Приключения Вернера Хольта. Возвращение

Нолль Дитер

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

 

1

Хольт сидел в пустом зале деревенского трактира, разбитый, придавленный чувством безысходности. Над притолокой висел венок из хвои; близилось рождество. Хозяин, толстяк с красным лицом и усами, как у моржа, выпятив живот в кожаном переднике, стоял за стойкой, держа руку на кране пивного бочонка. Он пододвинул полную кружку на край стойки и, окинув Хольта хмурым взглядом, исчез за дверью. Пиво подала хозяйка. Озабоченно, почти жалостливо оглядела Хольта.

— Далеко до границы? — спросил Хольт.

— Уж вы, ради бога, здесь-то не переходите, — сказала она. — В лесу у русских военный лагерь, тут повсюду охрана.

Хольт спросил еще:

— Нет ли у вас чего-нибудь поесть?

Но хозяйка торопила:

— Вам надо скорей уходить, у нас каждый вечер проверка!

Хольт уплатил за пиво. Она спрятала деньги.

— Какая уж тут еда, самим есть нечего.

И тоже исчезла за дверью позади стойки.

Хольт отодвинул занавеску. Заснеженная деревенская улица была безлюдна. Он вышел через черный ход во двор. Сарай и конюшню соединяла невысокая стена. За ней видно было открытое поле и невдалеке лес. Удовлетворенный осмотром, он вернулся в дом.

Зал тем временем наполнился. За многими столиками сидели крестьяне. На Хольта никто не обращал внимания. Хольт перекинул через плечо скатанную плащ-палатку, закурил и стал прихлебывать пиво. Ночью он не сомкнул глаз, измучился и его познабливало. Он ничего не ел весь день и ослабел от голода. Надо было ехать, как Феттер, подумал он. Зря он раньше времени сошел с поезда. Хольт решил вернуться на станцию, но его брал страх при мысли, что придется отшагать семь километров.

Крестьянин за соседним столиком глянул в окно, посмотрел на Хольта и предостерегающе качнул головой. Хольт вышел через черный ход. В сенях он услышал, как открылась дверь, услышал стук кованых сапог…

Он перелез через стенку и побежал напрямик по полю. На опушке леса остановился и поглядел назад. Потом наудачу углубился в лес.

Выйдя на поляну, он сориентировался по звездам. Ночь была морозная и небо чисто. Хольт повернул на запад, там у горизонта небо было чуть светлее, хотя солнце давно село. Он шел уверенно. Пересек шоссе и, не обратив внимание на следы грузовиков на снегу, продолжал идти на запад, в сторону странно светившегося края неба. Сосны росли все теснее, он продрался сквозь заросли, через какую-то засеку и неожиданно очутился на освещенном прожекторами, открытом пространстве перед высокой оградой из колючей проволоки.

Ужас пригвоздил его к месту: отсвет вечерней зари оказался не чем иным, как прожекторами того самого военного лагеря, о котором ему говорили. Ноги стали как ватные; а тут еще с деревянной вышки его окликнули на незнакомом языке.

Одним прыжком Хольт очутился в кустах. Позади тишину прорезала короткая автоматная очередь. Он побежал, не чуя ног. Ветки хлестали его по лицу, он споткнулся о корень, упал, вскочил и помчался дальше. Когда он вновь пересекал шоссе, его осветили лучи автомобильных фар. Крики, выстрел. Хольт все бежал по лесу, его охватил неодолимый страх. Он с такой силой налетел на дерево, что едва не потерял сознание. Но вот он добрался до знакомой поляны и свернул налево, к северу. Лес вокруг, казалось, ожил. Хольт мчался, задыхаясь, порой он слышал, как перекликались его преследователи, раз — почти рядом, затем подальше. Хольт повернул налево, опять на запад, услышал впереди, совсем близко, голоса и бросился ничком под молодые сосенки.

Голоса все приближались, Хольт зарылся лицом в снег. Если его поймают, то примут за шпиона. Голоса стали удаляться. Хольт вскочил, силы его были на исходе. Местность заметно опускалась, лес кончился; и снова крики — конечно, его обнаружили; он скатился с откоса, увидел перед собой стену камыша и побежал вдоль берега; мостки вели в глубь камыша, доски загремели, и Хольт увидел озеро. Озерцо было неширокое, подмерзшее и присыпанное снегом. Хольт ступил на лед, ледяная корка трещала, прогибалась под ногами, перед ним с тонким звоном разбегались трещины. Сзади шум, возгласы, он на ходу обернулся. На белом фоне берега четко выделялись фигурки на мостках, кто-то спрыгнул на лед, и лед проломился.

Хольт мчался дальше. Снова выстрелы. Он лег на лед и пополз. Все смолкло, видно, преследователи были слишком заняты собой; а вот и кромка камыша на западном берегу.

Теперь пошел голый лед, мокрый и рыхлый. Хольт полз на четвереньках. Вдруг обе руки продавили тонкую корочку, под лед ушли грудь, лицо, потом все тело. Его обуял смертельный ужас. Ледяная вода проникла под одежду, но это было ничто по сравнению с леденящим ужасом. Он отчаянно барахтался, пытаясь плыть, изранил руки об осколки льда, — все тщетно, он тонул, хлебнул воды, захлебнулся, ноги ушли в вязкий ил, сознание гасло, пальцы судорожно растопырились, сжались и вцепились в камыш, из последних сил он подтянулся к мелкому месту и выполз на берег.

Хольт долго лежал неподвижно. Он ощущал изнеможение как блаженную истому. Хотелось спать, забыться. Он проснулся от лихорадочного озноба, перешедшего затем в приятное, обволакивающее тепло. Он не помнил, как встал, и, пошатываясь, побрел дальше, все дальше. От непомерного страха и усталости все в голове спуталось и сознание притупилось. Одежда его заледенела и похрустывала при малейшем движении.

Полоска леса. Парк, фонари, виллы, сады. Он наткнулся на забор, стал через него перелезать, свалился по другую сторону в снег, и так и остался лежать. Жестокий озноб скоро привел его в чувство; он дотащился до дома и забарабанил кулаками в дверь.

Непостижимо: больничная сестра, вся озаренная светом, в белом халате и шапочке на белокурых волосах… Видение, выплывшее из прошлого, призрачное, как сон, и нереальное… Она смеется и смеется. А вам что, не нравится, что я отдаю предпочтение Хольту? У меня всегда свои любимчики… Что, что вы говорите?.. А теперь спать! Попробуйте молиться… Сестра Регина!

Хольта тряс озноб, у него зуб на зуб не попадал. Испугалась, увидев его? Узнала?

— Помогите, — с трудом выговорил Хольт.

Видение дышало; оно ступило в сторону, расплылось в ореоле света. Лестница была крутая, все вверх и вверх, под самую крышу. Шепот: «Тише!» Да, тише, озеро близко, тише с ключом, тише с запором, комнатка и свет.

— Сестра Регина!

— Меня зовут сестра Мария, — сказала она. — Через десять минут придет ночная сестра, и я освобожусь.

Она его заперла. Он слышал, как она спускалась по лестнице.

Машинально, как автомат, Хольт разделся, взял висевшее возле умывальника полотенце, растерся, но сразу ослаб, упал на стул и задремал, однако холод скоро вырвал его из полудремоты. Перед железной печкой были припасены дрова и уголь; встав на колени, он развел огонь, выжал над умывальником одежду; все это он делал, не отдавая себе отчета. Потом, дрожа от холода, забрался в постель, тело оцепенело, цепенели мысли; он провалился в сон, как сквозь тонкий лед, и вдруг подскочил в смертельном испуге.

