Дневник Эми Бэллэнтайн, отрывки из которого мы публикуем, ранее написан фактически не был. Отчет о событиях и впечатлениях хранился в ее памяти в упорядоченном виде около девяти лет (она затрудняется сказать, когда начала его), и необходимо понять, что при передаче доля неточности в публикации, предпринятой здесь, неизбежна.

Вторник, 16 мая. Сегодня, около двух, Лэмбертсон вернулся из Бостона. Он выглядел уставшим; кажется, я никогда не видела его таким уставшим. Но это была не просто усталость. Может быть, злость, срыв? Трудно сказать. Больше всего это было похоже на поражение. Выйдя из вертолета, он сразу же пошел в свой офис, даже не заглянув в лабораторию.

И все-таки хорошо, что он вернулся! За это время я успела перевести дух. Когда Лэмбертсон уехал, его заменил Дейкин, но его нельзя принимать всерьез, бедняжку. Так иногда хотелось поддеть его и посадить в лужу, что я целую неделю почти ничего не делала. Лэмбертсон вернулся, и уж он-то из меня соки выжмет, но все равно я рада. Никогда не подумала бы, что буду так скучать по нему, когда он уедет.

Но надо бы ему сейчас отдохнуть, если он вообще отдыхает! И надо бы мне узнать — это главное, — зачем он ездил в Бостон. Ясно, что он не хотел ехать.

Я хотела считать с него всю информацию, но подумала, что он был бы недоволен. Лэмбертсон просто не желал разговаривать. Он даже не сказал мне, что вернулся, хотя знал, что я засекла его на дороге за пять миль. (Я уже могу это делать, благодаря Лэмбертсону. Расстояние для меня ничего не значит, если я о нем не думаю.)

И вот все, что мне удалось уловить, — это какие-то клочки и обрывки с поверхности его сознания. Что-то обо мне и докторе Кастере, и об этом противном коротышке, Эронсе или Бэронсе, или еще как-то. Не могу вспомнить, но что-то я о нем раньше слыхала. Надо, пожалуй, в этом покопаться.

Но если он видел доктора Кастера, почему он мне об этом не говорит?

Среда, 17 мая. Это был тот самый Эронс, которого я видела в Бостоне, и теперь мне ясно: произошло что-то неладное. Я знаю этого человека. Я запомнила его давно, еще в Бердсли, задолго до того, как попасть в Центр исследований. Он был консультантом по психиатрии, и вряд ли я смогу забыть его, даже если очень захочу!

Вот почему я уверена, что дела идут неважно.

Лэмбертсон встретился и С доктором Кастером тоже, но начальник послал его в Бостон потому, что с ним хотел поговорить Эронс. Я не должна была ничего об этом знать, но вчера вечером Лэмбертсон. спустился к ужину. Он даже не посмотрел на меня, подлец. Я поймала его. Я предупредила его, что собираюсь подсмотреть, а потом мигом считала его, пока он не перескочил на бостонское движение. (Он знает, что я терпеть не могу машин.)

Я уловила немного, но вполне достаточно. Было что-то очень неприятное в словах Эронса, но это я не совсем поняла. Они были в его офисе. Лэмбертсон сказал:

— Я не думаю, что она к этому готова, и я не собираюсь ее уговаривать. Почему до всех вас не доходит, что она еще ребенок, и человек, а не какое-нибудь подопытное животное?

Нет ни малейшего покоя. Каждый только и норовит захапать, а отдавать — кукиш с маслом!

Эронс был невозмутим. Он смотрел печально и укоризненно. Я прекрасно его вижу: невысокий, лысоватый, с маленькими бегающими глазками на самодовольном личике.

— Майкл, в конце концов, ей двадцать три года. Она давно вышла из пеленок.

— Но занимаются с ней только два года, чтоб хоть чему-нибудь ее научить.

— Да, но ведь нельзя дать этому исчезнуть, так ведь? Будь благоразумен, Майкл. Никто не возражает, что ты отлично поработал с девочкой, и, естественно, тебя задевает мысль, что кто-то другой будет с ней работать. Но если ты считаешь, что все расходы можно покрыть за счет налогов…

— Я не хочу, чтобы ею кто-либо пользовался, вот и все. Говорю тебе, я не буду ее заставлять, даже если она согласится. Ее нельзя трогать, по крайней мере, два года. — Лэмбертсон был зол и срывался. И сейчас, через три дня, он все еще сердит.

