нему. Карл Бургундский слегка усмехнулся, когда Сен-Поль склонился перед ним и сказал ему тихо и резко:

— Вот какие дела!

Герцог был молчалив, из всей свиты он поблагодарил одного только Бурбона, не замечая остальных — в том числе и кардинала, — и бросил взгляд лишь на последнего — на Оливера. Процессия тронулась и сквозь стальные шпалеры недвижных гвардейцев медленно направилась к городу.

В немногих пригодных для жилья покоях Пероннского замка помещался герцог; поэтому королю был отведен роскошный дом генерал-интенданта. Но Оливеру стало известно, что вельможи, составлявшие жуткий почетный караул, расквартированы вместе со своими латниками в том же здании и в соседних домах; Людовик, не раздеваясь и не принимая пищи, все такой же скупой на слова и внутренне сосредоточенный, как и при въезде, послал своего камерария к герцогу с просьбой устроить ему квартиру во дворце, хотя бы и в несоответствующих его сану покоях.

Оливер обратился к канцлеру Кревкеру и был удивлен сообщением, что герцогу угодно говорить с ним лично. Он нашел Карла Бургундского в нише пустынной залы; тот писал, сидя за массивным столом.

— Его величество боится? — внезапно спросил герцог и поднял, слегка улыбаясь, голову.

— Не знаю, ваше высочество, — сказал Оливер с ударением, — чего мой высокий повелитель мог бы бояться, находясь под вашей защитой. Ему угодно жить вместе с вами, чтобы тем самым ускорить ход переговоров и иметь возможность обмениваться дружественными мыслями. Его величеству по опыту известно, к каким пагубным ошибкам и недоразумениям приводит дальность расстояния. Желание преодолеть эту дальность — причина приезда его величества.

— Вы не очень давно на королевской службе? — внезапно спросил герцог после небольшой паузы. Оливер взглянул на него и на мгновение помедлил с ответом. Затем он сказал вызывающе:

— Достаточно давно, ваше высочество, чтобы знать, почему состав почетного караула выбран не весьма удачно…

— Господин камерарий, — перебил бургундец, нахмурив брови, — выбирал я, и я считаю этот выбор отличным! И не моя вина, что у короля есть основания бояться этих людей. Очень может быть, что король имеет основание бояться и еще кое-чего!

— Ваше высочество, — медленно произнес Оливер и посмотрел на него взглядом серьезным и значительным, — может быть, король это знает, может быть, он знал это, когда сюда ехал, и может быть, он присутствием своим хочет доказать вам, что ему нечего бояться. Его величество просит отвести ему квартиру во дворце, дабы близость тех господ и их недоброжелательство не сгущали атмосферы и не отравляли ее. Если бы он боялся этих людей, то ему пришлось бы бояться и вас, ваше высочество, так как ведь вы сами сделали столь сомнительный выбор.

Герцог выслушал с чрезвычайным вниманием; затем он поручил канцлеру Кревкеру, тихо стоявшему около его кресла и многозначительно поднявшему брови при словах Оливера, незамедлительно привести в порядок — поелику возможно — несколько горниц в западной половине дворца. Оливер, полагая, что его миссия окончена, попросил разрешения удалиться.

— Еще одно слово, господин камерарий, — сказал герцог Бургундский, в то время как канцлер выходил из зала. Оливер напряженно ждал. Он благодарил судьбу, неожиданно позволившую ему принять некоторые предупредительные меры для спасения короля; он отлично знал, на какой струне играет. Герцог откинулся в кресле.

— Еще одно слово, — повторил он, — разделяет ли кардинал — такой же участник делегации, как и вы — ваше мнение о предположительной осведомленности короля?

«Ишь каков бычок! — подумал Оливер, внутренне развеселившись; — хитер-то как!»

— Прошу прощения, ваше высочество, — возразил он, пожимая плечами, — я не имею возможности ответить на этот вопрос. Я могу лишь сказать, что у моего высокого повелителя нет оснований доверять его высокопреосвященству менее, чем мне.

Он помедлил с минуту, а затем продолжал, умно играя интонациями голоса.

— Я должен сказать, государь, что вы совершенно правы, не рассчитывая возбудить чувства страха или вины у его величества, не рассчитывая и на сценические эффекты вроде почетного караула, а тем паче и на меры более крутые. Эти последние имели бы успех, будь они морально оправданы, либо будь их объектом человек, ничего не подозревающий. Рассчитывайте исключительно на добрые намерения моего повелителя, который находится здесь за тем, чтобы устранить все источники конфликта и добиться подлинного мира. И простите мне мою откровенность, ваше высочество.

Карл Бургундский скрестил руки; ноздри его раздувались. Он нетерпеливо или недовольно барабанил пальцами по стальному рукаву кольчуги.

— Не можете ли вы ответить мне, господин камерарий, — сказал он резко, — в порядке ли вашей официальной миссии вы сделали это предостережение?

— Несомненно, — ответил Оливер и склонился перед герцогом, когда тот встал, давая понять, что аудиенция кончена. Оливер пятился к двери под задумчиво-испытующим взглядом повелителя, как вдруг тот торопливо сказал:

— Мне доложили, сьер Ле Мовэ, что вы говорите на нашем языке.

— Да, ваше высочество, говорю и знаю Фландрию, — улыбаясь, сказал Оливер по-фламандски с явным французским акцентом.

— Вы и Льеж знаете? — спросил герцог неожиданно и громко.

— Разумеется, знаю также и Льеж, — ответил Неккер вежливо и слегка насмешливо, — хотя уже много лет как я там не был. И если ваше высочество думает, что я — один из предполагаемых тайных агентов короля во Фландрии и если вы, всемилостивейший государь, все еще носитесь с злополучными подозрениями, будто король устраивает восстания в ваших городах, то мы, к великой радости вашей, скоро сумеем доказать вам противное.

— Тем лучше, — отрезал герцог и повернулся к нему спиной.

Настроение короля улучшилось, когда Оливер вернулся с известиями от герцога; эти известия он облек в форму более любезную, чем то соответствовало истине. Людовик, находясь в состоянии депрессии, — да и по натуре — обладал свойством терять необычайную свою самоуверенность, если намеченная им цель ускользала, отдаляясь помимо его воли, или если наступала минута нежданной физической опасности. Неккер чувствовал это и знал, что теперь Людовик еще не в силах вынести неприкрашенных фактов. Но он знал и то, что достаточно одного лишь намека на опасность — и король станет в оборонительную позицию. И он видел уже жуткое выражение глаз Людовика, когда эти глаза выслеживали Балю и коннетабля. Поэтому Оливер указал ему только, что самое важное и нужное сейчас для короля — это возможно демонстративнее выказывать все превосходство своей личности и своего ранга.

Переезд во дворец состоялся в тот же день. Еще в отведенных королю покоях западной половины, близ башни, работали мастеровые, еще прикрывали они второпях коврами серые стены, вставляли недостающие стекла, таскали мебель, а король уже явился в сопровождении свиты и лично распределил комнаты. Для себя и Оливера он выбрал самую дальнюю горницу, в которую можно было попасть лишь пройдя анфиладу остальных, и в которой не было, как он удостоверился, никакого другого выхода. А между покоями кардинала и коннетабля он поместил в общую спальню Жана де Бона и мессира Тристана.

Неккер отлично заметил, что Балю еще с самого выезда из Сен-Кентена, а особенно — притом с явной нервозностью — с момента возвращения Оливера от герцога желает переговорить с ним наедине; но он не предоставил кардиналу подобного случая, скорее даже избегал этого и постоянно держался вблизи короля. Чтобы прелату стало еще больше не по себе, Оливер сделал вид, что не слышит робкого предложения кардинала вместе отправиться к герцогу для переговоров о помещении, и устроил так, что кардинал не смог ему сопутствовать против его воли. Но когда король, разговаривая со своим шурином Бурбоном, вышел на галерею, Балю оттащил Оливера назад в комнату.

— Черт подери, Неккер, — взволнованно зашептал он, — что такое с ним, — он указал на галерею. — Он что-нибудь подозревает? Он что-нибудь знает?

Оливер медленно пожал плечами и не ответил.

— Почему вы молчите, — зашипел кардинал с плохо подавленным бешенством, — почему вы не устроили так, чтобы коннетабля оставили в покое? Почему вы не взяли меня с собой к герцогу? Почему вы избегаете разговора со мной? Из-за вас тут с ума сойдешь!

— Потише, ваше высокопреосвященство, — холодно произнес Оливер. — Я все время около короля, я следую за ним по пятам, но я не могу влезть в его душу. А посему я не знаю, что он обо всем случившемся думает; зачем он приволок сюда Сен-Поля, почему он послал к герцогу одного меня и отчего он не спускает с меня глаз. Но я знаю, что вы действительно не в своем уме, если необыкновенный идиотизм этой сцены почетного караула не изумил вас и не настроил на подозрительный лад — в той же мере, как и меня — и как короля.

— Я ничего этого даже не подозревал, — уверял Балю.

— Ну-с, ваше высокопреосвященство, — язвил Неккер, — по-видимому, заговорщики волшебным образом портят взаимными сюрпризами план совместной работы. Герцог ни с того ни с сего демонстрирует живой перечень королевских грехов; вы собираетесь наворожить никем не жданное восстание; одному богу известно, какие волшебные силы способен вызвать третий и, пожалуй, самый лучший заклинатель и маг: король! Серьезно, ваше высокопреосвященство, вы ведь сами видите — в нем что-то кипит; вы, конечно, видите и то, что он глядит на вас с дружелюбием отнюдь не чрезмерным. Будьте осторожны, монсеньор, избегайте разговоров с глазу на глаз с бургундскими вельможами, даже с Сен-Полем, даже со мною; будьте осторожны!

Балю слегка побледнел. Шаги и голос Бурбона снова послышались ближе.

— Герцог обо мне говорил? — торопливо зашептал кардинал. Оливер отрицательно покачал головой и вышел на галерею. Балю на цыпочках поспешил к себе в комнату.

— Ты с кем-нибудь говорил? — недоверчиво спросил король и осмотрелся кругом.

— С его высокопреосвященством, — ответил Неккер и глянул вскользь на Бурбона.

— Государь, брат мой, — сказал Людовик приветливо, — пора уже переодеваться для пиршества.

Бурбон поклонился и вышел. Король прислонился к каменным перилам галереи и глядел на замковую башню, массивно и мрачно уходившую в туманно-серые сумерки.

— Чего ему нужно? — спросил он отрывисто.

— Ему нужно знать ваши мысли, государь, — сказал Оливер и усмехнулся.

Король повернулся к нему.

— Что я о нем думаю?

— И о нем, и о положении, в котором мы находимся.

— Он именно в этой связи спрашивал?

— Да, — ответил Оливер с ударением.

Король мрачно смотрел в мощенный красным кирпичом пол.

— И что ты ему сказал? — спросил он через некоторое время.

— Что я не могу знать мыслей моего повелителя.