Сестра Мария развесила в комнате мокрые вещи и на цыпочках подошла к кровати. Она заметила, что Хольт не спит, и молча, смущенно поглядела на него.

— Сестра Регина!

Она покачала головой.

— Меня зовут Мария.

Он кивнул.

— Хорошо. Мария. Вы меня не узнаете?

Она поставила на печь чайник.

— Вы же за мной ходили в Словакии.

— Вы меня с кем-то путаете, — холодно возразила она, — это была не я.

— Это были не вы, — произнес он, пристально в нее вглядываясь, — нет, нет, и не мы тоже, мы уже не те, что были, мы вообще еще не были самими собой, это же… — Глаза у него слипались. — Но мы должны наконец стать самими собой.

Она пощупала ему пульс.

— У вас жар!

— Нет у меня жара! — сказал он. — Мне снится, но я не сплю, и я не знаю, где я!

— В Ратцебурге, — ответила она.

Закипел чайник. Сестра Мария заварила мяты и принесла Хольту чашку настоя. Он приподнялся и сел. Пил маленькими глотками, и ему сразу стало тепло.

— А вы? — спросил он. — Как вы очутились здесь? Вы ведь собирались подыскать работу у себя в Шверине.

— Я не из Шверина, — терпеливо пояснила она, взяв у него из рук пустую чашку. — Я жила в Гамбурге, но наш дом разбомбили. Родители погибли при налете.

Его опять зазнобило, он натянул одеяло до самого подбородка.

— И теперь вы совсем одна?

Она ответила не сразу.

— Я обручена. Еще жду. Последнее письмо было из России.

Она постелила себе на диване у окна. Погасила свет и стала раздеваться в темноте, у печки.

Он спросил:

— Сестра Регина, почему вы не хотите меня узнать?

Она не ответила.

— Вы ведь меня сразу узнали, — продолжал он. — Иначе вы бы так не испугались!

Она не ответила.

— Вы испугались! — настаивал он.

— Я подумала… — воскликнула она и запнулась. Потом добавила: — Завтра вам придется уйти. Если вас здесь увидят, у меня будут неприятности.

Когда, направляясь к дивану, она проходила мимо Хольта, он поймал ее руку, и потом она лежала, прижавшись к его груди, и все плакала и плакала…

— Перестань плакать! — уговаривал он. — Тебя могло засыпать при бомбежке, а меня могли весной выловить из озера. — Он провел рукой по ее волосам. — Не плачь. Радуйся, что мы живы…

— И зачем ты явился? — повторяла она всхлипывая. — Я уже как-то примирилась, успокоилась!

Он обнял и привлек ее к себе, тепло женского тела пробежало по нему волной и разбудило его.

— Нас прибило друг к другу, тогда и сегодня. Радуйся, что мы живы!

Под утро Хольта опять одолел жар и сбросил его с ложа сна в ледяную могилу озера. Лед обламывался, он тонул, отчаянно барахтался и кричал. Затем, обессилев, ненадолго впадал в забытье, потом опять в ознобе проваливался в пучину прошлого.

Мансарда, лаборатория, бутыль, кража уже ничего не меняет… Коридор, хмельная волна, подумаешь, какая недотрога! Подчинюсь отцу, если пустишь меня к себе!.. Удар кулаком, каторжанин, пьяный слюнтяй, бар «Мотылек», красноватый полумрак и глаза Гундель, взгляд Гундель… Ступай к Шнайдерайту, ступай, на мне слишком много грязи, ступай… Озабоченные морщины, добрые глаза, вы ничего не знаете, толкуете о гуманизме, а выбрали Гитлера… Осень и лесная опушка, деревянные кресты, это ты, а я думал, ты меня забыла. Я — тебя забуду! И взгляд Гундель, и ее улыбка… Хаос, лагерь, голод, огонь, прорвавшиеся танки противника, подвал, офицерская фуражка, повесить, и как можно быстрее, вон в саду, на той груше… Лед, снег и мост на Одере… Карпаты, лесопилка, надтреснутый голос: всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним…

… Девочка стояла на дороге, над нею угрюмо нависло дождливое серое небо, отчего у нее такой печальный вид?.. Ярко полыхающее пламя, длинный коридор, меня, меня спаси, брось ребенка, и ревущий пожар, горящий асфальт, человеческие тела, обугленные, как головешки… Зияющие воронки, опрокинутое орудие, весь расчет в клочья… Крутящийся водоворот картин, страха, изнеможения… И вперемежку вновь и вновь: белая шапочка на белокурых волосах, кто ты, я тебя не знаю, и чужое лицо, роговые очки, медицинский халат, все еще температура? Попробуем элейдрон внутривенно и люминал, если опять начнет метаться…

Сестра Мария обворачивала Хольту грудь мокрыми полотенцами. Он открыл глаза. Ты меня видишь, узнаешь? Вижу… Но ты слышишь? Что это?

— Рождественский звон в соборе, — объяснила она. — Сегодня сочельник! Я буду молиться за тебя, а ты спи, тебе надо спать!

Температура снизилась, видения померкли. Хольт уснул и проснулся здоровым.

Хольт очнулся в больнице. У противоположной стены стояла вторая, порожняя койка. Через распахнутое окно в палату врывался морозный воздух.

Возле него сидела сестра Мария. Она называла его Вернером, обращалась к нему на «ты». Но он ее видел впервые. У нее было округлое девичье лицо, добрые серые глаза, светлые брови и льняные волосы, которые она укладывала двумя косами вокруг головы.

Он глядел на нее и размышлял.

Все, что было до бегства по замерзшему озеру, он помнил в мельчайших подробностях. Но что было потом? Он мучительно и тщетно пытался восполнить пробел в памяти.

— Я провалился под лед, — начал он напрямик. — А потом… мне снилось. — Она отвела глаза. — На войне я знал одну сестру, — продолжал он, — ее звали Регина, с тех пор я ни разу о ней не вспоминал… Мне снилось, что я утонул, умер, и кругом мрак и ледяной холод. Вдруг сделалось светло, и вижу, передо мной, вся озаренная светом, стоит сестра Регина. А потом стало тепло, и была ночь, и она лежала со мной… А сейчас я вот проснулся здесь.

Сестра Мария упорно глядела мимо него в угол. Он сказал:

— Но кажется, это не сон.

Ни слова не говоря, она вышла из палаты.

Под вечер в сопровождении сестры Марии пришел врач, благожелательный, болтливый весельчак лет тридцати в роговых очках.

— Ну, как мы себя чувствуем, сердцеед?

— Что со мной было? — спросил Хольт.

— Жарок, — отвечал врач, выслушивая Хольта, — изрядно бредили, небольшая инфекция, возможно, легкие, но сначала очень похоже было на менингит. К счастью, наши мозговые оболочки такую глупость себе не позволят, ни-ни, разве что небольшой аментиальный синдром, как это именуется у медиков, ведь мы, кажется, много всего натерпелись, не так ли? Но теперь дело быстро пойдет на поправку. — И обращаясь к сестре Марии: — Завтра на всякий случай сделаем рентген грудной клетки, может, что и было в легких… — Он положил ей руку на плечо. — Ну-ну! — подбодрил он, и сестра Мария зарделась. — Вернулся-таки сердцеед, жениха уже и в живых не числили, а он взял да явился в глухую полночь, как Ленорин Вильгельм с Пражской битвы, и вдруг, нате, вздумал ножки протянуть, но такие глупости мы ведь не позволим, правда, сестрица?

Благодушно хохоча, он вышел из палаты, и сестра Мария, даже не взглянув на Хольта, последовала за ним.

