Глава первая
Двойник
В начале ноября, в то время, когда раздраженные упорным сопротивлением и тяжкими потерями солдаты предавались еще в захваченном городе убийствам и грабежу, когда Лимбургская пожарная команда герцога в третий раз устраивала по определенному плану пожар, когда груды разбухших трупов плыли, словно плоты, между льдинами Мааса, а бургундские всадники насаживали на пики бежавших в горы мужчин, женщин и детей, — в это время король вместе со своей свитой и войсками покинул Льеж. Его племянник Карл провожал его вплоть до Гюи, а канцлер Кревкер — до самой границы.
Во время наступления и осады Людовик старался избегать всяких переговоров с участием парламентеров, чтобы не быть скомпрометированным показаниями предводителя ландскнехтов фон Вильдта. У стен Льежа король назначил своим шотландцам значительную премию за голову Вильдта и сформировал отряд стрелков, которому было дано единственное задание: устранить во что бы то ни стало этого человека. Во время страшной вылазки ландскнехтов, которая стоила осаждавшим пятисот человек, Вильдт был убит. Наемники, которым отрезал наступление отборный отряд под личным предводительством герцога, были сметены с лица земли.
При заключительном штурме города, согласно королевскому приказу, пленников не брали.
Неккер, все время находившийся вблизи своего повелителя, дивился ловкости и энергии, с которой Людовик расставлял сети своим открытым и тайным врагам. И, в конце концов, всех этих обуреваемых враждебными стремлениями людей король влек за собой на аркане, как некое многоголовое укрощенное чудище.
Единственным человеком, который тихонько и уверенно выскальзывал из королевских тисков, был — как это ни странно — коннетабль. В Камбре, — первом привале во время похода на Льеж, к французско-бургундскому войску без лишних слов присоединились три лучших его полка, которыми он с величайшим искусством командовал все время осады, так же, как Антуан Бургундский, Филипп Савойский и Понсэ де Ривьер — своими отрядами. Впоследствии, при отъезде короля, оказалось, что эти три отряда по численности не уступали войскам Людовика. И потому Людовик и Сен-Поль, — и тот и другой с улыбкой на устах, — совершенно дружески расстались в области Эн, которая замыкала собой владения коннетабля.
Менее посчастливилось кардиналу. Самым недвусмысленным образом отвергнутый герцогом и введенный в заблуждение как будто снова милостивым видом короля, который после Перонны обнаруживал по отношению к кардиналу прежнюю благосклонность, Балю не решался даже заговаривать о своем желании остаться в Бургундии. Точно так же его попытка проникнуть с помощью Д’Юрфэ ко двору Карла Французского окончилась неудачей, так как умный советник принца не хотел ставить на карту те значительные выгоды, которые по Пероннскому договору так легко достались его повелителю. Возможное бегство Балю к коннетаблю Людовик предотвратил очень простым способом: он не отпускал от себя Балю ни на шаг и все время устраивал так, чтобы между кардиналом и людьми Сен-Поля вклинивались гвардейцы-шотландцы. Когда улыбающийся король отпустил графа Сен-Поля, начальник шотландцев лорд Мильфорд получил приказание следовать за кардиналом по пятам и стрелять при его малейшей попытке к бегству. Но Балю, лишь слегка похудевший от пережитых волнений, спокойно и важно восседал на своем белом иноходце и на прощанье обменялся с коннетаблем лишь несколькими формально-учтивыми фразами.
В тот же вечер во время привала в Лаоне, когда кардинал пожелал уже улыбающемуся королю спокойной ночи и прошел к себе в комнату, у его двери постучались. Раздался мягкий голос сеньора Тристана:
— Именем короля!
Балю отворил. Лицо его побелело, как мел, левой рукой он ухватился за наперсный крест. Генерал-профос вошел спокойный, серьезный, учтивый, слегка дотронулся до сутаны кардинала пергаментным свитком с королевской печатью и тихим своим голосом произнес:
— Монсеньор Жан Балю, преосвященнейший кардинал, архиепископ Анжерский, именем короля я объявляю вас арестованным.
Тристан Л’Эрмит переночевал с двумя своими молодцами в комнате Балю; тот молчал и слабости не выказывал. Когда Тристан собрался со своим пленником в путь, то оказалось, что король со свитой и частью войска уже покинул город. Оставшийся многочисленный отряд должен был конвоировать кардинала.
— Сколько копий для одного священника! — насмешливо искривил губы Балю.
Сеньор Тристан слегка улыбнулся.
— Тем более польщенным может считать себя министр и политик! — любезно проговорил он.
Король остановился в замке Компьеннь, отпустив гроссмейстера и шурина своего Бурбона; они не посмели спросить, где Балю. Людовик ни слова не говорил о его аресте, и только Оливер и Жан де Бон знали о поручении, данном профосу.
Ночью Балю был доставлен в Компьеннь и заперт в башню.
Прошел еще день. Вечером дверь отворилась и появился король в сопровождении Оливера и Тристана.
Коленопреклоненный кардинал молился перед распятием из драгоценного черного дерева и не прервал молитвы. Людовик и его провожатые, обнажив головы, молча ждали у дверей.
— Аминь, — произнес Балю, осенив себя крестом, и встал.
— Аминь, — сказал король, перекрестился и надел старенькую свою войлочную шляпу с иконками на полях.
— Аминь, — сказал сеньор Тристан. Оливер перекрестился, беззвучно шевеля губами.
Прелат с достоинством поклонился государю и безмолвно предложил ему единственный стул, находившийся в комнате. Людовик сел, несколько секунд задумчиво смотрел перед собой и затем поднял серьезный проницательный взор на стоявшего перед ним Балю.
— Я вас считаю изменником, — начал Людовик спокойным голосом, нарочно повторяя те слова, которые сам Балю, доведенный до отчаяния, говорил в памятную ночь после дня святого Диониса. Людовику показалось, что по лицу кардинала скользнул луч надежды, и он поспешно поднял руку:
— Я это достоверно знаю, Балю.
Прелат глядел на него без малейших признаков страха. Король продолжал:
— Вы не оспариваете моего утверждения, Балю, вы не защищаетесь?
— Государь, я покончил все счеты с жизнью, — твердо сказал кардинал.
Людовик слегка опустил голову и задумался. Потом сказал:
— Вы признали себя виновным, Балю. Ну, а если я не хочу слушать ваших признаний? Если я сам хотел бы усомниться в том, что знаю? Если я попрошу вас вспомнить ту ночь в Перонне, когда вы пришли и предостерегали меня относительно намерений герцога, если я вас сейчас в третий раз спрошу: знали вы это…
Он встал, протянул руку и схватил золотой наперсный крест кардинала.
— …если я вас именем господа нашего Иисуса Христа спрошу, знали ли вы о заговоре? Что вы мне ответите, Балю?
Кардинал поднес крест к губам и поцеловал его; он говорил громким, ясным голосом:
— Во имя господа нашего Иисуса Христа, поюлившего за нас кровь свою, я отвечу: pater peccavi.
Наступила полная тишина. Король задумчиво провел рукой по лбу, посмотрел в пол и снова сел. Оливер кусал губы.
— Балю, — спросил Людовик через некоторое время совсем тихо, — вы не одни это знали?
— Да, я не один знал.
— Мой брат Карл Французский знал, Немур знал, коннетабль знал…
Кардинал бросил через плечо короля взгляд на Неккера; взгляд этот был холоден и спокоен, в нем не было ненависти.
— …и мой верный слуга Оливер, — докончил король.
Кардинал не ответил. Людовик наблюдал за ним очень внимательно. Волнение Оливера росло. Король снова заговорил, все тише, все медленнее, и голос его заставлял души присутствующих корчиться, как под пыткой:
— Ваше молчание — знак согласия, Балю. Что к первым трем именам, мною названным, вы ничего не прибавляете, это понятно; но что вы молчите при имени того, кто сейчас стоит за мной, в этом видна либо большая мудрость, либо большой упадок сил. Вы молчите, потому что считаете это нужным, Балю, или потому, что устали?
Кардинал ответил с мукой в лице:
— Я молчу потому, что мейстер действовал, как верный ваш слуга, так, как повелевал ему долг.
— Когда вы впервые его заподозрили?
— В Перонне.
— Вас сейчас не удивляет, что он допустил мой приезд в Перонну?
— Нет, государь. Ведь вы все заранее знали и против всего были вооружены.
Король помолчал. У Оливера задрожали колени, и он закрыл глаза под взглядом Балю.
— Можете ли вы, — тихо и безжалостно продолжал Людовик, — можете ли вы, Балю, — а ведь вы знаток людей и вдобавок вам теперь известно, что Оливер действовал по моему поручению, — можете ли вы, припоминая все, что было, начиная с вашего отъезда из Амбуаза, сказать мне: каждое ли слова Оливера, каждое ли его действие было игрой?
Кардинал снова взглянул в глаза Неккеру, который был этим загадочным допросом потрясен более, нежели пленник; обуреваемый раскаянием, забыв обо всем, Оливер простонал с воспаленным взором, не дожидаясь ответа Балю:
— Нет!
Король не шелохнулся, словно не слыхал ничего. Балю повел плечами, словно его знобило, приподнял слегка голову и сказал громче, чем Оливер:
— Да.
Людовик слегка кивнул головой.
— Чтобы добиться полной уверенности и ясности, которая мне представляется особенно необходимой и важной в этом деле, — продолжал он с убийственной своей мягкостью, — я повторю вопрос в несколько иной форме: можете ли вы, оглядываясь назад, вплоть до вашего отъезда из Амбуаза, объявить какие-либо слова или действия мейстера, хоть на одно мгновение, искренними, а не наигранными, не обманными?
— Да! — прокричал Оливер, не в силах молчать и не дожидаясь ответа Балю.
— Нет! — громко и твердо сказал кардинал.
Король встал с торжественной серьезностью судьи.
— Ваше высокопреосвященство, — проговорил он ясным голосом. — Вы хорошо сделали, что не послушались наветов лукавого. Оба ваши ответа — ваше «да» и ваше «нет» — спасают вам жизнь. В противном случае вам бы не сносить головы, как и тем трем господам, о которых мы только что говорили. Вам самим виднее, чем диктовались ваши ответы: политической мудростью или христианским смирением. Полагаю, что и тем, и другим; ибо, если бы вы обвиняли человека, спасшего жизнь короля, то король был бы принужден казнить обвинителя — того единственного человека, который может обвинять; а благодаря христианскому смирению вашего ответа мы вновь возымели должное уважение к вашей святейшей особе. За оскорбление величества и государственную измену я вынужден обезвредить вас, кардинал Балю. Я не предам вас казни — всенародной или тайной, как тех трех; ни единого волоса не упадет с вашей головы, я просто по своему обыкновению, отправлю вас в подземный каземат и позабуду о вашем существовании.
Широкие плечи прелата задрожали, казалось, он вот-вот упадет. Оливер бросился к нему, но Балю уже снова твердо стоял на ногах; он схватил наперсный крест и поднял его, как бы защищаясь, навстречу Оливеру:
— Изыди, сатана!
Неккер отошел с расстроенным лицом. По лицу Людовика пробежала улыбка. Он обратился к сеньору Тристану:
— Повелеваем тебе, генерал-профосу Франции, предать суду Жана Балю, кардинала-архиепископа Анжерского, по обвинению в государственной измене и оскорблении величества. Члены суда будут мною назначены.
Кардинал опустился на колени и произнес звучным голосом: — Solve vincla reis, profer lumen caecis.
Потом он стал тихо молиться. Король обнажил голову.
— Аминь, — сказал прелат.
— Аминь, — сказали Людовик и сеньор Тристан.
Оливер молчал.
Король решил вернуться на следующий день в Турень, не заезжая в столицу; Людовик всю жизнь терпеть не мог торжественных въездов, процессий, парадов.
Когда король — еще до допроса кардинала — сообщил об этом своем решении приближенным и увидел радость, вспыхнувшую в глазах Неккера, он, быстро замявшись, переменил разговор. Во время сцены с Балю Людовик отлично рассчитал, каково будет действие его неожиданных вопросов на Оливера. Возвратившись в свой кабинет, он серьезно и без малейшего удивления выслушал вопрос все еще не оправившегося от потрясения мейстера:
— У вашего величества несомненно найдется для меня работа в Париже?
— Да! — ласково и спокойно ответил Людовик и тотчас же обратился к профосу: — Ты, куманек, головой отвечаешь мне за Балю и доставишь его в каземат. Ты, Оливер, поедешь в Париж и подготовишь парламент к судебному процессу и к конфискации всего имущества Балю. Ты вручишь назначенным мною членам следственной комиссии их мандаты и дашь им понять, какой приговор мне угоден; затем ты подождешь, покуда Тристан прибудет в Париж. Тогда ты можешь вернуться в Амбуаз.
Король и Неккер остались наедине.
— Обязан ли я тебе в чем-либо отчетом? — немедленно спросил Людовик.
— Нет! — тихо ответил Оливер. — Но вы знаете государь… то, что я крикнул тогда при кардинале… меня не спрашивали и не уполномочивали… это была не ловушка для кардинала, это была правда.
— Я знаю, — молвил растроганный король, — я знаю, что ты — лучшая часть моего собственного я, мой двойник.
И он поцеловал Неккера в обе щеки.
Оливер провожал короля до Мо. По дороге они ни о чем не говорили, кроме как о парижском поручении Неккера и прочих политических делах. Но когда Оливер прощался с королем, когда тоска и острая боль засветились в его глазах, король крепко взял его за обе руки.
— Хочешь ехать со мной, друг? — спросил Людовик, еле шевеля губами. — Ты хочешь, чтобы я снова повел борьбу с самим собою, Оливер?
Неккер покачал головой.
— Да, вам пришлось бы снова бороться, государь, — ответил он чуть слышно, — а этого я больше не смею желать.
Король глядел куда-то мимо него. Потом задумчиво произнес:
— Ведь мы нераздельны, значит и виноваты можем быть друг перед другом одинаково.
— Да! — сказал Неккер.
— В таком случае мне уже легко сознавать, что ты — лучшая часть меня самого, мой двойник.
Оливер посмотрел ему в глаза.
— Лучшая часть пусть достанется вам, худшая мне, а все вместе пусть называется совестью, — молвил он загадочно и дерзко.
Король промолчал; потом сказал:
— Господи, помилуй нас грешных! До свидания, брат мой!
Неккер поцеловал ему руки и в тот же час выехал по направлению к Парижу. Король направился через Орлеан в Турень.
Вернувшись в Амбуаз, Жан де Бон в тот же вечер явился к Анне. Она было перепугалась, но веселое, брызжущее здоровьем и жизнерадостностью лицо Бона сразу ее успокоило. Он поторопился рассказать, что мейстер чувствует себя превосходно, что он совершил нечто великое, что заслуги его перед троном неизмеримы, что король любит его теперь еще больше прежнего, если это только возможно; что мейстер сейчас в Париже, где выполняет весьма важное и почетное королевское поручение, и скоро прибудет сюда, в Амбуаз; покуда же он посылает в подарок жене вот это. — И Жан с грацией придворного передал Анне коробочку из свиной кожи. Она улыбнулась ему и просто ответила:
— Спасибо вам, сеньор. Я очень рада.
Царедворец склонился перед ней и лукаво поднял брови.
— И еще кое-кто другой радуется, сударыня…
При этих словах пальцы ее задрожали от волнения; она нажала нечаянно на пружинку коробочки. Крышка приоткрылась, и на пол упал мелко сложенный кусочек пергамента. Анна увидела нитку драгоценного жемчуга, который, согласно флорентийской моде, нужно было носить в волосах. Жан де Бон поднял с пола записку и подал ей. Она поспешно поставила коробочку на стол, развернула пергамент и прочла несколько слов, набросанных почерком Оливера: «Он властелин, Анна; и он — это я».
Она выронила записку и повернулась к де Бону с белым, застывшим лицом. Жан де Бон тихо сказал:
— Король ожидает вас, сударыня.
— Да! — сказал Анна еще тише и совсем медленно добавила: — я… очень… рада…
Полчаса спустя она была уже в знакомом круглом покое на самом верху башни. Она сбросила с себя покрывало, под которым шла по тихим переходам и залам дворца мимо лакеев и патрулей. Жан де Бон еще раз хитро улыбнулся, поклонился и выскользнул в потайную дверь.
На Анне было то самое платье из золотистого бархата, которое она надевала в ночь после отъезда Оливера; в волосах ее был жемчуг — его подарок. Снова в покое пахло цибетовой пудрой и миррой. Снова серебристый матовый свет падал на зеркальный потолок и на светлую парчовую обивку стен, на ковры нежнейших оттенков. И опять манило к себе низкое, широкое, покрытое песцовыми шкурами ложе. Но Анна осталась стоять у стены, прислонивши к ней голову; взгляд ее растерянно и безостановочно блуждал по комнате. Она попыталась было усилием воли вернуть себе то мужество, ту дерзкую готовность отдаться, какие были уже у нее однажды здесь, в этой башне. Но ей не удалось это; ее дух потерял связь с духом Неккера, ее мысли улетали за пределы комнаты и цеплялись за Оливера, но не находили его. Только теперь она поняла весь смысл его поспешно набросанных в записке слов. И она заплакала от сознания своего одиночества и заброшенности. То были беззвучные слезы; медленно катились они из широко раскрытых глаз по восковому лицу.
Снова послышался внизу шорох потайной двери и звук быстро поднимающихся по лестнице шагов. Но сердце ее не забилось быстрее, она не отошла от стены; губы не сложились в улыбку, рука не поднялась отереть с лица жаркие капли.
Людовик вошел в комнату, почти задев Анну дверью. Он поспешно подошел к ней, взял ее голову в обе руки и глянул ей в глаза. И она тоже смотрела в его глаза, словно ища чего-то; взгляд ее был странно вопросителен. Зрачки увеличились и слегка затуманились.
— Оливер!.. — простонала она, словно спрашивая о чем-то.
Король притянул к себе ее голову и поцеловал в губы.
— Анна, — прошептал он, обняв ее, — я тоже Оливер.
Он осторожно положил ее на шкуры. Откинув голову назад, она еще мгновение видела себя в зеркале, видела свое распростертое тело и расплывчатые контуры лица. Затем тяжкая тень опустилась на ее веки.
Когда Неккер несколько дней спустя увидел, возвращаясь из Парижа, темные очертания замка под серым ноябрьским небом, он вспомнил тот летний вечер, когда взорам его и Анны в первый раз представилась эта картина; и он вспомнил, как Анна сказала: «Мне страшно». И вдруг его стало знобить. Вместе с Даниелем Бартом и прочими спутниками он завернул в деревенский трактир и много выпил. Он не торопился. Опершись локтями на неуклюжий стол, он закрыл лицо руками.
— А ведь вы седеете, мейстер, — сказал Даниель, глядя на него.
— Да, да, — кивнул Оливер, — мне кажется иной раз, что мне уж стукнуло все пятьдесят… — и он взглянул на слугу с горькой усмешкой, — мне кажется иной раз, что мне столько же лет, сколько королю.
Оба замолчали. Оливер все пил и пил.
— Скажи-ка мне, добрый мой Даниель, — спросил вдруг Неккер и подпер рукою подбородок. — Посмотри-ка на меня: разве я не стал похож на короля?
Барт растерялся и не знал толком, что ему отвечать; он решил, что мейстер пьян и желает, чтоб ему польстили. Он вспомнил и необычайное поведение своего господина в Париже, где Неккер против всякого обыкновения каждую ночь напивался до бесчувствия, — и при том в самой дурной компании. Неужто сопутствующая ему удача, благосклонность короля и полнота таинственной власти, которой он пользовался, ударила ему в голову? Даниель просто не понимал его.
— Может быть, мейстер, — ответил он, запинаясь, — пожалуй, глаза, лоб… и уж, конечно, разум…
— Ну, а теперь, куманек? — проговорил Оливер, великолепно подражая звучному грудному голосу Людовика, оттопырил губы, с помощью пальцев выгнул крючком костлявый свой нос, слегка свернув его на сторону, и поднял правую бровь, как это делал король.
— Ради бога, мейстер, — прошептал Барт, испуганно озираясь, — будьте осторожны, мы не одни!
— Наплевать! — расхохотался Оливер и продолжал пить.
Было уже совсем темно, когда мейстер со своими людьми въехал в Амбуаз. И снова Оливер остановился у какого-то городского трактира; слуг с лошадьми он не отправил во дворец, а оставил их ночевать тут же на постоялом дворе; сам же он в сопровождении изумленного Даниеля подошел к пустынной стойке.
— Мейстер, — пытался урезонить его Барт, — нам и во дворце дадут вина. А ведь вы госпожу Неккер уже много недель не видали!
Но Оливер сел и сделал вид, что не слышит. Он ударил ладонью по столу и потребовал лучшего вина и закуску. Он ел, пил и не говорил ни слова. Даниель беспокойно разглядывал его серое, угрюмое лицо.
— Разве вы, мейстер, не собираетесь сегодня во дворец? — спросил он.
— Сам еще не знаю, — коротко ответил Оливер и снова погрузился в апатию.
— Король, пожалуй, уже не ждет вас сегодня, — сказал усталый Барт.
Неккер посмотрел на него внимательно. По лицу его блуждала горькая усмешка.
— Конечно, конечно, — захихикал он вдруг, — король меня уже, конечно, не ждет сегодня. Я это знаю. Разве тебе не известно, — добавил он таинственным тоном, — разве тебе не известно, Даниель, что я — дьявол, и что дьявол сидит в короле. Я мог бы сказать иначе: мое «я», находящееся в короле, уж не ждет сегодня меня, нечистого. Понимаешь?
Глаза его горели как в лихорадке. Он перегнулся через стол и схватил Барта за руку.
— Понимаешь, Даниель?
Барт раздраженно и озабоченно сказал:
— Вы пьяны, мейстер.
Оливер еще больше перегнулся вперед и тряс Барта за плечи.
— Дурак ты, дурак, — прошипел он, — как ты меня мучаешь! Вот в том-то и все дело! Когда я здесь пьян, то мое «я», которое сидит в короле, тоже, пожалуй, пьяно. И, быть может…
Он привстал, обхватил Даниеля за плечи и прошептал ему на ухо:
— И быть может я сейчас лежу рядом с Анной, Даниель, быть может я сам себе мешать не желаю!
— Ради всех святых, мейстер! — крикнул Барт в отчаянии и попытался освободиться из железных объятий Неккера. — Вы помешались! Это господь вас карает! Мейстер, дайте мне помолиться за вас! Оставьте меня!
Но Оливер держал его так крепко, что гигант не мог вырваться.
— Нет, Даниель, — простонал он, — нет, не молись за меня! Господь меня покарает, но на другой лад. Пойми это! Помоги мне! Верь мне!
В его мольбе было столько душевной муки, что даже неотесанный и грубый слуга был потрясен и почувствовал к нему нежность.
— Да, милый мейстер, — сказал он ласково, — я вас понимаю.
Оливер без сил опустился на сиденье, руки тяжело легли на стол, голова упала на руки. Молча, с закрытыми глазами просидел он так долгое время. Даниель уже решил, что он спит, и хотел встать, чтобы приготовить постель, но Неккер снова потянулся за вином. Барт остался сидеть, ожидая, что будет дальше. Оливер раскрыл глаза, поднял кружку к губам и единым духом выпил все до дна.
— Нет, Даниель, — сказал он вдруг спокойно и решительно, — я все-таки решил помешать.
Он встал, бросил на стол золотой и вышел из трактира уверенными быстрыми шагами. Барт шел за ним по пятам, так как думал, что мейстер пьян, сможет упасть на улице и расшибиться. Но Оливер был, по-видимому, трезв; он шел по замерзшей земле короткими твердыми шагами, не сбиваясь с дороги, не глядя по сторонам, и без малейших колебаний свернул на потайную тропинку, окаймленную капканами, волчьими ямами и самострелами, по которой и днем идти было небезопасно. Он ни слова не говорил своему спутнику и лишь хрипло восклицал «Нечистый!», «Ле Мовэ!» всякий раз, как гремящий латами патруль преграждал ему дорогу. Недоброе это слово отворяло ему все двери и все ворота.
Он шел все скорее, скорее, прыгая через четыре ступеньки, несся бегом по коридорам; добравшись до своей квартиры, он отослал пыхтящего Даниеля спать и с бешено бьющимся пульсом остановился у дверей своей спальни. Он с шумом скинул тяжелые сапоги, вытер пот со лба и прислушался. Но ему слышен был только хрип в собственной груди. Он громко закашлялся, задвигал стульями, сбросил с себя оружие, так что оно зазвенело о кирпичный пол. Ничто не шелохнулось кругом.
Он тихо позвал, а затем стал звать все громче и громче:
— Анна! Анна! Анна!
Он закричал во весь голос:
— Анна!
Ничто не шелохнулось. Он снял со стены факел и с горькой улыбкой отворил дверь. С этой улыбкой он вошел в спальню. Постель жены была нетронута. Платья были разбросаны там и сям. Баночки с притираниями и серебряные флаконы стояли перед зеркалом раскрыты, — ими только что пользовались. В воздухе пахло амброй, мускусом, миндалем. Оливер вдохнул знакомые ароматы, тихонько провел рукой по полотну подушки, словно то было лицо Анны, и стал смотреть на свою нераскрытую постель, по-прежнему улыбаясь.