Людовик глянул на него.

— И ты их не знаешь, Оливер?

Неккер молчал и потупил взор. Людовик подошел к нему вплотную; он тихо спросил:

— Как ты чувствуешь — он похож на человека со спокойной совестью?

— Нет, государь.

— И ты о нем такую же черную думу думаешь, как и я, друг?

Оливер поднял голову и посмотрел в глаза королю: в них уже появилась воля к борьбе. Неккер решился:

— Моя дума еще черней, — сказал он серьезно и поспешно добавил: — с сегодняшнего дня; вчера это были лишь смутные впечатления и предчувствия, их в той же мере ощущали Жан де Бон и мессир Тристан. Но может еще статься, что мы несправедливы, — стал он успокаивать Людовика, когда увидел, как исказилось его лицо. — Дайте мне осторожно все выведать, государь, дайте мне поработать, наблюдайте за Балю и Сен-Полем, и пусть они видят, что вы за ними наблюдаете; и прежде всего разыграйте перед Бургундским герцогом такую самоуверенность и такое всезнайство, чтоб у него заранее пропала всякая охота замышлять недоброе. И будьте покойны, государь, мы недолго будем бродить впотьмах; — он понизил голос и указал рукой на герцогскую половину дворца: — у меня там пара тонких ушей, и они слушают за нас.

Король усмехнулся; его хитроумно ухмылявшееся лицо снова выражало наслаждение политической комбинацией, снова у него перед глазами была цель. Оливер был им доволен, он последовал за королем в горницу и помог переодеться. Его радовала необыкновенная тщательность, с какой Людовик выбирал одежду: темный, отороченный соболем парадный камзол, а сверху — короткий, падающий складками плащ с широкими рукавами из той же материи и с тем же мехом; опушенную соболем шапку из золотой парчи и усеянный самоцветными камнями пояс, которому не было цены.

Когда старший камерарий бургундского двора торжественно явился за ними и провел их в громадную пиршественную залу, когда звучный голос Туазон Д’Ора, герцогского герольда и церемониймейстера, провозгласил: «Король идет!» и весь блестящий двор смолк и поднялся навстречу, — тогда Людовик с таким достоинством пронес сквозь ряды некрасивую свою голову, и от тщедушного его тела веяло такой грацией, и таким самообладанием был исполнен державный дух, облекавший его словно порфирой, что Оливер, идя за ним, весь расцвел от своеобразной гордости, радостной и одурманивающей как наркотики, и даже Карл Бургундский, уверенный в себе и прекрасный, как эллинский бог, в придворном бархате и горностае, и тот благоговейно склонился перед королем.

Троны короля и герцога стояли под балдахинами, — у бургундца балдахин был чуть пониже, — и на красном парчовом их фоне были вышиты золотом три лилии Валуа, увенчанные короной, и Брабантский лев.

Близ Людовика сидели: Филипп Савойский, канцлер Кревкер, Антуан Бургундский и прочие вельможи из состава почетного караула, согласно рангу; рядом с герцогом сидели: кардинал, Бурбон, коннетабль, Жан де Бон, мессир Тристан и сановники бургундского двора. Герцог Бургундский был жестоким режиссером и не преминул посадить напротив генерал-профоса его жертву — сеньора дю-Ло, которого тот пытал. Л’Эрмит приветствовал своего визави тонкой улыбкой.

Оливер стоял позади короля и подавал ему блюда, отведывая каждое кушанье. То же самое делал для герцога бургундский кравчий. Обязанности стольника исполнял при обоих государях тот самый Мельхиор ван Буслейден, который, будучи в милости у Карла Бургундского, четыре дня тому назад сопровождал канцлера на квартиру Балю и слышал там от Оливера много примечательного. Теперь они оба молча стояли рядом и делали вид, что не знают друг друга.

В зале, замшелые потолки и стены которого поспешно были обтянуты шелками, расположились, подобно отвратительным призракам, духи злого умысла. Придворный церемониал был лишь драпировкой, прикрывающей преступные намерения, такие же тонкие, как шелка на стенах. Среди подавленного, угрюмого шепота приглашенных время от времени резко выделялся спокойный, ясный голос короля. Затем герцог Бургундский встал и произнес застольную речь. Он был плохим оратором. Даже оставляя в стороне злой умысел, камнем тяготевший на душе этого честнейшего государя, надо было признать, что его речь прозвучала несвязно. Он выпаливал резкие обрубленные фразы, словно презентовал свое «добро пожаловать» на острие меча. Затем голос его стал от волнения хриплым, и слова более мощным и связным потоком ринулись из кипевшего в его груди вулкана.

— И мы желаем мира, государь. Мир для нас неотделим от справедливости и честности и уважения к однажды данному слову. Мы желаем недвусмысленности, государь, желаем прямо противоположного тем ухищрениям, которые в наши дни многие считают символом государственной мудрости. Мы желаем еще большего, государь; мы желаем мира, имеющего обратную силу, мира, который изгладил бы столько содеянного зла, сколько необходимо, чтобы будущее стало честным и справедливым. Мы, силою власти нашей, не боимся вызвать свидетелей совершенного беззакония и дать им слово. Мы силой власти нашей, осмеливаемся сорвать покровы с нечистой совести и показать ее во всей наготе. Мы, отвечая за судьбы вверенной нам страны, осмеливаемся использовать дарованные нам богом преимущества во имя нашей цели, осмелимся поставить любовь к народу нашему превыше долга гостеприимства и должного почтения к суверену, в том случае, если упорно противопоставленная нам воля не позволит мирно прийти к намеченной нами цели. Мы много желаем, государь; мы желаем сами предложить условия почетного и справедливого мира и определить его недвусмысленное содержание согласно нашему усмотрению, потому что у нас есть на то и сила и право.

Герцог внезапно оборвал свою речь словно из боязни, что сказал слишком много, и поднял бокал за короля странно беспомощным движением, раскрасневшись, как будто стыдясь произнести теперь обычные слова гостеприимства.

В зале царила убийственная тишина.

Людовик машинально, с застывшей улыбкой поднял бокал, отпил глоток, поставил бокал на место и поверх него посмотрел на кардинала ужасающим взором.

— Не нужно забывать Spiritus rector’а, — сказал он, и голос его был уже покоен, уверен и приветлив, — за здоровье вашего высокопреосвященства!

Балю поблагодарил; его широкое лицо стало белым. Необузданные речи герцога не так ужаснули его, как непоколебимо спокойное издевательство Людовика. Теперь в сущности было все равно, сбросит ли вспыльчивый Бургундец маску двумя часами раньше, чем следует, или нет. Если король уже не мог избежать своей участи, то чему помешают два лишних дня бессильного бешенства. Но кардиналу не давали покоя слова Оливера, его предостережение, сделанное сегодня днем. «Что знает Валуа и что он замышляет? Откуда бы взяться такому спокойствию, такой уверенности, если бы он ничего не знал и не замышлял? — А вдруг ему удастся уразуметь истинное положение вещей, отразить или отклонить удар и уехать подобру-поздорову?» Балю вздрогнул при такой мысли; он хорошо знал, что ожидает его в этом случае. Он посмотрел на Оливера — недоверчиво и в то же время ища поддержки — и снова опустил взор; его смутило и испугало лицо Оливера, по-видимому давно за ним наблюдавшего; Дьявол был единственным существом в зале, которое улыбалось.

Теперь говорил король — ясно, спокойно, звучно, сидя с небрежно вытянутыми руками и глядя все больше перед собой. Он утонченно-вежливо поблагодарил герцога за прием и за радушное приветствие. Он словно не заметил, как изумленно поднялись при этих словах головы слушателей. Плавный поток его речи не сгущался в какую-либо осязательную иронию, а тем более не переходил в критику, или защиту, или нападение. Он имел неслыханную дерзость отвечать на приветствие, которого никто не произносил; он ни единым колебанием голоса не давал повода думать, что слышал и осознал роковые угрозы герцога или хотя бы только считает возможным сам факт их произнесения. Карл Бургундский кусал губы, вельможи застыли на своих местах; на их глазах Людовик Валуа дерзнул перевоплотить речь герцога, услышанную и пережитую всеми присутствующими на протяжении десяти тягостных минут, в полную ее противоположность. Людовик Валуа, благосклонный суверен, отвечал на почтительнейшее приветствие своего вассала; он благодарил своего министра, стараниями которого осуществилась эта несомненно плодотворная встреча двух государей: как хорошо, когда король имеет возможность поддерживать дружеские и родственные связи с князьями своей страны! Один совместно проведенный день больше значит для блага двух народов, чем год, потраченный на бесплодный обмен нотами; а личное присутствие стоит целой армии.

Людовик сделал радушно-приветственный жест и взглянул на герцога.

— Любезный племянник, если мы начнем переговоры завтра рано утром, то к вечеру сумеем уже оглянуться на добрую часть пути, совместно пройденную по направлению к общей цели. Вы поймете тогда свои ошибки, вы отделаетесь от ряда предрассудков, весьма простительных и понятных, если принять во внимание вашу прелестную юность и рыцарственность. Король ваш рад забыть многое такое, что вам следует забыть с еще большей радостью и еще скорее; ибо король ваш готов позабыть о суверенной своей власти и быть лишь добрым вашим товарищем на пути к достижению славного мира. Пью за товарищеское, человечное, высокое единение наших душ, монсеньор!

Он с умной улыбкой поднял бокал. Герцог сидел неподвижно и со сжатыми кулаками; щеки его дрожали от ярости. Король сделал вид, что не замечает его волнения: он весело и ласково выпил за здоровье гостеприимного хозяина, поблагодарил, поставил кубок на поднос и удовлетворенно кивнул головой.

Затем король откинулся на спинку трона и невозмутимо обвел взглядом собравшихся; они глядели на него с ужасом, с изумлением, глядели оторопело или же втянув голову в плечи, смотря по воспоминаниям, ощущениям и желаниям каждого из них в отдельности. У соседа, государя Савойского, был растерянный вид; сеньор дю-Ло весь съежился, как под ударом; коннетабль — один из немногих — владел собой; на Балю не было лица. Только двое выделялись своей радостью в этой душной атмосфере: Жан де Бон, красная, увесистая туша, у которого глаза смеялись, а щеки вздрагивали от затаенного хохота, да Тристан, на тонком старческом лице которого выделялись насмешливо сощуренные, довольные, хитрые глаза. А по правую руку короля, почти задев его плечом, вынырнула третья голова: Людовик увидел Оливера, подававшего ему на золотом блюде крылышко лебедя; в опущенных веках и дрожащих губах Неккера было столько хвалы, восторга и преданности, что король тихо засмеялся. Честное слово, король смеялся, смеялся уже громче, и Жан де Бон, не в силах более сдерживаться, стал оглушительно вторить ему.

— Как вы веселы, добрые мои бургундцы! — воскликнул король. — Как удивительно располагает вас к веселью и словоохотливости присутствие повелителя веселой и словоохотливой Франции!