Засунув руки в карманы, Хольт прислонился к дверному косяку в комнате сестры Марии. Стол украшала рождественская елочка. На листке отрывного календаря значилось 3 января 1946 года. Как же дальше? — думал он. Дни болезни начисто выпали из его памяти, прошлое отступило далеко назад, месяцы, проведенные у отца, поблекли, словно были только сном. Он подошел к окну и поглядел в сад. Позади скрипнула дверь.

Сестра Мария кивнула ему. Ее дежурство кончилось. Она вскипятила чайник, поставила на стол тарелку с мятными пряниками и зажгла свечи на елке. Потом, усевшись на диван поближе к свету от елки, принялась зашивать свой белый халат. Хольту нечего было курить, и он держал в зубах спичку. Он разглядывал круглое, доброе и всегда немного красное лицо сестры Марии. Как же дальше? — подумал он опять.

— Рентгеновский снимок ничего не показал. Я здоров. Что же теперь?

Сестра Мария опустила руки с шитьем на колени.

— Время сейчас тяжелое, — медленно проговорила она. Перед ним сестра Мария всегда робела, говорила нескладно, с трудом подбирая слова, и подолгу разглядывала свои руки. — Многим негде жить, — продолжала она своим хрипловатым голосом. — Я просила главного врача. Ты можешь остаться здесь. Когда совсем поправишься, будешь топить печи, а весной смотреть за садом. Первое время за жилье и стол. А потом обучишься на санитара.

Хольт не ответил. Что мне нужно от жизни? — спрашивал он себя. Почему бы в самом деле не остаться здесь топить печи, а потом обучиться на санитара?

Сестра Мария отложила шитье. От ее робости не осталось и следа.

— Мне кажется, господь бог хотел тебя остеречь, когда чуть не дал тебе утонуть в озере, — сказала она. — Ты много в жизни грешил.

Он вынул спичку изо рта и обломил ее в пальцах.

— Откуда ты знаешь?

— Ты сам в бреду все рассказал. Это перст свыше привел тебя сюда.

Она говорила убежденно, и Хольт видел: она верит тому, что говорит. Перст свыше, господь бог… Слова эти звучали утешительно, заманчиво, его манило после стольких смутных, беспокойных лет безбожия попытаться начать жизнь, исполненную смирения и веры, чтобы больше уже ни о чем не думать и разом покончить со всеми сокровенными мучительными вопросами.

Он подсел к сестре Марии на диван. Она скромная, простая девушка; в ее простодушии было что-то непререкаемое и убедительное. Он принимал ее всерьез, принимал всерьез и ее слова.

— Да, я много в жизни грешил… — задумчиво произнес он. — А ведь я не всегда был таким! Когда-то у меня были идеалы, но меня ткнули во всю эту мерзость, как и всех нас.

— Мы сбились с пути веры, — возгласила она с экзальтацией, которая к ней никак не шла. — За это бог нас покарал.

Хольт с чувством разочарования подумал, что это не ее слова, ей не пришлось с трудом их подбирать; должно быть, она все это часто слышала и сама повторяла.

— Война, и ниспосланные нам испытания, и миллионы убитых учат, что мы должны вернуться к богу.

— Положим, что так, — сказал он, все больше разочаровываясь. Встал с дивана и прошел на середину комнаты. — С чего же мне начать возвращение к богу?

— Когда ты последний раз молился? — спросила она.

Он засунул руки в карманы и сверху вниз глядел в ее покрасневшее от экзальтации лицо. И вдруг ему вспомнилась сестра Регина; сестра Регина тоже говорила: «Попробуйте молиться!» Но, как и тогда, что-то в Хольте восставало, росло, в нем закипало раздражение. Не хочу никакого бога! — подумал он. Это люди, люди повинны в нужде, в страданиях, в миллионах убитых, может быть, потому, что несовершенны или еще почему-то. Бог не может быть повинен, иначе все проклянешь!

Внезапно Хольт будто издали увидел всю свою жизнь: да, он заблудился, но не он один свернул на ложный путь, и он знал; никакой бог в этом не повинен. Ибо одна истина на веки вечные врезалась в его сознание: не провидение, не судьба, не воля божья направляли шаги людей, нет, человек распоряжался судьбой человека, власть провидения — это власть людей над людьми. Но почему один — властитель, а другой — безвластный, откуда у властителя берется власть над безвластными, кто распределяет роли, кто устанавливает мерила добра и зла, справедливости и несправедливости и почему люди друг другу враги и их разделяет пропасть — всего этого Хольт не знал. Но одно он знал твердо: надо неустанно допытываться ответа на все «почему», начать наконец все сначала, искать, спрашивать, так, как ему однажды смутно рисовалось, на случай, если доведется уцелеть и жить дальше, — только это могло дать смысл и направление его жизни.

Хольт глядел на огоньки елочных свечей. Он думал о Гундель. И вслух, хотя обращался только к себе, спросил:

— Как это мне раньше не пришло в голову? Неужели надо было сперва растоптать и загубить единственное, что у меня еще оставалось? — Тут только он вспомнил о сестре Марии. Она сидела на диване, но была где-то очень далеко. — Я знаю, если бы не ты, меня, возможно, не было бы в живых, — сказал он и, жалея ее, добавил: — Спасибо тебе! Но никто и ничто меня не удержит. Может быть, некоторым утешением послужит тебе то, что я ухожу отсюда умнее, чем пришел.

Он уселся рядом с ней, позволил ей положить голову ему на плечо, дал ей выплакаться.

— Нас прибило друг к другу, — сказал он. — А теперь отнесет в разные стороны.

 

2

Хольт приехал в Гамбург около полудня. Он постригся и побрился у вокзального парикмахера и в автоматной будке заглянул в телефонную книгу. Реннбах, Франциск, коммерции советник, Лангенхорн, Оксенцоллвег, дом 3. Телефонный номер изменился, и ему пришлось справиться на вокзале, в почтовом отделении. Но едва он набирал первые цифры, как раздавались короткие гудки. Наконец удалось соединиться.

Ему ответили, что коммерции советник у себя в конторе на Холстенвале. Опять Хольт, чертыхаясь, крутил и крутил диск; раздраженная перепалка с секретаршей, не желавшей соединять, и наконец бодрый голос дядюшки: «Кто говорит?» Шум и треск в трубке. Хольт было подумал, что их разъединили, но вот опять раздался голос. «Вы в самом деле Вернер Хольт? Мальчик, мы же тебя ищем через все службы розыска! Доротея надеялась, что ты у отца».

— Я хотел бы узнать мамин адрес, — нетерпеливо закричал в трубку Хольт.

— Она живет у Марианны, за городом, в Видентале. Нейграбенерштрассе, одиннадцать.

Он долго добирался до Виденталя. Пригородный поезд ходил с промежутками в час и был так переполнен, что Хольт остался на перроне и вынужден был дожидаться следующего. Из Харбурга он пошел пешком, сперва по бесконечным улицам, потом через лесистые холмы Шварце Берге и наконец вдоль железнодорожного полотна, где рабочие укладывали рельсы. Снегу здесь было совсем мало. Хольт перешел колею, попал на улицу с виллами и снова спросил дорогу.

А вот и особняк. Цокольный этаж сложен из темного клинкера. Оштукатуренный верх весь увит диким виноградом. В палисаднике, высоко поднимаясь над крышей, росла голубая ель. Он дергал и тряс калитку, но она не поддавалась — значит, он все-таки волнуется. Потом позвонил.

Девушка лет восемнадцати отперла парадную дверь; девушка с темными, почти черными волосами, в белоснежном накрахмаленном передничке поверх ситцевого платья. Да, верно, вспомнил Хольт, мама всегда требовала, чтобы фартук был чистый! Два шоколадных карликовых пуделя с лаем выскочили из дома, и наконец зажужжал зуммер. Хольт открыл калитку и ногой отпихнул собак.