И он покинул спальню. С факелом в руках скользил он, словно призрак, по переходам и галереям дворца, по лестницам, мимо недвижных, усталых гвардейцев, поспешно кланявшихся любимцу короля, через дежурную комнату шотландцев, охранявших жилые королевские покои. Сонный офицер вскочил с койки и услужливо доложил заплетающимся языком:
— Его величество еще работает.
Неккер кивнул головой и подошел к двери кабинета. Он тихо постучал условным стуком, ему одному известным, — один долгий удар, два кратких, — и так три раза подряд. Никто не ответил. Дверь была заперта; Неккер осторожно открыл ее своим вторым ключом. Горница была пуста, потайная дверь на винтовую лестницу отворена; сверху доносился заглушенный смех.
Оливер поднялся на цыпочках по лестнице, медленно ступая, останавливаясь на каждой ступеньке. Вот он уже у двери. Ему слышны циничные возгласы Людовика и нежно стонущий шепоток Анны.
— Оливер!.. Оливер!..
Он прижался лицом к двери и впился зубами в занавеску. Так стоял он долгое время. Затем он выпрямился, напружился весь, стиснул зубы и постучал в дверь тем условным стуком, которым только он один мог стучать, — один долгий удар, два кратких, — и так три раза подряд.
Внутри наступила мертвая тишина. Шли минуты. И голос Людовика донесся, почти неузнаваемый:
— Оливер?
Неккер не ответил и с шумом спустился вниз по лестнице. Он успел еще услыхать, как плачет Анна.
Сойдя в кабинет, Неккер уселся на троноподобное кресло короля, за его массивный письменный стол. Он ухватился за резные ручки, изображающие львиные головы, и стал ждать. Тут только почувствовал он опьянение: круглая комната кружилась перед глазами, вращалась вокруг него все быстрее и быстрее. Может быть, это было не опьянение? Может быть, дурман власти бросился ему в голову? Он сидел с надменным лицом и ждал.
Наверху распахнулась дверь, на лестнице послышался шум тяжелых шагов, и в комнату ввалился, шатаясь, Людовик, полураздетый, с одутловатым лицом и обведенными синевой глазами. Он ухватился за стул, чтобы не упасть. Оливер не встал перед ним.
— Я помешал тебе, брат мой? — спросил он короля, не спуская с него взгляда.
— Оливер… — пробормотал Людовик и схватился за голову. Неккер усмехнулся жестокой усмешкой.
— Кто здесь Оливер? Где здесь Оливер?
— Вот Оливер! — вскричал король, ударяя себя в грудь.
Неккер поднял правую бровь и проговорил, подражая звучному голосу Людовика:
— В таком случае, брат мой, возвращайся к госпоже Неккер. Не стану тебе больше мешать.
Людовик сжал пальцами виски и покачал головой.
— Нет, нет, — прошептал он, — сейчас я не могу! Я не могу. Господи, помилуй нас грешных.
— Кто это не может? — громко крикнул Неккер и встал. — Кто здесь король?
Людовик отступил, шатаясь, назад, словно его поразил удар. Но потом справился с собой.
— Я король, — сказал он тихо, словно стыдясь.
— А я кто, государь? — смиренно спросил Оливер.
— Ты, брат мой? Ты — моя совесть.
Людовик внезапно и смущенно отвернулся, тут только почувствовав свою наготу. Оливер снял свой длинный, подбитый мехом плащ и накинул его на плечи королю.
— Государь, — прошептал он, — Оливер был пьян. А король сейчас устал.
— Да, — сказал Людовик; его знобило. Оливер отворил перед ним дверь кабинета и хотел проводить его в спальню. Но король не позволил ему:
— Нет, это ты ступай к госпоже Неккер; я не стану тебе больше мешать. Покойной ночи, друг.
Неккер поклонился.
— Покойной ночи, ваше величество.
Король, завернувшись в плащ и слегка наклонясь вперед, прошел неровным шагом в свои апартаменты. Оливер запер дверь кабинета, поднялся по винтовой лестнице и быстро проскользнул в башню. Анна, сияя белизной, лежала на темных шкурах с широко раскрытыми затуманенными глазами и восковым лицом.
— Оливер… — с замиранием прошептала ока.
— Спи, Анна, — сказал Неккер и легонько поцеловал ее в лоб. — Спи. Король меня сегодня уж не потревожит. Он тоже спит.
Глава вторая
Клетка
Никто из придворных, ни даже сам король, не мог заметить какой-либо перемены в отношении Оливера к Анне, хотя то обстоятельство, что прелестная Анна — фаворитка Людовика, стало вскорости известно не одним только королевским «куманькам». Мейстер, получивший к тому времени дворянство и пожалованный в советники короля, обращался с Анной все так же приветливо. Придворные считали, что он — сговорчивый и терпимый супруг, и это вызывало улыбки. Один лишь Даниель Барт знал, что в те редкие ночи, когда его господин ночует у себя дома, он спит отдельно от Анны. И один лишь Даниель Барт знал, что жесткое лицо Неккера не смягчалось уже теперь и не озарялось светом при взгляде на Анну, и что у Анны пропала ее чарующая улыбка. Но даже Даниель Барт не видел, как постепенно стынет и гаснет Анна, и как становится она чужой ко всему на свете и к самой себе.
И однако после той пьяной, жуткой ночи ничего между супругами не было сказано, — ни слова. Ночная вспышка чувства была у Оливера последней. Еще во время парижских своих кутежей Оливер понял, что таков единственный выход из создавшегося положения, — единственный выход, если он, бесповоротно и всецело отдавшись душой королю, хочет жить, не испытывая гнетущего отвращения к самому себе. Он окаменел. Его не трогала больше ни собственная судьба, ни страшный приговор, который он вынес Анне и который он жестоко приводил в исполнение. Темная, непобедимо-человеческая сила его совести уже принадлежала королю, принадлежала так властно, что король, протрезвившись после ночной сцены, не мог забыть ее. Людовик долгое время не смел произнести даже самого имени Анны, покуда не нашел ее однажды вечером у себя в башне; глаза ее были пьяны, и она сладострастно лепетала слова любви.
Как объяснить то, что не одна лишь жадная чувственность, но и глубокая привязанность охватила стареющего монарха по отношению к этой женщине? Даже Оливер этого не мог решить, да и не желал решать, боясь, как бы точный и ясный ответ не растрогал его и не пробудил в нем вновь личного чувства. Отношения между Оливером и королем развивались так, что даже мысли не могло возникнуть о том, чтобы использовать Анну для каких-либо политических целей или целей личного честолюбия. Король не мог забыть тот трагический путь, которым он пришел к своей любви, а Неккер дошел до того, что ему нечего стало забывать. Он был равнодушен, слеп и глух к вспыхнувшей страсти государя, — совершенно так же, как и к собственному отмершему чувству. В глазах окружающих то была лишь придворная учтивость, которую все считали одновременно героической, дьявольской и достойной смеха. Но шепот, поднявшийся было вокруг тайны алькова, скоро заглох в шумной сумятице политической игры, утонул в похвалах, которые король на глазах у всех охотно расточал Неккеру за его ловкость и ум. Все отлично чувствовали, что за громкой хвалой, за внешними проявлениями благосклонности у Людовика скрывалось глубокое чувство к Неккеру, а не просто интерес к нужному интригану и удобному супругу.
Слухи о пероннских событиях, за которыми последовало падение всемогущего кардинала, усилили общий страх перед самодержцем и перед адской силой Неккера. Короля боялись, потому что знали его, а Неккера — потому, что его нельзя было ни понять, ни узнать. Тайный и страшно скорый суд над Балю, состоявшийся под председательством Тристана в запертом, крепко-накрепко охраняемом дворцовом зале и заседавший в составе двух духовных и двух светских пэров, трех советников парламента и его президента, способствовал своим приговором тому, что страх придворных перед Неккером превратился в какую-то суеверную жуть. Его уже и раньше называли Дьяволом, впрочем, не без легкой иронии, следуя примеру короля; теперь же, говоря о нем, все крестились. Его ловкая обходительность и близость к королю делали его неминуемой, неустранимой инстанцией во всех политических и административных делах; он отнюдь не был подчеркнуто недоступным — напротив, охотно всех выслушивал и радушно каждому отвечал; но его недоступность и отчужденность отлично чувствовались всеми; и в низких, каждодневных поклонах царедворцев сквозило преклонение перед Неккером и видна была заискивающая почтительность.
В тот самый день, когда Тристан Л’Эрмит огласил приговор суда над кардиналом Балю — пожизненное заключение, но без наложения оков на священную его особу, — заключенный был доставлен из зала суда уже не в подземелье замка, а в несколько более светлый и выше лежащий сводчатый каземат, посреди которого стояла железная клетка, высотою едва в человеческий рост, пять шагов длины, пять шагов ширины; тесное это пространство целиком заполняли дощатая койка, стол и стул. При виде этой клетки, как донесли потом караульные, — прелат вскрикнул так, что стены задрожали, и упал на колени; но затем собрался с духом и твердыми шагами пошел в узилище. Начальник караула прибавил еще, что кардинал благодаря высокому росту ударился головой о верхние прутья клетки и что ему, видно, всегда придется теперь стоять согнувшись. Король, которому не впервой было обрекать человека на бесконечную пытку, пожал плечами и грубо заметил:
— Пусть сделается меньше, вот и все.
При этом он не глядел на Неккера, но чувствовал на себе его взгляд. И тут же повелел рабочим, заклепывающим дверцу клетки, выгнуть повыше верхние прутья.
На другой день Неккер явился в темницу. Там было холодно и сыро. Через маленькие оконные отверстия, высоко под потолком, пропускавшие скудный свет, капала вода. Стены блестели от влаги. Балю без отдыха ходил по клетке взад и вперед, завернувшись в шерстяное одеяло и напялив на голову капюшон сутаны; в этом наряде он походил на толстую старую бабу. Он не обратил на мейстера ни малейшего внимания, а тот осмотрел стены и развалившийся камин, бросил быстрый взгляд на заключенного и вышел.
Появились рабочие с жаровнями, дровами, плотничьими инструментами. Сторож молча просунул сквозь железные прутья большую овечью шубу. Рабочие начали приводить в порядок камин, вставлять рамы, просушивать помещение; пол выложили циновками, вдоль стен поставили высокие, обтянутые сукном ширмы, которые на ночь должны были придвигаться к клетке. Пища, не отличавшаяся в первые дни от обычной тюремной, стала обильной и питательной. Каждый вечер Даниель Барт приносил кружку чудесного вина.
Оливер появился вновь, а за ним Барт и двое слуг, нагруженных фолиантами, пергаментом, письменными принадлежностями и свечами. Неккер осмотрел стены, окна и камин, в котором пылал жаркий огонь. Воздух был тепел и сух. Тогда лишь он обратился к кардиналу, на этот раз не спускавшему с него глаз.
— Вы на что-нибудь жалуетесь, ваше высокопреосвященство?
— На то, что король не дает мне умереть.
Неккер сделал вид, что не слышит безнадежности и глубокого смирения, прозвучавших в этом ответе; он мирно продолжал:
— Королю угодно по возможности облегчить ваше тяжелое положение. Он заботится об удовлетворении не только телесных нужд ваших, но и о том, чтобы ваш дух не оставался праздным; он хочет предложить вам занятие, вполне соответствующее вашей учености и его гуманистическим устремлениям. Король напоминает вам о плохих переводах греческих классиков, сделанных Трапезунцио, и просит вас исправить их; далее он просит вас переписать недавно найденные Поджио фрагменты из Цицерона, Лукреция и Плавта, а также «Сатирикон» Петрония, и, наконец, он желает, чтобы вы перевели на французский язык творения любимых его отцов церкви — Тертуллиана, Лактанция, Августина и Григория Турского. Весь необходимый материал король предоставляет вам из своей библиотеки.
Кардинал слушал с возрастающим изумлением. Легкий румянец покрыл его щеки.
— Это — прекрасная мысль, — тихо ответил он, — передайте королю мою благодарность.
По знаку Оливера сторож отворил дверцу; Неккер подал заключенному книги, переплетенные в свиную кожу, рукописи, письменные принадлежности и свечи. Затем слуги ушли. Оливер хотел последовать за ними.
— Мейстер, нам еще нужно поговорить, — сказал Балю, любовно перелистывая книги и с увлечением ученого начиная приводить в порядок материал. Неккер удивленно обернулся. Прелат обождал, покуда дверь захлопнется за Бартом и слугами. Тогда он отошел от стола, на котором высилась груда фолиантов, и знаком подозвал мейстера поближе. Оливер повиновался. Балю втиснул лицо между прутьев клетки и тихо проговорил:
— Нет, вы не дьявол, Неккер. Во всяком случае сейчас. И в Компьенне; — когда король допрашивал меня, вы тоже не были дьяволом. Я должен просить у вас прощения.
Оливер был до боли тронут.
— Оставьте, монсеньор, вы ошибаетесь. Я и сейчас действую по предписанию короля.
— Я не ошибаюсь, Неккер, — уверенно сказал кардинал. — Милости, мне оказанные, — еда, тепло, вино, книги — все это так не похоже на Людовика! Я его знаю; в его духе — клетка. И только.
Неккер бросил на него острый взгляд.
— Вы думаете, Балю, что вам удастся подобными словами перепилить железные прутья?
— Нет, мейстер, не думаю; я совсем не думал об этом. Я даже не знаю, что предпочтительней: жестокость ли короля, которая сократила бы ужасный остаток моих дней, или же ваша гуманность, обеспечивающая мне долгие годы мучений.
Оливер молчал, наморщив лоб; потом шепотом спросил:
— Хотите умереть, Балю?
Кардинал отступил на шаг.
— Я не понимаю вас, мейстер, — неуверенно ответил он. — Конечно, я не хотел бы долго жить.
Оливер протиснул лицо между прутьями.
— Хотите яду, монсеньор? Я кое-что в этом смыслю.
Балю воздел кверху руки.
— Я христианин и князь римской церкви! — произнес он громко и веско.
Неккер, просунувшись между прутьями, оскалил зубы.
— Изыди, сатана… — забормотал Балю, отступая к задней стене клетки.
Оливер с хохотом вышел.
Двадцатипятилетний принц Карл Французский, младший брат Людовика, последовал дружескому, очень сердечному приглашению короля; он боялся, в случае ослушания, потерять все те выгоды, которые ни за что ни про что свалились ему в рот по Пероннскому договору. Молодой, болезненный принц, всецело подпавший под влияние нескольких доверенных лиц, знал весьма немного о закулисной стороне пероннских переговоров; и он решился довериться братскому тону королевского приглашения. Правда, очень странным казалось то обстоятельство, что текст приглашения даже не упоминал о пожаловании двух обещанных областей; но дружеский тон указывал на то, что это лишь формальность, подразумевающаяся сама собою. Сеньор Д’Юрфэ, ментор Карла, надеялся даже в удобный момент добиться согласия короля на брак принца с юной дочерью герцога Бургундского. Д’Юрфэ полагал, что поведение короля в Перонне и Льеже доказывает коренной переворот в его политике по отношению к Бургундии, и думал осуществить теперь свой честолюбивый замысел, доказав королю, что брак Карла — в интересах династии, так как, в случае бездетности, герцогство Бургундское станет одною из коронных земель. Но Людовик, ненавидевший брата Карла и как фрондера и как предполагаемого наследника престола, — у короля не было сыновей, — слишком хорошо знал, насколько опасно и недопустимо позволить молодому принцу приобрести неожиданный вес и значение. Он боялся не хилой тени Карла Валуа, а колосса Карла Бургундского, который протянул бы таким образом руку к престолу св. Людовика. В Перонне король как будто согласился не только пожаловать Карлу обе области, представляющие для Бургундии важное стратегическое значение, но и дать санкцию на брак; этим участь брата была решена и смертный приговор ему вынесен.
Накануне приезда Карла король имел тайное совещание с Тристаном, Жаном де Боном и Оливером. Они решали, уподобившись Паркам, как долго еще оставалось жить гостю. Людовик желал, чтобы Карла постигла «естественная» — на взгляд окружающих — смерть в ближайшие же недели; оттяжку он считал опасной, так как у Карла тем временем могли бы возникнуть добрососедские и родственные отношения с герцогом Бургундским. Скорая же смерть брата и переход его земель к короне поражала герцога в самое уязвимое место. Затем Людовик положил устранить оставшихся фрондеров — Арманьяка, Немура и Сен-Поля, откупиться от англичан деньгами, а Бургундию разделить между Германией и союзной Швейцарией. Такова была политическая программа короля, выработанная им в ту приснопамятную ночь, когда он вместе с Оливером был заперт в Пероннском замке; эта программа должна была осуществить идею единого и неделимого государства. Никто из «куманьков» даже и не помышлял возражать против этой мысли, но участь, уготованная брату короля, не понравилась ни Тристану, ни Жану де Бону; Оливер молчал. Профос стоял за то, чтобы приговор был официально вынесен судом, как это было проделано по отношению к Балю. Король покачал головой;
— Нет, куманек, это невозможно. Ты думаешь, мне это самому в голову не приходило? Карл — мой брат. С ним нельзя обращаться как с изменником-министром или с взбунтовавшимся вассалом. Кроме того, он наследник престола. Вынести ему смертный приговор, — а ни о чем ином не может быть речи, — это значит не только поставить себя вновь под удары герцога Бургундского и испытать на себе удесятеренную его ненависть и злобу; это значит изолировать себя от всех; это значит, что против меня создастся новая, могучая лига, на сторону которой перейдут даже Бурбоны, даже Даммартэн, Сфорца и герцог Анжуйский; это значит враждебно настроить союзников и Рим, побудить. Англию, Германию и Испанию к открытому вмешательству. Это — не только смерть моя и ваша, господа, это — гибель государства!
Наступила глубокая тишина. Старик Тристан глядел на короля преданными глазами. Оливер задумчиво глядел в пол, прислонясь к окну и скрестив руки, Жан де Бон был выведен из глубокой задумчивости обращенным к нему вопросом короля:
— А ты что имеешь возразить, друг Жан?
Королевский казначей был из всех четырех самым добродушным и терпимым, как и подобает толстому человеку; в душе этого флегматика и сибарита жило отвращение к насилию, к пролитию крови, к уничтожению человека из-за угла. Против аргумента короля ему нечего было возразить, он понимал их беспощадную логику и потому молчал. Но когда Людовик обратился к нему с вопросом, честный Жан не мог более молчать.
— Я одного не понимаю, государь, — сказал он после некоторого колебания. — Почему речь идет непременно о смертном приговоре?
— По двум причинам, — тотчас же ответил Людовик. — Карла Валуа я не могу бросить в подземелье, не рискуя вызвать против себя взрыва возмущения, да и держать его там я мог бы в лучшем случае до моей смерти. Этим путем я ничего не выиграю и ничего не предотвращу. И потом нельзя создавать прецедента для Немура и коннетабля: они должны умереть.
— А как же Балю? — осмелился возразить Жан де Бон.
— Балю — не владетельная особа, у него нет ни земель, ни солдат. Он опасен только как орудие, как инструмент. А мои инструменты я волен забывать в подземных казематах.
Королевский казначей умолк; нельзя было понять, сдается он или нет. Людовик не без некоторого нетерпения обратился к Неккеру:
— Ты, Оливер, что-то очень упорно молчишь. Я отлично помню, что и в Перонне ты мне на эту мою мысль не дал ясного и точного ответа.
Неккер поднял голову и слегка улыбнулся.
— У меня нет возражений. Я хотел бы только повторить одно слово вашего величества, важное слово, которому вы сами, всемилостивейший государь, не придаете должного значения.
— Ну! — Людовик пожал плечами.
— Принц Карл — наследник престола. Да, он наследник, он по возрасту своему мог бы быть дофином, в котором вам судьбою отказано. Ничего не имею возразить против отрицательной характеристики его личности. Но я осмелюсь утверждать, что вы за необходимостью уничтожить забываете необходимость воссоздавать.
Король с некоторым чувством страха поглядел на своего наперсника. Он знал, что если этот преданный ему человек делает какое-либо предостережение, то оно всякий раз оказывает такое действие, словно сложилось в голове самого Людовика.
— О чем я забываю, Оливер? — спросил он почти смиренно.
— Вы забываете, государь, о том, что после смерти Карла вы — последний Валуа. У вас две дочери, обе выйдут замуж за иноземных государей. После смерти Карла вы остаетесь без наследника престола. С ним вместе вы уничтожаете собственную династию.
Король был на мгновение поражен такой аргументацией. Он морщил лоб и кусал губы. Затем он вскричал:
— У меня нет династических претензий! Я забочусь лишь о благе государства. Его целости и единству вредит слабость и изменническая политика Карла; Карл должен быть устранен, будь он тысячу раз Валуа. Бурбоны мне родня и проводят мою политику, пусть они наследуют мне, благо они, по-видимому, способны сохранить наследство.
Оливер улыбнулся в третий раз.
— Савойские короли вам тоже сродни, государь, — сказал он; — Бурбон участвовал в первой фронде и при известных обстоятельствах, как вы сами говорите, может и опять перейти на сторону фрондеров. Кроме того, Бурбон — шурин герцога Бургундского. А если вы, упаси бог, умрете раньше герцога, то вряд ли ему доставит больше затруднений Бурбон, нежели принц Карл.
Король в упор глядел перед собой.
— Герцог Бургундский дольше моего не проживет, — сказал он, едва шевеля губами. — Но ты, быть может, прав, Оливер! Что же ты мне советуешь делать?
Неккер подошел шага на два ближе и медленно, серьезно проговорил:
— Ваше величество, уничтожая одного наследника престола, вы должны произвести на свет другого.
Людовик поднял на него быстрый взор. Тристан и Жан де Бон опешили: неужели безумно смелая выходка Неккера не вызовет у короля гнева или смеха! Но государь был совсем спокоен.
— Мне пятьдесят три года… — сказал он и запнулся, увидя насмешливо приподнятые брови Оливера. Он великолепно понимал всю государственную мудрость этого предложения; но его обуревали сомнения: вдруг Оливер желает этим маневром, — маневром, достойным его гения, — отнять у него, Людовика, Анну! Людовик вдруг ощутил великую свою любовь и всю опасность, ей угрожавшую, ибо в эту минуту он не только видел перед глазами прекрасное тело Анны, но и знал, что никогда уже не сможет избавиться от мысли, зароненной в его душу Оливером.
— Я целых пятнадцать лет не знал королевы, — сказал он тихо, с необычным целомудрием в словах и тоне.
Оливер пожал плечами и холодно заметил:
— В интересах государства вы могли бы возобновить супружеские отношения, государь, хотя бы на короткое время, ни в чем…
Он запнулся на мгновение.
— …ни в чем не изменяя привычек вашей частной жизни, — быстро добавил он.
Людовик растроганно на него взглянул.
— Значит, жизнь моего брата зависит, по-твоему, от рождения дофина, Оливер? — спросил он наконец. — Это обозначает оттяжку по меньшей мере на год. — А год — это значительный срок.
Оливер молчал. Жан де Бон, оживленный, воскликнул:
— Переждите этот год, государь! Пусть судьба решит!
— Обождите, государь, — сказал и Тристан. — Год не пропадет у вас даром.
Король вопросительно взглянул на Неккера.
— Ты не сказал еще последнего своего слова, Оливер.
Мейстер решительно взмахнул рукой.
— Государь, обращайтесь с принцем Карлом возможно хуже, напугайте его, оттягивайте ему пожалование Шампани и Бри, — что и вправду было бы опасно. Еще лучше — навяжите ему другую область, не такую опасную в стратегическом отношении; благодаря этому между Карлом и герцогом Бургундским отношения автоматически испортятся. Заставьте его быстро удариться в оппозицию; это, вероятно, скомпрометирует Немура и Сен-Поля, а вопрос о браке с Марией Бургундской станет совсем уже несвоевременным. Переставьте имена осужденных в несколько ином порядке, и год пройдет не без пользы. Я не вижу никакой политической необходимости начинать именно с принца Карла. Начните с Немура, который, невзирая на пожалование ему земель, все же собирает на юге ополчение вместе с кузеном своим Арманьяком. Сен-Поля в данный момент еще трудно ухватить. Поставим его во вторую очередь — и на год будет довольно дела.
Король думал. Две глубокие поперечные морщины пролегли меж бровей.
— И вы того же мнения, куманьки? — спросил он, помолчав.
Тристан и Жан де Бон кивнули головой. Людовик встал:
— Я не могу так вдруг решиться, друзья; тут многое потребовалось бы преодолеть. Сегодня ночью я обдумаю все это. И спасибо вам, Оливер, Тристан, Жан.
Принц Карл, унаследовавший от хилого отца все отталкивающее безобразие, всю рыхлость характера и бессильный, бесплодно-недоверчивый нрав старика, даже в самый отдаленной степени не обладал талантами своего старшего брата; был он высок, сутул, узкогруд; нос и толстые губы напоминали короля; над маленькими, усталыми, сощуренными, почти всегда воспаленными глазами еле видны были тоненькие, как ниточки, брови; щеки висели, уши торчали.