Все мучительно уставились перед собой, вперив глаза в роскошное убранство стола. Но Людовик и не думал оставить их в покое.

— И вам я благодарен, государи любезного мне савойского дома! Благодарю вас! Таких вещей я не забываю! А что вы, дорогие мои французские подданные, меня любите, об этом нечего и поминать.

Король обратился к бывшему своему старшему камерарию. Губы короля выдавали скрытую прежде стихийную жестокость.

— Мне сдается, сеньор дю-Ло, что уже давно король ваш не был к вам так благосклонен. Как давно, кум профос?

Тристан улыбнулся, не спеша подумал, погладил подбородок и ласково ответил тихим, приятным своим голосом:

— Я, государь, ровно два года назад беседовал в последний раз с сеньором дю-Ло и имел честь доказывать ему, — в порядке исполнения моих служебных обязанностей, — в чем состоят подлинные интересы вашего величества.

И профос поклонился вельможе с той же учтивостью, с какой два года назад закончил предварительное следствие пыткой, приказав своим молодцам раскалить гвозди и вонзить их под ногти пленнику. При ужасающем этом воспоминании дю-Ло сжал губы и подавил яростный стон.

— Уже два года! — король сделал вид, что изумлен; затем он задумчиво обратился к соседу, государю Савойскому:

— Не правда ли, брат мой, два года — это и очень мало, и очень много, смотря по обстоятельствам!

Филипп густо покраснел.

— Это так много, государь, — ответил он, глядя перед собой прямым, открытым взором, — что теряешь к человеческой жизни всякое уважение.

Коннетабль, сидевший напротив, внезапно сказал:

— Или наоборот — слишком мало, государь Филипп. К вашему выводу можно прийти и этим путем.

Людовик посмотрел на одного из них, потом на другого и спокойным тоном произнес:

— Это смотря по тому, к какой жизни теряешь уважение: к чужой или к собственной!

— К своей собственной, — сказал Сен-Поль.

— К чужой, — сказал Филипп Савойский.

— И к чужой, и к своей собственной, ко всякой жизни! — запальчиво вскричал герцог.

— Это ответ воина, — проговорил Людовик как бы в раздумье, — а что скажет нам служитель божий?

Он посмотрел на кардинала всепроникающим взором. У Балю хватило духу выдавить улыбку.

— Если бы я перестал чтить жизнь, богом сотворенную, — тихо сказал он, — то я не был бы служителем божиим.

— Совершенно неоспоримо, — измывался над ним король, обуреваемый всегдашней своей страстью к мучительству; — но ведь вы, кроме того, еще и государственный человек; неужели это никогда не приводит вас к душевному конфликту?

Балю тяжело покачал головой и нерешительно ответил:

— Государь, у меня нет ни малейших оснований для разговора на эту тему! Я не могу пожаловаться на дурное или отрицательное действие любого промежутка времени.

— Воистину не можете, — и лицо Людовика исказилось гадкой усмешкой, — по крайней мере, до сих пор у вас не было личных поводов разделять те пессимистические взгляды, какие здесь были высказаны. Я просто хотел узнать, что вы — прелат и политик — думаете о подобных умонастроениях. Ответ священника я уже слышал; теперь попрошу вас высказать ваше, если можно так выразиться, светское мнение.

Балю слегка пожал плечами. У него были хитрые глаза.

— Позвольте мне, ваше величество, продолжать черпать из бездонного источника богословия. Я отвечу словами блаженного Августина: «Время не течет по нашей жизни бесследно: чудны дела его, творимые в душе человека». А также словами апостола Павла в его послании к коринфянам: «Кто из человеков знает, что находится в человеке, кроме духа человеческого, живущего в нем». Священное писание говорит сверх того: «Всяк человек есть ложь», и это надо понимать не в моральном смысле, а как свидетельство об ограниченности человеческого духа. Я этим хочу сказать, ваше величество, что очень охотно верю в то или другое действие времени на государей Бургундского и Савойского, на сеньора Сен-Поля и на всех людей вообще; но я не могу ни объяснить, ни прочувствовать этого сам. Видеть, знать, что творится в душе другого человека, — этого я, смертный человек, не могу.

Он помедлил мгновение, затем продолжал, еще более подчеркивая слова:

— Человек несовершенен; он никогда не сможет узнать или предугадать, что совершается в душе другого человека!

Король, видимо, не торопился отвечать и задумчиво подпер голову рукой.

Что Балю чрезвычайно ловко защищался, прикрываясь общефилософскими и психологическими доводами, — это было неоспоримо. Даже Оливер изумлялся умной тактике прелата, который заблаговременно и дерзко парировал могущее возникнуть против него обвинение.

Оливер напряженно ждал ответа короля; он опасался, как бы кардинал не заметил по этому ответу, что подозрения короля не имеют еще под собой реальных доказательств и что вся самоуверенность Людовика — лишь дерзкая игра. Тут Оливер решился: он быстрым движением перегнулся вперед, слегка тронул короля за рукав, взял со стола блюдо и прошептал над левым ухом государя:

— Фарисей…

Он взял со стола серебряную корзинку со сдобой и прошептал, как бы мимоходом, уже с правой стороны:

— Лжец…

На этот раз Людовик слегка улыбнулся; раздумье, по-видимому, вновь привело его к той необычной форме беседы, которая только его — неизвестно почему — развлекала, но зато терзала других.

Он сказал — и голос его слегка вибрировал, и издевка в нем звучала чересчур ясно:

— Прелестно сформулировано, ваше высокопреосвященство. Вы бесспорно лучше всех здесь присутствующих владеете оружием диалектики. Оно и понятно: вы прошли хорошую богословскую школу. Отлично! Великолепно! Мне на голову упал кирпич: откуда вам было знать, как могли вы предвидеть, что владелец того дома, вблизи которою это случилось, нарочно высвободил кирпич, да еще подтолкнул его с преступным намерением меня убить. Это только маленький пример в доказательство человеческой ограниченности, — вы меня понимаете, монсеньор? — в доказательство полной вашей невиновности на тот случай, если вы, скажем, как раз в эту минуту шли рядом со мной. И даже в том случае, если вы сами привели меня к этому дому; и даже если вам хорошо известна ненависть ко мне его хозяина, как могли вы, ваше высокопреосвященство, прочесть злой умысел в его душе? Мой простой пример — без ссылок на писание и отцов церкви — сделал вашу формулу весьма наглядной? Не правда ли?

Балю неуверенно, но утвердительно кивнул.

— Чудесно, — воодушевился король, — а теперь вам всем господа, небезынтересно будет узнать, как я сам отношусь к этому вопросу. — Он возвысил голос и обвел глазами всех поодиночке. — Я, сеньоры, объявляю себя приверженцем теории недоверия. Разрешите вернуться к моему примеру. Я не только с самого начала считал бы хозяина дома на все способным, но считался бы и с возможностью того, что мой спутник посвящен в его план. Я, следовательно, либо шел бы все время по другой стороне улицы, либо, приняв все меры предосторожности, направился бы прямо навстречу опасности; направился бы с таким расчетом, чтобы камень меня миновал или же попал в моего провожатого, смотря по тому, насколько я уверюсь в его виновности. Я, ваше высокопреосвященство, хочу этим сказать следующее: быть может, я так же мало знаю, что творится в душе другого, как и вы, а быть может и немножко больше; но я — политик, и на всякий случай считаюсь со злом, сидящим во всякой человеческой душе. А так как у меня, сеньоры, только одна голова, и так как я имею обыкновение расценивать свою жизнь исключительно высоко, то я соглашаюсь не с героическим коннетаблем и не с полководцем — герцогом, а с любезным моим шурином Савойским, — и это ни для кого не является новостью. Я не ценю чужой жизни, сеньоры, и на это мое убеждение время не имеет никакого влияния. Я ценю только собственную жизнь и не желаю ставить ее на карту, как это делаете вы, любезный мой бургундский племянничек!

Последние слова, резкие как удар клинка, жутко прозвучали под высокими сводами. Лицо Балю передергивалось, словно на него сыпались пощечины.

Герцог опустил голову; он не в силах был вынести взгляда Людовика. Снова все застыли, испуганные и растерянные.

А король не переставал. Он словно посадил все эти души на цепь и рвал, дергал их из стороны в сторону; он мучил их своей загадочностью, своими злыми насмешками, он напоминал им их прошлое, показывал настоящее и, казалось, с капризной небрежностью определял их будущее. Но вот внезапно он одним волшебным мановением отогнал витавших духов страха и нечистой совести; могло казаться, что он все время не слыхал и не говорил ничего другого, кроме учтивых придворных фраз, какими обычно обмениваются в торжественных случаях преданные вассалы и милостивый король. Под конец он создал у всех настроение безобидной тихой веселости и добился такого смятения умов, что сам герцог, почтительно чокаясь с ним, задавал себе вопрос: не лучше ли и впрямь решить спорные дела миром, не прибегая к насилию, последствия которого так сомнительны? А вельможи восторженно, внимательно, самозабвенно ловили каждое слово своего повелителя. Один лишь Балю не поддался очарованию; он в безотчетной какой-то подавленности хватался рукой за золотой наперсный крест: ему чудилось, что Неккер — злой дух, стоящий за плечами короля — отуманивает дьявольскими чарами трепещущие души.

Вернувшись около полуночи к себе в комнату, король сбросил маску. С расстроенным, горестным лицом уселся он в кресле и пристально глядел на догорающие в камине угли. Голова была пустая и тяжелая; нечеловеческое напряжение сменилось апатией, ощущением слабости, беспомощности; толстые стены давили его. Он устало поднялся, подошел к окну, раскрыл его и стал вглядываться в ночь, нащупывая взором очертания замковой башни.

— Здесь уже умер когда-то король Франции, — тихо сказал он Оливеру; он думал о третьем государе Каролинской династии, Карле, которого один пикардийский барон заточил в башню Пероннского замка и замучил там насмерть.

Мейстер знал, что реакция неизбежна. Он продолжал тихо, спокойно прислуживать королю, поджидая минуты, когда царственный дух вновь охватит все происходящее. Людовик молча дал себя раздеть.

Раздался стук в дверь. Король в ужасе вскочил: он дико озирался по сторонам, словно отыскивая потайной ход или место, куда бы можно спрятаться. Оливер постоял мгновение совсем неподвижно, с угрюмым лицом.

— Кто там? — наконец спросил он.

— Ваше величество, — настойчиво прозвучал голос Балю. — Вы разрешите мне в этот поздний час все же просить об аудиенции?

Людовик взглянул на мейстера; тот пожал плечами.

— Дело терпит до завтра, Балю! — раздраженно крикнул король.

— Если бы терпело, то я ни за что не позволил бы себе нарушать покой вашего величества, — прошептал кардинал и взволнованно кашлянул.