— Ты уверен, что твое отношение полностью… профессионально? (Что бы Эронс не имел в виду, это было подло. Лэмбертсон это понял, и — боже мой! Бумаги летят на стол, дверь хлопает, ругательства! И это спокойный, выдержанный Лэмбертсон — можете себе представить? А потом, когда злость прошла, — чувство отвращения и провала. Вот это и поразило меня, когда вчера он вернулся. Он не мог этого скрыть, как ни старался.)

Да, не удивительно, что он устал. Я отлично помню Эронса. Тогда у него не было ко мне никакого интереса. Он называл меня дикаркой. У нас нет ни времени, ни людей, чтобы содержать ее в государственном учреждении. Она должна содержаться так же, как любой другой дефективный ребенок. Возможно, она плюс-дефективный ребенок. Возможно, она плюс-дефективная, а не минус, но все равно, такой же инвалид, как слепые и глухие.

Старина Эронс. Это было много лет назад, когда мне едва исполнилось тринадцать. Еще до того, как доктор Кастер заинтересовался мной, обследовал меня и сделал офтальмоскопию; до того, как я впервые услышала о Лэмбертсоне и Центре. Тогда меня только кормили и относились, как к странной зверушке.

Эронсу повезло, что в Бостон поехал Лэмбертсон, а не я. И если Эронс приедет сюда, чтобы со мной работать, он только зря потратит время, потому что я натяну ему такой нос, так его опозорю, что он пожалеет, что явился. Но все равно я не понимаю. Неужели я калека, как говорит Эронс? Разве иметь высшую психику, быть «пси-хай» — ненормально? Я так не думаю, но что думает об этом Лэмбертсон? Иногда я сама попадаю впросак, когда пытаюсь прочитать мысли Лэмбертсона. Хотелось бы знать, что на самом деле он думает.

Среда, вечером. Сегодня вечером я спросила Лэмбертсона, что сказал доктор Кастер.

— Он хочет встретиться с тобой на следующей неделе, — сказал он. — Но, Эми, он ничего не обещает. Он даже не очень надеется.

— Но его письмо! Он сказал, что исследования не показали отклонений в анатомии.

Лэмбертсон откинулся назад, зажег трубку и покачал головой. За эту неделю он постарел на десять лет. Все так говорят. Он похудел и выглядит так, будто вообще не спит.

— Кастер боится, что дело не в анатомии, Эми.

— Ну, а в чем же, в конце концов?

— Он не знает. Это не совсем научно, — говорит он, — но, может быть, ты теряешь то, чем не пользуешься.

— Но это просто глупо. — Я пожевала губу.

— Может быть.

— Он считает, что нет никаких шансов?

— Шанс есть, разумеется. Ты знаешь, он делает все, что в его силах. Просто никто не хочет, чтобы ты надеялась зря.

Немного, но хоть что-то. Лэмбертсон был таким разбитым. У меня не хватило совести спросить его, чего хотел Эронс, хотя я и знала, что ему нужно от этого избавиться. Завтра, наверное, будет удобнее.

День я провела с Чарли Дэйкином в лаборатории и для разнообразия сделала небольшую работу. Я ленилась по-свински, а бедный Чарли решил, что это его вина. Девяносто процентов времени я читаю его, как с листа, и боюсь, что он об этом подозревает. Я могу точно сказать, когда он перестает думать о деле и начинает думать обо мне. Вдруг до него доходит, что я его читаю, и потом он весь день переживает. Интересно — почему? Неужели он думает, что меня это шокирует? Или удивляет? Или оскорбляет? Бедный Чарли!

Подозреваю, что я довольно привлекательна. Я вижу это в каждом мужчине, который проходит мимо. Интересно — почему? То есть, почему я, а не Марджери из Главного управления? Она симпатичная девушка, но на нее никто не оборачивается. Есть, наверное, здесь какая-то тонкость, которую я упускаю, да и вряд ли когда-нибудь пойму.

Я не собираюсь давить на Лэмбертсона — надеюсь, завтра он сам расколется. Он начинает меня не на шутку пугать. Здесь у него большой авторитет, но расходы оплачивают другие люди, и поэтому, если он чего-то боится, я начинаю бояться тоже.