Принц Карл был принят королем с такой торжественностью и помпой, с таким братским вниманием, что принц тотчас же счел долгом заподозрить во всем этом политическую западню и стал проявлять совершенно смехотворную осторожность и оглядку в словах и даже жестах; да и умница Д’Юрфэ полагал, что широкая улыбка Людовика, его любезность и словоохотливость прикрывают собою какую-то совершенно определенную и, вероятно, опасную политическую цель. Наконец сеньор Д’Юрфэ позволил себе с крайней осторожностью сформулировать вопрос: когда будет угодно королю утвердить те пункты Пероннского договора, которые относятся непосредственно к монсеньору Карлу Французскому. Король, задумчиво улыбаясь, поднял голову и приторно-учтивым голосом протянул:
— Перонна… Перонна… Я как-то однажды говорил уже, что слово это звучит, как погребальный звон. — Не правда ли, сьер Ле Мовэ?
Оливер утвердительно кивнул; ему показалось, что он теперь знает, куда гнет король. Д’Юрфэ и Понсэ де Ривьер стояли со смущенными лицами; принц Карл так растерялся, что полез в атаку. Запинаясь, бессмысленно жестикулируя и спеша, забыв всякую осторожность, он выложил следующее:
— С вашего разрешения, государь… если бы в духе дружеского и братского расположения, которое вам всегда угодно было по отношению ко мне высказывать… если бы вы еще во время моего пребывания здесь совершили акт пожалования мне тех двух герцогств, — то, признаюсь, я был бы вам безмерно благодарен, тем более, что ваше величество… договор включает и согласие на брак с Марией Бургундской…
Он запнулся. Людовик взглянул на него с загадочной улыбкой и тихо спросил:
— А вы не находите, любезный брат, что в кругу моих советников кое-кого недостает?
Мертвая тишина была ответом. Принц Карл умоляюще смотрел на Д’Юрфэ; но тот заметил уже, что Оливер и Тристан еле скрывают свою радость, что Жану де Бону с трудом удалось выдать смех за кашель; проклиная про себя глупую выходку принца и предвидя возможную неудачу, раздраженный Д’Юрфэ пошел на риск и сказал:
— Нельзя ли попросить, ваше величество, дать ясный ответ по поводу тех пунктов заключенного в Перонне договора, кои относятся к монсеньору Карлу Французскому? Быть может, выполнению их мешают какие-либо недоразумения или вновь возникшие препятствия?
Но король не давал притянуть себя к ответу.
— Перонна… — задумчиво протянул он, словно из всего вопроса Д’Юрфэ услыхал одно лишь это слово, — да, пероннские колокола многому и многим отзвонили отходную: многим надеждам, друзьям, врагам, интриганам и дуракам. И звук их не для всех ушей одинаков: вам слышится праздничный звон там, где я, сеньоры, слышу звон погребальный. Впрочем, разница не велика.
Он вдруг оставил задумчивый тон и резко крикнул, стуча по столу ладонью:
— Вы, сеньоры, толкуете о Пероннском договоре, а я говорю с вами о Пероннском заговоре! В конечном счете разница не велика! Так же не велика, как разница между Шампанью и Бри, которых я вам, любезный брат, не могу дать по весьма веским причинам, и герцогством Гиеньским, включая Ла-Рошель, которое вы получите.
Он вызывающе обвел вокруг себя взглядом. Всех оглушил неожиданный удар. Король не давал противнику опомниться.
— Вы, по-видимому, изумлены, сеньоры? — спросил он с прежней приторной вежливостью. — Вы не знаете подоплеки пероннских событий? Вам неизвестно, почему я с полным правом вношу в Пероннский договор некоторые мелкие поправки, вроде вышеупомянутой? И вы не замечаете отсутствия кардинала Балю, который пытался предать господина своего и повелителя в руки врагов, но был вынужден не только сознаться сам, но и назвать своих сообщников? В его показаниях вскрылись весьма небезынтересные вещи, сеньоры, — хотя и не новые. Игра фрондеров мне давно известна. Я проявлял по отношению к крамольникам иногда гнев, а иногда и милость, — в соответствии с высоким моим служением, имея в виду интересы государства, а не свои личные. Надеюсь, любезный брат, вы не заставите меня сейчас из-за тех или других земель сменить милость на гнев!..
Это была явная неприкрытая угроза, но король и тут не повысил голоса; только глаза его под прямыми, строгими бровями глядели всепроникающим, безжалостно-зорким взглядом; и взгляд этот трудно было вынести.
Принц Карл был потрясен; веки его дрожали, по щекам пошли отвратительные красные пятна; он бессмысленно тряс головой. Сеньор Д’Юрфэ поспешил спасти положение:
— Монсеньор несомненно сделает все возможное, чтобы остаться тем лояльным братом вашего величества, каким он был до сих пор. Целый ряд соображений говорит, правда, за Шампань и Бри, но монсеньор Карл готов поступиться ими в угоду вашему величеству.
Принц Карл снова покачал головой и пробормотал, беспомощным жестом поднимая руку:
— Без согласия герцога Бургундского я…
Король со смехом прервал его:
— Любезный брат, во имя вашей пресловутой лояльности я, так и быть, не дослушаю до конца; в противном случае мне все-таки пришлось бы сменить милость на гнев. А в гневе, сеньоры, я жалую поместьями и потесней Гиени: поместьями в пять шагов длины и пять шагов ширины!
Д’Юрфэ в совершенном отчаянии хотел еще что-то сказать, восстановить какое-то равновесие. Но король уже встал, продолжая смеяться. Глаза его блестели.
— Всегда полезно, — вскричал он, — всегда полезно видеть правду во всей ее наготе! Следуйте за мной в новую резиденцию кардинала, брат Карл, сьер Д’Юрфэ, сьер Ле Мовэ!
Десять минут спустя Балю, зарывшийся в фолианты и рукописи, услышал из своей клетки лязг засова и скрип тяжелой двери. Он поднял голову; полоса яркого света ослепила его. Но никто не вошел. Из-за распахнутой двери послышались только вскрикивания: «О, господи, Иисусе, пресвятая дева!» Дверь снова затворилась, загремел засов. Балю покачал головой и вернулся к своим книгам.
Десять минут спустя все четверо снова появились в зале совещаний; король учтиво улыбался, принц Карл еле держался на ногах, словно пьяный; на нем лица не было. Д’Юрфэ был очень прям и очень бледен. Оливер — серьезен.
— У вас имеются еще возражения, брат мой? — ласково спросил Людовик. Карл покачал головой.
Д’Юрфэ отвечал вместо оторопевшего принца:
— Монсеньор принимает герцогство Гиеньское.
Принц Карл утвердительно кивнул.
— Отлично, — заявил Людовик самым очаровательным тоном, — теперь у нас еще остается одна пустяковая формальность: вы, любезный мой брат, напишите герцогу Бургундскому, что по собственному желанию обменяли Шампань и Бри на более выгодную для вас Гиень; и напишите, пожалуй, еще сегодня.
Снова жуткая тишина.
Д’Юрфэ отвечал за оторопевшего принца:
— Монсеньор напишет не далее, как сегодня, и передаст грамоту вашему величеству!
Принц Карл утвердительно кивнул.
— Чудесно, — сказал Людовик, — и вот еще что, братец, — если мой племянник Карл Бургундский серьезно хочет выдать Марию за вас замуж, — а я в этом сомневаюсь, — то с моей стороны вы безусловно не встретите препятствий.
Оливер, сеньор Тристан и Жан де Бон насмешливо осклабились.
Анна послала Даниеля Барта спросить мейстера, не может ли он подарить ей хотя бы четверть часа времени? Даниель Барт точно передал и слова эти и смиренный тон ее просьбы, как бы подчеркивая брошенный мейстеру немой упрек. Оливер, чрезвычайно холодно отпустив Даниеля Барта, все же поспешил в свои комнаты; он не был там уже целую неделю. Впрочем, — как он сам заметил про себя, — то не была уступка чувству; не было тут и беспокойства об Анне, но было странное какое-то предчувствие, что Анна зовет его недаром, что дело касается того самого темного и трудного вопроса, который занимал теперь и его, и короля, и на который Людовик, — благодаря непривычной внутренней борьбе трезвого политического расчета со страстью, — все еще не в силах был ответить. Оливер очень быстро уловил, что хотя король и ведет переговоры совершенно в его, Неккера, духе, запугивая брата, но это не больше, как компромисс Людовика с самим собою, компромисс, ни к чему в дальнейшем не обязывающий и ничему не могущий помешать.
Что же до династического плана Неккера, ради которого потребовалось бы отпустить Карла на известный срок и призвать на супружеское ложе королеву — старую, совсем уже чужую женщину, — то король ни единым словом, ни единым жестом не давал еще повода думать, что может на это согласиться. Оливер знал, что почти все эти ночи Людовик провел с Анной.
Анна сидела за пяльцами; она подняла бледное лицо, когда вошел Оливер. Ее черты слегка заострились, губы словно стали тоньше от невысказанных мыслей. В углах рта появились тонкие горькие складки, какие бывают у людей, прежде любивших смеяться, а теперь одиноких и безрадостных. Она принадлежала к женщинам, которые не умеют плакать, поэтому тени под слегка затуманенными глазами не носили следов слез и не старили ее, а напротив — в противоположность чистому, целомудренному рту — придавали ее лицу что-то развратное.
Оливер холодно и учтиво поцеловал у нее руку.
— Чего ты хочешь, Анна? — спросил он, скользнув по ней взглядом.
— Спасибо тебе, — сказала она тихо, глядя на него большими, широко раскрытыми глазами, — спасибо тебе, что ты так скоро пришел, Оливер. Я, собственно, ничего не хочу. Меня лишь мучит что-то вроде надежды, Оливер.
Неккер криво улыбнулся.
— Ты что ж… надеешься родить дофина? — грубо спросил он.
Она опустила глаза и печально проговорила:
— Я надеюсь, что ты ко мне вернешься, Оливер.
Неккер сурово, без единого слова покачал головой и повернулся, чтобы уйти. Анна покорно склонила голову и обняла руками колени. И она не подняла головы, когда закричала ему вслед:
— А он этого боится!
Оливер, весь взбудораженный, остановился: неужели Людовик сам сказал ей это? Значит, самых сокровенных своих мыслей Людовик не таит от нее, — мыслей, которые ему, Оливеру, не решается поверить? Неужто любовь эта становится опасной?
— Чего он боится? — кинул Оливер через плечо.
— Что ты, советуя ему, думал обо мне, хотел меня вернуть… хотя…
Она запнулась, боясь сказать слишком много.
— Хотя…? — настойчиво переспросил Оливер.
Она торопливо зашептала:
— Хотя ты и сказал ему, что он может ни в чем не изменять привычек своей частной жизни.
«Буквально мои слова! — удивился про себя Оливер. — У него нет тайн от нее; но он скрытничает со мной!» — Оливер снова обернулся к Анне.
— Его боязнь так же необоснованна, как и твоя надежда; теперь ты это знаешь, Анна, — сказал он сурово. — То, что я советовал ему, я советовал честно. Ты не будешь его удерживать, Анна?
Ока не глядела на него.
— У меня нет на это права, — просто отвечала она, — но видишь ли, Оливер, — она говорила все медленнее, — он, кажется, очень меня любит и… думается мне, всякая другая женщина ему противна… И он, пожалуй, не сможет…
Оливер прикусил губу. Это было как раз то, чего он боялся. Горькие воспоминания охватили его: разве сам он, обладая Анной, помышлял о другой женщине?
— Ты сегодня ночью у него? — спросил он, отвернувшись.
— Да.
— Я приду с ним вместе в башню, — сказал он. — Устрой так, чтобы ты могла слышать наш разговор.
— Да, — сказала она и протянула ему руку. Он холодно и вежливо склонился над ней и пошел к двери.
На пороге он сказал:
— Хорошо было бы, Анна, если бы ты заболела, на то время, когда здесь будет королева.
— Я охотно заболею, Оливер, — прошептала она.
Был канун отъезда новопожалованного герцога Гиеньского. Акт инвеституры заканчивался помпезным пиршеством. В этот вечер принц Карл, благодаря вину, бесконечным тостам и поздравлениям, стал настолько беззаботен, что даже решился смеяться и болтать. Легкое опьянение помешало ему заметить, что король становился в течение вечера все сдержаннее и нелюбезнее. Но Оливер отлично знал, какие мысли роятся в мозгу Людовика и бороздят морщинами его лоб. То резкий взгляд из-под полуопущенных век, то резкое слово Людовика давали Оливеру заметить, что судьба Карла все еще не решена, что король откладывает окончательное решение на эту последнюю ночь. Оливер приготовился к бою.
В полночь, по окончании пиршества, король сам приказал Оливеру следовать за ним в башню. Там Людовик после минутной нерешительности открыл потайную дверь и поднялся по витой лестнице. Изумленный Неккер остался ждать; король впервые так неприкрыто сознался в том, что Анна здесь. Скоро Оливеру послышались голоса обоих, а затем — через несколько секунд — шаги короля, спускавшегося по лестнице. Оливер слегка усмехнулся, когда Людовик вошел в комнату и затворил за собой потайную дверь.
— Государь, — сказал мейстер, — у нас с вами одно общее желание: я, со своей стороны, тоже просил госпожу Неккер присутствовать при нашем разговоре.
Король опешил; затем рассмеялся и крикнул:
— Войдите, сударыня!
Оливер тотчас же открыл потайную дверь.
Анна стояла в дверях, застыв в испуге и замешательстве, с распущенными волосами, завернувшись в опушенный мехом ярко-красный шелковый плащ, в ватных туфельках на босу ногу.
— Войдите, сударыня, — повторил король с тонкой улыбкой и галантно пододвинул ей тяжелое свое кресло у письменного стола. — Мы оба, я и Оливер, пожелали совершенно независимо друг от друга, чтобы вы были свидетельницей нашего разговора, поэтому вам нечего больше прятаться. Займите подобающее вам место.
Анна слегка повела плечами и прошла мимо обоих мужчин мелкими шажками и опустив голову. Оливер не глядел на нее.
Она села в кресло властелина, бледная как мрамор, в пламенеющей одежде; и эта бледность лица, яркость ткани и величие трона составляли сложную гармонию, оттеняли ее манящую и необычную красоту. Она сидела прямо, не прислоняясь к спинке, сложив руки на коленях. Голова была слегка опущена. Она смотрела прямо перед собой.
Король прислонился неподалеку от нее к большой, тяжелой укладке. Оливер остался стоять около раскрытой потайной двери.
— Говори, друг, — просто сказал Людовик. — Ведь ты знаешь, что нужно обсудить.
Оливер покачал головой.
— Я знаю, — произнес он, четко разделяя слова, — нечто, что не подлежит уже обсуждению: принц Карл, живой и невредимый, завтра покинет Амбуаз.
— Ты отлично знаешь, — задумчиво проговорил король, — что я как раз об этом хотел с тобой говорить. В последние дни я потратил на этого несчастного выродка больше времени, чем стоит вся его никчемная жизнь. Он может мне повредить. И он повредит мне. Д’Юрфэ тотчас же начнет плести сеть своей интриги через Бретань и Нормандию к герцогу Бургундскому и через клику Немура — Арманьяка к Испании. Год — это долгий срок, Оливер. А вот если бы в течение четырех недель у меня явился законный повод объявить Гиень коронным доменом и занять ее войсками, то вся эта сеть была бы порвана раз и навсегда.
— Государь, — серьезно и строго ответил Оливер, — через час после отъезда Карла вы отправите гроссмейстера с войсками на юг, чтобы отобрать у Арманьяка область Руэрг. Тогда Гиень будет и с востока и с юга зажата между вашими землями. Нормандия и без того ваша. В течение этого года принц Карл будет сидеть смирно, а остальных фрондеров вы сумеете устранить. Проверьте себя, государь, убедительны ли для вас самих ваши доводы?
Король молчал. Оливер продолжал быстрее:
— И еще государь, — в вашем распоряжении всего десять часов. Кто даст вам в течение этого времени законную возможность объявить Гиень коронным доменом?
Людовик молчал. По лицу Оливера скользнула улыбка.
— Ваша совесть не позволит вам этого государь, — сказал он тихо, потому что ваши мотивы ничего общего не имеют с политической необходимостью и с судьбой страны. — Он сделал два шага по направлению к королю.
— Ваша совесть не допустит убийства, государь. И меньше всего на свете из-за женщины.
Людовик отстраняюще поднял руку; лицо его выражало боль. Анна не шевелилась. Оливер подошел к королю вплотную.
— Король, — отчеканил он, — не смеет выходить за пределы своей совести, так же как Балю не смеет выйти из своей клетки. Совесть должна быть тверда, как железные прутья, государь. И она говорит вам, что не Карл и не фронда представляют сейчас опасность для государства и для вас, но женщина, которая здесь сидит.
Он указал на Анну, не глядя на нее.
— Совесть заявляет вам, что альков не должен иметь ничего общего с политикой, в противном случае он становится опасен!
Анна не шевелилась. Король смотрел на нее, слегка отступив в сторону. Глаза Людовика были неспокойны. Неподвижность Анны мучила его. Он пожал плечами и задал странный вопрос:
— Почему я вас не защищаю, сударыня? — Анна подняла тихое свое лицо и попыталась улыбнуться, обнажив зубы, но улыбки не вышло. Она сказала очень тихо, как будто издалека, слегка качая головой:
— Ему нужно так говорить… Он больше не хочет меня.
— Я знаю, — прошептал Людовик смущенно, — я это знаю…
Оливер медленно отступил назад, к стене. Он не хотел показывать своего страдающего лица. Но король искал его глазами.
— И ты будешь угрожать Анне, если я не захочу повиноваться, Оливер? — внезапно спросил он.
«Неужто он все-таки видит мое лицо? — подумал Неккер, — неужто я все-таки слаб?» — И серьезно ответил:
— Короли не повинуются! Король завтра пошлет курьера к ее величеству. Никто не станет его удерживать.
— Никто, — тихо повторила за ним Анна. Людовик с воплем вскинул руки к небу:
— Несчастный я человек!
Он быстро поднял голову, словно изумляясь собственному голосу, и услышал голос Оливера, так похожий на его собственный:
— И человек повинуется королю!
Анна встала, словно слова эти были приказанием встать. Маленькими шажками прошла она мимо Людовика и Оливера, стоявшего около потайной двери и не глядевшего на нее. Уже не видно было яркой ее одежды, слышалось лишь легкое постукивание каблуков по ступенькам. Мужчины больше не говорили между собой и не глядели друг на друга. Оливер поклонился и вышел. Когда замер звук его шагов, Людовик открыл потайную дверь и поднялся по лестнице.
Глава третья
Супруги
Шарлотта, сорокадвухлетняя королева, была тихой, рано состарившейся женщиной, примирившейся с безрадостной долей. По природе своей она не отличалась кротостью и податливостью; горячая, гордая кровь отца и Анны Кипрской играла в ней, когда она сочеталась браком с Людовиком; в первые годы супружества ее часто тянуло к сопротивлению, к противоречию, но очень скоро жизненные ее силы были сломлены в неравной борьбе с жестоким и превосходящим ее в умственном и духовном отношении супругом. Король женился на ней, когда еще был дофином; ему, непокорному сыну Карла VII, нужна была дружба могущественного савойского соседа. Достигнув трона, безошибочно зоркий Людовик нашел в молодом Миланском герцоге Сфорца более надежного и жизнеспособного союзника и круто повернулся спиной к Савойе. Вечная вражда с любимым отцовским домом подточила силы и здоровье Шарлотты; сознание собственной беспомощности, невозможности кому-либо помочь, что-либо предотвратить отдалила ее от людей. Коварные замыслы против ее семьи и ее родины ежечасно ковались тут же, радом с ней; люди, окружавшие ее, еле скрывали свою к ней ненависть, сама же она никогда не смела показать, насколько они ей ненавистны; каждый час приносил новые муки оскорбленной гордости; все это состарило ее раньше времени. Одиноко жила она в своем Туренском замке; душевные силы убывали, она становилась все молчаливее и тише. Когда родного ее брата бросили в каземат, у нее не нашлось уже больше слез.
Физическое отдаление, в котором король держал ее целых пятнадцать лет, было наименьшей из горестей ее тяжкой жизни. Опустошенное шестью годами его необузданной и жадной страсти, истощенное многочисленными родами тело ее просило покоя и только покоя. Чувственность вспыхивала все реже и реже и скоро совсем замерла среди однообразия медленно текущих дней. Единственный сын и две дочери — самые любимые — умерли детьми; осталось еще две дочери: старшая была умна, холодна, энергична, красива; младшая — умна, холодна, безобразна и робка; обе они не любили матери и были ей бесконечно чужды. И это представлялось религиозному чувству Шарлотты естественным и необходимым завершением всей страдальческой ее жизни на земле.
Приказание короля удивило Шарлотту. Удивило не то, что он звал ее, а то, что звал именно в Амбуаз. Каждый год происходили торжественные выезды, приемы придворные празднества и молебны, при которых ей по церемониалу полагалось присутствовать; ни она, ни король не любили неизбежной в этих случаях парадной официальности. Впрочем, Людовик и на людях не стеснялся выказывать свое пренебрежительное к ней отношение. Однако в Амбуазе она давным-давно не была. Расставшись с нею, король не допускал ее в замок, где протекала личная его жизнь и повседневная работа. С годами, когда подозрительный Людовик стал все больше и больше времени проводить в своем укрепленном замке, нерасположение к королеве превратилось в полное отчуждение и глубокое равнодушие; личные сношения прекратились между ними совершенно, так что резиденция его и повседневная жизнь были ей незнакомы, далеки и чужды. Когда она нужна была, как представительница королевского сана, он вызывал ее в Париж, в Орлеан, Тур, Рейнс, Лион — на очередные подмостки монархической сцены, и тотчас же, по миновании надобности, отсылал ее прочь. В свой дом он не пускал ее, о его мыслях, чаяниях и интересах она не имела ни малейшего представления. Она всегда была послушна долгу и являлась, куда он приказывал, чтобы в течение нескольких минут постоять или посидеть в чуждой пышности радом с носителем чуждого величия, а затем снова одиноко и тихо жить, ни на что не жалуясь и ни о чем не спрашивая. Так и тут: она повиновалась, уже заранее зная, что не разомкнет тонких губ, не выкажет своего удивления. А удивляться было чему: ведь она вступила в дом Людовика!
Ее встретил не король, а Жан де Бон, попросивший извинить государя; он-де чрезвычайно занят важными делами и освободится только к вечеру. Затем Бон проводил королеву и дам ее свиты в предназначенные для них покои, тщательно отделанные и заботливо обставленные. Ни словом не обмолвился он о том, для какой цели вызвана королева и сколько времени она здесь пробудет; исподтишка наблюдавшая за ним Шарлотта так и не могла решить, знает ли он сам что-либо об этом или нет? Он с прирожденным радушием оказывал ей знаки почтения и внимания, но на толстом лице его ничего нельзя было прочесть.
Людовик не был занят делами. Со времени отъезда брата он заперся у себя в башне, никого не впуская, кроме Оливера, и вел с самим собою тяжкую, жестокую борьбу. То были жуткие дни, двор трепетал перед невидимым властелином, на высшие правительственные органы дождем сыпались из ненавистной башни приказы об арестах, взысканиях, смещениях с должности. Когда этот человек встречался лицом к лицу с какой-либо внешней силой или внутренней страстью, которую ему не удавалось еще привести к повиновению, он неизменно уединялся от всего мира; так поступил он и на этот раз. Мучительно страдая от неверия в собственные силы, он доводил внешние проявления самодержавной воли до степени подлинной тирании. А боролся он с неведомым дотоле врагом — с мощью собственного чувства; он знал, что должен побороть его во что бы то ни стало, в то же время, по какой-то странной, болезненной ассоциации представлений, безумно боялся внезапного наступления старческого бессилия; и вот, в перерывах между припадками тоски, он лютовал как никогда, забрасывая притаившийся в страхе двор и доведенную до отчаяния страну доказательствами непреклонного и нерушимого самовластия. Оливер, которому легко было бы предотвратить слишком явный произвол, смягчить самые грубые, самые капризные выходки расходившегося властелина, ни во что не вмешивался. Вся внутренняя борьба протекала на его глазах, он знал, в чем дело, и понимал, что Людовику нужна отдушина.
Эти дни были жуткими и для короля. В тот вечер, когда уехал Карл, и уже были отправлены курьеры к гроссмейстеру и королеве, Людовик сидел с Оливером в кабинете; он молчал, снедаемый тайным беспокойством, и в мозгу его вертелся один лишь вопрос, почему Анна не идет?
Новое препятствие, ненавистное, но неизбежное, возникшее теперь на пути его любви, сделало эту любовь бесценной, единственной, неизбывной; страсть к Анне, неукротимая потребность утолить ее сейчас, сегодня, причиняли ему почти физическую боль. Он больше не мог выносить каменного лица Неккера. К тому же он уговорил себя, будто присутствие Неккера мешает Анне прийти, и потому скоро отпустил его. Оливер молча поклонился и взглянул еще раз на Людовика; взгляд этот показался королю безжалостным, в нем читалось страшное «нет»! Король вздрогнул. Воцарилась гнетущая, душная тишина. Людовик стоял с открытым ртом и тяжко дышал, озираясь вокруг. — Почему она не идет? — Все предметы, казалось, нарочно лезут ему на глаза, лезут тихо, деловито, жестоко. И весь мир вокруг него был безжалостен до богохульства. Одиночество и тоска почти лишали его рассудка. Он подошел к зеркалу, чтобы увидеть человеческое лицо, и вздрогнул; вместо прекрасного образа возлюбленной, витавшего в его мыслях, на него глядела уродливая маска старика вся в морщинах и складках. Он отпрянул, корчась от отвращения, он взывал, он молил об утешении, о какой-нибудь спасительной лжи. И утешение чудесным образом нашлось. Он стал рассматривать свои руки; белые, тонкие, с точеными пальцами, они были очень хороши и необыкновенно породисты. Он поднял их, как бы отделяя от несчастного стариковского тела, вытягивал их, выгибал перед зеркалом, радуясь прелестному отображению. Но игра эта не могла продолжаться долго. Пробил какой-то поздний час.