Людовик снова опустился на подушки и натянул одеяло. Оливер наклонился к нему и тихо сказал:

— Поговорите с ним, государь. Его высокопреосвященство, видимо, не может заснуть с вашим дамокловым мечом над головой. Сдается мне, что он сейчас не очень-то расположен к фарисейству. И может статься, вы многое узнаете, если будете продолжать тактику сегодняшнего вечера.

Король кивнул головой. Оливер подошел к двери, отворил ее.

Балю еще не раздевался; прежняя энергия светилась во взоре; он вошел и, не медля нисколько, шагнул к постели. Людовику стоило большого усилия изменить выражение лица; но это было необходимо: ни в коем случае нельзя было дать умному прелату подметить депрессию и использовать ее. Голова короля холодно, неподвижно покоилась теперь на полотне и не повернулась к вошедшему. Одни лишь скошенные глаза глядели на него из-под полузакрытых век. Оливер стоял в ногах кровати.

— Государь, — тотчас же начал Балю, — сегодня вечером меня волновали две вещи: поведение герцога и то, как вы, ваше величество, обращались с ним и со мной, словно между мной и его неприкрытой угрозой есть какая-то связь. Вы обращались со мной так, словно я служу не вам, а противной стороне.

Людовик молчал и не шевелился. Кардинал выждал несколько секунд, затем произнес громче:

— Государь, вы обращались со мной, как с изменником!

Король закрыл глаза и, казалось, уснул.

Балю нерешительно посмотрел на Неккера; тот стоял, прислонившись к алькову, лицо его было строго, и он глядел в сторону.

— Мейстер Оливер, — сказал он, волнуясь, — ведь вы вели переговоры и подготовили этот приезд вместе со мной. Скажите сами: разве агрессивная тактика герцога не изумила вас до ужаса?

— Нет, — отрезал Неккер.

Балю отпрянул от него, но сдержался и дерзко спросил:

— А почему нет, Неккер?

Оливер взглянул на кардинала; он увидел и то, что король открыл глаза и наблюдает всю сцену. Балю не выдержал взгляда Неккера; он часто дышал.

— Что здесь такое происходит? — выдавил Балю, запинаясь.

Он снова обернулся к королю и увидел, что тот не спит, наблюдает.

— Государь, — вскричал он, полный отчаяния. — В чем вы меня обвиняете?

— Кого я обвиняю, того отдаю под суд, — тихо и равнодушно произнес король. — Я вас не звал, ваше высокопреосвященство. Вы явились по доброй воле. Вы имеете сообщить мне что-либо срочное?

Кардинал заставил себя казаться спокойным и быстро ответил:

— Коннетаблю удалось потайным образом переговорить с монсеньором Филиппом Савойским. Он выяснил, что сегодняшние угрозы герцога — не вспышки его всем известного темперамента, а проявление сознательной тактики. Тактика эта обнаружилась уже в выборе лиц, составлявших при встрече ваш почетный караул, а теперь герцог продолжает ту же тактику.

— А вы этого раньше не знали? — спросил Людовик.

— Воистину нет! — крикнул Балю и взглянул на мейстера.

Король повернул к нему лицо и повторил:

— А вы этого раньше не знали, ваше высокопреосвященство?

— Воистину нет!

— Ладно, — сказал Людовик и слегка усмехнулся, — оставим это; никто не обязан сам себя обвинять. А я, может статься, и знал. Больше ничего не имеете сообщить мне?

— Я потерял доверие вашего величества, — тихо и как-то в сторону проговорил Балю, — но я, государь, буду верой и правдой служить вам до последнего моего часа.

— До последнего вашего часа, — жестко повторил Людовик, — так и запишем! Но сперва — что вы имеете сказать в оправдание вашего позднего визита, Балю?

— Что бы там ни было, но я все еще осмеливаюсь давать вам советы, государь, — произнес кардинал с достоинством. — Мне представляется очень важным еще до наступления утра доподлинно узнать намерения герцога; тогда вы сможете во время переговоров сразу взять нужный тон. Я советую избегать всего, что могло бы раздразнить герцога, и обещать все, даже то, чего вы не намерены исполнить. Затем я советую известить гроссмейстера, чтобы он усиленным маршем стягивал войска к пикардийской границе.

Оливер, совершенно ошарашенный, поднял голову; этот человек проявлял себя стратегом поистине изумительным. Иметь наглость предлагать против собственного своего плана ряд мероприятий, весьма правильных с виду, а на деле бесцельных, — для этого нужно было быть хитрецом, не отступающим ни перед какой сложной ситуацией. Неккер отлично понимал, что Балю своими советами преследует двойную цель: вновь войти в доверие к королю, или же выследить, — что король знает и чего не знает. И если государь теперь хоть на миг поддастся речам Балю, тогда, — боялся Оливер, — тогда кардинал пойдет дальше, поднимет занавес не с нужного конца, доведет короля до того, что он чем-нибудь выкажет свою неуверенность и неосведомленность. А тогда все пропало. Оливер уже решился было, несмотря на угрожающую ему самому при этом опасность, заставить кардинала сказать всю правду, раскрыть заговор. Оливеру, как посвященному лицу, легко было вынудить такое признание у кардинала. Но лицо Людовика было непроницаемо, и это позволило Оливеру смолчать.

— Как обращаться с герцогом — это мне и самому известно, монсеньор, — неприветливо сказал король, — это я доказал еще сегодня вечером. Но вот вам следовало бы знать, что ни один французский курьер не выйдет из города и не минет бургундской пограничной стражи без предварительного просмотра корреспонденции. Может быть, вам, Балю, просто хочется узнать, приказал ли я Даммартэну — еще до отъезда сюда — следовать за мной с войсками?

По лицу Оливера скользнула усмешка. Балю выпрямился.

— Еще раз, государь: вы меня считаете изменником?

Король сделал вид, что не слышит; он устало провел по лбу рукой.

— Вы больше ничего не имеете мне сообщить? — спросил он.

— Нет, государь, — сурово сказал Балю и поклонился.

Людовик поднял на него взгляд.

— Вы больше ничего не имеете сообщить мне, ваше высокопреосвященство?

— Нет, государь.

Король повернул голову.

— Оливер, — проговорил он устало, — будь свидетелем нашего разговора. Запомни это «нет» высокопреосвященства.

— Государь, что это значит? — завопил Балю.

Людовик устало и скучающе отмахнулся.

— Идите, Балю. Я мог бы потребовать, чтобы вы подтвердили свое «нет» клятвой на вашем наперсном кресте. Но готовьтесь: вам еще придется это сделать в свое время. А теперь я хочу спать.

— Государь, — взмолился кардинал, и губы его задрожали, — государь, вы считаете меня изменником?

Король не слушал более и, казалось, спал. Оливер с непроницаемым лицом проводил кардинала до дверей.

Когда дверь за ним закрылась, Людовик с живостью привстал.

— Оливер, — вскричал он, волнуясь, — ты думаешь, он меня предал?

Неккер прошелся по комнате, словно взвешивая все за и против. Затем остановился у постели, сжал виски кулаками и твердо произнес:

— Да, думаю.

Переговоры начались в понедельник утром. Король был в отличном состоянии духа. Он сразу проявил непреоборимое самообладание и сильный волевой напор; он дружелюбно и вместе с тем деловито парировал всяческие неожиданные выпады, не давал увлечь себя по ложному следу и с самого начала занял первенствующее положение, — как накануне вечером. План противника — проявить побольше резкости, угроз, демонстрировать грубую силу так, чтобы Валуа позабыл обо всякой политической игре, спасая собственную жизнь, — этот план с самого начала рушился. Людовик спокойно, уверенно, словно иначе и быть не могло, стал руководить ходом переговоров; он так естественно, без подчеркивания, без лишних жестов давал чувствовать свое королевское достоинство, что противнику трудно было решиться на оскорбление величества и на прямое насилие. Людовик ни единым словом не намекал на вчерашние угрозы, а герцог не собирался их повторять. Полунамеки Оливера и поведение короля повергли его в такую же неуверенность, как и всех остальных участников заговора.

Но еще важнее было то, что его всегдашнее старое недоверие к Балю усилилось; усилилось и его неудовольствие по поводу приезда коннетабля. Он отлично заприметил странное поведение короля и Балю во время пира и обратил внимание на все обертоны в их диалоге. Но, памятуя замечание Оливера, герцог считал этот диалог великолепно разыгранной сценой, почти доказательством того, что они оба — король и Балю — совместными усилиями добивались общего замешательства и теперь собираются каким-то им одним известным образом извлечь из этого выгоду, прийти к какой-то цели; тут-то, — казалось герцогу, — подтверждается его старое подозрение, что Балю был и остался агентом короля, и что его участие в формировании новой лиги и вся работа его по подготовке свидания двух монархов не что иное, как новый триумф политики Валуа. По тем же причинам не доверял герцог и графу Сен-Полю, которому никогда не мог простить его официального перехода на сторону короля и того, что он принял звание коннетабля; заверения Балю о его сочувствии новой лиге герцог всегда считал чистой болтовней (так как не знал доподлинных взаимоотношений Балю и Сен-Поля, а граф, со своей стороны, ни разу не сделал попытки вновь сблизиться с герцогом), а присутствие Сен-Поля в Перонне Карл считал личным оскорблением со стороны короля.

Король жаждал доказать герцогу все ничтожество и всю нелояльность его бретонского союзника и предложил начать с бретонской проблемы; это приблизительно соответствовало и планам самого герцога. Людовик следовал в данном случае совету Оливера: ни в коем случае не затрагивать вопросы о фландрских городах, и в частности о Льеже, не вдаваться ни в какие доказательства своей лояльности и своего нейтралитета до тех пор, пока не вернется посланец из Льежа. Король ловко повел дело; казалось, важнее бретонского вопроса для него ничего нет на свете. Этой тактикой он добился того, что все прочие спорные вопросы в тот день даже не поднимались. Он подробно и многословно излагал мотивы своего похода на Бретань; затем со свойственной ему образностью дал характеристику герцога бретонского и дал ее в таких выражениях, словно перед ним сидел не союзник враждебной Бретани, а его собственный единомышленник. Герцог, со своей стороны, опасался хотя бы единым словом выказать свое согласие или недоверие. У него были основания полагать, что этот необыкновенный сеньор Ле Мовэ — кто угодно, только не болтливый дурачок, а скорее всего, тончайшее, острейшее из орудий короля; поэтому герцог и не поверил его утверждению (оно было ему доложено), будто у Людовика в кармане лежит сепаратный договор с герцогом бретонским. А король, словно опытный писатель, все усиливал напряженное ожидание и не торопился подойти к развязке; тут уж герцог окончательно заподозрил, что замечание камерария ничего общего с действительностью не имеет и лишь было нарочно предпослано словесным изворотам короля.

К вечеру герцог вдруг перешел в наступление. До него дошли слухи, — они всплыли несколько дней тому назад, — будто между Францией и Бретанью заключен сепаратный мир; но теперь, по-видимому, можно эту басню сдать в архив, так как иначе его величество не преминул бы сделать такое событие отправной точкой переговоров. Король на мгновение растерялся; погиб заключительный эффект, которым он рассчитывал после умелой подготовки неожиданно огорошить противника. Но он быстро овладел собой.