Четверг, 18 мая. Сегодня мы с Лэмбертсоном ходили в лабораторию проводить испытания на реакцию. Эта программа почти закончена — так же, как остальные, над которыми я работаю, но это не слишком много. У эксперимента было две цели: измерить время моей стимул-реакции и сравнить его с нормальной схемой; точно определить, в какой момент я улавливаю мыслительный импульс от человека, на которого направлена. Дело здесь не в увеличении скорости. Я реагирую уже так быстро, что это больше никого не удивляет, и здесь мне развивать ничего не нужно. Но в какой именно точке процесса я ловлю импульс? В самом начале? Когда мысль только формулируется или когда она уже окончательно завершена? Лэмбертсон думает, что в самом начале и что над этим направлением мне стоит работать.

Разумеется, мы ничего не добились даже с хитроумным устройством случайного выбора, которое Дейкин изобрел для программы. Ни мне, ни Лэмбертсону не было известно, какой импульс пошлет эта коробка. Он просто нажимал кнопку, и импульс шел. Он ловил его и реагировал. Я ловила от него и реагировала, а потом мы сверяли время реакции. Сегодня эта штука задала нам жару, будто пришлось тащить на себе десятитонный грузовик. Конечно, я реагировала быстрее Лэмбертсона — на две секунды, но время наших реакций стандартизировано, поэтому, когда мы скорректировали мое опережение, оказалось, что я ловлю импульс приблизительно через 0,07 секунды после него.

Грубо, конечно, и недостаточно быстро, но мы не можем работать на стабильной основе. Лэмбертсон говорит, что это наибольшее приближение, возможное без пробы коры мозга. Но здесь я стою на своем. Может быть, внутри моя голова из чистого золота, но я никому не позволю буравить мой череп, чтобы ее пощупать. Нет уж!

Впрочем, это несправедливо, потому что звучит так, будто Лэмбертсон пытается меня принудить. Вовсе нет. Я вычитала его на этот счет и знаю, что он этого не позволит. «Давай сначала изучим все, что возможно изучить без этого, — говорит он. — Позже, если ты сама захочешь, — может быть. Но сейчас ты еще не в состоянии решать самостоятельно».

Наверное, он прав, но почему же не в состоянии? Почему он обращается со мной, как с ребенком? Разве я ребенок? Всего того — всего абсолютно, — что усвоил мой мозг за двадцать три года, разве недостаточно, чтобы принимать собственные решения? Лэмбертсон говорит: «Да, конечно, ты все усваиваешь, но не знаешь, что с этим делать». Но со временем у меня должен быть прогресс в этом отношении.

Иногда я боюсь, потому что ничего не понимаю, а ответ может оказаться совершенно ужасным. Я не знаю, куда все это катится. Хуже того — я не знаю, до чего это докатится сейчас. Как велика разница между сознанием моим и Лэмбертсона? Я — «пси-хай», а он — нет. Ладно. Но только ли в этом дело? Люди вроде Эронса считают, что не только. Они считают, что дело в разнице между человеческими способностями и какими-то иными.

И я боюсь этого, потому что это неправда. Я такой же человек, как все. Но получается, что я должна это доказывать. Не знаю, смогу ли я. Вот поэтому доктор Кастер и должен мне помочь. Все зависит от него. На следующей неделе я должна быть в Бостоне для последних обследований и испытаний.

Если доктор Кастер что-нибудь сделает, как все изменится! Может быть, тогда я смогу выбраться из этой жуткой неразберихи и забыть все, как страшный сон. А пока я только «пси-хай», я никогда не смогу этого сделать.

Пятница, 19 мая. Сегодня Лэмбертсон раскололся и рассказал, что ему предлагал Эронс. Все оказалось хуже, чем я ожидала. Он настаивал на одной вещи, которой я уже давно боюсь.

— Он хочет, чтобы ты работала на исправление человека, — сказал Лэмбертсон. — Его заклинило на гипотезе латентности. Он считает, что в каждом человеке есть скрытый пси-потенциал и, чтобы вытащить его наружу, необходим только мощный стимул от того, кто обладает им в полной мере.

— Да, — сказала я. — Вы тоже так думаете?

— Кто знает? — Лэмбертсон со злостью стукнул карандашом по столу. — Нет, я так не думаю, но какое это имеет значение. Ни малейшего. Ведь это не значит, что я прав. Никто не знает ответа — ни я, ни Эронс, вообще никто. И Эронс хочет использовать тебя, чтобы найти его.

Я медленно кивнула:

— Понятно. Значит, меня хотят использовать, как совершенный электростимулятор, — сказала я. — Догадываюсь, что вы ответите Эронсу.

Он молчал, и я не могла его прочесть. Затем он посмотрел на меня:

— Эми, я не уверен, что мы можем ответить ему именно так.

Я уставилась на него:

— Вы хотите сказать, что он может меня заставить?