— Неужто не придет? — спрашивал он себя, бессильно опуская руки. Он вспомнил прошедшие вечера, счастливые вечера… Он приходил в это же время и знал, твердо знал, что Анна там, наверху, над темными балками потолка. Ему снова нужна была спасительная иллюзия, нужно было хоть на минуту уверить себя, что она, быть может, пришла, что она уже наверху… Он отодвинул панель, он, улыбаясь как дитя, стал медленно, медленно подниматься по витой лестнице; он тихо приподнял портьеру… Наверху было пусто. Здесь царила безжалостная каменная тишина. Все вещи, тона материй, даже самый свет, матово падающий с потолка, стали бездушными, мертвыми. Людовик тупо прислонился к стене, не в силах даже связать воспоминаний о возлюбленной с тем, что его здесь окружало. — Неужто она была здесь когда-нибудь? — спрашивал он себя снова и снова. Все было пусто кругом. Король отступил назад и медленно опустил портьеру. Он спустился по лестнице, тяжело сгибая колени. С потухшим взором запер он потайную дверь и сел в троноподобное свое кресло, которое, казалось, слишком велико было для него. Он сидел, как сидят старики; плечи были опущены, он весь сгорбился, руки болтались между раздвинутыми коленями. Так сидел он, понурив голову, — долго ли, коротко ли — он и сам не знал.
Вдруг мысль, промелькнувшая в мозгу, заставила его сорваться с места. Он сжал кулаки, бросился к бронзовой чаше и поднял молоточек, чтобы вызвать дежурного гвардейца. Но бросил молоточек обратно в кожаную сумку, покачал головой, вылетел из комнаты и понесся вдоль галереи так, что от его факела дождем сыпались искры; у дверей опочивальни он оттолкнул прочь оторопелого гвардейца-шотландца, поспешил в гардеробную и остановился как вкопанный, тяжело дыша, дрожа всем телом, около каморки, в которой обычно спал Оливер, если не ночевал ни у себя дома, ни в комнате короля. Людовик нерешительно взялся за ручку двери. — Неужто и здесь никого нет? Неужто и здесь разочарование? Великий боже! Неужто эта злосчастная ночь жаждет крови! — он закрыл глаза и повернул ручку. Дверь приотворилась. Он услышал ровное дыхание спящего. Он улыбнулся и открыл глаза. Оливер спокойно лежал на узкой железной кровати; руки были закинуты за голову как всегда.
— Нет, нет, нет, — и Людовик тихо затворил дверь, — он не у нее.
Король вернулся в свою опочивальню и только тут ощутил невероятную усталость. Ни одной мысли не было в голове. Он смог уснуть.
На другой вечер предстояло то же самое; пережить то же одиночество и ту же муку. Об этом Людовик не мог и помыслить.
— Останься, останься! — крикнул он, когда Оливер встал, чтобы уйти пораньше. Мейстер снова опустился на табурет; он глядел на короля, Людовик не мог уже больше бороться с потребностью поговорить об Анне. В течение всего дня он не решался на это, он даже не посылал к ней Жана де Бона. Утром и днем, когда дух его был свеж и мысли ясны, он отлично сознавал, зачем Неккер разъединяет их и почему это нужно. Но сейчас, перед наступлением ужасной ночи, он обессилел и сдался.
В Оливере вспыхнула жалость, и он сказал:
— Продержитесь эти несколько дней, государь.
Людовик смиренно глядел на него.
— Она и сегодня не придет, друг?
— Нет! — сказал Неккер, решительно и серьезно.
Король вскочил и схватил его за плечи.
— Мне бы только увидеть ее, — молил он, — только увидеть!
Оливер покачал головой.
— Если вам так будет легче, государь, — проговорил он, — то скажите себе, что она больна.
Людовика трясло как в лихорадке. Он опирался на руку Неккера.
— Я страдаю, — застонал он. — Оливер, я страдаю!
— Нужно перестрадать, государь, — тихо молвил Неккер. — За ваше страдание я вас люблю.
Он остался на ночь у короля и успокоил его тихими, ласковыми речами. Король смог уснуть.
Реакция наступила в день приезда королевы, когда Шарлотта была уже во дворце и терпеливо дожидалась появления Людовика. Король внезапно и резко приказал Жану де Бону дать понять государыне, что срочные и важные дела требуют его, Людовика, присутствия в Париже и что он покорнейше просит ее завтра же утром возвратиться в свою резиденцию.
— Надеюсь, вы понимаете, сеньор, — спокойно и без тени колебаний обратился Оливер к придворному, — что его величеству было угодно пошутить.
— Я и не думаю шутить! — закричал Людовик и ударил по столу кулаком.
— Я позволю себе вернуться через четверть часа, чтобы еще раз выслушать приказание вашего величества, — ловко нашелся Жан де Бон и быстро вышел из комнаты. Оливер подошел к королю.
— Если вы не шутили, государь, — сказал он холодно, — то это не король приказывал.
Людовик сжал кулаки.
— Король приказывает! — завопил он. — Что же, мне больше не повинуются?
Оливер отступил назад, поклонился.
— Король приказывает, — тихо сказал он, — ему повинуются. Король обрекает на смерть человека, ему повинуются.
Людовик завопил.
— Оливер! Оливер! Нет! Нет!
И снова разбитым голосом прошептал:
— Как я страдаю, друг, как я страдаю!
Неккер склонился к его руке.
— Не король страдает, человек страдает, — сказал он еле слышно. — Помните об этом страдании, когда вы снова почувствуете себя королем.
Наступила тишина.
Возвратился Жан де Бон; он молча стоял и ждал. Людовик раздумчиво глядел на него.
— Мне угодно было пошутить, сеньор, — сказал он наконец.
Наступил вечер. Шарлотта тихо и принужденно беседовала со своими дамами. Непривычная близость Людовика давила ее. Присутствие ее в этих чуждых покоях было для нее тяжелой загадкой. Беседа замерла. Государыня сложила руки и закрыла глаза. Ее лицо, которое, вероятно, было когда-то привлекательным, теперь расплылось и стало грубым. Изборожденный горькими складками, искусственно-увеличенный лоб, согласно давно прошедшей моде середины столетия, массивно и неженственно высился над маленьким плоским носом, над тусклыми, слегка навыкате глазами. Неумеренное употребление косметики, приготовленной на сулеме, испортило кожу лица, горе и годы не поскупились на морщины. Многочисленные роды и сидячий образ жизни лишили тело упругости; она потяжелела и обрюзгла.
Шарлотта тихо вздохнула, печально подняла выбритые, подведенные тонкой черной чертой брови. Одна из фрейлин захотела развеселить государыню, взяла лютню и стала наигрывать мелодию, которую та любила. Шарлотта кивала в такт головой и тихо подпевала… Дверь отворилась. Песня оборвалась. На пороге вырос паж и возгласил:
— Король идет!
Придворные дамы встали. Шарлотта возбужденно и поспешно оправляла тяжелые складки платья; она сидела очень прямо и с горькой улыбкой глядела на дверь. Людовик вошел быстрыми шагами, снял обтрепанную шляпу и небрежно, как бы мимоходом поцеловал ей руку. Одно мгновение они пристально глядели друг на друга. В глазах их отражалось изумление: они показались друг другу бесконечно постаревшими. Короля, по-видимому, оскорбил этот взгляд. Он надменно откинул голову и очень нелюбезно сказал придворным дамам:
— Mesdames, будьте добры оставить меня наедине с ее величеством.
Они ушли с низкими реверансами. Король не спускал глаз с ковра, на котором стояло кресло Шарлотты. Он стиснул губы и громко, тяжко дышал. Он не говорил ничего. Это молчание, эта мука на его лице, этот опущенный взор были так необычны, что государыня совсем растерялась. Колени ее дрожали под тяжелой парчой. Она мучительно закашлялась. Людовик быстро поднял на нее взор и стал рассматривать ее с беспощадной и загадочной доскональностью; взгляд его медленно скользил по ее волосам, глазам, носу, рту, шее, груди; и он остановился на ее животе. Он ничего не говорил, он только сжимал губы. Шарлотта вся горела от стыда. Она не знала, зачем его взгляд раздевает и одновременно уничтожает ее. Она не знала, зачем он так глядит на нее, зачем он оскорбляет ее тело, которое ведь ему уже не принадлежит. Она больше не могла этого вынести, она подняла плечи беспомощным девическим движением.
— Государь… — взмолилась она.
Король поднял глаза. Лицо ее было влажно и блестело, по нему пошли от волнения красные пятна. Под глазами, еще более обыкновенного вылезшими из орбит, набухли мешки.
Она была сейчас так безобразна, что Людовик резко отвернулся и инстинктивно забаррикадировался стулом. Шарлотта униженно опустила голову. Он тряс резную тяжелую спинку стула, словно лишь мускульным усилием мог заставить себя говорить. Наконец он хриплым голосом начал:
— Вы, Madame, вероятно удивляетесь тому, что я попросил вас прибыть сюда. Речь идет о… речь идет о… об одном решении…
Человек этот, которому слово было так же послушно, как любой из подданных в его стране, человек, дух которого не знал неразрешимых задач и недостижимых целей, беспомощно барахтался, запнувшись после двух бессвязных фраз: отвращение сковывало язык.
В каждый нерв грозно ударяло растущее «не могу!». Оно отдавалось во всем теле, в каждом биении сердца, гремело в мозгу. Он поднял массивный стул, ухватившись за резьбу, и покраснел от натуги.
— Я рада… рада видеть вас, ваше величество, — запинаясь прошептала Шарлотта.
Король с треском опустил стул на место и уничтоженный, простонал те три слова, какие только еще и были в его мозгу:
— Я… не… могу…
Шарлотта глядела на свои сложенные руки; в ее глазах стояли слезы. Плечи ее дрожали. Что это за новая, нежданная мука? Она не понимала и не решалась спросить. Видя, что Людовик держит голову руками, она лишь прошептала после долгого молчания:
— У вас какая-нибудь забота, государь?
Король не обратил внимания на вопрос. Он выпрямился, словно приняв какое-то решение.
— Madame, — тихо произнес он, — у меня есть верный слуга, близкий, родной человек. Я пошлю его к вам, и вы его выслушаете. Есть вещи, Madame, о которых трудно говорить. Я не могу сказать их вам; но он пусть скажет. Обождите несколько минут и будьте одни. Простите меня.
Он вышел поспешно и с поднятыми плечами. Шарлотта отгоняла от себя назойливые мысли и вопросы; голова ее болела. Она согнувшись сидела, глядя в пол на разостланный у ее ног чудесный персидский коврик и на нежную гамму тонов — розовый, кремовый, зеленый, алый на темно-синем фоне — на орнаменты в виде деревьев, переплетенных между собой ветвей, листьев, почек, цветов, плодов; воистину ее бедные глаза видели только одно это и пропускали мучительные минуты ожидания сквозь чарующую призму.
Затем в дверь тихо постучали. Шарлотта ничего не сказала, а только кивнула головою, словно незнакомец, стоявший за дверью, мог услышать этот кивок. И он, видимо, услышал; дверь тотчас же отворилась. Королева вся встрепенулась и подняла глаза. Вошел худощавый человек с рыжими, тронутыми сединой волосами и бледными, острыми чертами лица; он низко поклонился, быстро выпрямился и приблизился уверенной походкой человека, несущего важное решение. На расстоянии двух шагов от Шарлотты он остановился и окинул ее прямым, ясным взглядом.
— Совсем его глаза, — подумала она, и мысль эта странным образом ее растрогала; однако она стала спокойнее.
— Я слушаю, сеньор, — просто сказала она.
Оливер опустил голову и провел рукой по лбу и вискам. Он внутренне вовсе не был так тверд, как хотел показать. Он только что видел измученное лицо короля, слышал его «не могу!» и был потрясен. А тут еще заболела Анна, заболела, прежде чем он успел прибегнуть к флорентийской склянке; и симптомы этой болезни были очень, очень подозрительны. Неужто он недооценил силу того чувства, которое перешло от него к Людовику? И неужто он недооценил его, выступая, хоть и подсознательно, в роли мстителя, — что еще хуже? А главное, — ощущает ли он хоть малейшее желание, чтобы все шло так, как идет, или чтобы все было не так, а по-иному? Только что, оставив короля, он отрицательно покачал головой. Все эти вопросы были лишними, ненужными, даже вредными; ведь они манили мысль назад, к прошлому, заставляли вспоминать о себе самом, а это опасно. И кто такой Оливер? Входя к королеве, он улыбнулся: Оливер сейчас во всех отношениях король.
— Моя задача не легка, — начал он ласково и спокойно, — но ваша тяжелее, всемилостивейшая государыня. Не смотрите на меня, как на постороннего, но как на человека, призванного говорить от имени нашего высокого повелителя, как на человека, который так ему близок, что может сказать за него все самое значительное и важное и вместе с тем произнести все то сокровенное и интимное, чего такт не позволяет высказать его величеству. Смотрите на меня, как на врача, которому самое строгое целомудрие не препятствует показать наготу.
— Я не смотрю на вас как на постороннего, — тихо ответила она и улыбнулась смущенно, — но я не нуждаюсь во враче, сеньор.
— Как знать, — молвил он, — ведь можно врачевать души, можно врачевать отношение человека к человеку. Я говорю от имени вашего царственного супруга, как человек, которому все известно и который имеет право так говорить. Ваша супружеская жизнь тоже не нуждается во враче, всемилостивейшая государыня?
Шарлотта сильно побледнела, щеки ее дрожали. Она сжала руки, медленно и безнадежно качая головой.
— Не знаю, — проговорила она дрожащим голосом, — я думаю, что для моей супружеской жизни лекарства нет. По этому моему ответу, сеньор, — добавила она уже твердо, с царственным величием в осанке, — вы можете судить о моем к вам доверии. Ведь вы не хотите меня оскорбить, я знаю. Говорите прямо и откровенно.
Неккер снова охватил ее взглядом; под действием этого взгляда зрачки ее расширились.
— Благодарю вас, государыня, — медленно произнес он, — вы облегчаете мою задачу; вы сами только что разрешили мне говорить прямо. Если бы я услышал от вас хоть слово надежды, то был бы вынужден сказать, что король возвращает вам свою любовь и потому желает возобновить супружеские отношения. Это была бы ложь или оскорбление, какое вы уже испытали.
— Сеньор! — воскликнула сдавленным голосом королева, — к чему вы клоните?
— К правде, — быстро ответил Неккер, — и к долгу, всегда тяжкому и всегда возвышенному. Протестовать во имя мелких сантиментов против того решения, которое я имею вам сообщить, — привилегия мелких людишек. Вы же, ваше величество, должны понять и принять высокую, державную цель этого решения. Истина заключается в том, государыня, что король думает не о вас, а о династии.
Шарлотта вскочила.
— И что же он решил? — спросила она в смятении.
— Этой ночью он будет молить бога и вас подарить ему сына, — сказал Оливер ясно и спокойно.
Королева сделала резкое движение рукой и обнажила зубы, словно хотела вскрикнуть «нет!», но сдержалась и снова опустилась в кресло, глядя на незнакомца широко раскрытыми глазами.
— Наследник престола — принц Карл, — сказала она глухим, но уже твердым голосом. — Значит, королю заранее известно, что младший брат умрет раньше его? Не отвечайте, сеньор, я знаю, как Людовик распоряжается судьбою и будущим людей. Я знаю… все знаю теперь, я узнаю его приемы…
Она помолчала, устало улыбаясь; потом прошептала:
— Еще одно, сеньор, — я уже старая, изношенная женщина, и я ему противна… но нет, что мне до этого! Пусть он придет. Разве я смею сказать: пусть не приходит? Или пусть прикажет мне явиться, куда ему угодно. Но чтобы он не оскорблял меня больше! Чтобы не смотрел на меня! Он и так знает, на что я похожа. Быть может, он знает и то, каково мне жилось все это время.
— Можно мне поцеловать ваши руки, государыня? — попросил Оливер.
Король ужинал один. Даже Тристан и Жан де Бон, обычные участники королевских трапез, сегодня отсутствовали. Даже Оливер, прислуживавший королю, должен был стоять позади него. Людовик испытывал страх и отвращение перед тем, что должно было совершиться этой ночью; и всякое человеческое лицо было ему глубоко противно. Он поспешно и молча глотал острые, приправленные разными пряностями кушанья, пил возбуждающие настойки и крепкие, золотистые ликеры. Пил он быстро и много. Неккер видел только тщедушную, вздрагивающую его спину; нагибаясь, чтобы наполнить кубок, он видел твердый, жесткий профиль Людовика, — и тогда король закрывал глаза. После ужина король еще долго сидел за столом, вытянув руки, втянув голову в плечи, и много пил. Вдруг он вскочил, отшвырнув тяжелое кресло так, что Оливер должен был подхватить его, Людовик повернул к нему жесткое, злое лицо.
— Ты где будешь спать? — резко спросил он.
— Там, где всегда сплю в последнее время, — спокойно ответил Оливер, — рядом со спальней вашего величества.
Король быстро подошел и схватил Оливера за руку.
— Не ходи к ней, Оливер, — взмолился он.
— Она больна, — холодно произнес Оливер. Людовик на мгновение отступил, а затем с еще большей силой вцепился в его руку:
— Ты ее, — крикнул он, — Оливер, ты ее…
Неккер посмотрел ему в глаза.
— Она это сделала сама… чтобы вам было легче, ваше величество.
Король взмахнул руками и улыбнулся куда-то вдаль.
— Вот это мужество! — прошептал он и выбежал вон.
Оливер посмотрел ему вслед и покачал головой.
«Боюсь, что это не мужество, а усталость и у нее и у него. У них нет мужества». — Он пожал плечами и хлопнул в ладоши. Явились лакеи и стали убирать со стола. Оливер медленно прошел в свою горенку; он чувствовал, что в эту ночь навряд ли уснет. Мысли и чувства тех трех людей, которых он насильственно соединил и разъединил, осаждали его теперь со всех сторон.
«Для чего мне все это нужно?» — спросил он сам себя, и еще спросил: «Кто же здесь Оливер?» — И снова покачал головой. Ему не хотелось теперь быть королем; ему не хотелось теперь быть Неккером. Хорошо бы уйти в сон, в смерть, в ничто; но как трудно достижимо и одно, и другое, и третье! Ле Мовэ! Нечистый! Ведь не без причины люди дали ему такое имя. А дух Нечистого всегда бодрствует, всегда начеку; и он вечен. Что делать? Молиться? В каждом углу и над каждой дверью висят распятья. Но молиться иной раз так же трудно, как уснуть или умереть. О чем мне молиться, и кто меня услышит? Кто вопрошает, тот уже не может молиться. Бог — это извечное отрицание всяких вопросов, всяких сомнений. Вот что помогло бы: побыть немного с хорошим человеком. Анна была хорошая. Это было, но прошло… А кто виноват? Побыть с детьми — вот бы хорошо! Но в этой каменной гробнице, именуемой дворцом, нет детей.
На секунду Оливеру под влиянием усталости захотелось было увидеть добродушную, полнокровную физиономию Жана де Бона и услышать его вкусный хохот. Оливер даже повернулся, чтоб пойти искать его. Но тут же загнал внутрь душевную свою муку и сам захохотал над собой, заткнув уши, чтобы не слышать отвратительного эха, и быстро побежал к себе в горенку. От постели, от книг, от веселого и жаркого огонька свечки веяло спокойствием; и ему стало легче. Он не разделся.
Он раскрыл любимого своего Лукана и стал читать прозрачные, холодные, слегка стеклянные строфы «Фарсалии».
Полчаса спустя он услышал, что к двери его приближаются шаги, широкие, твердые шаги Даниеля Барта. Оливер отодвинул от себя книгу. Он не удивился позднему приходу, он не волновался. «Еще не раз меня сегодня ночью потревожат, на то я здесь».
У двери еще не постучали, а он уже крикнул:
— Войди, Даниель!
Барт вошел с озабоченным, заспанным лицом.
— Да, это я, — сказал он, слегка растерявшись.
— Госпожа Неккер желает меня видеть? — спросил Оливер, с равнодушным видом раскрывая фолиант. — Ей лучше, надеюсь.
Он не посмотрел на своего слугу; он ожидал, что тот скажет «нет», что он, быть может, принесет дурную весть. В эту ночь все могло случиться. Но Даниель сказал «да», — сказал отрывисто и сердито. Оливер перелистывал книгу, потом стал читать и, казалось, забыл о присутствии Барта.
— Мейстер, — завопил Барт, — да вы хоть посмотрите на меня, выслушайте, что я вам скажу, ведь я к вам от больного человека и в такой час!
Оливер послушно поднял на него взгляд.
— Ладно, ладно, — сказал он, улыбаясь, — ведь ты сказал, что ей лучше; значит, противоядие помогло.
— Ну да, — недовольно буркнул Даниель, — по крайней мере она уже не бредит. Только вы бы сами лучше посмотрели, она вас требует. Что-то ее мучит. Идемте со мной, мейстер. Идемте сейчас же.
Оливер не тронулся с места.
— У меня сегодня дежурство? — сказал он, колеблясь.
— У вас дежурство? — изумился Барт. — Здесь, в вашей комнате, над книгой! А если бы даже у вас и было дежурство, — разве можете вы отказать госпоже в ее просьбе? И если даже король запретил, а вы бы хотели…
— Король запретил мне покидать эту комнату, — прервал его Оливер.
— Ну, если бы вы только захотели, — закричал Даниель, — вам бы ничто не помешало! Я вам пятнадцать лет служу, мейстер, и я вас знаю! Простите меня, мне стыдно за все, ей-богу…
Он повернулся, чтобы уйти, Неккер вскочил и закричал:
— Черт бы тебя побрал, если я не хочу того, чего ты хочешь, то для чего господь бег дал тебе такой рост и плечи в косую сажень? Боишься что ли, что я сильнее тебя?
Барт смотрел на него, ничего не понимая; потом он широко осклабился, ни слова не говоря, схватил Оливера за плечи так, что у него подогнулись колени, поднял его на руки и унес, как ребенка.
Анна лежала на подушке с желтым, прозрачным лицом. Глаза еще лихорадочно блестели; но тело уже не сотрясалось от жара и озноба. Оливер подошел к ее постели и нащупал пульс.
— Спокойно, спокойно, — неласково сказал он, — ты ведь знаешь его нелепую ревность, Анна. Зачем ты зовешь меня в такой час? Сегодня от него всего можно ожидать.
— Я хорошо знаю, чего можно ждать от него, — сказала она совсем тихо, не спуская глаз с Оливера, — потому-то я и звала тебя, Оливер; ты бы мог быть добрее ко мне, Оливер…
Неккер опустил голову; он ослабел под взглядом ее больших, серых, усталых глаз.
— Он сейчас там, у нее, — прошептала она через некоторое время, и ему показалось (он не глядел на нее), что она говорит откуда-то издалека, что голос ее доносится сквозь стены.
— Да, — пробормотал он. Затем услышал:
— Он… не… сможет… Он меня любит… одну меня…
Оливер мгновенно вскинул на нее взор словно против воли, словно чья-то нежная, сильная рука подняла его за подбородок. И он увидел прежнюю ее улыбку, чарующую улыбку Анны. Тихое сияние исходило от улыбающегося ее лица, и он увидел прежнюю свою любовь, чудесную любовь свою к Анне. Сердце его застучало, и он вскрикнул:
— Кто, Анна?
Или он не крикнул, а лишь в душе его раздался этот крик. Потому что Анна не отвечала; она сказала только:
— Хочешь, чтобы я помогла, Оливер? Я бы могла помочь…
Неккер сжал виски кулаками. — Кому помочь? Кому помочь? — и тут же он крикнул:
— Кому помочь, Анна?
— Королю, а тем самым и тебе, Оливер. Зачем ты спрашиваешь?
«Зачем я спрашиваю, зачем я спрашиваю, — стонала его душа. — Зачем я спрашиваю, когда я знаю. Знаю, и все-таки спрашиваю; Анна, Анна, разве он и я — одно?»
Этого Оливер не произнес вслух, ибо Анна молчала; подбородок ее дрожал, зубы тихо стучали; в глазах ее стояли слезы. Пленительная улыбка ее угасла. — Неккер посмотрел на ее больное лицо.
— Зачем ты это сделала, Анна? — мягко спросил он. Она беспокойно зашевелила руками; ее усталому мозгу трудно было угнаться за его мучительно перескакивающей с предмета на предмет мыслью. Она только чувствовала, что он глубоко растроган, но не могла решить, что несет ей эта растроганность: радость или горе. В эту минуту она не знала даже, зачем человек этот стоит перед ее постелью, и о чем она думала во все прошедшие часы; она устало ответила:
— Я не знаю, о чем ты говоришь, Оливер; я многое сделала в последнее время.