— Такое уж у меня обыкновение, любезный племянник: в дружеской беседе я всегда излагаю факты в самом конце, чтобы сперва иметь возможность убеждать, не принуждая. Я хотел убедить вас в нелояльности вашего союзника, а не в поражении моего врага. Допустим, что слух правилен; но он доказывает одно лишь поражение. А это — далеко не вся истина.

Тут уж герцог не мог скрыть своего волнения. Людовик спокойно вынул два пергамента.

— Вот, любезный племянник, мирный договор, которой будет ратифицирован по моем возвращении. А вот здесь — доказательство нелояльности вашего союзника: торжественный отказ герцога бретонского от союза с Бургундией.

Карл Бургундский побагровел от гнева, пробегая глазами бумаги, но не произнес ни слова. Его потрясло даже не столько само событие, сколько то, что кажущаяся уловка Людовика на деле была фактом; и этот факт был более чреват последствиями, более значителен, чем то известие, которому не поверил Карл. Валуа оперирует фактами, Валуа говорит правду, он не оставляет даже места недоверию, — это приводило герцога в замешательство, доходящее до совершенного отупения. Чему верить? Как благополучно миновать ту яму, которую он сам вырыл для противника? И разве можно теперь все еще думать, будто непонятная, демонстративная самоуверенность короля лишена основания и тайного смысла? Воистину у герцога оставалось только два выхода: применить грубую силу или признать свое унижение. Он молчал, стараясь ничем не выдать себя. Он не решался отвечать: все в нем кипело. Он подавил крик бешенства, увидев, как светились торжеством глаза Людовика.

Оливер с все растущим нетерпением ожидал прибытия брата Фрадэна. Он и сам знал да и замечал по взбудораженным лицам Балю и коннетабля, что громогласное эхо льежских событий должно в самое ближайшее время докатиться до Перонны. Чтобы спасти короля, чтобы прорваться через темные дебри тайны и не быть самому раздавленным при этом, нужно было бы одно: узнать льежскую новость первым и первым ею воспользоваться. Монаху угрожали тысячи опасностей, тысячи случайностей могли помешать монаху опередить безличное, мгновенно отдающееся повсюду эхо событий, опередить судьбу; и картины, одна другой ужаснее, вставали в мозгу Оливера. Его дерзко задуманный, умно разработанный план годился лишь в том случае, если он будет подкреплен показаниями свидетелей — очевидцев из Льежа; а ведь уж во вторник в воздухе могло запахнуть льежской бурей, и тогда всякое сопротивление будет бесполезным. Роковой час надвигался бессердечно и неудержимо как лавина. И в то время как у короля поднималось настроение благодаря удачному исходу дня, Неккер терял мужество.

К семи часам вечера вошел Даниель Барт; он с самого утра прощупывал взглядом каждого путника, проходившего или проезжавшего по дороге из Камбрэ, и теперь прошептал несколько слов на ухо Оливеру. Лицо Оливера на мгновение как бы залилось солнцем. Он закутался в длинный отороченный белкой плащ, какой носили флорентийские доктора, и поспешил в собор св. Иосифа. В одной из ниш, неподалеку от главного алтаря, стоял на коленях брат Фрадэн. Мейстер опустился на одно колено с ним рядом, плечо к плечу.

— На Питера Хейриблока положиться можно? — спросил он шепотом.

Монах утвердительно кивнул головой; Питер находится-де в гостинице и не тронется с места, так как грозный вид Даниеля Барта приводит его в трепет; а с другой стороны, Питер возымел большое доверие к нему, Фрадэну. Дело в том, что Льеж в волнении, полон слухов, наместник и епископ пытались пробраться в Тонгерн; удалось ли им это или нет, Фрадэн не знает; а в атмосфере общей растерянности перепуганному сборщику податей, Питеру Хейриблоку, показалось очень правдоподобным сообщение, что имя его стоит в проскрипционных списках; он благодарно схватил протянутую ему монахом руку помощи и не медля последовал за ним.

И Фрадэн слегка выпрямился, шепча: «Libenter gloriabor infirmitatibus meis».

Оливер удовлетворенно кивнул. Оба они еще некоторое время делали вид, что молятся. Затем Неккер прошептал:

— Завтра утром Даниель передаст тебе, в котором часу ты должен идти в канцелярию, а в котором часу Питер; у Даниеля же ты узнаешь, что вы оба должны говорить.

Монах кивнул и продолжал молиться.

— Я в долгу не останусь, брат Тоон, — тихо и с неожиданной сердечностью сказал Неккер, — ты это знаешь. Первое вакантное приорство у францисканцев останется за тобой.

Фрадэн перекрестился:

— Во имя отца и сына и святого духа.

Оба сказали — аминь. Оливер поднялся с колен и поспешно зашагал обратно во дворец; он обдумывал, какие решения принесут с собой ближайшие часы, и ощущал, как быстро колотится его сердце.

Король на отличном итальянском языке диктовал секретарю письмо герцогу миланскому; содержание этого письма он час тому назад выработал совместно с Оливером. Неккер знал от Балю, что вся французская дипломатическая почта проходит цензуру и что цензором является бургундский канцлер, поэтому те немногие грамоты и послания, какие исходили теперь от короля, составлялись Оливером для цензорского глаза. Кревкер мог прочесть в этой грамоте короля к герцогу Сфорца, что Милан должен теперь прекратить какие бы то ни было враждебные действия против Савойи, ибо король гостит у друга своего Карла Бургундского и совместно с ним работает для дела мира. Но между строк были незаметно рассеяны знаки шифра, означавшие как раз обратное: немедленно начать решительные военные операции. Этих-то значков канцлер не мог заметить, а тем более расшифровать.

Людовик дружески кивнул вошедшему Неккеру; он был в превосходном настроении, как всегда, когда мог пустить в ход интригу или политическую махинацию; но он тотчас же увидел по напряженному лицу Оливера, что тот пришел с каким-то важным, решающим известием. Людовик бросил диктовать.

— После, мейстер Альбертус. Теперь оставь нас одних.

Секретарь вышел. Король в беспокойстве спросил:

— Что с тобой, Оливер? Что случилось?

Неккер подошел к королю вплотную, и взор его вспыхивал необычным огнем.

— Государь, — тихо произнес он, — мужайтесь! Ваше подозрение можно считать установленным фактом!

Людовик упал в кресло; губы его побелели, руки дрожали.

— Мужайтесь, государь! — настойчиво повторял Оливер. — Только самообладание может вас спасти! — Он наклонился к уху короля. — Мой гонец возвратился. Льеж охвачен восстанием. Фон Вильдт раньше времени ударил на город…

Он смолк. Король в припадке бешенства колотил кулаками по резным ручкам.

Через некоторое время король успокоился и впал в раздумье; глаза его на вспухшем лице казались маленькими и усталыми.

— Это дьявольское совпадение! — воскликнул он наконец. — Но это еще не доказательство измены!

Оливер, глядя на него, произнес тихо и раздельно:

— Фон Вильдт выступил раньше времени по приказу коннетабля.

Людовик ухватился за ручки кресла и поднялся медленно, сгорбившись, как будто огромная тяжесть давила ему на затылок: лицо напружилось, жилы на лбу надулись так, словно вот-вот лопнут; уставившиеся в одну точку глаза были широко раскрыты, и такая ненависть светилась в них, что Оливер отшатнулся. Король прошел мимо Неккера, тяжело шагая, с согнутой спиной и висящими как плети руками, обошел комнату кругом, оглядывая стены как безумный; затем остановился перед Неккером и схватился за его плечи, словно боясь не удержаться на ногах.

— Да… — задыхался он, — да… я понимаю, понимаю… друг мой, спасения нет…

— Государь, — сказал Оливер с теплотой в голосе, — герцог еще ничего не знает!

Король резко выпрямился, не отпуская плеча Оливера и не спуская глаз с его лица; взор государя выражал сомнение и вопрос.

— А Балю?

— Его высокопреосвященство, — сказал Оливер и слегка улыбнулся, — рассчитывал на то, что весть о льежском мятеже лишь завтра или послезавтра дойдет до Перонны. И он не ошибся, потому что сегодня о случившемся знаем только мы двое, — даже он не знает, даже коннетабль не знает.

Людовик отошел от Оливера, лицо его стало спокойней, напряженная энергия вновь появилась в чертах.

— Теперь мне все понятно, — сказал он, наморщив лоб, — я уже знаю ту единственную возможность спасения, какую подготовил мой Оливер; мы узнали обо всем первые, и мы должны это наше преимущество каким-нибудь образом использовать.

— Да, государь, — оживился Неккер, — известить герцога о случившемся должны именно мы; и мы должны это сделать еще сегодня вечером, и было бы хорошо поручить это дело мне. Завтра рано утром мой гонец, лично мне преданный фландрский монах, состоящий в кое-каких отношениях и с Кревкером, передаст канцлеру то же самое известие якобы независимо от нас; а около полудня его спутник, один из высших герцогских чиновников в Льеже, мой земляк из Гента, на которого я по некоторым причинам имею влияние, в свою очередь доложит герцогу о льежской катастрофе и изложит дело опять-таки в выгодном для нас свете, тогда уж мы сможем более спокойно встретить волну непосредственных известий о мятеже. Тогда взрыв герцогского гнева будет, по крайней мере, ослаблен, а ваша позиция по отношению к нему не поколеблена.

Людовик оглядел его долгим взглядом.

— Оливер, — растроганно прошептал он, — мой Оливер…

Неккер испытывал глубокий и целомудренный стыд перед всяким проявлением благодарности. Душа его за последнее время была слишком истерзана, слишком потрясена, и сокровеннейшие, трепетные чувства уже не оставались послушно и мирно лежать на самом дне ее, как прежде. Оливер знал, что благодарность расстроит его, а короля размягчит. Важно было отбросить всякую чувствительность как нечто, мешающее трезвой воле и хладнокровному расчету. Оливер поспешно перебил короля:

— Вот, государь, что нужнее всего; останьтесь таким, каким вы были. Не выказывайте ни малейшей слабости, ни малейшего сомнения в своих силах. Напротив, пустите в ход несравненное оружие вашей диалектики и фехтуйте им до конца, до насилия включительно, если понадобится. И помните, — у герцога глаз остер, у Балю — острее всех, государь!

Людовик мрачно шагал взад и вперед.

— Если я только выберусь из этой дыры, Тристану придется поработать, — пробормотал он.