— Он говорит, что ты находишься на содержании у государства, а раз оно обеспечивает тебя и заботится о тебе, то, значит, имеет право пользоваться твоими способностями. Ты нуждаешься в опеке и защите. Ты сама знаешь, что в миле за этими стенами тебе не выжить.

Я остолбенела:

— Но доктор Кастер…

— Доктор Кастер пытается помочь. Но пока не многое удается. Если получится — тогда другой разговор. Но я не могу больше отпираться, Эми. У Эронса сильнейшие аргументы. Ты — «пси-хай». Такой совершенной, открытой, пластичной психической организации еще ни у кого не было. Ты первая. Раньше у некоторых обнаруживались способности, но они не умели ими управлять. А ты умеешь, на высочайшем уровне. Ты — есть, и ты — единственная.

— Но со мной произошло несчастье, — возразила я. — Смешались гены.

— Тебе отлично известно, что это не так, — сказал Лэмбертсон. — Мы знаем твои хромосомы лучше, чем твое лицо. Они такие же, как у всех. И нет никаких оснований думать, что у твоих детей пси-потенциал будет больше, чем у Чарли Дейкина. Когда ты умрешь, на этом все кончится.

Какая-то волна поднималась во мне, и я не могла больше сдерживаться.

— Вы считаете, что я должна работать на Эронса, — подавленно сказала я.

Он колебался.

— Боюсь, что тебе придется, рано или поздно. У Эронса есть несколько кандидатов в Бостоне. Он уверен, что они латенты. Он говорил уже об этом с нашим директоратом. Он убедил их, что ты сможешь работать с его людьми, развивать их, что ты сможешь открыть дорогу в мир нового человека.

Терпение мое лопнуло. Дело не в Эронсе, не в Лэмбертсоне, не в Дейкине, — ни в ком. Дело во всех них, целой толпе, которая растет с каждым годом.

— А теперь послушайте меня, — сказала я. — Кто-нибудь из вас когда-нибудь интересовался, чего я хочу? Хотя бы раз? Хотя бы раз, когда вы уставали от великих забот о человечестве, такая мысль приходила вам в голову? Кто-нибудь задумался о том, что со мной происходит с тех пор, как все началось? А не мешало бы подумать. И сию же минуту.

— Эми, ты знаешь, я не хочу тебя принуждать.

— Послушайте, Лэмбертсон. Мои родители избавились от меня, когда поняли, что я из себя представляю. Вы знали об этом? Они ненавидели меня, потому что я их пугала! Меня это не очень расстраивало — мне казалось, я знаю, из-за чего они меня ненавидят. Я даже не плакала, когда уезжала в Бердсли. Они собирались навещать меня каждую неделю, и знаете, сколько раз они удосужились приехать? Ни разу — с тех пор, как сбыли меня с рук. А там, в Бердсли, Эронс обследовал меня и заключил, что я калека. Тогда он ничего обо мне не знал, но решил, что «пси» — это дефект. С этого все и началось. В Бердсли я делала то, что требовал от меня Эронс. Никогда я не делала того, чего сама хотела, — только то, чего хотели они, из года в год. А потом появились вы, я приехала в Центр и стала делать то, чего от меня требовали вы.

Я понимала, что обижаю его. Наверное, этого мне не хотелось — обидеть его, обидеть всех. Он качал головой, не отрывая от меня взгляда:

— Эми, будь справедлива. Я старался, ты знаешь, как я старался.

— Старались — что? Развить меня? Да, но зачем? Научить меня использовать свои способности? Да, но зачем? Разве для меня вы это делали? Неужто в самом деле для меня? Или это была очередная хитрость, как и все остальное, — чтобы сделать меня удобнее в обращении?

Он дал мне такую пощечину, что меня подбросило. Я видела ужасную боль и обиду в его глазах и чувствовала, что его ладонь горит не меньше, чем моя щека. А потом что-то перевернулось в его мозгу, и я увидела такое, чего раньше никогда не замечала.

Этот человек любил меня. Невероятно, не правда ли? Он любил меня. Меня, которая звала его исключительно Лэмбертсон, которая не могла представить себя говорящей «Майкл» и тем более «Майк». Только Лэмбертсон, который сделал это, или Лэмбертсон, который подумал это.