— Зачем ты это… — медленно и печально проговорил он, растроганный наивностью ее признания, — зачем ты отравилась, Анна? Порошок этот, принятый в большой дозе, — очень опасный яд.
Анна покосилась на него и хотела улыбнуться.
— А ты не можешь поверить, Оливер, — я тебя об этом прошу, — что я просто заболела, как может заболеть всякий человек?
Неккер покачал головой и провел рукой по ее влажному лбу.
— Нет, — сказал он, — склянка с флорентийским порошком носит явные следы чьей-то неопытной руки, не говоря уже о ряде других признаков. Нет, не могу поверить, Анна; не хочу обманывать и утешать себя.
Анна слегка подняла голову и глядела мимо него широко раскрытыми глазами.
— Видишь ли, Оливер, — заговорила она, — я не хотела, чтобы твоя и без того тяжелая жизнь стала еще тяжелей. Я не хотела, чтобы ты, и он, и государство споткнулись о меня. Вот почему я это сделала; и потом… от твоей руки мне это было бы тяжелее… лучше я сама.
Она слегка подняла брови, и губы ее стали еще тоньше. На лице ее Оливер читал иронию и сознание какого-то превосходства. Это смущало и трогало его; ведь он стал бесчувственным совсем еще недавно.
— Может быть, этого и не потребовалось бы, Анна, — стал он отступать, — может, мне и не пришлось бы этого делать.
Она оборвала его коротким, строгим движением руки.
— Это непременно потребовалось бы, и ты бы сделал это, Оливер, — сказала она почти резко. — Потому что расстояние, отделяющее его от меня, он всегда может преодолеть, а против болезни он бессилен!
— Что же из этого? — настаивал Оливер, и ему сладко было отдаться собственной слабости. — Анна, все было бы по-другому, если бы это сделал я. Я слегка исправил бы ошибку судьбы, как это я часто уже делал; и это мое вмешательство в ход событий было бы строго рассчитано и ограниченно, — ровно настолько, чтобы помочь ему…
— Кому — ему? — перебила она. Оливер, очень взволнованный, предчувствовал, что будет дальше; и все же плыл по течению, отдаваясь слабости. Или то не была слабость? Он быстро ответил, он замкнул тот странный круг, в который попали их потрясенные души:
— Королю, а тем самым и мне, Анна.
Он смотрел на нее, ожидая, что она спросит: разве ты и он одно? — но она привстала на постели, взгляд ее цеплялся за него, — в нем трепетали мольба, надежда!
— Оливер, Оливер, какое мне дело до короля! — вскричала Анна.
Он глядел на нее, и напряжение этого последнего часа рассеивалось; последние нити, связывающие их, разорвались в его душе. То, что казалось ему слабостью, было — теперь он знал это — лишь игрой его жестокого к себе и другим духа. Он глядел на нее. Анна испустила слабый крик и упала на подушки, побежденная, погибшая.
— Ты знаешь ли, Анна, — прошептал он, — кто Оливер?
Она не шевелилась и не отвечала. Она и не плакала. Она лежала с вытянутым подбородком, с побледневшими губами, холодная и белая. Оливер склонился над ней.
— Оливер — это любовь Людовика к тебе, Анна.
Она снова раскрыла глаза и долго разглядывала его низко склоненное над ней лицо. Она ощущала на себе его дыхание.
— Если так, то я должна ему помочь, — сказала она слабым голосом, — я тебя для этого и звала. — Она оживилась и заговорила ясней. — Я бы хотела… только это одно и хотела бы слышать… что ты обрек его на такую муку за то зло, которое он тебе причинил; за то, что он взял меня у тебя. Теперь я знаю, Оливер, что если бы ты и сказал мне это, то солгал бы. Ты будешь лгать, Оливер?
— Не могу, — тихо и серьезно ответил Оливер, — теперь уже не могу. Сегодня вечером я, пожалуй, еще мог бы.
— Ты бы не сделал этого, Оливер, — сказала она, и голова ее задвигалась на подушке, — ты наверное не сделал бы этого, Оливер. Я тебя давеча перебила, Оливер, но я знаю, что ты хотел сказать. Ты был прав: ты бы внес маленькую поправку в ход судьбы, а я внесла поправку большую. Не будем говорить об этом, прошу тебя, Оливер.
Он медленно наклонил голову. Она помолчала некоторое время, быть может, от усталости. Неккеру почудилось, что где-то хлопают дверьми, что тишина, царящая в замке, уже не так непроницаема, как раньше. Он забеспокоился.
— Анна, — сказал он, — мне пора…
Он запнулся. Она подняла голову и прислушивалась с закрытыми глазами.
— Мне кажется, он идет, — прошептала она.
— Кто? — вскрикнул испуганно Оливер. Ему тоже послышались шаги.
— Король идет, Оливер.
— Не может быть, — беззвучно прошептал Неккер, — он… сюда… в такой час, мимо стражи? Тогда он не в своем уме!
Шаги послышались яснее. Послышался удивленный возглас Даниеля Барта.
— Король идет, — снова проговорила Анна и посмотрела на мейстера с усталой улыбкой. — Этого я и хотела. Я хотела, чтобы он меня видел такой, какая я сейчас. Ты понимаешь? Я многого могу от него добиться.
Из соседней комнаты донесся хриплый, резкий голос Людовика.
— К черту, парень, стой, где стоишь! Я сам знаю, куда пройти!
Анна поспешно прошептала:
— Уходи поскорее, Оливер! Сегодня же ночью, сейчас же, приведи ее к нему в башню. Ты понимаешь?
Он кивнул; лицо его стало еще бледнее обыкновенного. Дверь распахнулась. Король влетел в комнату совершенно одетый, с красным лицом, на котором отражались одновременно стыд, гнев и растерянность, вдруг остановился, увидел Анну в постели, усталую и больную, увидел на некотором расстоянии от нее спокойного, холодного и грустного Неккера, — и вот уж он улыбался жалостной, болезненной улыбкой, а в глазах еще стоял ужас только что пережитого.
— Я… не… могу… — простонал он, и руки его повисли вдоль тела, как плети. Оливер и Анна взглянули на него; взгляд мужчины был темный, обволакивающий, взгляд женщины — кроткий и сострадательный. Людовик устремился было к ней, но круто сдержал себя и повернулся к Неккеру.
— Прости меня, Оливер, — тихо попросил он, — я дурак.
— Мне нечего прощать, — сдержанно ответил Оливер, — я только думаю, государь, что вам не следовало так себя компрометировать. Лучше было приказать гвардейцам искать меня, чем одному, без стражи, в такой час показываться всем низшим дворцовым служащим. Мой слуга Даниель Барт испугался приступа лихорадки госпожи Неккер и явился за мной…
Он громко позвал:
— Даниель!
Появился растерянный Барт. Оливер слегка улыбнулся.
— Расскажи его величеству, где ты меня нашел и как ты меня сюда доставил.
Даниель Барт смущенно откашлялся.
— Я застал мейстера в его горнице — произнес он, запинаясь, — он был один и читал. Я сказал ему, что госпожа очень больна и его требует. Он сомневался, идти ли ему, тогда я разозлился, схватил его и понес. Я думал…
— Ладно, довольно, — перебил Людовик и принужденно рассмеялся. Барт вышел за дверь.
— Какая жуткая ночь, — снова заговорил король, сутулясь, словно его знобило. — Я сам себя потерял, друг, а тут еще и тебя не мог найти; вот я и прибежал сюда. Я, пожалуй, пьян.
Он робко взглянул на Анну.
— Простите меня, сударыня. Мне… больно видеть вас такой.
Он сказал это очень тихо; он напрягал все силы, чтобы не потерять самообладание. Он увидел, что она улыбается и протягивает ему руку. Он бросился к постели.
— Анна… — простонал он, — это ты ради меня…
Он запнулся, побледнев от ужаса. Потом оглянулся и увидел, что Неккер исчез.
— Оливер… ушел? — спросил Людовик сдавленным голосом, не выпуская руки Анны.
— Да, ушел, — успокоила она его и улыбнулась ему материнской улыбкой. — Быть может, он ожидает вас в башне, государь.
Людовик присел на край постели и гладил ее руки. Глаза ее стали спокойными и прекрасными, когда он глядел на нее.
— Он приказал тебе так сделать, Анна? — спросил он.
— Нет, я это сделала по собственной воле.
Король слегка наклонился вперед.
— Ради меня, Анна, или ради него?
— Для вас, а тем самым и для него, — ответила Анна, и взгляд ее был неспокоен.
Он спросил:
— Анна, Анна, разве он и я — одно?
Внутренний трепет заставил ее закрыть глаза. Снова и снова все тот же вопрос, — это было выше ее сил. Второй раз за одну эту ночь смыкался около нее все тот же безжалостный круг. Она застонала.
— Да, Анна, да, — шептал ей на ухо Людовик, — мы — одно! Он — во мне, разве ты не чувствуешь? И он обрекает меня на муку… на такую муку…
Он в ужасе схватил ее руку.
— Анна, Анна, как ты думаешь, он хочет нас этим наказать? Разве мы грешили, Анна?
— Я не знаю… — с замиранием прошептала она и отвернула невыразимо усталое лицо. Он упал на колени перед постелью. — Анна, Анна, ты не оставишь… ты не оставишь меня? Или он хочет, чтоб ты умерла…
— Не знаю… не знаю…
Он долго молчал и не шевелился. Руки его, охватившие руку Анны, похолодели; она вновь повернула к нему голову.
Он зарылся лицом в простыню; видны были только его седые волосы; она легонько провела по ним пальцем. Теперь она была совсем спокойна.
— Я хотела бы помочь вам, государь.
Он взглянул на нее, бледный, постаревший.
— Да, — сказал он растерянно. Она провела рукой по лбу его и по глазам. Он улыбался. Она сказала совсем тихо, ласкающим серебристым голосом:
— Положите мою руку себе на глаза, вот так, и думайте… и вспоминайте обо мне в вашей башне…
Он вздрогнул; она быстро нагнулась к нему и дотронулась губами до его лица. Она прошептала:
— Быть может, я там буду сегодня, и, быть может, я не хочу, чтобы горел свет, и, быть может, нужна только вера в мое присутствие… Иди теперь, иди, и верь в спасительную ложь! Ведь это нужно… Стоит только захотеть, друг, и тебе почудится, что это я там… иди.
Она отодвинулась и улыбнулась. Он глядел на нее широко раскрытыми глазами как на чудо.
— Анна, — сказал он тихо и совсем медленно, — Анна, жена моя, и во лжи есть бог! Я попробую, я возьму тебя с собой в моей душе. И помилуй, господи, нас, грешных.
Он поцеловал ее в лоб и вышел. Она ждала, покуда не замолк звук его шагов. Когда воцарилась полная тишина, она поднялась, поборов слабость и головокружение, встала с постели и подошла, шатаясь к маленькому шкапчику.
— Он его не запер, — усмехнулась она и вынула склянку. — Он ее не унес. Он знает, что это для меня… самое лучшее без него…
Она всыпала щепотку желтоватого порошка в бокал вина и выпила:
— Какое ему дело до Анны…
Глава четвертая
Головы
Королева прожила во дворце неделю. Тихая, покорная, с всегда чуть-чуть приподнятыми, словно от страха, плечами, входила она в темное душное помещение башни и потом покидала его с ужасом в глазах, будто после дурного сна, с непрекращающимся даже днем оскорбительным звоном чужого имени в ушах. Кроме своих дам, она видела лишь этого удивительного заступника и руководителя, которого величали, как ей шепнули, Дьяволом, но который ей казался очень мягким и добрым, с глазами полными нежности и утешения. Однажды он сообщил ей, что король уехал в Тур и сожалеет, что не может с ней проститься. После этого он проводил ее обратно в ее тихую резиденцию.
Когда Оливер опять очутился с королем в его кабинете, никто из них ни одним словом не упомянул о случившемся. К делам управления, не терпящим отлагательства, и к важным политическим вопросам король приступил в таком светлом, энергичном и бодром настроении, как никогда прежде. Однако, когда по ночам король с Оливером выходили из кабинета, — обычно вместе, потому что в башне над их головами теперь никого уже не было, — и Неккер запирал дверь, Людовик неизменно произносил одни и те же слова:
— Анна больше не поправится.
Эти слова он произносил спокойно и медленно, с каким-то смирением и без тени упрека. Оливер ничего не отвечал. Равным образом не пытался он узнать, откуда черпал король силу для такой покорности после испытанной им бури страстей и надолго ли хватит его видимого спокойствия. О жене своей Оливер упоминал редко, как и прежде, когда, представляясь глухим и слепым, отрицал ее близость в башне, хотя и знал, что она ожидает Людовика наверху. Однако он приказал Даниелю Барту ежедневно доносить королю о состоянии ее здоровья.
Анна не поправлялась. После приступов бреда у нее обнаружились симптомы тяжелой перемежающейся лихорадки. Тело ее в правильные промежутки времени сотрясалось от озноба, после которого наступала полная апатия.
Противоядия, которые Оливер приготовил для нее, не оказывали почти никакого действия. Впрочем, мейстер подозревал, что она их как следует и не принимала. Однако он не высказывал своих подозрений и, соблюдая данное слово, делал вид, будто не сомневается в естественных причинах ее болезни. Вскоре он установил страдания в области сердца; он ожидал этого, так как знал медленную и непреодолимую силу флорентийского яда, парализовать которую теперь было уже нельзя. В то же время он знал лучше ее, как долго будет длиться сопротивление организма. Даниель Барт, ухаживавший за Анной, самоотверженно и умело боролся против приступов болей и бессонницы и заботился о том, чтобы больная принимала то таинственное снадобье, которое мейстер приготовлял из макового молока и гентских кореньев. Постепенно добился он того, что боли совсем исчезли; осталось общее недомогание, и лишь изредка повторялись прежние приступы. Барт, ошибочно принимая это состояние за начало выздоровления, стал в своих ежедневных докладах королю подавать так много надежды, восхваляя в то же время искусство мейстера, что Людовик однажды вечером переменил свою обычную фразу на вопрос:
— Ну как, Оливер, поправляется Анна?
Неккер, идя за ним, ответил не сразу. Ему вдруг показалось, что под жалко и немощно сгорбленной спиной короля таится такая же внутренняя боль, как и в тот злополучный вечер, когда он подал ему одному его столовый прибор. Но, как будто раздраженный внешним спокойствием короля, он еще отказывал ему в сострадании и ответил довольно странно:
— Если бы вы еще продолжали страдать, государь, то я сказал бы вам: может быть.
Людовик быстро обернулся и с удивлением взглянул на Оливера.
— А ты этого не знаешь? Ты не знаешь того, что я страдаю, Оливер?
Неккер колебался еще секунду, разглядывая лицо короля, показавшееся при свете факела бледным, беспокойным и грустным. Затем он сказал:
— Может быть, она и поправится, государь.
Гроссмейстер энергично и успешно действовал на юге. Его прекрасно вооруженное и дисциплинированное войско с легкостью и без особых потерь наносило поражение едва сформировавшимся отрядам Арманьяка и Немура. Так как оба эти сеньора первоначально имели своей задачей лишь замкнуть кольцо новой лиги, окружавшей Людовика на юге, то оба они одновременно были изолированы, благодаря политическим событиям, и приведены в смятение неожиданным наступлением короля. Только пожалованье их союзника Карла Французского соседней областью Гиень в качестве лена дало им понять, что королевская армия уже разрезает их клином. В несколько недель гроссмейстер захватил их земли, маневрируя на крайнем юге против Арманьяка, а в Кэрси и Оверни против Немура. Граф бросился в укрепленный Гасконский замок, Немур — в скалистый Карлат, близ Ориллака. Оба предложили начать переговоры; гроссмейстер просил у короля инструкций.
Людовик желал только головы Немура, так как Арманьяк не принадлежал к числу тех, кто получил амнистию, за участие в первой лиге, к тому же, благодаря своему личному богатству, положению своих обширных земель и союзу с Хуаном Арагонским, он являлся самостоятельным государем, но Тристан требовал и для него судебного приговора, чтобы, избавившись от него, присоединить его земли к короне.
— Уж не воображаешь ли ты, что я их ему оставлю, а его признаю невиновным? — спросил король насмешливо. — Но я не хочу процессов, Тристан, если я их и допускаю, то пусть их будет поменьше, чтобы они производили большее впечатление. С Немуром, а позднее с Сен-Полем, как с государственными изменниками, ты можешь поднять столько шума, сколько тебе вздумается, ну, а граф — это честный враг.
Оливер бросил мимоходом:
— Мне кажется, что Арманьяку пристала смерть героя.
Людовик с удивлением взглянул на него и улыбнулся.
— Совесть идет навстречу? — спросил он тихо.
— Вы этого заслужили, государь, — прошептал Оливер ему на ухо.
— Готовность вести переговоры исключает враждебные действия, — возразил Жан де Бон. — Быть может, Арманьяк пойдет на сдачу.
Развеселившийся Людовик кивнул ему:
— Твоей нежной душе, Жан, не хватает только пострига, а твоей толстой голове тонзуры, — из тебя вышел бы хороший францисканец. Но что можно сделать против превратностей войны? Видишь ли, мой друг, если Арманьяк хочет вступить в переговоры, то волей-неволей он должен отправиться в лагерь моего гроссмейстера. И тогда никакая охранная грамота не сможет предохранить его от шальной пули или иного несчастного случая. Если же он пойдет на сдачу, то крепость будет занята моими войсками, и тогда легко может с ним приключиться какая-нибудь другая беда. И тогда гроссмейстер подобающим образом засвидетельствует от моего имени чрезвычайное сожаление и глубокую скорбь.
Десять отборных шотландских стрелков сопровождали курьера с особым предписанием к главнокомандующему. Теперь Даммартэн мог формулировать свои требования графу от имени короля: капитуляция без всяких условий с обещанием помиловать графа и принять его в Амбуазе как достойного вассала. Арманьяк принял требование. Когда королевские войска заняли крепость, по неизвестным причинам один из телохранителей графа был заколот каким-то солдатом. Поднялась суматоха, раздались выстрелы, и поспевший к месту происшествия Арманьяк был убит пулей в лоб.
Гроссмейстер известил население о прискорбной кончине владетельного графа и о присоединении его земель к короне.
Король, поначалу намеревавшийся захватить таким же незаконным путем и земли герцога, уступил своему профосу, не желавшему и слышать о таком акте, противном правосудию. Соответственно этому сенешаль де Руерг потребовал от Немура, чтобы тот сдался и отдал себя в распоряжение парижского парламента. Немур, знавший, что его горную крепость не так-то легко будет взять, выразил готовность войти в переговоры только потому, что бежавшая с ним жена должна была скоро родить. Однако условия короля понудили его к дальнейшему сопротивлению. Потребовав свободного проезда для герцогини, он прервал переговоры в надежде продержаться довольно долго, так как осаждавшие имели при себе лишь слабую артиллерию; к тому же он полагал, что главные силы под командой самого Даммартэна задерживаются еще на юге Арманьяком.
Людовик, которому известие о сопротивлении Немура несколько отравило радость по поводу смерти его другого противника, резко заметил Тристану:
— Мне кажется, кум, что мы с тобой стареем; ты становишься педантом, а это стоит мне времени и людей, к тому же я слабею от благородной уступчивости.
Тристан пожал плечами и замолчал, Жан де Бон, несмотря на сердитое замечание Людовика, в конце их совещания осмелился затронуть вопрос, удручавший его:
— Но вы государь, все-таки настолько сострадательны, что исполните просьбу Немура и разрешите беременной герцогине с ее дамами и детьми беспрепятственно уехать в Ориллак?
Король с раздражением ударил кулаком по столу:
— Теперь за другую мою ногу цепляется филантроп, — вскипел он. — Нет, мой евангелист, этого я не сделаю! Потому что беременность мадам Анжу-Немур скоро приведет, надеюсь, нервы герцога в отчаянное состояние. Он ослабеет, сдастся. Государь не всегда имеет право быть челове…
Он оборвал на полуслове, как бы испугавшись, и повернулся к Неккеру, который стоял за ним и серьезно глядел на него.
— Ты что-то сказал, Оливер? — спросил смущенный Людовик. — Разве ты не разделяешь моего взгляда?
Оливер слегка улыбнулся.
— Вы правы, государь, — отвечал он, — король иногда должен забывать о человечности, которая может ослабить его энергию.
Людовик отвернулся, в замешательстве поводя плечами. Неккер наклонился к его уху.
— Разве молчит ваша совесть, государь, когда вы сами молчите?
Король выпрямился и твердо произнес.
— Я не изверг, Жан, во всяком случае я не всегда бываю им; видишь — я еще раз обдумал это дело. Право же, жизнь моих людей стоит одного жестокого поступка. Ведь и беременная женщина, призвав на помощь, может оказаться опасной. Находясь в Ориллаке, герцогиня будет иметь возможность поднять Арагон, моего брата Карла или же Бургундию. Нет!
Тем временем гроссмейстер быстрым маршем спешил с освободившимися благодаря смерти Арманьяка войсками и тяжелою артиллерией к Карлату. На второй день обстрела крепости герцогиня умерла от преждевременных родов. Убитого горем Немура хотели было уже отправить на юг, когда явился гонец короля с приказом разрешить герцогу присутствовать на торжественных похоронах герцогини. С него сняли оковы и во время церемонии оказывали подобающие его рангу почести.
Король, запечатывая этот приказ, с улыбкой сказал Неккеру:
— Я пытаюсь возвратить деньги, уплаченные за молчание.
Оливер молча кивнул в ответ, Людовик же прибавил:
— Если потребуется, совесть опять заговорит. Я же не должен больше ошибаться.
Немур, безмолвный и величавый в своей скорби, провожал герцогиню до могилы как свободный человек. Он был украшен знаками своего сана и шествовал между гроссмейстером и сенешалем, воздававшим ему почести. Он председательствовал и во время поминального обеда. Затем он молча передал свой меч графу Даммартэну, а герцогскую печать сенешалю; те безмолвно поклонились и вышли. Вслед за этим в комнату вошел в сопровождении десяти служителей Верховного суда промотор в черном платье и надел Немуру на руки цепи.
Он был отвезен сперва в Лион, где Тристан Л’Эрмит, уже ожидавший его, начал первый допрос. Немур, не признавая обвинения, отверг свою подсудность парламенту и требовал суда палаты пэров. Профос, ожидавший такого протеста, прервал допрос и переправил заключенного в парижскую Бастилию. Король создал на этот случай особый суд из семнадцати сеньоров и семнадцати членов парламента, бывших либо личными врагами Немура, либо лицами, вполне покорными желаниям суверена. Бурбон и президент Ле Буланже председательствовали попеременно; Тристан выступил от лица пэров с обвинением в мятеже и оскорблении величества, промотор Верховного суда с обвинением в государственной измене. Процесс, исполненный крючкотворства, продолжался шесть недель. Немур защищался обдуманно и ловко, умно пользуясь гласностью прений. Он признал свое неповиновение приказу о сдаче — проступком осажденного, а не преступлением против его величества. Обвинение же в государственной измене он отверг, зная хорошо, что в данном случае король побоится, обвиняя его, скомпрометировать своего брата, Карла Бургундского, герцога и коннетабля.
Так как суд не решился применить пытку, то генерал-профос отправился в Амбуаз узнать волю короля. Людовик пожелал, чтобы был допрошен Балю и дал свои показания Неккер.
— Припугните Немура, — приказал он, — может быть этого будет достаточно.
Тристан поспешил обратно. Пленника стали допрашивать в камере пыток среди орудий мучений, но Немур оставался при своем показании. Л’Эрмит опять приехал в Амбуаз, и опять король совещался со своими куманьками. Неккера удивляло, что Людовик не жалеет времени на эти совещания и не отдает с обычной своей суровостью приказа приступить к пытке.
— Не хочет ли он меня изловить и усыпить своей кротостью? — спрашивал он себя. И, испытывая короля, он сказал:
— Не остается, государь, ничего иного, как вынудить у него повинную.
Людовик задумчиво взглянул на Оливера.
— Зачем я буду пытать человека, когда я знаю, что я его все равно приговорю? — спросил он и, приблизившись лицом к Неккеру, прибавил шепотом, с улыбкой:
— Ты думал, что теперь после твоих слов я прикажу одеть ему напальный жом или же вогнать гвозди под ногти? Нет, так просто мы не ведем себя, Оливер.
Неккер поник головой.
— Я ли это еще, или это он опять сам? — спросил он себя с беспокойством и решился быть честным по отношению к королю.
— Хорошо, государь, — заметил он, — однако это доказывает, что вы не добиваетесь от него повинной? — Затем он обернулся к профосу: — Раз уж доказано вооруженное сопротивление, Тристан, ведь не трудно будет доказать и мятеж и преступление против его величества, а на основании того требовать от суда смертной казни?
— Так оно и будет! — отвечал профос.
— А тогда, ваше величество, — продолжал Оливер, — отбросим в сторону обвинение в государственной измене. Думается, что в политическом отношении это будет хорошо, и мало изменит конечный результат: ведь у Немура только одна голова.