— Это в настоящий момент соображения второстепенные, всемилостивейший государь, — безжалостно оборвал его Оливер, — поймите, что и коннетабль, и его высокопреосвященство, — а вы ведь о них сейчас подумали, — вероятно, говорят себе то же самое. Если вы хотите когда-нибудь заполучить их в свои руки, то не должны и виду подавать, что помышляете о мести. Поражайте их разными неожиданностями, расслабляйте их тысячей неопределенностей, намеков, но не высказывайте прямых угроз. Нам, быть может, еще придется выдать их головы герцогу. Я надеюсь в самое ближайшее время уловить все нити заговора. Мне сдается, что мы узнаем много необычайного, много такого, что определит собой будущую политику Франции.

— Будущую политику Франции, — с горькой усмешкой повторил король, — кто знает, буду ли я ее носителем?

Неккер тотчас же повернул мысль короля к текущим неотложным делам.

— Какими суммами располагает сеньор де Бон? — спросил он вдруг. — Может статься, что мне придется пустить в ход деньги!

— У нас с собою около двадцати тысяч серебряных талеров, — ответил король уже деловым тоном. — Пятнадцать тысяч можешь истратить. Не скупись, Оливер, если нужно, истрать все.

Затем они условились, что делать дальше, как держаться по отношению к свите, и обсудили миссию Оливера к герцогу. Неккер всеми силами старался занять ум короля тончайшими наблюдениями над каждой мелочью, каждым жестом, чтобы тем самым оградить его от припадков малодушия, сделать его неуязвимым. Вскоре Неккер почувствовал, что дух Людовика работает точно, целеустремленно и бесперебойно и что слабость больше к нему не вернется. И Оливер незаметно ослабил волевой нажим, предоставляя королю духовное руководство.

Среди придворных, которых Оливер застал в прихожей герцога, был и ван Буслейден, и это пришлось чрезвычайно кстати. Пораженный офицер поднял голову, увидав королевского наперсника в такой необычайный час (было часов десять вечера). Мейстер подошел прямо к нему и отвел его в угол.

— Шевалье, — прошептал он, — мой высокий повелитель посылает меня к монсеньору герцогу Бургундскому по крайне спешному делу, не терпящему ни промедления, ни официальностей и церемоний. Буду вам чрезвычайно обязан, если вы устроите мне аудиенцию.

Буслейден колебался.

— Герцог, — сказал он, — в неподходящем настроении, он уже давно заперся с Кревкером, и его ни в коем случае нельзя беспокоить.

Оливер тонко улыбнулся:

— Сознайтесь, мессир, что вы у меня в долгу. Разве плохо я вас давеча информировал? За плохую, что ли, дипломатическую работу герцог сделал простого дворянина своим стольником на пиру? Думается, нет.

— О, конечно, я вам обязан, — сказал польщенный Буслейден, — но я поражен: неужели поручение короля, которое касается хода переговоров, не может подождать до утра? Скажу вам совершенно дружески, — вы явитесь весьма некстати и можете потерпеть неудачу.

Оливер потерял терпение.

— Если бы вы знали, в чем дело, — сказал он раздраженно, — то поняли бы, что сейчас мы переживаем исторический момент, когда вершатся судьбы и каждая секунда дорога. Будьте любезны, вспомните наш разговор и то, чем он закончился; этот финал вы, конечно, передали герцогу наравне с прочими моими сообщениями. Так вот, доложите ему, что неотложное мое поручение касается Льежа. Полагаю, что и на сей раз ваша карьера не пострадает, даже совсем напротив.

Офицер испуганно отступил на шаг, не замечая иронии в последних словах Оливера. Другие придворные всполошились, на их лицах изобразилось сильное любопытство. Но Буслейден поспешно и молча прошел мимо них и исчез в соседних покоях. Прошло некоторое время. Оливер был доволен тем, что адъютант не просто докладывает, а что-то долго говорит. Буслейден вернулся с дрожащим лицом и молча повел Неккера к герцогу.

Горница, в которую они вошли, была мала и скупо освещена; как и все покои Пероннского замка, она являла собой смесь ужасного запустения и наспех кое-как натасканной роскоши.

Карл Бургундский быстро шагал от окна к двери, и его могучая фигура заполняла собой темное пространство. Он не замечал вошедших Буслейдена и Оливера. У окна неподвижно, со скрещенными руками стоял канцлер; лицо его было в тени.

Оливер низко поклонился и остался стоять у дверей. Он не без удоволетворения заметил, что Буслейден тоже остался в комнате и встал по другую сторону двери.

Вдруг герцог выпалил резким, надтреснутым голосом, продолжая бегать взад и вперед по комнате, ни на кого не глядя, потрясая то и дело кулаками:

— Монсеньор Валуа может считать меня дураком, это его право! А я вправе его считать лисой. Но лиса сидит в западне, а болван нет; это разница, я полагаю! Об этом следовало подумать прежде, чем пытаться слишком много выгод извлечь из одного-единственного дня. Себя-то самого он никакими выдумками из капкана не вызволит!

Герцог вдруг остановился перед Оливером.

— Передайте его величеству королю, — если он действительно информирован о льежских делах и событиях лучше меня и желает мне в этом сознаться, то он этим самым допускает нечто такое, что я давно подозревал и очень хотел бы знать наверняка. Скажите ему, пусть еще раз обдумает свое сообщение, пусть подумает — посылать ли ко мне вас на ночь глядя или нет!

— Прошу прощения, ваше высочество, — возразил Оливер, — но я все же выполню возложенное на меня поручение немедленно и ответственность за это беру на себя. Разрешите мне напомнить, что не далее как вчера я имел честь отвечать на ваши подозрения. Я сказал вам, что очень скоро мы сумеем доказать их совершенную неосновательность. Это значит, что работа в соответствующем направлении уже велась, и что король решил воспользоваться вашим гостеприимством именно с целью оправдаться перед вами самым неоспоримым образом.

Он прервал свою речь и обратился к адъютанту:

— Я разрешил себе обратиться к мессиру ван Буслейдену с просьбой — удостоверить, что еще в бытность мою членом королевской делегации я честно и правдиво информировал его о мотивах, делающих личную встречу наших двух государей необходимой, в том числе и о тех заботах, какие причинял моему высокому повелителю льежский вопрос.

— Знаю, знаю! — нетерпеливо вскричал Карл.

— Отлично, ваше высочество, — Неккер был тем спокойнее, чем более кипятился герцог, — отлично, ваше высочество. Вы, значит, знаете и то, что точность и справедливость моих сообщений в первый же день переговоров подтвердилась по всем пунктам. И вы, вероятно, видели, по поведению его величества, что абсолютно чистая совесть, вооруженная абсолютным знанием всех фактов и обстоятельств, помогает королю достойно встретить некоторые, весьма странные проявления гостеприимства…

— Черт подери! — вскричал Карл, топая ногой. — Кто дал вам право меня критиковать?

— Вы сами, монсеньор, — холодно ответил Оливер, — ведь вы критиковали короля, именем которого я здесь говорю.

За этой непреклонностью слуги герцогу все время слышалась загадочная, странная самоуверенность повелителя, и его высочество был смущен. Он круто повернулся и снова зашагал по комнате.

— Кончайте! — коротко и резко приказал он.

Мейстер стал деловито докладывать:

— Как я уже сообщал мессиру ван Буслейдену, король поручил коннетаблю наблюдать за льежской равниной со стороны Люксембурга. Коннетабль явился сюда со следующими предварительными данными: предводитель немецких ландскнехтов Иоганн фон Вильдт расположился со значительными силами в районе Арденн и, по-видимому, имеет связь с Льежем, а может быть состоит с горожанами в союзе. В этом последнем обстоятельстве мой высокий повелитель не был уверен, но тем не менее собирался завтра при переговорах обратить на него ваше внимание. Однако час тому назад из ставки коннетабля прибыло известие, что отряды Вильдта выступили по направлению к Льежу, что по всей долине Мааса, где они проходили, вспыхнуло восстание против бургундского правительства и что в Льеже об этом уже знают. Мой высокий повелитель считает своим долгом незамедлительно сообщить вам об этом событии и посоветовать вам принять срочные меры. Уже завтрашний день, может статься, подтвердит прискорбную новость. Что же до моего высокого господина и повелителя, то он дает вам троякое доказательство своей лояльности: первое доказательство — то, что он извещает вас о событиях в Льеже; второе — его присутствие здесь в такой момент; и третье доказательство — немецкие ландскнехты, которых вы увидите в рядах льежцев.

После первых же слов Оливера Карл остановился как вкопанный и слушал его с растущим волнением. Теперь он нагнул голову вперед как разъяренный бык, выставляющий рога; на лице его резко обозначались скулы; Кревкер поспешно подошел к нему и прошептал на ухо несколько слов.

— Буслейден, — хрипло приказал герцог, — чтоб маршал и все военачальники были здесь через час!

Адъютант вышел. Герцог уставился глазами в пол, затем вдруг взглянул на Оливера полным открытым взглядом. Лицо его менялось и вздрагивало от напора противоположных мыслей. Он искал ответа, одновременно умного и честного.

Канцлер хорошо знал своего государя, то стесненно-сдержанного, то необузданно-вспыльчивого, знал и то, какой перед ним опасный, искушенный в диалектике противник; и, боясь новых промахов со стороны герцога, он решил, что пора вмешаться.

— Сеньор, — учтиво сказал канцлер, — заверьте его величество в нашей совершенной признательности.

— Да, — прохрипел Карл.

Оливер поклонился и вышел.

До возвращения Оливера король никого не принимал и не выходил из комнаты, не желая встречаться и разговаривать с Балю и Сен-Полем. Чтобы оба они не могли мотивировать предстоящую развязку появлением, уходом и возвращением Оливера, Людовик ловко и в разное время посылал куда-то с какими-то поручениями то Бурбона, то Жана де Бона, то генерал-профоса; однако делалось это так, чтобы кардинал и коннетабль ни на секунду не оставались наедине: то надоедливо улыбающийся мессир Тристан, то необычно молчаливый королевский казначей были вечно тут же. А когда вельможи расходились на покой и граф Сен-Поль должен был пройти в свою горницу, отделенную от комнаты кардинала спальней двух советников короля, то профос так ловко и с такой утонченной вежливостью пропускал графа вперед, что тот смог сказать Балю лишь «покойной ночи» через голову не в меру учтивого царедворца.

Возвращаясь от герцога, Оливер должен был пройти сперва комнату кардинала. Балю бросился на него как хищный зверь.

— Берегите голову, Неккер, вы слишком поздно решили идти против нас!

Оливер посмотрел на него с улыбкой.

— Понятно берегу, как и вы свою голову бережете, ваше высокопреосвященство.

Балю схватил его за руку.

— Заклинаю вас всем святым, мейстер, что здесь творится? Что известно королю?

Неккер пожал плечами и сказал уклончиво:

— Если бы я это знал, монсеньор, то и вы бы знали. Боюсь, что мы попали в собственную ловушку. Теперь каждый должен спасаться, как может. А это, пожалуй, нелегко.

Он резким движением плеч высвободился от Балю и уже был на пороге соседней комнаты. Жан де Бон, сидевший на постели, мотнул головой с недовольной миной.