— Мокка! — позвали из дома. — Мокка! Кока-кола!

Лай тотчас умолк. Собаки, виляя хвостом, кинулись к двери. Там на площадке стояла, держась очень прямо, высокая темноволосая женщина и улыбалась.

Это была его мать.

Она обняла Хольта за плечи.

— Мы так счастливы, — сказала она. — Раздевайся. Два часа назад позвонил Франц и сообщил нам радостную весть. Добро пожаловать. Все приготовлено. Можешь сейчас же принять ванну. Или хочешь сначала поесть?

В холле он из-под опущенных век оглядел мать. Сколько же он ее не видел? Два с половиной года. Она ничуть не изменилась. Время не коснулось ее. Фрау Хольт была все такой же статной, высокой и представительной, все так же выхолена, и улыбке ее все так же недоставало тепла. Да, эта женщина, поразительно красивая женщина, его мать: Доротея Хольт, урожденная Реннбах. Сейчас ей, верно, лет сорок… Вот пудели новые, подумал Хольт, когда собаки стали с любопытством обнюхивать его башмаки, раньше она не держала пуделей…

— Итак, ты сначала хочешь поесть, — сказала фрау Хольт. — Бригитта, как у вас там, готово?

Девушка ждала в глубине холла, у входа в кухню. Хольт повернулся к ней.

— Бригитта? — переспросил он. — А не Лизхен? — Она покачала головой. — Раньше мамины горничные все подряд звались Лизхен. Неудобно то и дело привыкать к новому имени, верно, мама?

Фрау Хольт ответила милой улыбкой, может быть чуточку слишком милой. Через застекленную двустворчатую дверь она повела сына в гостиную. Хольт мимоходом окинул взглядом персидские ковры и мебель красного дерева. Все как прежде, в старинном вкусе, подумал он. Усевшись в кресло напротив матери, он с наслаждением вытянул ноги. Он был рад, что не надо больше шагать по дорогам, тесниться в переполненных поездах.

Хольт походил на мать. Но это было лишь внешнее сходство. Во всем остальном он отличался от нее: и мимикой, и жестами, и темпераментом, и быстротой мышления. У фрау Хольт была медлительная речь и движения. Когда она говорила, ни один мускул не шевелился на ее лице, а если она улыбалась или вскидывала брови, это всегда делалось сознательно и намеренно, причем любое выражение было сдержанным и благопристойным. Сидя, она прижимала локти к телу и складывала руки, как певица у рояля. Все движения ее были рассчитаны и в точности соответствовали цели. У нее был низкий голос, говорила она размеренно, четко выговаривая каждое слово. Одета она была в светло-серое шерстяное платье строгого покроя, с высоким воротом и широкими рукавами. Единственным украшением служил широкий гладкий золотой браслет на правом запястье.

— Объясни же, откуда ты, — сказала она. — В конце декабря я писала твоему отцу и до сих пор не получила ответа.

— Откуда? — повторил Хольт. — Это как посмотреть. Из лагеря военнопленных кружными путями-дорогами. Но оставим это.

При слове «лагерь» фрау Хольт повернула к нему лицо и оглядела его перекрашенный френч.

— Лучше всего одежду сжечь. Франц на первое время прислал брюки, джемпер и кое-что из белья. — Она вскинула темные брови. — У тебя нет насекомых?

Он усмехнулся. По меньшей мере год она вообще не знала, жив ли я… У тебя нет насекомых?

— Как знать! — ответил он.

Она не расслышала иронии.

— Я полагаю, ты какое-то время пробыл у своего… — Она оборвала на полуслове.

Бригитта внесла поднос с едой и осторожно опустила его на сервант. Накрыла круглый журнальный столик, поставила перед Хольтом тарелку, положила прибор и салфетку. Она подала омлет с вареньем. Обилие фарфора и серебра потрясло Хольта. Бригитта накладывала с серебряного блюда серебряными вилками и, пододвинув блюдо, пролепетала: «Извольте откушать…» Так и сказала: «откушать!» И вышла.

— … у своего отца, — закончила фрау Хольт начатую фразу, едва за горничной закрылась дверь. — Это он тебя ко мне послал?

Но прежде, чем Хольт успел ответить, в комнату прошествовала тетушка, родная сестра его матери, но старше ее на пятнадцать лет, крупная, костистая женщина с проседью в волосах и жесткими, будто вырубленными из дерева, чертами. Улыбка, обнажившая два ряда ослепительно белых фальшивых зубов, мало подходила к ее застывшему наподобие маски лицу. И хотя она улыбалась Хольту, карие глаза глядели на него холодно, если не враждебно.

Он встал ей навстречу.

— Сиди, сиди, — произнесла тетя Марианна низким, мужским голосом. — Приятного аппетита.

Хольт сел и продолжал есть, чувствуя на себе взгляд обеих женщин.

— Посмотри, Теа! — услышал он голос тети Марианны. — Вернер — вылитый ты!

Фрау Хольт не ответила. Сестра ее окинула строгим взглядом стол и вполголоса кинула:

— Сколько раз надо повторять Бригитте, что нельзя накладывать двумя вилками. Le style c'est I'homme!

Хольт отодвинул тарелку и откинулся на спинку кресла.

— Всего лучше тебе сейчас принять ванну, — сказала фрау Хольт.

В холле резвились пудели. У подножия лестницы лежала свернутая рулоном красная циновка. Наверху, в ванной комнате, Хольт наблюдал, как мать отвернула никелированный кран и как вода наполняла ванну.

— У Марианны некоторое время были расквартированы английские офицеры, — рассказывала она. — К счастью, дома здесь не реквизировали. Сюда пытались вселить семьи из разбомбленных домов, но Францу пока что удавалось отбиться. — Она направилась к двери. — Англичане оставили нам уголь, — сказала она, уже выходя. — Иначе пришлось бы к тому же еще мерзнуть.

Хольт запер дверь и вытянулся в горячей воде. Его охватило приятное тепло. Здесь все осталось по-старому, война и разруха словно прошли стороной, не коснувшись этого дома. Дверь, как и раньше, открывала горничная в белом передничке, как и раньше, кушанья подавали на серебряных блюдах, и, как и раньше, мать замолкала на полуслове, когда в комнату входила прислуга. В холле скакали и возились два пуделя, Мокка и Кока-кола, и тетя Марианна бывала скандализована, если омлет накладывали на тарелку не лопаточкой, а двумя вилками: каков стиль, таков человек. Просто невероятно!

Хольт стал намыливаться каким-то добротным пахучим туалетным мылом. Он решил сдерживаться; ни в коем случае нельзя действовать опрометчиво, поспешно. Надо выждать, вести себя учтиво, на худой конец — чуточку иронизируя. Ни с чем не мириться, но и не затевать ссор.

Он вылез из ванны и растерся мохнатым полотенцем. Вспомнил, как было много лет назад. Мама всегда пыталась меня подкупить. Наверно, и сейчас попытается.

На стуле лежало приготовленное для него трикотажное белье, легкие фланелевые штаны и пуловер с широкими рукавами реглан. Он поглядел на себя в зеркало. Итак, начинается вторая попытка вернуться в штатскую жизнь. Может, на сей раз больше посчастливится. Вторично потерпеть неудачу никак нельзя. Хорошо, что он не явился к матери подавленным и отчаявшимся, каким уехал от отца; хорошо, что в Ратцебурге у него было время прийти в себя. Он достал из старых брюк деньги, которые, против ожидания, не слишком пострадали от купания в озере, взял и записку с адресом больницы. В фланелевых брюках он, к своему удивлению, обнаружил пачку сигарет «реемтсма Р6», довоенный товар…

Хольт вышел из ванной.