Герцог Жак Немур от имени суда и короля был оправдан Бурбоном по обвинению в государственной измене, но обвинен за преступление против величества и приговорен к смерти через усечение головы. Просьба осужденного о помиловании, поданная королю на другой день после объявления приговора, была так потрясающа по своей простоте и силе, что президент Ле Буланже, семнадцать членов парламента и пятеро сеньоров победили свой страх перед королем и отдельным заявлением поддержали просьбу Немура.
Тристан со дня на день ожидал подписи короля, который колебался по неизвестным причинам: на первые напоминания профоса Людовик отвечал уклончиво, а потом резко заявил, что никакой закон не требует от государя подписания вердикта в течение определенного срока; суд-де может запастись терпением.
Так прошло две недели. Немур, палата судей, двор, вся страна ожидали того рокового момента, когда четыре тяжелых, твердых буквы королевского имени «Loys» решат вопрос о жизни и смерти. То, что после первых сорока восьми часов волновало умы, как неправдоподобное, постепенно превращалось в правдоподобное и действительное: король размышляет о помиловании. Он, который обычно утверждал смертные приговоры по делам политическим в течение часа, теперь в течение целых двух недель все еще не выразил своей воли. Уж не хочет ли король даровать помилование?
Казалось, Людовик не замечал удивления и ожидания страны. Он взял к себе документы, никому их не показывал и ни с кем, даже с Оливером, не говорил о них. Неккер же, следуя внутреннему голосу, не спрашивал его и не навязывал своих советов. Но однажды перед сном, когда король вспомнил, по обыкновению, об Анне, он спросил его:
— Вы хотите ее видеть, государь?
Людовик остановился.
— Ты, кажется, хочешь меня отблагодарить, Оливер? — спросил он. — Уже сейчас?
— Не думаю, государь, чтобы вас можно было подкупить, — возразил Неккер серьезно. — Ведь меня тоже нельзя.
Они пошли к Анне после того, как Оливер снял на один час караулы, стоявшие на их пути. Она сидела в кресле, одетая, с нежным румянцем на щеках, с блестящими, но мутными глазами. Лицо ее казалось свежим, но руки были желтые и прозрачные. Она улыбалась, но Людовик оставался грустным. Произнеся несколько приветливых слов, он спросил о ее самочувствии и выслушал ее успокоительные ответы. Он помолчал, едва заметно поведя плечами, потом тихо произнес:
— Вы нарумянились для меня, сударыня. Это говорит о вашей доброте. А может быть это по твоему приказанию, Оливер?
Неккер взглянул на него и, не колеблясь, сказал «да».
Анна слабо улыбнулась.
— Жаль, что вы это замечаете, государь, — сказала она.
Людовик поник головой.
— Это касается не меня, а моей совести, — возразил он сдержанно, — и потому я не позволю себя подкупить.
Он поднял глаза на Оливера и взволнованно продолжал:
— Я не хорош, не хорош, брат, а когда я утомлен или вял, я ищу поддержки у тебя. А иногда ты и сам призываешь меня к бодрствованию.
Неккер улыбнулся многозначительно.
— Иногда я должен вас будить, государь, чтобы самому не быть утомленным или вялым, — он понизил голос. — Если бы мы оба заснули, то ни один из нас не мог бы поддержать другого. — Тут он заговорил еще тише. — В самом деле, мы не хороши еще и потому, что любим пококетничать с нашей совестью, государь, и порисоваться перед ней. А это дешевка.
Король покраснел и так стиснул пальцы, что они захрустели.
— Ты честный друг, — сказал он с запинкой, — ты бодрствуешь. Ты меня не выпускаешь из рук. Я всего этого не знал и только теперь понял. Я разыгрывал перед самим собою все, что угодно, даже близость к евангельскому духу. Меня знают, как хорошего комедианта. Но в этом отношении я сам себя недооценил, а это со мной случается редко. Я находил в этом удовольствие, теперь же я вижу себя без маски, без белил и румян. Ты часто бываешь жесток и загадочен, брат!
Оливер, как бы защищаясь, поднял руку.
— Почему это, государь, только я один таков, и почему вы полагаете, что вы от меня отличаетесь? Думается мне, что нам не следует говорить о себе, как о противниках или как о людях, противоположных друг другу. Я любил вас больше, когда вы страдали как человек. Но я не охладеваю к вам и тогда, когда вы как король благоволите играть человеческим страданием. Я вас не боюсь, когда вы жестоки и ниспосылаете только страдание. Это — все, государь. И я вас не выпущу из рук.
Они помолчали минуту-другую.
— Так значит ты думаешь, что я не знаю страданья? — спросил король. Оливер, не отвечая, подал Анне знак глазами.
— Быть может, я поправлюсь, — сказала Анна. Людовик посмотрел на нее, потрясенный.
— Простите, сударыня, — промолвил он с волнением, — но сегодня вам не удастся порадовать меня. Я вам очень благодарен за ваше желание. — Тут он с мучительным жестом поднял руки. — Ну что, Оливер, — сказал он, — испытание еще не кончилось?
— Разве оно не приносит пользы государь? — спросил Неккер кротким голосом. — Разве оно не делает душу более свободной и честной? А если бы Анне удалось доставить вам радость и избавить вас, человека, от страданья, если бы она стояла перед вами здоровая, разве вы не захотели бы тогда, как король, тоже доставлять радость и уничтожать боль?
Людовик медленно покачал головой:
— Король не связан с радостью и скорбью человеческой. Он знает так же, как и ты, братец, что он не воск. Именно теперь он это знает.
Неккер потер себе лоб и на несколько секунд прикрыл глаза рукой.
— Теперь речь пойдет о королевской радости, — произнес он раздумчиво. — Анна, испробуй это!
Жена засмеялась и приветливо подняла голову.
— Мейстер попросил меня, государь, сообщить вам хорошие вести, которые дошли до него нынче: королева получила уверенность, что она будет матерью.
Людовик опустил лицо, пылавшее от стыда. Потом он поспешно, растерянно встал.
— Король должен радоваться… конечно! — произнес он.
После быстрого прощанья Людовик и Оливер направились к дверям. Король молча и взволнованно прошел через круглую комнату. Нахмурившись, сел он к письменному столу, открыл потайной ящик и, достав оттуда три документа, задумчиво их развернул. Он внимательно прочел, взял один из них опять в руку и произнес жестко:
— Немур умоляет меня об изгнании на всю жизнь, как о помиловании; он хочет закончить свои дни в картезианском монастыре в Испании. — Тут король поднял голову, и Оливер увидел его каменный профиль.
— Человеку сорок пять лет, — продолжал Людовик грубо, — он может еще долго прожить и перемениться, хотя, может быть, теперь в предсмертном страхе у него честные намерения. А ведь из картезианского монастыря есть двери к Хуану Арагонскому! Если эта голова не падет, то твердолобый Сен-Поль сделается еще несговорчивей, а натянутая физиономия брата Карла станет менее кислой. Теперь времена суровые, и мне подобает быть столь же суровым, как они.
Он разорвал прошение. Взяв другой пергамент, он свернул его и бросил Неккеру.
— Занеси в тайный список имена людей, ходатайствовавших о помиловании, если только они уже не помечены. Поначалу против них ничего не будет предпринято.
Придвинув к себе третий пергамент, он взялся за перо.
— Пусть нынешней же ночью Тристан трогается в путь. Казнь должна совершиться через двадцать четыре часа по его прибытии в Париж.
Оливер закрыл глаза и слышал, как перо, скрипя, тяжело начертало четыре буквы королевского имени. Людовик поднял голову.
— Мы и наш двор узнаем только после казни о положении ее величества. Ты об этом позаботишься, Оливер. Король обнаружит свою радость только через неделю, чтоб в стране не возникло опасных толков в связи с процессом. Что ты так на меня смотришь, Оливер?
Ранним утром в день прибытия Тристана в Париж оба председателя чрезвычайного суда отправились в камеру осужденного и предъявили ему смертный приговор за подписью и печатью короля. Немур молча кивнул головой. Два часа спустя генерал-профос огласил это постановление в парламенте при открытых дверях. В три часа пополудни Немур был обезглавлен, согласно приказу короля, не публично на Гревской площади, а в залах суда.
Этот год был хорошо и счастливо использован, но борьба со вторым присужденным к смерти была очень трудной. Голова крепко сидела на плечах коннетабля. Умный человек, чуя царственного хищника, крадущегося около его дома, бросил ему сперва такую жирную приманку, которой он мог или насытиться или подавиться; он занял от имени короля несколько городов и областей Соммы, находившихся под властью Бургундского герцога. Но зверь был умнее умного; он не проглотил приманки, но и не отверг ее: он держал ее в зубах. Людовик, с удивительной ловкостью и неутомимостью занимая честолюбивого герцога у восточной границы враждой с германским императором, курфюрстами, Лотарингией и Швейцарией, ни в коем случае не хотел отвлекать его к западу, а тем более начать с ним войну; он знал, что Бретань, благодаря соседству с Гиенью, опять стала оживать и могла сделаться опасным членом новой лиги. Но в то же время король не хотел отдавать и городов на Сомме, потому что в течение двух лет его целью было вернуть себе обратно эти города, первоначально составлявшие часть его территории. Тогда началась его игра. Он дал знать Бургундии, что занятие этих мест произошло без его ведома и помимо его воли, что против бунтовщика и государственного изменника он выступит с вооруженной силой и возвратит герцогу города, если тот объявит коннетабля вне закона и выдаст Сен-Поля в восьмидневный срок, если он укроется в Бургундии; кроме того король желал, чтобы герцог отказался от вмешательства в дела Бретани и Гиени. Карл Бургундский, не доверявший ни одному предложению короля и отнюдь не желавший быть устраненным от влияния на внутренние дела Франции, медлил с ответом; тем временем коннетабль, осведомленный через шпионов о кознях короля, сообщил герцогу, что он возвратит ему города на Сомме и отдастся в его распоряжение, если Бургундия выступит против Людовика. Вскоре после этого Сен-Поль стал склонять своего племянника Эдуарда Английского, давно приготовлявшегося, по просьбе Бургундии и прежней лиги, к выступлению против короля, вторгнуться во Францию, причем он гарантировал, кроме своей помощи, также и подмогу со стороны Бургундии, Бретани и Гиени. И действительно, Эдуард с довольно большим войском высадился в Кале, которое ему принадлежало. Недели, следовавшие за этим, были самым тяжелым испытанием для дипломатического гения Людовика. Зато они и закончились его величайшим политическим триумфом. Эдуард, с самого начала не ощущавший в себе избытка воинственности и тосковавший по своим лондонским любовницам, не встретил ни союзников, ни даже дружелюбного приема. На бургундского герцога, войска которого были заняты в западной Германии, появление Эдуарда произвело самое неприятное впечатление. Ссылаясь на то, что в настоящее время он не в состоянии активно наступать на Валуа, герцог заявил, что ничего для Эдуарда не может сделать, кроме как облегчить ему продвижение через Артуа к коннетаблю, который, по-видимому, ожидает своего английского друга. Он отдал Эдуарду письмо Сен-Поля, который обязывался возвратить Бургундии города на Сомме, и, кроме того, вручил ему документ, писанный рукой коннетабля и гласивший, что Сен-Поль обязывается служить и помогать герцогу и всем его друзьям и союзникам, а в особенности — Эдуарду. К этому акту приложено было доверительное письмо к королю Англии, в котором коннетабль изъявлял свою готовность поддерживать наступление его армии против Людовика Французского. Вот и все, что получил разочарованный Эдуард: ибо, что касается английской делегации, которая направилась было в Сен-Кентен, предполагаемое местопребывание коннетабля, то уже на пикардийской границе она столкнулась с войском гроссмейстера, который очень вежливо и без тени враждебности предложил ей повернуть обратно и покинуть пределы королевства. Бургундский герцог, пожав плечами, признался своему английскому зятю, что поведение Сен-Поля неясно и даже подозрительно, и вслед за этим отправился на германский театр военных действий. Таким образом, Эдуард очутился в одиночестве, исполненный острым чувством досады. О Бретани и Гиени ничего не было слышно; курьеры, посланные туда, по всей вероятности, были захвачены королем, а может быть известие о казни Немура, свидетельствовавшее о могуществе Людовика и только теперь дошедшее до Эдуарда, так поразило владетельных князей, что они не смели и тронуться. Эдуард недоумевал, каким образом и какою дорогою должен он продвигаться, тем более, что приближалась зима. Его друг Томас Монтгомери откровенно указал ему на кратчайший путь, — через бушующие за их спиной волны канала.
Но тут Людовик Валуа неожиданно прислал в Кале своего посла, верительная грамота которого была выдана на имя сьера Ле Мовэ, графа де Мелана. Этот дьявольский граф, как его сейчас же окрестил Монтгомери за его необыкновенное имя, ярко-рыжие волосы и опутывающую мягкость красноречия, явился исполнителем весьма неожиданного поручения. Со свойственной ему убедительностью он доказал королю Эдуарду не более и не менее как то, что единственным честным другом Англии на континенте является христианнейший король. Разве можно упрекнуть его в малейшем неприязненном действии против Англии или Йоркского дома за все время его царствования? Разве применял он какую-либо иную политику, кроме мирного решения спорных вопросов, возникавших между двумя королевствами? А потому, где же повод к войне? И не является ли этот поход зимою против боеспособной армии, в чужой стране и без союзников, чем-то весьма рискованным, если даже не безнадежным? Неужели же король Эдуард действительно желает поставить на карту свое войско, свою корону и жизнь только для того, чтобы натаскать из огня побольше каштанов для государей Бургундии, Бретани и Гиени?
Эдуард перебил его.
— Откуда знает король, что эти владетельные князья не будут лояльны, господин граф?
Оливер улыбнулся:
— Благодаря коннетаблю мы достаточно точно осведомлены о вашем теперешнем затруднительном положении, государь. Если бы мой повелитель не был так благожелательно настроен, как оно есть на самом деле, то здесь вместо меня вел бы переговоры гроссмейстер.
— А каковы отношения между королем и коннетаблем? — спросил Эдуард взволнованно.
— Прекрасные, государь. Король хотел бы через меня представить вам некоторые доказательства благонадежности Бургундского герцога и его друзей, — отвечал многозначительно Оливер и показал письма, великолепно подделанные в Амбуазе и содержавшие в себе нечто вроде взаимного договора между Бургундией, Бретанью и Карлом Французским против Англии.
Оба короля встретились близ Амьена и утвердили под присягою договор, заранее составленный сьером Ле Мовэ и устанавливающий мир на девять лет и немедленное отплытие англичан, получавших денежное возмещение за расходы, связанные с экспедицией, в размере 27 000 талеров. Перед тем как дружественно расстаться, монархи обменялись весьма важными документами; Эдуард передал Валуа договор о союзе, скрепленный коннетаблем, копию с письма, в котором он вызывал англичан, а также его послание к герцогу с обязательством передать ему города на Сомме; Людовик же вручил Эдуарду недавно полученное им известие, в котором Сен-Поль предлагал перерезать английскому королю обратный путь к Кале и овладеть его особою; это письмо или же копию с него Эдуард послал потом из Лондона своему зятю в Бургундию.
Этот документ не был подложным. Действительно, Сен-Поль, чувствуя себя загнанным в западню и теряя мало-помалу спокойствие и ясное понимание обстоятельств, совершил крупную ошибку, прибегнув относительно короля, мастера всяких уловок, к оружию политической интриги. Узнав, что английский король изолирован, коннетабль уступил гроссмейстеру без боя города на Сомме и написал Людовику, что этот поступок является доказательством того, что он ничем не связан с Эдуардом, а равным образом неответственен и за действия Бургундии. Он заверял короля, что герцог хочет наиболее легким способом устроить через Эдуарда свои дела, сам будучи занят борьбой с Германией и не имея ни одного солдата в Артуа. Далее, по словам коннетабля, с Карлом Бургундским состоят в союзе бретонский и гиеньский герцоги, до сих пор не выставившие ни одного солдата. Он, коннетабль, будучи лояльным, советует Людовику быстрым наступлением сбросить в море английского короля, сам же он готов своими силами подкрепить войско Даммартэна или же прикрыть его тыл со стороны Фландрии.
Людовик очень любезно ответил на это письмо приглашением приехать на военный совет в Сен-Кентен. Сен-Поль поостерегся принять это приглашение и со своими лучшими отрядами отступил в сильную крепость Гам. Когда немного позднее он узнал через своих агентов о миссии Оливера и о встрече королей, он совершил вторую грубую ошибку, написав то письмо, которое Валуа передал Эдуарду Йоркскому. Ответом на это был мир с Англией, официальное объявление об изгнании Сен-Поля, контрассигнованное Бургундским герцогом как сюзереном Люксембурга, и продвижение королевского войска к крепости Гам. Тогда Сен-Поль лишился мужества и присутствия духа; двое из его офицеров отпали от него, как от опального, другие же оказались ненадежными; и он бежал с немногими слугами в Моне, умоляя бургундского герцога, осаждавшего в ту пору Нанси, о покровительстве. Герцог колебался; его благородной душе претило выдать на смерть прежнего друга. Но он понимал в то же время, что король легко может придраться к этому для того, чтобы вторгнуться в незащищенную Фландрию или же помешать ему, герцогу, в Лотарингии; поэтому, отговариваясь формальными причинами, он потребовал от короля, прежде чем выдать коннетабля, уступить города на Сомме. Герцог надеялся за это время взять Нанси, что совершенно изменило бы положение вещей.
Король посоветовался со своими куманьками; они считали необходимым, ввиду огромного политического значения суда над Сен-Полем, либо выкупить коннетабля уступкой городов, либо захватить его силою.
— Мое правило — не отдавать ничего, что очутилось в моих руках, — заявил Людовик. — Но в то же время я не хочу из-за этой одной головы воевать с Бургундией; об этом за меня позаботятся другие.
— Тогда вам придется отказаться от этой головы, — заметил, пожимая плечами, Тристан.
— Мое правило — не отказываться ни от чьей головы, — резко возразил король.
— Если Нанси падет, — холодно вставил Жан де Бон, — то герцог, вероятно, не без удовольствия нарушит это правило.
Людовик мельком взглянул на него и искривил рот.
— Нанси падет не раньше, чем голова Сен-Поля; это стоит мне двадцать тысяч талеров. Кампобассо, начальник герцогской артиллерии, приватным образом состоит у меня на жалованье.
Тристан и Бон взглянули на короля с удивлением и замолчали. Тогда заговорил Оливер:
— Мне кажется, государь, так мы далеко не уедем; может быть, вы согласитесь на фиктивную уступку городов, которые после выдачи Сен-Поля могут быть вновь заняты по какому-нибудь поводу?
— Едва ли ты сам одобряешь, Оливер, подобную комбинацию, — возразил с некоторым сомнением король, — потому что таким образом мы можем дойти до войны или до повода к войне с Бургундией. Ведь я, конечно, не ошибаюсь, мой друг, заключая по твоему тону, что ты-то сам стоишь за точное и добросовестное выполнение обещания?
Оливер усмехнулся.
— А разве не может и добросовестная уступка оказаться фиктивной? — ответил он вопросом. — Герцог едва ли продержится более пяти лет. Разве наши добрые союзники, вроде герцога Лотарингского и Кампобассо, не роют ему могилу? Спокойно соглашайтесь на уступки!
— Ваше великодушие принесет вам тем больше прибыли, чем шире вы будете им пользоваться. Отдайте герцогу не только Люксембург, который отходит к нему как ленное владение, но и все земли и города коннетабля в восточной Пикардии, Энской области и в Арденнах! Отдайте ему все движимое имущество коннетабля! Золото Сен-Поля крепко прикует бургундского герцога к востоку, где он найдет гибель. Уверьте его в вашем дружественном нейтралитете относительно его лотарингских дел, и вы получите две головы — завтра одну и через несколько лет другую.
Несколько дней спустя гроссмейстер передал ключи от городов на Сомме канцлеру Кревкеру, наместнику герцога, и показал ему грамоту о даровании герцогу поместий Сен-Поля после их конфискации и о предоставлении свободы действия в Лотарингии. Эти документы были платой за особу коннетабля. Кревкер приказал тотчас же доставить Сен-Поля под надежной охраной в Перонну; одновременно он дал знать обо всем герцогу и просил у него приказа о выдаче Сен-Поля, в которой теперь нельзя уже было отказать. Герцог опять заколебался; в течение восьми дней от него не было никаких известий.
Но город Нанси не сдавался. Когда же гроссмейстер предъявил ультиматум Людовика, требовавшего выдачи Сен-Поля в течение недели и грозившего в противном случае военными действиями, канцлер дал знать своему государю, что он снимает с себя всякую ответственность за предстоящие события, если несомненное право короля не будет удовлетворено. Через сорок восемь часов канцлер получил странный ответ. «В то время, когда мы находимся на театре военных действий, вы являетесь нашим наместником и носителем исполнительной власти». В тот же день коннетабль, окруженный двумя сотнями бургундских кирасир, был отведен в ставку графа Даммартэна, который, вежливо и с серьезным лицом поклонившись ему, потребовал у него его меч.
Так как Сен-Поль в качестве королевского главнокомандующего не подлежал аресту, а его разжалованье могло произойти лишь после произнесения над ним приговора, то гроссмейстер привез его в Париж без оков как своего личного пленника. В течение всего пути они не обменялись ни одним словом; Даммартэн едва говорил даже с офицерами своего штаба; коннетабль же сидел в седле молча, не глядя по сторонам. Когда они приблизились к городу с юго-востока и над воротами св. Антония поднялся тяжелый массив Бастилии с башенками по бокам, коннетабль надвинул шляпу еще глубже на лоб и поднял воротник плаща. Так с закрытым лицом подъехал он рядом с Даммартэном к крепости через городские ворота и сквозь ряды солдат. У ворот Бастилии они были с официальной торжественностью приняты президентом парламента, его высшими чиновниками и советниками, королевским генерал-профосом и комендантом замка. Пикет алебардистов следовал за Сен-Полем, который быстрым движением опустил теперь воротник и снял шляпу. Президент и генерал-профос приблизились к нему с обнаженными головами, причем Ле Буланже произнес:
— Милости просим, монсеньор, будьте мужественны и чистосердечны. Вас ожидает королевское правосудие. — Тут он и профос снова надели шляпы. Сен-Поль тоже покрыл голову и хмуро взглянул на Тристана, который, вынув пергамент с королевской печатью, свернул его, слегка дотронулся им до плеча коннетабля и произнес своим тихим голосом:
— Именем короля объявляю вас, Людовик Люксембург, узником господина Филиппа Люллье, капитана Бастилии, и спрашиваю вас, согласны ли вы передо мною, профосом маршалов Франции, и перед парламентским судом отвечать по обвинению в государственной измене и преступлении против его величества, или же апеллируете вы к решению пэров, чего вы можете требовать по праву вашего рождения?
Так как коннетабль хорошо знал, что пэры, которые вообще враждебно к нему относились, в данный момент имели еще больше оснований стараться угодить королю, чем профессиональные судьи, и так как у него была странная уверенность, что для обвинения против него нет достаточных формальных данных, то он и согласился на парламентский суд. На него не наложили оков и не заключили в каземат, но поместили в довольно светлую башенную комнату, охраняемую стражей. Допросы начались сейчас же, но не дали должного результата, так как Сен-Поль оспаривал каждый пункт обвинения и пользовался гласностью процесса еще более искусно, чем Немур. Он то и дело ловко касался больного места короля: льежских дел и интриги Людовика с погибшим Иоганном Вильдтом, что, конечно, не входило в сферу обвинения и ни в коем случае не подлежало огласке.
Несколько дней прошли в тишине, показавшейся узнику более грозной, чем шум судебных заседаний. Ему, человеку пылкому и храброму, всякая неизвестность казалась особенно тяжелой. Он хотел бороться, но лицом к лицу с противником. Коварство короля одинаково пугало его и было ему ненавистно. Он становился все беспокойнее, боялся яда в пище, выстрела через окошечко в двери. Однажды вечером услышал он чьи-то незнакомые шаги; звякнул замок, и тяжелая железная дверь заскрипела на петлях. В комнату вошел с поклоном худощавый человек в флорентийском докторском плаще. Сен-Поль внимательно посмотрел на него и покраснел от гнева.
— Я ли это пал так низко, или король, что он никого не может прислать ко мне, кроме своего сыщика? — спросил он резко. — В качестве своего судьи я признаю парламент, а не сутенера, хотя бы он умел менять свое ремесло так же, как и цвет своих волос. С вами мне не о чем разговаривать! — и он грубо повернулся к Неккеру спиной. Тонкие губы Оливера стали еще тоньше, а ноздри задрожали.
— Цвет моих волос сегодня настолько естествен, — сказал он холодно, с угрозой прищурив глаза, — что вы без всякого колебания можете счесть его зловещим, монсеньор.
Сен-Поль быстро обернулся и выставил вперед кулаки.
— Зачем вы явились сюда, господин брадобрей? Побрить меня или перерезать мне горло? — злобно спросил он. — Я помню, что некогда вы предлагали мне одно, а я заподозрил другое. Мне казалось, что в Перонне моя догадка была верной, да и теперь тоже попадаю в цель. Это могло бы облегчить дело суду и выручило бы короля из затруднения. Но не кажется ли вам, что эта задача вам не по силам!?