Но он никогда мне этого не скажет. Он так решил. Я была слишком беспомощна. Я слишком в нем нуждалась. Я нуждалась в любви, но не в той, которую Лэмбертсон хотел мне дать, — и поэтому она должна быть спрятана, скрыта, подавлена. Я нуждалась в самом глубоком понимании, но оно должно быть абсолютно бескорыстным, иначе я не раскроюсь, — и поэтому должна быть стена — стена, за которую я никогда не проникну и которую он сам не сможет разрушить.

Лэмбертсон сделал это. Для меня. И все это открылось — так неожиданно, что у меня перехватило дыхание. Мне хотелось броситься ему на шею, но вместо этого я опустилась на стул, безнадежно качая головой. Я ненавидела себя. Как никогда в жизни.

— Если бы только я могла уйти куда-нибудь, — сказала я. — Куда-нибудь, где меня никто не знает, где я могла бы хоть немного побыть одна, закрыть двери, ни о чем не думать и представить на минуту, просто представить, что я совершенно нормальна.

— Я понимаю тебя, — сказал Лэмбертсон. — Но тебе нельзя, сама знаешь. Если только Кастер действительно поможет.

Мы посидели еще немного. Потом я сказала:

— Пусть Эронс приезжает. Пусть привозит, кого хочет. Я буду делать все, что ему нужно. До встречи с Кастером.

Это тоже было тяжело, но иначе. Это задевало нас обоих, а не каждого в отдельности. И почему-то сейчас было уже не так обидно.

Понедельник, 22 мая. Сегодня утром из Бостона приехал Эронс с девушкой по имени Мэри Боултон, и мы приступили к работе.

Кажется, я начинаю понимать, как собака чувствует, когда кто-то хочет пнуть ее ногой, но побаивается. У меня запекло в затылке, когда этот человек вошел в комнату заседаний. Я надеялась, что он изменился с тех пор, как я видела его в последний раз. Но оказалось, что это я изменилась, а не он. Я больше не боялась его; он только утомил меня за десять минут своего присутствия.

Но девушка! Интересно, что он ей наплел? На вид ей было не больше шестнадцати, и она была ужасно напугана. Сначала я подумала, что она боится Эронса, но ошиблась. Она боялась меня.

Все утро я пыталась найти к ней поход. Бедная девочка едва шевелила языком. Она вся дрожала, когда они приехали. Мы прогулялись с ней по парку, и мало-помалу я начала проникать в нее, прикасаясь к зоне внушения, — чтобы дать ей обвыкнуться и успокоить. Вскоре она уже улыбалась. Она сказала, что ей нравится лагуна, и когда мы шли к центральному корпусу, она смеялась, рассказывала о себе, постепенно раскрепощаясь.

И тогда я дала ей полный заряд — быстро, на секунду-другую.

— Не бойся, я ненавижу его, да, но тебе я не причиню зла. Дай мне войти, не сопротивляйся. Мы должны работать, как одна команда.

Это потрясло ее. Она побелела и чуть не грохнулась. Затем она медленно кивнула.

— Понятно, — сказала она. — Это где-то внутри глубоко.

— Правильно. Это не повредит тебе. Я обещаю.

Она снова кивнула:

— Пойдем скорее. Мне кажется, я могу попробовать.

Мы принялись за работу.

Сначала я ничего не видела — так же, как и она. Сначала ничего не было — ни проблеска, ни просвета. Уходя глубже, я нащупала что-то, но только намек, только обещание чего-то сильного, глубокого и скрытого. Но где? В чем ее сила? Где ее слабое место? Я не могла понять.

Мы начали с игральных костей. Грубый пример, конечно, но не хуже других. Кости — не измерительный прибор, но для этого была здесь я. Я была измерительным прибором. Кости были только объектами. Два довольно чувствительных бальзамовых кубика, выпрыгивающих из коробки, преодолевая гравитацию. Сначала я ей показала. Затем, когда кость выпрыгнула, поймала ее и довела до конца.

— Бери по одному, сначала красный. Поработай с ним, вот так. Теперь попробуй оба. Еще раз, внимательней. Вот теперь хорошо.

Она сидела, не шевелясь. Она старалась; пот выступил у нее на лбу. Эронс нервничал, курил и сжимал кулаки, наблюдая за красным и зеленым кубиками, скакавшими на белом фоне. Лэмбертсон тоже следил, но за девушкой, а не за кубиками.

Это была тяжелая работа. Постепенно она начала схватывать; в ее мозгу что-то забрезжило. Я попыталась это усилить, подтащить к выходу. Похоже на то, будто идешь по колено в грязи — липкой, скользкой, вязкой. Я чувствовала, что она все больше увлекается, и понемногу начала оставлять ее одну.