На лестничной площадке он остановился как вкопанный. Внизу, в холле, в сером халате стояла на коленях Бригитта и натирала воском паркет. Когда Хольт увидел, как она, стоя на коленях, работает, у него в памяти ожила другая, очень похожая картина… Было темно, пахло затхлостью и прелью, за первым же поворотом лестницы стояла на коленях девушка, босая, в сером закрытом фартуке, и скребла щеткой деревянные ступени… Это была Гундель. В то время.

Хольт, задумавшись, облокотился о перила, достал сигареты и закурил. Бригитта все еще его не замечала. Ему живо представилась та мрачная лестница, но потом картина изменилась, и он увидел Гундель за столом между отцом и доктором Хагеном… Теперь Хольт снова мог спокойно думать о Гундель, время, прожитое у отца, отодвинулось в далекое прошлое.

Хольт медленно спустился вниз. Бригитта выпрямилась, чтобы его пропустить. Он кивнул ей. Он не знал о ней ничего, но зато с детства хорошо помнил, как тетя Марианна обращается со слугами. Быть может, он слишком долго глядел на Бригитту, потому что она потупилась и снова взяла в руки суконку. У нее было нежное, тонкое лицо, и руки были нежные; глаза, как и коротко остриженные, зачесанные назад волосы, — темные.

Он спросил:

— Вы давно здесь работаете?

— С августа, — ответила она.

Ему нравилось, как она говорит, ее говор напоминал здешний нижненемецкий диалект.

— А раньше? — спросил он.

— В войну я отбывала годичную трудовую повинность, — ответила она, уже не смущаясь, и, стоя на коленях, подняла на него глаза. — Я из Померании… Эвакуация, лагерь и все такое… А теперь вот здесь.

Он рассеянно кивнул. Годичная повинность, подумал он, все, как у Гундель… И мысленно увидел Бригитту рядом с доктором Хагеном за общим ужином; а почему бы и нет? У нее умные глаза. Он еще раз машинально кивнул, он думал о случае, который играет людьми — Гундель, Бригиттой и, быть может, также им.

Фрау Хольт сидела на диване в гостиной. Оба пуделя лежали у ее ног.

— Ну как, лучше себя чувствуешь после ванны? — дружелюбно спросила она. — Вечером приедет Франц. Тогда устроим семейный совет.

Семейный совет? Как в добрых старых романах, подумал он. Фрау Хольт прикрыла застекленную дверь в холл. Несколько секунд она сидела, чопорно выпрямившись, между пуделями, которые прыгнули на диван.

— Ты не обидишься на меня за откровенность?

Ему тотчас пришло в голову, что она в открытую дверь, должно быть, слышала его разговор с Бригиттой. Любопытно, что теперь воспоследует? Он усмехнулся.

— Ну что ты!

— Ты знаешь, я никогда не стесняла твоей свободы, — сказала фрау Хольт, почесывая шею одному из пуделей. — Тебе девятнадцать лет, к тому же ты побывал в плену. Поверь, я вовсе не против того, чтобы ты развлекся с Бригиттой. Единственное, о чем я прошу, это соблюдать приличия. У Марианны на этот счет свои воззрения.

Хольт чуть не прыснул со смеху. Но тут до него вдруг дошел смысл того, что сказала мать. Он поднялся и подошел к окну. Стал спиной к комнате. Значит, мать ничего не имеет против, подумал он, мне дозволяется спать с Бригиттой, лишь бы были соблюдены приличия и не пострадала мораль тети Марианны! Он услышал, как мать сказала:

— Надеюсь, ты на меня не обиделся за дружеский совет?

— Нисколько, — ответил он и повернулся к ней. Вопреки всем благим намерениям, он все же не сдержался и ответил с такой иронией, что это не могло ускользнуть от фрау Хольт: — Я тронут столь полным отсутствием у тебя предрассудков. А то я уже начал побаиваться, что ты за мою беседу с Бригиттой упрекнешь меня в старом моем грешке — «тяге к простонародью».

Фрау Хольт перестала чесать пуделя и сидела прямая, как свеча, на диване, прижав к себе под прямым углом локти и сложив руки.

— Я знаю, поражение разрушило многие социальные перегородки, — спокойно произнесла она. — Твое поколение после всего пережитого начнет с того, что поставит под сомнение унаследованный уклад жизни, так было и после первой мировой войны. Поэтому меня нисколько не смущает, если ты любезничаешь с девушкой, стоящей много ниже тебя на социальной лестнице, но такие вещи принято скрывать; во всяком случае, их не следует афишировать; ничего другого я и не хотела сказать. Твоя ирония неуместна. — Она сделала левой рукой точно рассчитанное плавное движение. — И достаточно об этом. Вещи Франца тебе подошли? Вечером он привезет с собой два своих костюма и пальто. А на завтра Марианна пригласила портного. Мокка, перестань! — прикрикнула она на пуделя, который теребил ее передними лапками. — Будь добр, Вернер, выпусти собак в сад.

Он прошел через холл в маленькую переднюю, где вешали пальто, и открыл парадное. Собаки выскочили в сад и стали носиться между кустами роз, обернутыми соломой и мешковиной. Хольт с минуту постоял в нерешительности, вглядываясь в сумерки. Затем вышел из дому.

Он шагал по безлюдной улице. Собаки увязались было за ним, но он прогнал их. Повернул в проход между виллами на север и стал спускаться к низине. Вдоль дороги стояли старые фахверковые дома — большая нижнесаксонская крестьянская усадьба.

И вот он на краю Эллерхольцского болота; поросшее мелким ольшанником, оно тянулось далеко на север, до южного рукава Эльбы. Быстро темнело. Хольт глядел в туман, который медленно подползал с болота, забирался в сады и заглатывал огоньки в окнах. Хольту было зябко и неприютно. Домой ли он вернулся?

Перед виллой чернел в тумане «опель-супер». Отперев, Бригитта с упреком сказала:

— Вас давно дожидаются.

Дядя Франц, Франциск Реннбах, пятидесятидвухлетний бездетный вдовец, одетый с величайшей тщательностью, едва Хольт вошел в гостиную, двинулся навстречу племяннику с распростертыми объятиями и долго тряс ему руки.

— Рад, — повторял он снова и снова, — душевно рад видеть тебя здесь!

Хольт сел. Он с любопытством разглядывал этого седовласого, чрезвычайно живого человека, своего дядю, именовавшего себя коммерции советником; от него так и брызжет энергией и предприимчивостью.

Коммерции советник забросал Хольта вопросами, довольствуясь краткими ответами; если же ответ ему особенно приходился по душе, он оживленно кивал головой с еще густыми щетинистыми волосами. Дверь в столовую бесшумно скользнула в сторону. Кушать подано! Все двинулись к столу.

Столовая с ее темными обоями и тяжелой дубовой мебелью была угнетающе мрачной. Хольт сидел на стуле с узкой и высокой спинкой в кругу своих родных. Бригитта подавала. И снова более чем скромный ужин — картофельный салат и серый от примесей хлеб — вкушали с присущей здесь церемонностью. Хрустальные вазы с несколькими ломтиками свеклы или горсткой маринованных луковок передавали друг другу на серебряных подносах. Картофельный салат был искусно сложен горкой на массивном серебряном блюде и украшен кружочками моркови, а тарелок, ножей, вилок, ложек всех размеров и назначений и прочей утвари было столько, что их хватило бы по меньшей мере на роскошный банкет из многих блюд. Поскольку напитков было два — пиво и минеральная вода, то возле каждого прибора стояли два великолепных хрустальных фужера.