— Я так стосковался по родной Турени, — сказал он, делая гримасу, — что мне хочется возбудить в вас ревность, мейстер.

У Оливера потемнело лицо. Тристан засмеялся:

— Не затрагивайте человеческих слабостей нашего Дьявола, Жан; мы сейчас всецело зависим от того, насколько беспрепятственно он сумеет исполнить свои адовы обязанности. Не в обиду будь сказано, мейстер, если вы нас вытянете из этого преддверия ада, то я вам охотно продам свою и без того уже слегка подмоченную душу.

Оливер проследовал дальше, словно ничего не слышал. В третьей комнате у окна стоял коннетабль и барабанил пальцами по стеклу. Он оглянулся на вошедшего, но тотчас же, брезгливо сгорбившись, отвернулся в другую сторону.

Оливер прошел дальше, бросив на него насмешливый взгляд. Четвертая горница была пуста. Неккер застал Бурбона у короля; во время отсутствия Оливера Бурбон был посвящен во все подробности дела.

Людовик вопросительно поднял голову; он казался спокойным и уверенным; ясность взгляда указывала на целеустремленную работу мысли. Оливер улыбнулся ему:

— Монсеньор герцог заверяет ваше величество в должной своей признательности и сейчас будет рвать и метать на военном совете.

— Хорошо, друг, — проговорил Людовик. — А вы, любезный брат, — обратился он к Бурбону, — будьте так добры обелить Оливера перед кое-кем. Уйдите еще раз с самым деловым видом, побудьте там где-нибудь с четверть часа, вернитесь озабоченный, а затем попросите Балю, Сен-Поля и обоих куманьков явиться на зов их государя.

Бурбон вышел. Людовик откинул голову и на мгновение закрыл глаза.

— Нелегко далась герцогу благодарность? — спросил он тихим голосом.

— Настолько трудно далась, — серьезно ответил Оливер, — что высказал ее Кревкер, а герцог лишь кивнул в подтверждение головою. Но его подавляло не столько недоверие, сколько растерянность. Теперь подождем — что принесет нам завтрашний день.

Оба они умолкли. Со двора доносились крики, шум шагов, бряцание оружия. Оливер увидел, как от волнения вздрагивают у короля брови. Мейстер стал говорить много и громко, чтобы заглушить эти наводящие страх звуки. Он отгонял от короля всякую мысль, ведущую к слабости или боязни, взвинчивал его энергию, снова и снова рассказывал про заговор, намекая, сопоставляя, все яснее обрисовывая ход дела, словно он сам при помощи соглядатаев, денег, наблюдений лишь теперь все лучше и лучше уясняет себе положение вещей. Оливер ограничился, понятно, характеристикой роли Балю и Сен-Поля в этом темном деле. Королю, обдумывающему детали предстоящей очной ставки, этого было достаточно.

Бурбон возвратился, пробыл очень недолго в комнате, затем именем августейшего своего шурина предложил четверым вельможам явиться.

Людовик сидел очень прямо, прислонившись к высокой спинке кресла, с неподвижным лицом, как судья; это впечатление он умышленно усугубил, встретив коннетабля пронзительным взглядом; когда же вошел кардинал, взор этот стал жестоким как у палача. Сен-Поль стоял бледный, но спокойный, немного раздвинув ноги; квадратный подбородок его слегка выдавался вперед. Жан де Бон, побагровевший от напряженного ожидания, и хладнокровный профос, по долгу службы заинтересованный в исходе дела, остались позади. Балю был хоть и очень бледен, но походка и вся осанка его выражали достоинство; он выдержал взгляд короля с твердостью поистине изумительной. Оливер стоял за креслом Людовика в тени.

— Сеньоры, — заговорил король негромким, почти равнодушным голосом, — имею сообщить вам, что Льеж восстал.

Послышался стон Балю.

— Фон Вильдт, — продолжал Людовик тем же тоном, — выступил раньше времени; сделал ли он это по собственному усмотрению, по чьему-либо приказу, или же просто на авось, этого я сейчас решить не берусь.

Он взглянул на коннетабля. Сен-Поль потупился, на лбу его блестели капли пота. Король продолжал ровно и просто:

— Провокация со стороны бургундских властей, вещь маловероятная вообще, мыслимая лишь в связи с моим пребыванием здесь, в Перонне, — в данном случае совершенно исключается, потому что герцог, которому я в первую очередь велел сообщить поступившее ко мне известие, изумлен не меньше моего… и не меньше вашего, сеньоры.

Он с еле заметной, невыразимой злой улыбкой смотрел на Балю и Сен-Поля, переводя взгляд от одного к другому. Кардинал сложил руки на груди, чтобы не видно было, как они дрожат.

— Государь, — сказал он и закашлялся, — государь…

— Сеньоры, — снова начал Людовик, не замечая его, — этот инцидент может сорвать переговоры и поставить под угрозу личную безопасность суверена. Ужасно было бы, если бы чья-то злая воля сознательно использовала это средство на мою погибель; ужасна для того, кто это сделал, ибо замысел его не удался; я вооружен против ударов судьбы, насколько может быть вооружен смертный человек. В ближайшие дни я попрошу вас, сеньоры, быть мужественными, не терять бодрости и помнить данную мне присягу. Поверьте, в моей власти будет отблагодарить вас за вашу верность. Вы видите, сеньоры, я совершенно не затрагиваю вопроса о личной ответственности кого-либо из вас за все происходящее, вопроса, который отнюдь не лишен значения. С этой минуты запрещаю вам покидать без моего разрешения отведенные нам покои, самостоятельно вести переговоры или беседовать с кем-либо из представителей противной стороны, а также распространять какие бы то ни было известия в устной или письменной форме. Я запрещаю это не из недоверия, а лишь затем, чтобы сохранить ясность положения и держать в руках все нити. Можете идти, сеньоры, покойной ночи.

— Государь, — снова начал Балю, — одно слово только…

— Государь, — сказал коннетабль, — разрешите…

Король встал и повторил чуть громче:

— Покойной ночи, сеньоры!

Неккер отворил дверь.

Наступил роковой вторник. Рано утром брат Фрадэн побывал у Кревкера и доложил ему о происшедшем. Что до Хейриблока, которому Даниель Барт показывал попеременно тяжелый кошель с сотней талеров и короткий, широкий нож, то не успел он еще явиться в замок к условленному часу, как уже целая волна известий и слухов затопила город. Беглецы из Льежа передавали об ужаснейшем мятеже, о бегстве епископа, наместника и их свиты в Тонгерн. Беглецы из Тонгерна передавали о захвате их города льежцами, о том, что убиты епископ и бургундский наместник и вырезана вся их свита. Иные, напротив, утверждали, что зверств не было; только епископ взят под стражу. Некоторые будто бы видели французских агентов в рядах повстанцев. Бургундский же сборщик податей Питер Хейриблок заверял, что в рядах бунтовщиков он видел немецких ландскнехтов; к его словам весьма прислушивались, потому что он был первым из высших правительственных чиновников, который прибыл из восставшего города. Он был тут же, по собственному предложению, послан в Брюссель для передачи срочных распоряжений. Прибывали новые беглецы, а с ними новые слухи. Катастрофа всегда отдается эхом противоречий, безмерных в своей искаженной, ужасающей неожиданности; и Перонна вся гудела от самых невероятных слухов.

К вечеру герцог издал грозный приказ — запереть замковые и городские ворота. Он был непроницаем, и нельзя было угадать его намерений. С тех пор, как Неккер вернулся от герцога, всякое сообщение с королем и его свитой прекратилось. Усиленная стража отделяла их покои от внешнего мира. Валуа и его приближенные были как бы в плену. Людовик потребовал свидания с герцогом. Разводящий офицер возвратился с сообщением, что монсеньор до последней степени занят и сам явится к королю, когда настанет для того время.

Оливер был бесконечно озабочен. Поведение Карла пугало его. Он и прежде опасался того, что герцог не станет ни признавать, ни оспаривать неопровержимого доказательства лояльности, предоставленного ему королем, а прямо пустит в ход грубую физическую силу; и это опасение, видимо, подтверждалось самым роковым образом. А такие невзначай накинутые путы, сковывающие и дух и тело, Оливер не нашел еще способа разорвать.

Глухо катились часы. Воздух словно сгущался в полутемных покоях; становилось трудно дышать. Король был недвижим как в столбняке. Он сидел, держась за ручки кресла, без единого слова, без единого жеста, откинув голову, слегка подняв подбородок. Казалось, он ждет чего-то или что-то обдумывает. Никто из вельмож не решался выйти из своей комнаты, никто не смел заговорить. Балю и Сен-Поль размышляли, каждый у себя в комнате, то беспокойно бегая взад и вперед, то часами прикованные к одному месту; остальные выжидали. Оливер наблюдал за королем.

Стемнело. Стража пропустила слуг, и они молча накрыли ужин. Когда они через некоторое время пришли снова, столовая была пуста, стулья не сдвинуты, кушанья не тронуты.

Наступила странная, необычайная ночь. Мрак и молчание царили в покоях. Лишь в королевской горнице горел свет и слышался шепот. Оливер раскрыл перед королем заговор во всем его объеме, — в ответ на внезапный и зоркий вопрос государя, свидетельствовавший своей всеобъемлющей, проникновенной остротой о том напряжении мысли, в котором жил Людовик последние несколько часов. Неккер ловко сумел направить внимание короля на первооснову заговора — новую лигу феодалов; он назвал в качестве источника своих сведений одного из агентов Кревкера, который еще в Париже был ему, Оливеру, многим обязан. Восстановление старой фронды не было для короля чем-либо неожиданным; он и сам уже делал соответствующие предположения, ставя их в связь с пероннскими переговорами; поэтому слова Оливера не встретили в нем ни удивления, ни недоверия. Имена, которые назвал потом Оливер, были Людовику чрезвычайно знакомы, являлись для него решающими, вызывающими на борьбу.

Оба они сидели как судьи необычайного тайного судилища. Решались судьбы людей, великие государственные идеи отливались в конкретные планы. Тишина время от времени прерывалась сменой патрулей, звуками команды, звоном оружия. Валуа, сидя взаперти, вершил политические судьбы Франции. Затем он умолк, занятый другими мыслями.

— Принц Карл Французский… Немур… Сен-Поль… Балю… — бормотал он.

Неккер знал: то были смертные приговоры. Он вспомнил ночь в Орлеане, когда кардинал был потрясен таким же точно перечислением. Он вспомнил еще, как Балю хотел непременно упомянуть в той же связи имя Оливера. Неккер с тихой дрожью созерцал серое, каменное, неумолимое лицо короля; и вдруг Людовик глянул на него.

У Оливера побелели губы.

— Что с тобой, Оливер? — спросил Людовик.

Неккер заставил себя улыбнуться. Мозг его лихорадочно трепетал в погоне за удачным ответом, и он, как бы схватив в охапку все размышления этого тяжелого дня, нашел ответ самый лучший.

— Государь, я, кажется, вижу спасение — на сегодняшний день, по крайней мере!