— Хорошо, — сказала я. — Достаточно.

Она повернулась ко мне с восторгом в глазах:

— У меня… у меня получилось.

Эронс поднялся, тяжело дыша: «Сработало?»

— Сработало. Не очень ясно, но что-то есть. Все, что ей необходимо, — это время, помощь и терпение.

— Но ведь сработало! Лэмбертсон! Ты понимаешь, что это значит? Это значит, что я был прав! Это значит, что другие тоже могут так же, как она! — Он потер руки. — Мы можем устроить здесь рабочую лабораторию и заниматься с тремя-четырьмя одновременно. Это широкий путь, Майкл! Неужели ты не понимаешь, что это значит?

Лэмбертсон кивнул и пристально посмотрел на меня:

— Да, я понимаю.

— Я завтра же займусь приготовлениями.

— Только не завтра. Тебе придется подождать до следующей недели.

— Почему?

— Потому что так хочет Эми, вот почему.

Эронс раздраженно смотрел то на него, то на меня. Наконец он пожал плечами:

— Если вы настаиваете.

— Мы поговорим об этом на следующей неделе, — сказала я. Я так устала, что даже смотреть на него мне было трудно. Я встала и улыбнулась моей девочке. «Бедный ребенок, — подумала я. — Так довольна и так этому радуется. Ни малейшего понятия, на что ее толкают».

Эронс, разумеется, ей никогда этого не скажет.

Когда они ушли, мы с Лэмбертсоном прогулялись у лагуны. Был тихий прохладный вечер; у берега возились утки.

Каждый год утка приходила сюда со своими выводками и подводила утят к воде. Они никак не хотели следовать за ней, и тогда она сердилась и щелкала клювом, то и дело возвращаясь назад, чтобы подтолкнуть какого-нибудь лентяя.

Мы долго стояли у берега и молчали. Лэмбертсон поцеловал меня. Это был наш первый поцелуй.

— Мы можем сбежать отсюда, — прошептала я ему на ухо. — Мы можем сбежать от Эронса, от Центра, от всех — куда глаза глядят.

Он покачал головой:

— Не надо, Эми.

— Мы можем! Я встречусь с доктором Кастером, и он скажет, что все хорошо; я знаю, что он это скажет. Мне больше не нужен будет Центр, и никто мне не будет нужен, кроме тебя!

Он не отвечал. Но я знала, что он и не мог ничего ответить.

Пятница, 26 мая. Вчера мы ездили в Бостон к доктору Кастеру. Кажется, все кончено. Теперь я даже не могу вообразить, что еще можно что-либо сделать.

На следующей неделе приезжает Эронс, и я буду работать с ним по плану, который он разработал. Он считает, что нам предстоят три года работы, прежде чем можно будет что-либо опубликовать, то есть, когда мы будем уверены в полном развитии пси-потенциала у латентов. Может быть, — мне все равно. Возможно, за три года я смогу увлечься, так или иначе. Смогу, наверное, — все равно мне больше ничего не остается.

Анатомических нарушений у меня нет — доктор Кастер был прав. «Отличные глаза, красивые серые глаза, — говорит он, — зрительные и слуховые нервы в полнейшем порядке. Нарушение не здесь. Оно глубже. Так глубоко, что уже ничего не исправишь».

«Ты теряешь то, чем не пользуешься», — вот что он сказал, извиняясь за грубость формулировки. На мне это, как клеймо. Давным-давно, когда я еще ничего не знала, «пси» было настолько сильным, что начало компенсироваться, вбирая в себя опыт чужих восприятий, — такая копилка богатых, ясных, оформленных впечатлений, с которой не было необходимости иметь свои. И поэтому кое-что осталось во мне, как крючки, на которые ничего не ловится. Теория, конечно, но иначе не объяснить.

Но разве я не права в том, что все это я ненавижу? Больше всего на свете я хочу увидеть Лэмбертсона, увидеть, как он улыбается и раскуривает свою трубку, услышать его смех. Я хочу знать, что такое на самом деле цвет, как на самом деле звучит музыка, не пропущенная через чьи-то уши.

Я хочу увидеть закат, хотя бы раз. Хотя бы раз я хочу увидеть, как утка ведет своих утят к воде. Вместо этого я вижу и слышу то, что не дано никому другому, и тот факт, что я слепая и глухая, как пень, не имеет никакого значения. В конце концов, я всегда была такой.

Может быть, на следующей неделе я спрошу Эронса, что он об этом думает. Интересно будет узнать, что он скажет.