Хольт переводил взгляд с одного на другого и видел, что все священнодействуют. Тетя Марианна царила во главе стола наподобие деревянного идола и только время от времени еле приметным движением руки давала указания горничной. Бригитта подливала коммерции советнику пива, передавала кому-нибудь на фарфоровой тарелочке крохотную солонку или, держа тяжелое блюдо на левой руке, правой накладывала картофельный салат. Фрау Хольт сидела не менее прямо и чопорно, чем сестра, и только коммерции советник держался более или менее непринужденно.

Он рассказывал о дяде Карле, своем сводном брате, бременском судовладельце, судостроителе и банкире, старшем сыне и наследнике давно умершего судовладельца Реннбаха, детьми которого от второго брака были Марианна, Франциск и Доротея Реннбах. Хольт задал несколько вопросов и узнал, что дядя Карл, о котором все здесь говорили с величайшим почтением, давно выплатил своим сводным сестрам и брату их часть наследства. Коммерции советник вложил свою и Марианнину долю в гамбургскую табачную промышленность, тогда как матери Хольта посчастливилось очень выгодно поместить свой капитал в тяжелую индустрию, в предприятия, участником которых был и бременский дядюшка — генеральный директор и главный акционер крупной пароходной компании и отцовской верфи, давно преобразованной в акционерное общество,

— Н-да, — протянул Франциск Реннбах, — декартелизация, о которой толкуют союзники, все это очень мило; но чтобы строить корабли, нужна сталь, и, если хочешь быть независимым, всего лучше сталь производить самим, и, значит, волей-неволей придется опять договариваться об угле.

— Интересно, — вежливо вставил Хольт.

Тут коммерции советник, озабоченно наморщив лоб, упомянул о том, что Контрольный совет конфисковал имущество концерна «ИГ Фарбениндустри».

— Все еще далеко не ясно, — добавил он, — надо выждать и поглядеть, во что это обернется. — По его словам, наметился просвет: по-видимому, в лагере западных держав растет противодействие примитивной политике реванша и экономического ослабления страны, во всяком случае, на это указывает недавняя отставка видного американского офицера военной администрации, занимавшего пост председателя комиссии по декартелизации.

— Однако не будем говорить за столом о политике, — сказал в заключение коммерции советник. — Ведь единственное, что нам нужно, это мирно заниматься своими делами. — И ужо другим тоном, легко и непринужденно, он очень живо и подробно рассказал, как сегодня утром при огромном стечении народа из Кельфлета поднимали затонувшую подводную лодку.

— Твой дядя Карл, — заметила тетя Марианна, важно кивнув Хольту, — строил в Бремене также и подводные лодки.

— Да, корпуса подводных лодок и торпедные катера, — дополнила фрау Хольт и со значительным видом взглянула на сына, словно желая пробудить в нем интерес к верфям бременского дядюшки.

Но Хольт молчал. Он не мог отделаться от ощущения, что все эти люди, не исключая родной матери, ему далеки и чужды. Обе женщины представлялись ему какими-то призраками: тетя Марианна с длинной, трижды обернутой вокруг шеи серебряной цепочкой и застывшим деревянным лицом, мать, безупречно красивая, с заученными жестами, от которых веяло ледяным холодом. А дядя Франц, чересчур элегантный в костюме из добротной английской шерсти, сидел между двумя дамами, благодушно и весело болтая, будто за стенами этого дома не было развалин, очередей за хлебом и откопанных подвалов, где останки людей рассыпаются в прах… Хольт не мог попросить кусочка хлеба без того, чтобы тетя Марианна, а за ней и Бригитта вместе с подносами, вазами и приборами не пришли в движение. Не мог прочистить горло без того, чтобы похожие на маски лица не обратились к нему: «Прости, Вернер… ты что-то хотел сказать?» И он заранее ужасался при мысли, что ему придется трижды на дню, так вот, молча, коченея, сидеть с ними за одним столом.

Он неожиданно спросил:

— У меня будет своя комната?

— Мне давно следовало тебе ее показать, — спохватилась фрау Хольт. — Конечно, у тебя своя комната. Надеюсь, тебе понравится на новом месте.

— Можно мне завтракать у себя?

— Разумеется, если ты этого хочешь, — ответила тетя Марианна, обнажая оба ряда ослепительно белых зубов.

У Хольта отлегло от сердца; значит, ему придется участвовать в этой комедии только два раза в день, а может быть, со временем удастся отвертеться и от ужина.

Наконец тетя Марианна поднялась, все встали из-за стола, ужин кончился. Бригитту послали в подвал, и в гостиную была подана бутылка «рауенталера», светлого рейнского вина, которое коммерции советник настоятельно рекомендовал на этот вечер. Сам он закурил сигару, а Хольту пододвинул пачку сигарет того же сорта, «реемтсма Р6». Хольт рассеянно курил. И вот начался обещанный семейный совет. Обе женщины смотрели на Франциска Реннбаха как на главу семьи.

— Как у тебя со школой? — осведомился дядя и, когда Хольт объяснил, оживленно закивал. — Я предлагаю, чтобы ты… ну, скажем, к пасхе… поступил в школу и потом сдал экзамены на аттестат зрелости.

Хольт ответил неопределенным жестом, который мог быть истолкован по-всякому.

— Сначала тебе надо привыкнуть, — сказал коммерции советник, — вернуться, так сказать, в лоно мирной жизни, а дальнейшее со временем обсудим.

Он много размышлял о будущем Вернера, продолжал дядюшка, и, несомненно, самое разумное, если Хольт будет изучать юриспруденцию.

Юриспруденцию? Тогда уж лучше математику! Хольту вспомнился Блом. Но здесь он был не у Блома, здесь он был у своей матери, мать — его законная опекунша и может даже его принудить. Принудить? Хольт крепко сжал рот, уголки губ опустились. Никому он этого не позволит! Хольт предоставил коммерции советнику разглагольствовать сколько душе угодно, растолковывать, почему он остановился именно на юриспруденции, и даже пуститься в дальний экскурс:

— Не следует упускать из виду нынешнее положение Германии…

Когда же коммерции советник обращался к Хольту с каким-нибудь вопросом, тот отвечал плавным движением руки, которое в первые же минуты подметил и перенял у матери.

— Будущее Германии, — коммерции советник задумчиво пустил струю дыма, — целиком и полностью зависит от интереса, который проявят союзники к немецкой экономике. Надо надеяться, что американцы извлекли урок из ошибок той экономической политики, которой они придерживались после первой мировой войны. — И он принялся рассуждать об экономическом развитии; многое еще совершенно не ясно, делать сейчас какие-либо прогнозы чрезвычайно трудно. — Н-да, — произнес он, — все зависит от того, в каком объеме ключевым отраслям промышленности будет дозволено ввозить капитал; интерес к немецким ценным бумагам достаточно велик. Поглядим, решатся ли американцы предоставить нам государственные кредиты. Все еще далеко не ясно. — Коммерции советник покачал головой. И, проведя рукой по щетке седых волос, сказал Хольту: — В благоприятном случае у тебя, как юриста, будут блестящие возможности в промышленности. А нет, так тебе всегда остается карьера государственного служащего.

Хольт учтиво кивнул. Он устал. Охотнее всего он бы откланялся и пошел спать. Он сидел в кресле, вытянув ноги. Пусть болтают, думал он, пусть прочат меня куда угодно, лишь бы мне не являться к столу на эти дурацкие церемонии.

Засим слово взяла фрау Хольт.

— Главное для тебя сейчас — встречаться с людьми, — сказала она. — Из-за войны ты потерял всех знакомых, тебе очень важно войти в общество.

— На военной службе ведь тебя окружал всякий сброд! — вставила тетя Марианна.

Фрау Хольт кивнула.