Сильной рукой он поднял стул и стал угрожающе размахивать им. Неккер громко рассмеялся.
— Монсеньор, — воскликнул он, — вы так скверно попадаете в цель, что я просто удивляюсь; со времен Перонны я считал вас более искусным стрелком! Неужели вы действительно полагаете, что я подходящий человек для того, чтобы схватиться здесь с вами врукопашную? И неужели вы в самом деле думаете, что король или суд находятся в затруднительном положении? Оставьте стул в покое и сядьте на него. Я здесь для того, чтобы от имени короля, но помимо суда, сказать вам, что ваша тактика на суде ошибочна, бесполезна и вредна для вас.
Коннетабль поставил стул перед собой и серьезно оглядел Неккера.
— Как могу я иметь к вам, именно к вам, хоть малейшее доверие? — сказал он через минуту, и на лице его промелькнула усмешка. — Как могу я поверить, что вы хотите предостеречь меня от дурного?
— Выслушайте и судите сами, — возразил Оливер. — Если вы принудите суд обсуждать льежскую политику короля, то, конечно, вы косвенным образом совершите новую государственную измену. Вы вынудите короля расширить обвинение против вас, включив в него ваше преступление в Перонне — да, ваше преступление, монсеньор, — значительно подчеркнул он, когда коннетабль сделал протестующее движение, — потому что король может указать вам день и час вашего приказа Вильдту; ведь он имеет не только мое свидетельство, но, что гораздо важнее, также и протокол повинной Балю, как доказательство общего заговора. Но король, по соображениям внешней политики, хочет избежать этого обвинения. Однако будьте уверены, монсеньор, он его возбудит, если вы его к тому принудите, в этом он клянется вам своей короной. А в таком случае к вам придется применить иной метод действия, к которому король пока не имеет в виду прибегать.
Сен-Поль опустил глаза и стиснул зубы.
— Так или иначе, дело идет о моей голове, — сказал он медленно, — так чего же мне беспокоиться о методе?
Неккер взглянул на него так пристально, что он опять поднял глаза, и его зрачки расширились от ужаса, прежде чем тот заговорил. Оливер же начал тихим голосом:
— У короля есть два способа, к которым он волен прибегнуть: пытка во всех ее степенях и род смерти… например, четвертование…
Тут Неккер замолчал; его остановила смертельная бледность Сен-Поля, который с подкосившимися от ужаса коленями тяжело прислонился к стулу. Оливер сделал шаг вперед, как бы желая ему помочь. Но Сен-Поль уже выпрямился, снова поставил стул как щит между собою и мейстером и вытер пот со лба.
— Зачем же ему пытать меня, — заговорил он хрипло, — если мне в большем и нечего сознаваться? Все сводится к моему неповиновению в связи с приглашением прибыть на военный совет и к моему бегству в Моне.
— Итак, вам больше не в чем сознаваться, монсеньор?
— Нет.
— А разве, монсеньор, вам не приходится сознаваться в вашей четырехкратной измене, в письменном обещании бургундскому герцогу передать города на Сомме, в подстрекательстве его к войне против суверена, в приглашении врагов вторгнуться в страну и в обещании заключить союз с бургундским герцогом и с Англией?
— Нет, отрицаю! Докажите это!
Оливер злобно усмехнулся.
— Я не юрист, — промолвил он, — но я это докажу. — Он медленно распахнул свой широкий плащ и достал четыре документа, писанные рукой коннетабля; то были письма к герцогу и к английскому королю и два документа, касающиеся союза. Сен-Поль, оттолкнув стул, одним прыжком подскочил к Оливеру и вырвал у него документы. Мейстер рассмеялся.
— Радуйтесь на них, монсеньор! Спрячьте их или уничтожьте! Заверенные копии с них находятся в руках суда.
Сен-Поль, вскрикнув от гнева и отчаяния, швырнул пергамента Неккеру под ноги. Потом он бросился на кровать и подпер голову кулаками; он весь трясся, словно от озноба или рыданий. Оливер подошел к нему.
— Монсеньор, — прошептал он взволнованно, — признайтесь суду, меня же простите. Нынче я вам ничего не сделал дурного.
Он наклонился, быстро поцеловал костлявый, жесткий кулак коннетабля, поддерживавший его голову, и вышел. Сен-Поль, с изумлением приподнявшись, увидел запиравшуюся дверь, услышал скрип запоров, нескончаемые шаги часовых и затем долго глядел на руку, которую поцеловали. В эту же ночь он потребовал бумаги и письменных принадлежностей.
На следующий день пораженный парламент прочел письменную повинную коннетабля и подробный доклад о его политических интригах со времени занятия городов на Сомме. Теперь процесс быстро двинулся вперед. Сен-Поль повторил свое сообщение во время открытых заседаний и признал свое авторство относительно четырех документов, доказывавших его государственную измену. Уже через неделю можно было послать в Амбуаз королю все документы, относящиеся к процессу, а также приговор, который подлежало сообщить осужденному лишь утром в день казни.
Неккер, находясь вдвоем с Людовиком в башне, прочел тихим голосом главную часть приговора:
— «…И после того, как в серьезном и строгом совещании все было расследовано и обдумано, суд объявил и объявляет монсеньора Людовика Люксембурга виновным в оскорблении величества и в государственной измене и снял и снимает с него его сан коннетабля Франции и все другие должности, чины и достоинства. В виде же искупления суд присудил и присуждает его к смертной казни через публичное обезглавление на Гревской площади в Париже; все же его имение, движимое и недвижимое, суд объявил и объявляет конфискованным в пользу короля, который им располагает и, признавая претензии бургундского герцога справедливыми, удовлетворит их особым актом. Ввиду же чудовищности совершенных им великих и ужасных преступлений должен мессир Людовик Люксембург после обезглавления подвергнуться четвертованию, а его отсеченные члены и туловище должны быть повешены на виду у всех…»
Оливер прервал чтение и взглянул на короля, опустившего голову. Потом, не колеблясь, пошел к столу, взял перо и вычеркнул последние слова.
— Этого король не хотел, — произнес он серьезно, — его совесть никогда не позволила бы ему этого.
Людовик молча кивнул и дал знак читать дальше.
Но Неккер снова повернулся к нему лицом и тихо произнес:
— Вы продиктовали Тристану точный текст приговора еще до начала процесса, государь, я это знаю. Жестокость, которую я только что вычеркнул, перевешивает все ваши настоящие и будущие дела человеколюбия… Вы опять мой должник, государь.
Король молчал, прикусив губы. Оливер закончил чтение:
— «После казни, публично приведенной в исполнение над его особою, как это объявлено судом, его тело будет погребено в освященной земле, поелику он о том ходатайствует…»
Людовик подписал приговор, заранее отвергнув в приписке возможное прошение о помиловании. Потом он положил перо и закрыл лоб рукою.
— Головы утомляют, Оливер, — прошептал он. — Хорошо, что ты бодрствуешь подле меня.
Глава пятая
Рубеж
Пришла весна. Король и Неккер ожидали родов Шарлотты. В течение нескольких недель страна отдыхала от потрясений и опасностей этой зимы; политическая ладья опустила якорь, ожидая сигнала к новому отплытию, — и этим сигналом должно было служить разрешение королевы от бремени. Король был настроен более скептически, чем Неккер, который со странной уверенностью и упорством рассчитывал на благополучные роды, — а именно на рождение сына. Людовик же часто говорил, что в его брачной жизни — да и вообще в роду Валуа — девочки родятся чаще мальчиков. Оливер в этих случаях улыбался и качал головой: это — не доказательство. Может родиться и сын.
— Ты что же, подверг ее величество действию своих дьявольских чар? — посмеялся Людовик однажды над его уверенностью.
— Я обратил ее внимание, — серьезно ответил Неккер, — на силу ее собственной воли и затем еще на свойства анемона, сок которого, согласно тайному старинному рецепту времен Каролингов, способствует зарождению мужского плода. В мощь человеческой воли я верю больше, чем в лекарство; но лекарство придает государыне бодрость и силу, а это необходимо, раз энергия не стимулируется никаким другим чувством, кроме одного лишь чувства долга. Государь, я верю в дофина, потому что он необходим.
— Необходим? — раздумчиво переспросил король. — Необходимы только я да ты…
Неккер посмотрел на него.
— Разве мы не смертные люди, государь?
Король схватил Оливера за руки и зашептал, оглядываясь кругом, словно боясь, что его подслушивают:
— Я безумно желал бы усомниться в этом. Я хочу сомневаться в этом, я сомневаюсь! Мы преодолели извечную человеческую обособленность, мы образовали двуединство; почему же не можем мы удвоить человеческую жизнь? Я верю, что наш единый дух подчинит себе наши разрозненные тела. Я верю, что моя власть и твои чары преодолеют границы человеческой жизни. Я верю, что мы сумеем перешагнуть за земной рубеж.
Неккер едва заметно усмехнулся.
— Вы попросту боитесь смерти, государь?
И видя, что Людовик не отвечает, медленно добавил:
— Так, по-вашему, мои чары, или то, что вы зовете моими чарами, — от дьявола?
Король сделал отрицательное движение рукой.
— Зачем ты это говоришь единственному человеку, который знает, что ты — не от дьявола? Разве я не пожинаю плоды твоей…
Он запнулся, словно не находя слов. Прекрасная улыбка озарила лицо Оливера. Людовик тихо докончил:
— …твоей человечности…
Неккер потупился.
— Быть может, это то слово, быть может и не то, государь. Но оно меня радует. Из пределов человеческих понятий нам не выйти. И поверьте мне, — перешагнуть положенный рубеж очень трудно, даже невозможно, когда боишься…
— Боюсь, боюсь, друг, — зашептал Людовик, — боюсь ее, ненавижу ее, буду бороться с ней до конца, как никогда еще не боролся!
— Да разве жизнь хороша? — резко вскричал Оливер.
Король удивленно взглянул на него.
— Я не знаю ничего лучше, — печально произнес он, — я знаю смерть, но только для других; такая смерть не светла и не красна. А покуда я жив — я король; и не в силу одной лишь случайности рождения! Я воистину единственный человек в государстве, который может, который способен быть властелином. Что сталось бы с этой великой страной, не будь меня сейчас на свете, — меня с тобой? Я обязан любить нашу жизнь, друг, и ты должен будешь помочь мне, когда приблизится Великий Враг.
Оливер потупился; казалось, разговор этот волнует его.
— А разве не легче было бы бороться с Великим Врагом, — воскликнул он, — если бы король христианин и чужую жизнь научился ценить и беречь, как сокровище?
Людовик задумчиво покачал головой.
— Господь не судил, чтобы борьба далась мне легко, — нерешительно произнес он, — господь не судил мне быть кротким государем. — Он помолчал минуту, а затем с ударением сказал:
— Брат, не смей ссылаться на бога: ты сам можешь помочь.
Оливер шагал взад и вперед по комнате; глаза его светились лаской и добротой.
— Хорошо, — прошептал он, — я последую за вами, когда вы отойдете от людей и останетесь в одиночестве. В великом вашем единоборстве вы будете не один, государь. Но до рубежа далеко, и много предстоит еще горя.
Людовик сжал руки и тяжело дышал.
— Выздоровеет Анна? — поспешно спросил он, желая и безумно боясь услышать ответ.
Неккер посмотрел на него с состраданием:
— Быть может, — сказал он.
В дверь постучали. Король сердито поднял голову. Но Оливер уже бросился к выходу:
— Кто там?
— Гонец от старшего камерария ее величества со спешным донесением.
Оливер распахнул дверь, вырвал из волосатой, дрожащей от усталости руки посланца пергаментный свиток и подал его королю. Тот медленно и серьезно взломал печати. Во время чтения ни один мускул в лице его не дрогнул. Но Оливер заметил, как блестят его глаза, и радостно улыбнулся. Людовик обернулся и долго глядел на Оливера.
— Ты не ошибся, друг. Дофин родился и будет жить, ее величество вне опасности. Король может радоваться.
Он встал и подошел к окну.
— Как зазеленело все кругом, — сказал он, а затем, изменившимся голосом: — Итак, у нас есть теперь дофин. Ты говорил, Оливер, что он необходим. Только через двадцать лет он сможет доказать, достоин ли он своих предков и своего сана, а сумеет ли он стать необходимым — это будет видно лет через тридцать, не раньше. Необходимы только мы с тобой — от этого я не отступлю. И я все так же жажду жить.
Неккер, стоя позади него, покачал головой.
— Государь, дофин всего несколько часов прожил на этой зеленеющей земле, а вы уже ненавидите его. Радость отца светилась в ваших глазах лишь столько мгновений, сколько у вас пальцев на руке. Государь, государь!
— Ах, Оливер, — жаловался Людовик, — как трудно королю быть христианином! Видишь ли, я бы, конечно, любил его, но ведь он родился для того, чтобы заменить меня. Таково проклятие, тяготеющее на королях; ненавидеть старших сыновей или бояться их. Я бы полюбил его, если бы его рождение не приговаривало меня к смерти, если бы я не должен был умереть, Оливер. И я честно скажу тебе все, потому что ты все должен знать: моя краткая радость не была радостью отца; то было богохульство, друг мой!..
Он умолк и откинул голову назад, словно прислушивался к каким-то еле внятным звукам. Потом шепнул:
— Брат, дальше скажи ты сам вместо меня.
Теплота его голоса тронула Оливера.
— …и радость по поводу того, что «мои чары», как вы это называете, победили, — докончил он. Король казался взволнованным.
— И это еще не все, Оливер! Моя греховная, страстная надежда простирается дальше!
Неккер побледнел.
— Этого я не смею произнести, — тихо ответил он.
— Таких вещей не говорят, государь!
Но Людовик резко обернулся, весь красный, с горящими глазами:
— А я смею произнести! — вскричал он. — Чары, вызывающие к жизни, могут побороть и смерть!
Оливер отступил несколько шагов назад и печально потупился.
— Но мы еще по сю сторону рубежа, — горестно шепнул он. — Государь, разве не вы только что были жалким страдающим человеком?
Король медленно поник головой. Страдание вновь напомнило о себе.
— Я и сейчас несчастен и беспомощен, — простонал он. — Я ведь не тороплюсь подойти к рубежу. А то, что ты сказал про Анну, — это правда?
— Правда, — мягко ответил Неккер и глянул в глаза королю. — И спасибо вам, государь, что вы не назвали сегодня того, другого имени, мысль о котором мне безмерно тяжела. Потому что я охотнее стану биться против Великого Врага, чем служить ему. Дайте мне срок подумать о судьбе вашего брата, государь.
Людовик быстро подошел и поцеловал его в лоб.
— Да, брат мой, — сказал он растроганно, — я не хочу теперь думать о смерти, хотя бы и о чужой.
Оливер отправился к Анне. Он шел неверным шагом, часто останавливаясь, задумываясь. — Разве я не ближе к роковому рубежу, чем он, — говорил Оливер сам себе, — разве мне не видны последние повороты и извивы пути! Так зачем же я не бегу к цели и не влеку его за собою! Зачем иду я все тише, крадучись, как сейчас, и заставляю его идти в ногу со мною, и изливаю на нас всех полную меру страдания? Неужто я люблю в нем человека больше, чем короля? Ибо ведь это любовь — защищать, охранять человека и его душу от тягот королевского долга. Или все это — надлом, раздвоение, которое теперь карает и меня и его? — Оливер расхохотался. — И вы думаете, государь, отречься от человека и человечности? И вы думаете, это легко! Государь, я поведаю вам мою тайну, ее завещал мне отец: я люблю людей, потому что они мне причиняют боль, а я им. Вот, государь, что я принес с собою к вам в замок! Я — дьявол, но дьявол гуманный, и без человечности нам трудно будет жить. Государь, великое одиночество и Великий Враг бесчеловечны! Вы, государь, сильней меня в борьбе, а я сильнее вас в поражении…
Анна медленно угасала. Она почти все время спала, но в минуты бодрствования ясность и окрыленность ее мысли были поразительны; у нее ничего не болело, она даже не особенно тосковала. Она нашла себе новую странную радость: тихое, детское, почти потустороннее любование собственной красотой. Медленно действующий яд точил ее изнутри, не разъедая наружной оболочки; лихорадочная желтизна мало-помалу прошла, кожа стала теперь прозрачно-матовой, как слоновая кость. Лицо ее было необъяснимо покойно и прелестно; дыхания смерти не было на нем, но в чертах уже светилось что-то неземное, отчего смягчился овал, исчезли скорбные линии в углах рта, и ясный чистый лоб сиял невыразимо нежно над обведенными синевой глазами. У ее постели стояли зеркала. В нише окна, перед мягким креслом, стоял столик с зеркалом. И жизнь ее протекала между постелью и нишей. Просыпаясь, она тихо, внимательно, блаженно гляделась в зеркало. При этом она не поднимала головы, не двигалась, она смотрела на себя, как смотрят на картину, и погружалась в сонную глубь собственных глаз. Потом она тихо звала Даниеля Барта или своих служанок; они вели ее к окну. Анна бросала короткий, отчужденный взгляд на зеленеющий ландшафт и уже снова искала глазами свое отражение в зеркале, такое бесконечно знакомое и радующее; иной раз она пробовала изобразить перед зеркалом то легкую улыбку, то легкую грусть, но скоро уставала, засыпала и видела во сне саму себя. Она мало говорила и мало обращала внимания на окружающее. Служанки часто не знали, слышит ли она, когда с ней разговаривают. Она, однако, все слышала, только не отвечала: не стоит труда, казалось ей. Разговаривала она только с преданным, заботливым, неуклюжим Даниелем Бартом. А когда к ней приходил мейстер, она часто изумляла его остротою, находчивостью и полетом своего ума.
Она спала в кресле у окна, когда вошел Оливер. Он тихонько сел на табурете у ее ног и загляделся на нее. Голова Анны покоилась на слегка приподнятом плече, из полураскрытых губ вылетало короткое, чуть прерывистое дыхание. Опущенные ресницы отбрасывали до середины щеки легкую, полукруглую тень. Лицо было совершенно покойно, руки были мирно сложены на коленях. Но вот на губах ее заиграла улыбка, и она прошептала, еще не раскрыв глаз:
— Оливер…
Неккер наклонился и поцеловал ее руку. Она легко вздохнула, довольная как дитя и сказала:
— Дай мне зеркало.
Оливер подал ей зеркало; она поднесла его к лицу, провела пальцами левой руки по бровям и внимательно себя оглядела.
— Почему король теперь не хочет меня видеть? — неожиданно спросила она. — Мне уже не нужно больше белиться и румяниться, и я его не разочарую.
Он изумленно глядел ей в глаза.
— Откуда у тебя эта мысль, Анна? — спросил Оливер в напряженном ожидании.
Она положила руку на зеркало, словно желая, чтобы отражение не мешало ей сосредоточиться, закрыла и вновь раскрыла глаза, потом взглянула на него.
— Мне сдается, Оливер, что эта мысль идет от тебя, что ты ее сюда принес.
Голос ее тоже изменился: он стал слабее и тоньше, в нем появился легкий серебристый звон. Он был пленителен, этот голос, как прежде улыбка. «Или же, — тут глаза Оливера смягчились и потеплели, — или же прежняя улыбка Анны была теперь в звуке голоса».
Когда она произнесла последние слова, лицо ее было неподвижно, и тем не менее слова эти были сказаны с улыбкой, с еле заметной, бесконечно сладостной вибрацией радости в тоне. В ее голосе словно переливались те золотые искорки, которые прежде вспыхивали в глазах, когда она, бывало, улыбалась.
Улыбнулся и Оливер.
— Если ты могла это почувствовать, Анна, — произнес он с бесконечной добротой, — то ты еще много знаешь.
Он приблизил свое лицо к ее лицу. Она посмотрела ему в глаза, затем на лоб, затем опять в глаза. Она слегка склонила голову набок, чуть-чуть обнажила зубы и покосилась на него сквозь ресницы с милым лукавством нашалившего ребенка, который, однако, уверен в том, что его не станут бранить.
— Я многое знаю! О, я многое знаю! — с таинственным видом зашептала она, и в голосе ее по-прежнему звучала улыбка. — Я знаю, что не он и не я, а ты один должен сейчас думать и думаешь о смерти. И ведь мне должно было бы быть тяжело, тяжелее, чем всем нам, а вот видишь, Оливер, мне легко…
Неккер опустил голову; слабость вдруг сковала все члены, сердце его билось тяжелыми, гулкими ударами. Голос Анны дрогнул:
— Оливер, Оливер! Гляди на меня! А то я ничего не вижу, ничего не знаю! А ведь нужно, чтобы я знала, верно?
Он медленно, с огромным усилием поднял на нее глаза… От изумления она сперва не могла произнести ни звука.
— Оливер, ты плачешь? — вымолвила она еле слышно. — Оливер, ты умеешь плакать? О, только не плакать! А то я ничего не вижу!
Неккер весь затрясся от диких безудержных рыданий. Но это было лишь мгновение. Вот уж он резко откинул назад голову. Все прошло. Глаза снова были ясны.
— Нет, верно это были не слезы, — задумчиво произнесла Анна, глядя в зеркало, — потому что ты ведь наперед знаешь, когда придет конец. — Исполненная тайного счастья, она доверчиво кивнула сама себе и еще тише продолжала: — Ты знаешь, когда это будет, и я знаю… вижу… а где вижу, не скажу. Но мне нечего об этом думать. — Она взглянула на сидящего перед ней Неккера. — Сделаем ему удовольствие, Оливер. Зеркало приносит мне столько радости, так почему же не дать эту радость и ему? Верно, Оливер?
— О, да, — кивнул Неккер, — зеркало показывает тебе твою жизнь, Анна.
Он говорил совсем тихо, еле внятно, словно боясь ранить ее словом или звуком.
— Мою жизнь? — изумилась она. — Почему ты не говоришь: мое отражение? Моя жизнь, Оливер, не может дать радости ни ему, ни мне…
Она озабоченно подняла руку.
— Оливер, я ничего больше не могу ощущать, я боюсь живого тела… у меня перед живым телом такой страх… смертный страх, Оливер! Я дам ему мое отражение, доставлю радость его глазам. Но он не смеет больше желать… желать меня… Это был бы конец, а он не должен приближать моего конца… Ты все-таки плакал, Оливер?
Неккер провел рукой по лбу, словно решаясь на что-то, затем поднял к ней свое лицо.
— Нет, — сказал он убежденно и твердо, — он не смеет больше желать!
Она взяла его голову обеими руками, притянула к себе и долго глядела на него.
— Теперь мне хорошо, — блаженно прошептала она, — его любовь — это Оливер! То, что ты хочешь сделать — хорошо. И он знает, что ты делаешь доброе дело, Оливер!
Она отпустила его голову; взгляд ее оторвался от его взгляда, задумчиво и радостно скользнул куда-то вдаль, потом упал на зеркало. Оливер отклонился назад, легко проводя пальцами по ее лбу и вискам. Она еще несколько секунд глядела на свое отражение широко раскрытыми блаженными глазами, потом веки ее опустились, и она уснула сладко как дитя. Голова ее склонилась на чуть приподнятое левое плечо. Рот приоткрылся, короткое дыхание было едва слышно. Оливер, измученный и как-то сразу постаревший, еще посидел немного рядом с нею. Затем он встал, осторожно убрал зеркало с ее колен и поставил его обратно на столик. И он отворил стенной шкапчик, насыпал какого-то порошку на сковородку и сжег это снадобье на столике перед спящей. Сладкий, одурманивающий дым окутал комнату.
Мейстер прошел в горенку к Даниелю Барту.
— Госпожа будет очень крепко спать сегодня, Даниель. Через час ты отнесешь ее в башню. Я буду там и позабочусь о том, чтобы ты прошел незамеченным. Но на всякий случай прикрой ее лицо и всю ее укутай чем-нибудь. Самое лучшее — принеси ее под большим плащом.
Барт в ужасе глядел на него.
— Мейстер! Господин мой! Что вы делаете? — вскричал он.
Оливер слабо улыбнулся.
— Ничего худого, Даниель; госпожа говорит даже, что я делаю доброе дело.
— Госпожа знает? — изумился слуга.
Оливер кивнул головой.
— Она хочет дать королю свое отражение в зеркале, — свою радость. Но не больше.
— Господи Иисусе Христе! — ужаснулся Даниель Барт. — Что это все значит?
Неккер обхватил шею Даниеля обеими руками и простонал ему в ухо:
— Радость смерти, последняя радость!
Оливер прошел к королю. Он думал: — Из-за кого я плакал? Из-за него? Из-за себя? Да, и еще раз да! Из-за него и себя: ведь это одно и то же. Но мне труднее, чем ему и чем ей… Моя ноша тяжелее… Я их обоих несу к роковому рубежу! И оба они говорят мне: ты хороший. Быть может, я и не таков, но я хотел бы быть таким. И правда, я многое даю и многое значу: для него я — брат, брат — человек, для нее — сама любовь. Уже давно я чувствую, что горжусь малейшей ее похвалою. И вот теперь, когда я делаю для него все, что еще можно сделать, — нечто воистину тяжкое, — неужто теперь он не смирится! Неужто он не останется по сю сторону рубежа, смягчившись и очеловечившись?