Людовик глядел на него в напряженном внимании.

— Поистине, государь, — воскликнул Оливер, — в этом наше спасение! Предложите герцогу совместный поход на Льеж!

Король возбужденно вскочил, глаза его горели; он зашагал по комнате, мысленно взвешивая все за и против.

— Верно, мой Оливер, в этом, пожалуй, наше спасение, — раздумчиво повторил он.

Уже близился рассвет, когда оба они легли на покой; а когда они встали, час еще был ранний. У короля был вид свежий и отдохнувший; ночная беседа подкрепила его, как долгий, глубокий сон. Утро Людовик заполнил фиктивными, никому не нужными совещаниями; к участию в них он привлек своего шурина, Тристана и Бона, а также Балю и Сен-Поля. Но уж близился вечер, а герцог все не являлся и не подавал о себе никаких вестей. Людовик стал опасаться, как бы Карл не уехал из Перонны, просто и без лишних слов оставив своего гостя в заточении; поэтому Оливер еще до наступления темноты попытался пробраться сквозь цепь стражи. На площадке лестницы, ведущей во двор замка, перед ним молча скрестили шпаги два светло-русых гиганта-гвардейца. Оливер остановился; на каждой площадке лестницы он видел усиленный наряд стражи.

— Именем короля! — резко скомандовал Оливер по-фламандски. — Позвать сюда дежурного офицера!

Солдаты передали его приказ дальше, по цепи. Несколько минут спустя вверх по лестнице вбежал молодой дворянин-офицер.

Оливер прокричал навстречу ему:

— Именем короля приказываю вам: проведите меня к герцогу с поручением от его величества, либо позовите сюда мессира ван Буслейдена, которому я все скажу и передам в вашем присутствии.

Ошеломленный офицер попросил его обождать. Через десять минут он возвратился с Буслейденом, испитое лицо которого носило следы ночных бдений.

— Шевалье, — произнес Неккер громким голосом, не обращая внимания на вооруженных людей, наполнявших здание, — король не хочет ни знать, ни видеть, ни помнить того, что позорно и страшно было бы видеть и знать. Король приказывает передать своему племяннику и вассалу Карлу Бургундскому, что он готов и всегда был готов принять верховное главнокомандование над карательной экспедицией против Льежа!

У ван Буслейдена задрожали веки. Неккер нагнулся к его уху:

— Если три доказательства лояльности, уже представленные королем, не тяготят здесь совести каждого честного человека, то вот четвертое доказательство, которое заставит покраснеть даже каменные стены! Вы с Кревкером должны позаботиться о том, чтобы позор этот не пал на герцога и не следовал за ним по пятам всю его жизнь. Его величество прощает и молчит.

Буслейден опустил голову.

— Герцог и сам измучился, — прошептал он. — Сейчас я его добуду.

Он торопливо вышел. Неккер поспешил к королю и сообщил ему о своем успехе. Людовик улыбнулся, потягиваясь:

— Если герцог придет, — сказал он, лукаво ухмыляясь, — то сегодня вечером в Европе станет одним необычайным мирным договором больше и одной жалкой лигой меньше. Если он придет, то завтра в церквах Перонны, а через три дня во всех парижских соборах раздастся самое необычайное «Тебе бога хвалим», какое когда-либо поднималось к престолу всевышнего.

Оливер вернулся к своему наблюдательному посту на лестнице; когда он проходил через апартаменты свиты, все глядели ему вслед, и на лицах одних была мука, на лицах других — напряженное ожидание. Оливер прождал около получаса с показным равнодушием, прислонившись к какой-то нескладной колонне. Затем на дворе послышалось необычайное движение. Солдаты застыли на площадках, словно железные статуи. По лестнице, звеня кольчугой и наколенниками, взбежал герцог; прекрасная голова его была обнажена. Оливер поклонился и посмотрел государю прямо в лицо, носившее на себе отпечаток бессонной ночи и внутренних борений.

— Христианнейший король ожидает вас с великой радостью, монсеньор, — официально начал Оливер; — судьба захотела, чтобы король достиг высокой своей цели гораздо быстрее, полнее и всестороннее, нежели сам он предполагал, ибо уже завтра во Франции и Бургундии зазвонят колокола.

Герцог взглянул на говорившего безмерно изумленными глазами и вдруг покраснел.

— Будем надеяться, — сказал он, резко отворачиваясь; но затем добавил тише, — вы один опаснее всей армии Валуа, сьер Ле Мовэ. Я должен был бы либо отрубить вам голову, либо сделать вас своим министром.

— Моя голова принадлежит не мне, — сказал Неккер и иронически усмехнулся, — поэтому позволю себе заметить, что вашему высочеству пришлось бы худо, если бы она сидела на плечах бургундского министра.

Герцог прошел мимо с таким видом, словно не слышал ответа. Оливер следовал за ним на расстоянии нескольких шагов. Тем временем Людовик сообщил вельможам своей свиты, что сейчас ожидается герцог бургундский. Двери всех комнат стояли настежь открытыми. Кардинал сидел на стуле делая вид, что углубился в требник. Он не встал, когда Карл прошел через его комнату, а лишь наклонил голову в знак приветствия, бросив быстрый, испытующий взгляд на неподвижное лицо Оливера и на твердый профиль герцога, еле удостоившего его кивком. Тристан и Жан де Бон застыли в церемониальном поклоне по обе стороны двери.

Сен-Поль стоял у окна, расставив ноги и скрестив руки, открытым своим взглядом провожая герцога от двери до двери, но не кланяясь ему. Карл закусил губы. Бурбон церемонно сопровождал его в самую горницу короля, затем удалился. Оливер вышел вслед за ним и затворил за собой дверь.

Людовик принял герцога с радушной улыбкой, небрежно откинувшись в кресле, протянул ему руку и предложил присесть на табурет рядом с собой. Карл не знал, будет ли Людовик придерживаться того же демонски-официального тона, что и его камерарий, или нет; поэтому он мрачно ждал, чтобы разговор начал собеседник. Людовик не торопился; он заговорил лишь тогда, когда увидел по нервно вздрагивающим рукам герцога, что тот в себе не уверен.

— Давайте играть в открытую, племянник, — сказал он изменившимся тоном; — это выгодно вам одному, потому что ваши карты мне к без того известны.

Герцог промолчал. Людовик, сидевший на возвышении, перегнулся к нему через ручку кресла.

— Когда я сюда приехал, племянник, я уже знал и видел ту хитроумно сотканную паутину, в которой должен был застрять. Я бы мог показать вам каждую петельку этой сети; я мог бы показать вам такие извивы, о которых вы и сами не догадываетесь или догадались только теперь. Я хотел дождаться только решающего момента, чтобы сорвать сеть не только с себя, но и с вас, потому что и вас уже опутали. Развязка подоспела скорее и внезапней, чем я думал; но это на пользу и вам и мне. Я прибыл сюда, чтобы обещать вам свою дружбу. Благодаря Льежу я смогу доказать вам, что я истинный друг ваш. Располагайте моей шотландской гвардией и пятью тысячами всадников, с которыми гроссмейстер вероятно уже прибыл в Сен-Кентен.

— Мы завтра выступаем, — просто сказал герцог.

Людовик положил руку ему на плечо.

— Вы себя побороли, друг мой. Я хочу отблагодарить вас за это, не поминая прежнего. Я по доброй воле дам вам все то, чего вы, по-видимому, надеялись добиться насилием. Бретань вас больше не интересует; но остальным вашим друзьям незачем было фрондировать: принц Карл Французский, многолюбимый брат мой, получит области Шампань и Бри; кроме того — если вы этого серьезно желаете, — я дам свое согласие на брак его с вашей юной дочерью Марией. В таком согласии я — по соображениям педагогического характера — до сих пор отказывал еще несозревшему и доставлявшему мне одни огорчения юноше.

— Я сам еще не принял определенного решения по этому вопросу, — сказал герцог в замешательстве, — но спасибо вам на добром слове.

— Немур получит еще какие-нибудь земли, — любезно продолжал король, — вам самому я предлагаю мир и согласие на основе последнего парижского соглашения. Вы удовлетворены?

— Я удовлетворен, — тихо, медленно промолвил Карл.

— Королю Савойскому, моему шурину, я предлагаю примирение и дружбу; я уже просил моего миланского союзника прекратить по отношению к нему какие бы то ни было агрессивные действия. Сеньору дю-Ло я дам наместничество где-нибудь на юге и тем его реабилитирую. Вы требуете еще чего-нибудь определенного для лиц, несших при мне почетный караул?

— Нет!

— И вот еще что, — прошептал Людовик, — с нами играли двойную игру. Кто именно, — я знаю, а вы догадываетесь. С Балю я сам рассчитаюсь. Если он в поисках защиты припадет к вашим ногам, вы оттолкнете его?

— Да, — сказал Карл.

— Коннетабль несет за льежскую катастрофу по меньшей мере условную ответственность. Он должен был не дать Вильдту соединиться с льежцами. Выдать его вам, племянник?

— Нет! — ответил герцог после краткого раздумья.

Людовик нагнулся к уху собеседника:

— Хотите его голову?

— Нет!

Король отвратительно сжал толстые свои губы.

— Так я захочу ее, когда придет время.

Около восьми часов, в присутствии всего бургундского двора и королевской свиты, мир был торжественно скреплен на кресте святого Карла Великого, который привез с собой Валуа. Зазвонили колокола.

Последняя ночь в Перонне. Король и Оливер уже легли на покой: горницу наполнила мирная тишина, и более свежий, чем давеча, неспертый воздух, — словно бы стены стали тоньше; и в том состоянии отрешенности, которое предшествует близкому сну, Оливеру послышался голос:

— Мой Оливер, я Анну не трогал…

Сердце Неккера забилось с такой силой, что он привстал и, прерывисто дыша, прислушался. Через некоторое время король опять сказал:

— Мой Оливер, я Анну не тронул…

Неккер дышал все прерывистей, словно тайне его стало тесно в груди. Он встал на колени тут же в постели и простонал:

— Государь, простите меня! Государь, я вас…

— Прощаю, мой Оливер, ибо догадываюсь и догадывался о том, что вы нуждаетесь в прощении. Прощаю тебе недобрую мысль твою ради великого и доброго дела, которое ты совершил из любви ко мне, поборов себя самого. Но, брат мой, то зло, что живет во мне, не прощает мне моего доброго поступка; не прощает из-за той недоброй твоей мысли.

Он умолк. Неккер соскользнул с постели и ощупью дополз до него и поцеловал ему руки. Король тихо промолвил:

— Теперь, брат мой, мы знаем друг друга до конца.

В парижском аббатстве Сен-Дени, куда святой Дионис принес усекновенную главу свою для погребения, три дня спустя служили торжественный молебен и пели «Тебе бога хвалим» по повелению короля, отправившегося вместе с герцогом Бургундским в поход на Льеж. Звонили колокола всего города, колокола всей страны.