— Вернеру необходимо встречаться с молодыми людьми своего круга; на мой взгляд, это очень важно; положение в свете значит много. Может быть, — и она повернулась к брату, — ты представишь Вернера кое-кому из знакомых. Я подумала, например, о Хеннингах, у них сын ненамного старше Вернера.

— И Тредеборнам, — проговорила тетя Марианна без тени выражения на деревянном лице. — У Тредеборнов прелестные дочери. Особенно младшая, просто солнышко.

Коммерции советник обещал это устроить и в ближайшие же дни заехать за Хольтом.

— Я уверен, — сказал он, — что у Вернера отбоя не будет от приглашений, молодежь опять охотно собирается.

Он поглядел на часы и начал прощаться.

— Одну минуту, — сказал Хольт и нашарил в кармане записку с адресом ратцебургской больницы.

— Я попрошу выслать счет и все улажу, — обещал коммерции советник.

— Ты был болен? — спросила фрау Хольт.

— Да, болел, — коротко ответил Хольт.

Коммерции советник уехал. Хольт остался с двумя женщинами. Мать повела его наверх, в предназначенную ему комнату. Он тотчас же лег и уснул как убитый.

 

3

Хольта разбудил робкий стук в дверь; это была Бригитта.

— Я принесла вам завтрак.

Он соскочил с кровати, ему было неловко, что молоденькая девушка принесла ему кофе в постель. К тому же у нее и без того хватает работы. Он накинул купальный халат, отворил дверь и взял из рук Бригитты поднос.

— Недоставало еще, чтобы вы меня обслуживали. Завтрак я буду сам брать на кухне.

Она удивленно поглядела на него:

— Как вам угодно.

Он услышал, что снизу его зовет мать. Ах, да, портной! В холле дожидался маленький тучный человечек с усиками, через руку у него был перекинут сантиметр. Хольт, не проронив ни слова, послушно дал снять с себя мерку. Завтрак в постели, визит портного… Да, он у матери, он дома. И мысленно Хольт увидел, как отец еще до шести утра в белом халате идет по коридору к себе в лабораторию… Увидел Мюллера глубокой ночью за работой, увидел Блома, серенького и неприметного в своей тесной каморке, увидел все, что там оставил. Увидел Гундель, ее глаза, ее улыбку.

Он последовал за матерью в гостиную. Там за столиком сидела тетя Марианна и с озабоченным лицом в одиннадцать часов утра раскладывала пасьянсы. Фрау Хольт перелистывала с портным английский журнал мод «Fashion paper. Spring and summer 46, gentleman's suits». Они подробно обсуждали талию, спущенные плечи; фрау Хольт самым серьезным образом входила во все детали.

Тетя Марианна сказала:

— Папа всегда носил короткие пальто спортивного покроя! — Пасьянс не выходил, и лицо у нее становилось все более озабоченным.

В большом шкафу красного дерева Хольт увидел книги. Дамы охотно ему разрешили порыться на полках. Книги стояли в два ряда. Впереди, на виду, непременные классики — собрания сочинений Гёте, Шиллера, Шекспира в памятных с детства роскошных кожаных переплетах. Его больше заинтересовали задние ряды. Там стояли книги, по обтрепанным корешкам которых видно было, что их в самом деле читали: Герцог, Штратц, Отто Эрнст, Джон Книттель. Он уже хотел закрыть шкаф, как вдруг между Френсеном и Омптедой обнаружил Ремарка.

И сразу вспомнил. «Я вас так хорошо понимаю, — сказала Карола. — Я недавно прочла „Возвращение“ Ремарка». Он взял книжку с полки, а заодно и «На Западном фронте без перемен».

— Потрясающее произведение! — сказала тетя Марианна и снова разложила карты.

Хольт три дня читал, проглотил одну книжку за другой и, кончив, перечел обе сначала. В эти три дня он показывался внизу только к обеду, а завтрак и ужин носил к себе в комнату. Он читал до глубокой ночи. «На Западном фронте без перемен» было для него подлинным откровением. Книг о войне Хольт перечитал множество, но здесь впервые войну не прославляли как испытание мужской доблести, а показывали без прикрас весь ее ужас и бессмысленность. Ремарк ничем не походил на всех этих Юнгеров, Эттигоферов, Боймельбургов.

И все же Хольт не был удовлетворен. Он размышлял. Ведь то, что первая мировая война была бесчеловечной, не помешало разгореться второй, значит, суть вовсе не в этом. Суть в другом: кто в ней повинен! А Ремарк воскрешал ужасы войны совсем не для того, чтобы заклеймить виновных, и даже не пытался их искать. Ремарк проклинал войну и зажигал во мраке бессмысленной смерти огонек товарищества. А с пресловутым хрестоматийным товариществом получалось, что война все же породила нечто положительное.

Хольт шагал взад и вперед по комнате, курил сигарету за сигаретой. Он размышлял о том, что ему самому пришлось пережить, воскрешал для себя правду войны. На фронте было у них в ходу выражение, которое, разумеется, ни в какие хрестоматии не попало: камрады — это подлецы. Ничего удивительного, если вся война была гнусностью и подлостью. Хольт вспомнил Зеппа Гомулку; между ними возникло что-то вроде дружбы. Тогда как Вольцов, Феттер и он составляли одну компанию, одну шайку — в горах, а затем и на войне. Война, в которой участвовал Хольт, была преступной; потому-то не было у них товарищей, были только сообщники. И пусть даже в первой мировой войне это не так ясно выступало наружу, как во второй, все же идеал фронтового товарищества объективно оборачивался туманом, фразой, повязкой на глазах «серой скотинки», блуждающим огоньком во мраке, а за идеал, которым тупому человеческому стаду скрашивают дорогу на бойню, покорно благодарю!

Хольт продолжал размышлять. Он думал о зверях с руническими знаками на петлицах; эти кровавые марионетки были ему знакомы. Но он искал тех, кто ими управлял. Хольт снова перечел строки, предпосланные роману «На Западном фронте без перемен». Значит, книга и не была задумана как обвинение! Да и кого обвинять в этой книге — разве что нескольких пивных стратегов или зарвавшегося унтера Химмельштоса! Ремарк хотел рассказать о поколении, которое «было искалечено войной, хотя и уцелело от снарядов».

И я тоже уцелел от снарядов, думал Хольт, снарядов неизмеримо более разрушительной и страшной войны — от бомб, бортовых пушек, танков, уличных боев. И все же искалечен. Но это же, черт побери, не выход — стоять в девятнадцать лет на персидском ковре и говорить себе: я искалечен! Это не выход, да и никогда не было выходом, и тогда тоже! Сам не знаю почему, я взбунтовался против отца, плыл по течению и вместо того, чтобы искать пути, искал возможности забыться. А когда пришла опустошенность и похмелье, тут я и подумал: я пропащий человек, да, уцелел от снарядов и все же искалечен.

Нет, это все рисовка! — сказал он себе.

Снова закурил сигарету и обломал в пальцах спичку. Теперь он понял, что именно не удовлетворяло его в этих книгах: Ремарк тоже рисовался, обманывал и себя и других, ибо трагическая поза — уцелеть и все же погибнуть, образ обманутой судьбой жертвы у порога жизни — все это звучало на слух некоторых людей приятнее, чем хладнокровный вопрос: «Как такое могло произойти?» и «Кто в этом виновен?» Юнгер, Боймельбург лгали. Но и Ремарк не говорил правды. Все у него повисало в воздухе, никто ничего не знал и, что всего хуже, не желал знать. Весь справедливый гнев, что накопился в окопах, после возвращения обрушивался не по тому адресу, и бунт ограничивался пустыми фразами против пустых фраз. При этом всячески следили за тем, чтобы как-нибудь не повредить доброму старому миру, тому самому миру, который повинен был во всем этом безумии. Вопрос «почему?» или cui bono? — «кому это выгодно?» отбрасывался, заминался. И те же бунтовавшие камрады в третьем, к сожалению, не написанном томе, верные духу фронтового товарищества, шли, очевидно, к урнам и дружно голосовали — сначала за господина Гинденбурга, а затем за господина Гитлера.