Людовик ужинал с обоими «куманьками». Он внимательно посмотрел на вошедшего Неккера, но ни о чем его не спросил. Разговор шел о рождении дофина и политических последствиях этого факта. Но ни король, ни оба его советника не упоминали о герцоге Гиеньском; они словно избегали касаться этого вопроса и говорили все больше о том, какое влияние весть о рождении наследника будет иметь на международное положение Бургундии. Король был того мнения, что герцог Бургундский по горло занят осложнениями с Германией, окончательно увяз в них и не сможет в ближайшее время оторваться от восточной своей границы, чтобы заняться делами Франции; а что лотарингцы и швейцарцы со своей стороны не оставят его в покое, за это можно поручиться; к этому было в свое время приложено немало усилий.
Неккер все больше молчал. Королю даже казалось, что он и не слушает, а занят своими мыслями.
— Ты имеешь что-либо сообщить мне, друг? — спросил король. Оливер поднял на мгновение взор.
— Нет, государь, — сказал он, — я молчу просто потому, что мне нет прямой необходимости участвовать в разговоре о великом Карле. В данный момент жалкая особа Карла Маленького представляется мне более серьезным объектом дискуссии, и у меня хватает смелости в этом сознаться.
Людовик в изумлении на него посмотрел.
— Ну, Оливер, — сказал он несколько неуверенно, — а я как раз перед твоим приходом и в силу небезызвестных тебе причин попросил моих милых куманьков оставить в покое герцога Гиеньского и не упоминать о нем. Удивляюсь тебе, друг!
— Отчего, государь? — спросил Неккер с доброй улыбкой. — Радость сегодняшнего дня ничем не будет нарушена. Я понимаю ваше благородное, ваше прекрасное стремление не глядеть прямо в лицо суровой политической необходимости, но для этого вовсе не нужно прятать голову в песок. Напротив, государь, — сегодня следовало бы подойти к разрешению этого вопроса милостиво, без гнева и без мысли о смерти. Я не утверждаю, что вопрос этот поддается именно такому разрешению, но вы могли бы отдать дань сегодняшнему радостному дню и сделать хотя бы попытку его разрешить.
Лицо Людовика затуманилось; он глядел прямо перед собой. Оливер обратился к Тристану и Жану де Бону:
— Быть может, мы придем к правильному и выполнимому решению, сеньоры, — с увлечением заговорил он, — если тщательно, справедливо, бесстрастно взвесим и обдумаем все те меры политико-дипломатического характера, с помощью которых можно — в пределах человеческого предвиденья и разуменья — предотвратить опасность, грозящую престолу и наследнику со стороны монсеньора Гиеньского. Поймите меня: исключить из нашего рассмотрения нужно не насильственные меры, как таковые, а лишь вопрос о лишении жизни.
Оба советника с увлечением подхватили это предложение. Тристан формулировал свои выводы как юрист, Жан де Бон — как финансист. Один хотел заставить признать нового наследника путем устрашения, издав для этого соответствующий закон, другой хотел добиться того же посредством целой системы подкупов. Король не говорил ни слова, и лицо его не прояснялось. Неккер предложил было женить герцога Гиеньского на какой-нибудь из провансальских принцесс и сделать его королем Анжуйским. Людовик поднял голову.
— Анжу — это Франция, — холодно сказал он, — тогда в государстве будет два короля; тогда окажутся лишними и ненужными все неисчислимые жертвы, которые я принес для того, чтобы мой царствующий дом наследовал последнему королю Прованса, старику Ренэ Анжуйскому. Это значит пошатнуть основы престола. Это значит отказаться от цели и смысла моей жизни: от единого неделимого государства!
— Так сделайте его королем Сицилии, государь, — предложил Жан де Бон. — Тристан усмехнулся.
— Почему не королем иерусалимским? — спросил он. — Это еще дальше; к тому же гроссмейстер ордена тамплиеров охотно пообещает нам обрезать его длинные уши, а кстати, добраться и до его длинной шеи.
Людовик был все так же сумрачен. Некоторое время царило молчание.
Вдруг Неккер встал.
— Разрешите мне отлучиться на несколько минут, государь, — попросил он. Король удивленно посмотрел на него и кивнул в знак согласия.
Через четверть часа Неккер возвратился; дискуссия была в полном ходу. Оба королевских советника высказывали предположения одно замысловатее другого. Король бросил на входившего Неккера короткий, любопытный, беспокойный взгляд и продолжал слушать все так же безмолвно и равнодушно, как прежде. Вдохновение обоих царедворцев стало постепенно иссякать; безразличие Людовика их обескураживало, а со стороны Неккера они больше не видели поддержки.
— Ну, куманьки, довольно намудрили? — спросил король и, улыбаясь, поднялся со своего места. — Будете ли вы, мои друга верные, Тристан и Жан, всерьез утверждать, что действительно нашли средство избавиться от грозящего нам зла — от посягательства моего брата на захват престола?
Оба смущенно молчали. Король направился к двери.
— Запомните, друзья, — молвил он сурово, — нет гарантий против злой воли человека, покуда человек жив! Покойной ночи, друзья! Пойдем, Оливер.
Они пошли в башню. Людовик взволнованно прошел по кабинету, скользнул взглядом по закрытой потайной дверце, упал в кресло и подпер голову руками.
— Брат, ведь мы решили не говорить о смерти! — пробормотал он. Неккер стоял, прислонившись к деревянной панели с дверцей.
— Мы о жизни говорили, государь! — ответил он с ударением. Король покачал головой, не глядя на него.
— Ты ведь знаешь, что эту жизнь сохранить нельзя, Оливер?
— А какую жизнь можно сохранить, государь?
Людовик вздрогнул и согнулся. Он сжал голову руками, словно надевая обруч на разваливающуюся черепную коробку. Но вдруг руки его упали на стол, голова медленно повернулась к Неккеру, широко раскрывшиеся глаза засветились проникновенно, понимающе, на устах шевельнулся вопрос, потом заиграла улыбка. Он встал, не спеша, но и не медленно, как встают полные сил, счастливые люди. Он прошел, весь сияющий, на середину комнаты, поднял глаза к потолку.
— Всякую, всякую жизнь, друг, — ликующе вырвалось у него, словно взор его проникал сквозь бревна потолка, — всякую!
Оливер поднял руку к кнопке дверцы. В лице его не было ни кровинки, оно подергивалось, словно он сдерживал смех или слезы. Губы были белы.
— Попробуйте это сделать, государь, — медленно, тяжко вымолвил он, — я тоже попробую.
Он осторожно отодвинул дверцу в панели и поднес палец к губам.
Король кивнул, прошел мимо него, на пороге еще раз поспешно обернулся и поцеловал Неккера.
— Отказываюсь за нас обоих от смерти брата отныне и навсегда, — торжественно и тихо прошептал он, — ничьей смерти я больше не хочу… И будь что будет!
Оливер скорбно улыбнулся и промолчал. Людовик на цыпочках поднялся по витой лестнице.
Анна спала, лежа на спине, губы были приоткрыты, голова чуть склонена набок. Она громко и часто дышала. Лицо ее, шея и руки были так бледны, что казались прозрачными. Людовик опустился перед ней на колени и медленно ласкал ее взглядом, всю, с головы до пят. Он дотронулся губами до ее волос и виска… и вздрогнул от испуга, позади него стоял Неккер.
— Оливер…
Тот печально и строго поднял руку.
— Государь, — прошептал он, — тело, лежащее перед вами, — уже не тело, оно ничего больше не ощущает и трогать его нельзя. Знаете вы это?
— Она жива еще, Оливер…
— Она жива только для взора, для своего и для нашего взора. Государь, так ли вы добры, чтобы сохранить эту жизнь?
Голова короля склонялась все ниже и ниже; он зарылся лицом в шкуры, покрывающие ложе.
— Да, Оливер, я не потревожу ее сна. Я не дотронусь до нее, когда она проснется. Я не хочу больше убивать…
Потрясенный, весь дрожащий, Неккер молвил только:
— Посмотрите на меня, государь.
Людовик с огромным усилием поднял голову.
— Вы плачете, государь. Вы прежде когда-нибудь плакали? Сейчас вы хороший, хороший человек.
Он опустился на колени рядом с королем и целовал его руку.
— Я уже старик, — тихо сказал Людовик, — и это, видно, к лучшему.
Внезапно он ухватился за руку Оливера и весь прижался к ней.
— Король не хочет больше убивать, — простонал он.
Какая-то необычная улыбка скользнула по лицу Неккера.
— Не король, а человек не хочет больше убивать, государь, а я служу и человеку и королю…
Людовик взял голову Оливера обеими руками и долго глядел ему в глаза, ища чего-то.
— Мы не до конца знаем друг друга, брат мои, — прошептал он наконец, — и это к лучшему.
Они умолкли. Анна повернулась во сне и улыбнулась. Потом лицо ее стало пасмурным, даже печальным, словно ее мучили жуткие видения. Грудь ее быстро поднималась и опускалась. Она вытянула руки, как бы обороняясь.
— Ты все-таки плакал, Оливер, — лепетала она. Людовик поднял задумчивое лицо.
— Отчего ты плакал, Оливер? — печально спросил он.
Неккер посмотрел на него со страданием.
— Из-за вас, государь; я не знал, что вы сами умеете плакать.
— Я этого тоже не знал, Оливер…
— Дай мне зеркало, — шепнула спящая еле внятно. Неземная радость была в ее лице. Оно было неподвижно, а она все-таки улыбалась. Очарованному королю показалось, что улыбка разлилась по ее коже.
— Оставь меня одного, Оливер, дай наглядеться, — тихонько попросил он.
На празднества, данные в замке королевы по случаю крещения дофина, прибыл и Карл Гиеньский.
Рождение наследника вызвало в среде оппозиционных вассалов короны небывалое возбуждение и снова оживило мысль о создании лиги: д’Юрфэ даже полагал, что в скором времени представится возможность претворить оппозиционные настроения в открытое выступление и посему, как опытный политик, именно теперь охотно демонстрировал королю свою лояльность и совершенную преданность. Вот почему Карл, не медля ни минуты, принял приглашение брата и отправился с полагающейся по сему случаю радостью приветствовать наследника престола.
Он нашел короля в необычайном для него состоянии душевного покоя и ровной, просветленной доброты. Все это поведение по отношению к брату было до неправдоподобия чуждо каким-либо политическим целям и соображениям; и, однако, в нем действительно не шевельнулось ни одной мысли, напоминающей интригу, ловушку, подвох. Шарлотта, встретившая Карла умным, исполненным сострадания взглядом и наблюдавшая все время за обоими братьями, спросила сеньора Ле Мовэ, к которому она относилась как к другу и в обществе которого чувствовала себя хорошо:
— Неужто двуличие королей доходит до таких пределов?
— Нет, сударыня, — убежденно ответил Неккер. — Благодатная доброта разлита теперь в душе короля. Он никогда не знал этого чувства, и оно радует его.
Шарлотта выпрямилась в кресле и даже похорошела от неожиданности:
— Значит, король беседует сейчас не с осужденным на смерть?
— С осужденным, государыня, — тихо сказал Неккер.
Королева скорбно опустила голову.
— Как понять вас, мессир? Как могу я поверить в его доброту, раз он все же замышляет убийство?
Оливер посмотрел на ее слишком высокий, с залысинами, лоб.
— Король не может не убивать, — прошептал он, — но вот тот седой человек поистине кроток, поистине добр и не помышляет о братоубийстве. Людовик не знает, что беседует сейчас с осужденным.
Шарлотта в ужасе подняла на него глаза.
— А кто же знает об этом, мессир? — вымолвила она трясущимися губами. Глаза Неккера были печальны.
— Вы, всемилостивейшая государыня, да я.
Руки Шарлотты вспорхнули с колен как испуганные птицы, затем молитвенно сомкнулись.
— Господи, спаси и помилуй и благослави вашу великую душу, мессир, — набожно проговорила она.
Оливер улыбнулся с бесконечной болью и промолчал. Королева глядела на него задумчивыми, ищущими глазами.
— Долго ли он еще будет хорошим человеком? — вдруг спросила она.
— До тех пор, покуда любит, оставаясь чистым.
— Анна… — еле внятно шепнула Шарлотта, и плечи ее поднялись. Оливер закрыл глаза, словно и ему звук этого имени причинял боль.
— До тех пор, покуда больная жива, — пробормотал он.
— А как долго она проживет?
Неккер провел рукой по лбу и загляделся вдаль.
— Тут порочный круг, — дал он странный ответ; — она будет жить, пока он будет хорошим человеком.
Королева быстро оглянулась, наклонилась к стоящему перед ней Неккеру и приникла губами к его руке. Оливер слегка вздрогнул, но не устыдил ее никаким внешним признаком изумления или самодовольства.
Король взглядывал на Неккера как-то беспокойно и неуверенно, в особенности когда Оливер разговаривал с Карлом Гиеньским. Однако ни о чем его не спрашивал, не высказывал никаких подозрений или дурных предчувствий. Оливер, замечавший хмурый взор Людовика, смотрел ему прямо в глаза со спокойным, безмятежным видом человека, которому нечего скрывать. Тогда Людовик опускал голову. Во время прощального пира, заданного в честь гостей, Неккер был кравчим при особах короля и герцога Гиеньского. В течение всего вечера Людовик не мог, по-видимому, избавиться от тайного волнения; он был молчаливей и задумчивей, чем обычно в таких торжественных случаях; как-то напряженно, почти скорбно сложились губы, а взор часто и подолгу останавливался на веселом и довольном лице брата. Внезапно Людовик поднял голову, охваченный мрачным подозрением; он увидел, что Неккер стоит за спиной Карла и пристально глядит на его затылок потемневшим, немигающим взором. Герцог Гиеньский поднял бокал, только что наполненный кравчим. У короля пресекся голос от охватившего его ужаса. Он мог лишь бессмысленно вытянуть руку по направлению к брату.
— За ваше здоровье, государь, — провозгласил Карл, не понявши жеста короля.
— Постой! — сказал, тяжко дыша, король и тут же, заставив себя улыбнуться, схватил бокал брата и протянул ему свой. — Постой, любезный брат, обменяемся кубками и выпьем с тобой за счастливое будущее!
Герцог Гиеньский польщенно улыбнулся и выпил из золотого кубка короля. Король обхватил рукой чужой бокал и пронизывающим взором посмотрел на Неккера. Оливер ответил спокойным, слегка удивленным взглядом. Людовик покраснел и выпил. Потом он раздумчиво провел рукой по лбу.
— Оставьте себе мой кубок, братец, — молвил он с добротой, — а я ваш сохраню на память. На память о том часе, когда я мыслил и чувствовал воистину по-братски. Не правда ли, Карл, я сегодня говорю необычные слова?
— Вы всегда относились ко мне по-братски, — сказал герцог Гиеньский, боязливо и со стесненным дыханием взглядывая на д’Юрфэ. Людовик скорбно поднял брови.
— О нет, Карл, — тихо сказал он, — ни я, ни ты никогда не были друг другу братьями. У всякого человека — у старого человека в особенности — бывают минуты, когда он мыслит только добро, а зла не помнит и не разумеет. Я хотел бы верить, что переживаю такую великую минуту. Хотел бы верить, что и я могу быть братом. От тебя, Карл, от тебя одного зависит теперь мир и покой в нашем доме и нашей стране. Да будет мир, милый брат!
Он ощутил на себе взгляд Оливера и поднял голову. Светившееся в глазах Неккера безмерное сострадание его поразило. Он печально улыбнулся в ответ. За что ты меня жалеешь? — говорила эта улыбка. Неккер отвернулся.
Принц Карл извивался от страха как угорь на сковородке. Полная растерянность овладела им. Неужто все это опять ловушка, мучительно стучало в его мозгу; неужто он опять подъезжает ко мне с подвохами? Что ему от меня нужно и как мне спастись?
— Я всегда был вам братом, государь, — проговорил он, запинаясь, — и всегда останусь таковым. Но…
Тут и д’Юрфэ беспокойно заерзал на месте.
— В силу политической позиции, занимаемой монсеньором, он вынужден будет обдумать вопрос о своих династических правах, — сказал д’Юрфэ не без замешательства, — но он обещает вам, государь, лояльно учесть все мыслимые гарантии.
Король сильно побледнел и сжал губы. Он молча, с невыразимым презрением посмотрел на одного, затем на другого. Потом поднял взор на Оливера и увидел его глаза, исполненные сострадания. Но ничего больше он в них не мог разглядеть. Он и в себе не находил никакой иной мысли, ни суровости, ни вспышки гнева, порождающей репрессии. Он ничего не ощущал, кроме усталости и горечи и стремления не думать о том, что было, о том, что будет. Он перевел разговор на другую тему, говорил и слушал безразличные вещи. Он не смотрел больше на кравчего. Но сердце его не переставало сжиматься всякий раз, как он взглядывал на посеревшее лицо брата.
— Как вы себя чувствуете? — вдруг спросил он.
— Я чувствую себя превосходно, ваше величество.
Дней через восемь по возвращении в свою резиденцию Ла-Рошель принц Карл стал жаловаться на тяжесть во всем теле и на колотье в области сердца. Вскоре он уснул странным непробудным сном. После сорока восьми часов сна наступила внезапная смерть от паралича сердца, причем врачам не удалось ни на одно мгновение привести герцога в сознание. Д’Юрфэ подозревал, что Карл был отравлен, но вскрытие не подтвердило его предположений; не было обнаружено ни малейших следов какого-либо известного тогдашней медицине яда и ни малейшего признака воспаления в каком-либо из органов.
Когда король услышал весть о смерти брата, он остался необычайно спокоен и тотчас же отдал необходимые распоряжения для занятия Гиени войсками и для присоединения ее к коронным землям. Даже Неккер не мог заметить в нем никакой перемены, ни малейшего дрожания в голосе; только лицо было как будто бледнее обыкновенного, да щеки словно обвисли больше, чем всегда. Зато лихорадочное кипение мысли под бледным лбом Людовика ничуть не соответствовало внешнему спокойствию его и сдержанности. В течение всего дня король ничего не говорил Оливеру. Но вечером, оставшись в кабинете с ним наедине, король долго молча боролся с обуревавшими его чувствами. Оливер не мешал ему.
— Хорошо ли это, — тихо, с огромным усилием подыскивая слова, спросил король, — хорошо ли, что совесть моя отделилась от меня?
Неккер не отвечал. С тех пор как он положил яблоко, пропитанное таинственным препаратом из экзотических ядов и алколоидов на тарелку Карла и увидел, как оно было съедено, все мысли его и чувства, испытанные дотоле, — любовь к королю, сострадание, жертвенность, самоотречение, — застыли в нем, слежались в ледяной ком, распространяя по всему телу смертный холод и боль. То не было раскаяние или сознание вины, нет; был лишь страх перед одиночеством, ибо с той минуты он перешагнул за рубеж и был теперь один, совсем один, без короля — нет, был теперь сам королем, без Людовика, без человека. Он тосковал в этом одиночестве, но крепко-накрепко запретил себе высказывать тоску, чтобы не отравить Людовику его земного человеческого счастья и чтобы тот мог по-прежнему считать себя невиновным в смерти брата.
Оливер молчал. Молчал, потому что боялся ослабеть и позвать Людовика к себе, за роковую черту.
— Хорошо ли это? — повторил Людовик. — Разве на мне нет вины?
— На вас нет вины, государь, — поспешно и настойчиво произнес Оливер. Король медленно покачал головой.
— А хочу ли я быть невиновным, друг? Вот вопрос! Я должен быть тебе благодарен?
Неккер ничего не ответил; но сердце его забилось сильнее.
— Я должен быть тебе благодарен? — переспросил король со странным упорством. — Сумею я быть благодарным, как ты думаешь?
— Да, — тихо ответил Оливер. Людовик посмотрел на него глазами, в которых зияла бездна.
— Ты лучше знаешь меня, чем я тебя, — прошептал он. — Брат мой, я воистину не знал, на что ты способен ради меня. А я могу пойти так далеко, как ты думаешь? До конца ли ты знаешь меня?
— Нет, — сдавленно произнес Оливер, — и было бы лучше, если бы вы не пытались идти…
Людовик встал и подошел к нему.
— Разве до тебя уж так далеко, — улыбнулся он, — и ты думаешь, я не дойду? Ты хочешь быть один, Оливер?
Неккер опустил голову и не решался ответить. Людовик ласково и внезапно пожелал спокойной ночи, отодвинул потайную дверцу в панели и поднялся наверх к больной, которая со времени рождения дофина постоянно находилась в башне.
В три часа ночи Оливера разбудило чье-то прикосновение. Перед ним стоял король. Свеча дрожала в его руке, он трясся всем телом, словно в ознобе. Но на лбу блестели капли пота. Оливер снова закрыл глаза, не зная, — явь это или все еще дурной сон?
— Идем, — произнес Людовик чужим голосом. Неккер вскочил и протер глаза.
В неверном, колеблющемся свете лицо короля было неузнаваемо: серое, столетнее лицо — огромные орбиты без взора, без блеска зрачков — и такая мука в складках лица, и такие трясущиеся щеки, что с губ Оливера не сорвалось даже вопроса.
— Скорее, друг, — торопил Людовик.
Неккер набросил на себя меховой плащ и понесся по горницам и переходам, через раскрытую дверцу в панели, вверх по витой лестнице, в покой над башней. Ложе было смято. Анна лежала на шкурах без сознания, вся посиневшая. Оливер со стоном сжал кулаки. Король стоял в дверях, постаревший, неузнаваемый, с истерзанным лицом и потухшими глазами.
— Да, — с усилием произнес он и смиренно поднял руки. — Можешь ты меня убить? Нет, милый брат, ты не можешь…
Оливер посмотрел на него темным, жалобным взором и не отвечал. Он наклонился к больной, приник ухом к ее груди, стал слушать. Дыхание было тяжелое и прерывистое, сердце колотилось так, что сотрясалась вся грудная клетка. Вены на шее быстро-быстро пульсировали. Неккер стал успокаивать ее магнетическими пассами вдоль лба, висков и сонной артерии. Он осторожно приподнял ей веки, приник лицом к самому ее лицу, чтобы взгляд ее сразу мог встретиться с его взглядом. Сердце ее стало биться ровнее, Оливер отодвинулся и встал. Анна проснулась. Она с трудом повернула голову направо, потом налево и увидела Неккера.
— Оливер, — шепнула она еле слышно и попыталась улыбнуться. Она повернула голову в сторону короля и окинула его горьким взглядом, как бы жалуясь на что-то.
— Оливер… — назвала она и его.
И слабым дрожащим пальцем показала ему на Неккера, словно говорила: «Бери пример». Людовик закусил губы и послушно, молча кивнул головой. Оливер закрыл лицо рукою, чтобы заглушить стон.
Анна широко раскрыла глаза, словно увидела что-то неожиданное и радостное, и с трудом подняла руки, указывая на зеркало в потолке.
— Как хорошо, Оливер, — блаженно прошептала она, — спасибо… как хорошо мне теперь, Оливер…
Глаза, все лицо, голос ее улыбались. Она тихо уснула, и улыбка разлилась по ее коже. Неккер поднял голову, посмотрел на нее, потом на короля. Людовик вынес этот взгляд.
— Вот благодарность, в которой уже нет ничего земного, государь, — медленно проговорил Оливер; — но быть может я заслужил ее.
Людовик робко приблизился.
— Разве ты не мог оставаться в одиночестве, брат? — мягко спросил он. — И разве без тебя я знаю, что есть добро? И что пользы, если я буду знать, что ты лучший из нас двоих, а тебя около меня не будет? Путь к тебе был не так уж далек, Оливер. И потом, друг… ты ведь звал меня, жаждал меня, а я — меня удерживала любовь к Анне!
Потрясенный Неккер взял руки короля в свои.
— Вот он — рубеж. Случилось то, что должно было случиться. Любовь ли то была, ненависть ли, кара или жертва — этого незачем теперь разбирать, это было, государь, мы это выстрадали, и этого больше нет. Отныне никого у нас не будет, кроме нас самих, и тогда…
— Оливер! Оливер! — еле слышно, но с бесконечной радостью лепетала спящая. — Что мне за дело до короля…
Неккер и Людовик вздрогнули.
— Кто для нее король? — спросил Людовик с болью в голосе. — Я? По-прежнему я?
Оливер посмотрел на него с состраданием и промолчал, потом приложил ухо к груди Анны. Сердце еле билось.
— Конец ее легок и прекрасен, — прошептал он, глядя на короля. — Почему вы боитесь смерти, государь?
Людовик вскочил и вытянул руки, как бы защищаясь;
— Что за дело королю до этой смерти! — вскричал он. — И зачем ты так говоришь? Почему ты не помогаешь мне бороться с ней, почему ты не спасешь меня от нее?
Оливер выпустил руку Анны из своей.
— Я помогу вам, государь; но кого можно спасти от смерти?
— Короля!
Лицо Анны озарилось восторгом, словно тихим сиянием месяца. Ее маленькая, совсем детская ручка снова указала куда-то ввысь. Губы зашевелились, но слов не было слышно. Веки на мгновение поднялись; показались блаженные, сияющие далеким светом глаза; и глаза эти уже не видели ничего земного. Зато из слегка раскрытых уст вырвался серебристый звук, слабый, высокий, совсем короткий, подобный звону еле поколебленной струны.
— Что это? — тихо спросил Людовик и прислушался.
— Радость смерти, — сказал Оливер с чудесной улыбкой.
К утру сердце Анны перестало биться.