Хольт швырнул книжку на стол. «Потрясающее произведение». Ну конечно! В покалеченных душах фронтовиков было что-то притягательное. Хольт злобно подумал: надо бы и самому для смеху разыграть героя потерянного поколения, этим вызовешь к себе сочувствие. Глядишь, еще на два костюма расщедрятся. Забавляться с Бригиттой мне уже дозволено.

Но он и не помышлял играть роль шута в этой комедии, где даже декорации не изменились. В серую, морозную зимнюю ночь, последнюю ночь в жизни Петера Визе, он, Хольт, мечтал о том, чтобы выжить и начать все с самого начала; учиться, искать. Да, честно доискиваться ответа на вопрос «почему?», а точнее — «кто в этом повинен?» и еще точнее — «как делаются мировые войны?». Он забыл эти вопросы, потерял много времени напрасно. Но еще не поздно, если он наконец одумается.

В день рождения Хольта — 11 января — явился дядя Франц с полным чемоданом белья, рубашек, галстуков и обуви. Фрау Хольт подарила сыну золотые запонки. Портной принес удобный серый костюм спортивного покроя, строгий черный пиджак с двумя парами брюк, черными и в полоску, и драповое темно-серое пальто. Костюмы были перелицованы.

— По нынешним временам это никого не шокирует, — сказала фрау Хольт. Она осталась всем довольна. — Теперь ты можешь показаться где угодно!

Коммерции советник обещал приехать в воскресенье к завтраку. Хольт уже кое-как смирился с здешними церемонными трапезами. Но разговор за утренним столом в воскресенье был невыносимо скучен, и Хольт вдруг спросил:

— Скажи, дядя, как по-твоему, отчего бывают войны?

Фрау Хольт повернула искусно причесанную голову и несколько секунд глядела на сына.

Коммерции советник старательно перемалывал челюстями ломтик поджаренного хлеба.

— Н-да, — произнес он, — вопрос очень злободневный… — И с хрустом дожевал хлеб. — Тут существует много мнений, отчасти самых крайних… — продолжал он. — По-видимому, все сводится к материалистическому положению, что война является присущей людям формой борьбы за существование. Дарвин и все такое, понимаешь? Но тогда стремлению расширить жизненное пространство, лежащему в основе теории «народа без пространства», ничего не противопоставишь.

Хольт с легкой иронией поглядел на коммерции советника. Конечно, дядя неглупый и энергичный человек, подумал он, но разве с отцом его сравнишь!.. И что значит «народ без пространства»? На эту удочку уже никого не поймаешь!

— Газеты там у отца, в русской зоне, — сказал он, — решительно отвергают недостаток жизненного пространства. После земельной реформы, утверждают они, земли всем хватит.

Хольт поразился, увидев, с каким раздражением коммерции советник воспринял его слова.

— Раздел земли, — даже возвысил голос дядюшка, — не говоря уже о моральной стороне вопроса — а ведь это вопиющее ущемление законных прав собственности! — раздел земли представляется мне чересчур поспешной и сомнительной мерой! Если в самом деле, а на то похоже, никакого центрального управления в Германии создано не будет, Восточная зона окажется экономически отрезанной от остальных зон, и тогда там, не в последнем счете в результате земельной реформы, последует крах; иначе говоря, при восстановлении экономики они столкнутся с непреодолимыми трудностями и неизбежно сломают себе шею. — И он заговорил об англо-французских переговорах относительно интернационализации Рейнско-Рурской области. — Переговоры ни к чему не привели, на наше счастье и в то же время несчастье, потому что из-за этого не подвигается дело с центральным управлением. Французы с поразительным упорством противятся всякой попытке создать центральный аппарат управления. Они хотят гарантии, что рейнско-рурский вопрос будет разрешен так, как им желательно. Но вернемся к Восточной зоне: большевизация экономики, которая находит выражение в растущей волне конфискаций, свидетельствует о полной беспомощности перед всеми этими трудностями.

Хольт слушал, отвалившись на спинку стула, рот у него был крепко сжат, уголки губ опущены, что придавало его лицу задумчивое, но в то же время чуть презрительное выражение.

— Брат Карл оценивает положение в Восточной зоне еще более пессимистично, — продолжал коммерции советник. — Карл считает, что на Восточной зоне вообще надо поставить крест.

— Разреши один вопрос, — сказал Хольт. — Дядя Карл… Я хочу сказать, верфь, где он генеральный директор, ведь она строила подводные лодки? Верно?

— Уже в тысяча девятьсот тринадцатом году, — с важностью пояснила тетя Марианна, поворачивая к Хольту маску с двумя рядами ослепительных зубов, — двадцать первого февраля, это было в пятницу, кайзер Вильгельм самолично вручил нашему папочке благодарственную грамоту за его заслуги в строительстве германского подводного флота.

— Интересно! — сказал Хольт и, обращаясь к дяде, спросил: — Но мне все-таки хотелось бы знать, кто, собственно, оплачивал эти лодки.

— Сложный вопрос, это уже из области финансов, — ответил коммерции советник, намазывая маслом новый ломтик поджаренного хлеба. — В принципе, государство.

Ага, государство, гитлеровское государство, нацисты! Хольт задумчиво помешивал ложечкой чай. Но откуда они брали деньги — оставалось неясным. Кто знает, может, из налоговых поступлений. Значит, за лодки платили те самые люди, которые затем выходили на них в море. Выходили? Шли ко дну!

Он перестал помешивать чай. Поднял глаза на дядю. Неужели тот не знает, что едва немецкие подводные лодки выходили с баз, как их тут же топили? Неужели дяде Францу неизвестно, что с каждой такой лодкой отправлялись на дно, тонули, как кутята, двадцать-тридцать человек экипажа?

Хольт ничего не сказал, надо было сперва справиться с собой. Внезапно многое из того, что он там, у отца, слышал и читал в газетах и не мог понять и осмыслить, стало ему ясно. Вежливо, но с оттенком иронии он спросил:

— Прости… Сколько же дядя Карл наживал на каждом утонувшем подводнике?

Ножик тети Марианны со звоном упал в тарелку. Воцарилась тишина. Фрау Хольт неподвижно уставилась на сына. Тетя Марианна застыла на стуле наподобие деревянного изваяния, резким кивком она выслала Бригитту из комнаты. Коммерции советник в недоумении поднял голову. Впрочем, замечание Хольта скорее позабавило его, нежели удивило.

— Ты надеваешь хомут с хвоста, — сказал он, нисколько не сердясь. — Позволь мне спросить: а как ты построишь подводную лодку без денег?

— Я вообще не хочу строить подводных лодок, — ответил Хольт. — Оставим это, поговорим лучше о чем-нибудь другом. — Но беседу с дядей он сберег в памяти.

Однако коммерции советник не счел разговор законченным.

— Военное финансирование, несомненно, вопрос чрезвычайно интересный, — продолжал он. — Военные расходы по преимуществу оплачивались, вероятно, краткосрочными займами, что, конечно, не могло не вызвать сильного обесценения денег. Задолженность рейха по краткосрочным займам в сорок третьем — сорок четвертом году превысила сто пятьдесят миллиардов марок, чему сопутствовало увеличение находящихся в обращении бумажных денег на сумму почти в десять миллиардов. А это значит…

Но тут вмешалась тетя Марианна. Она кашлянула. Подняла левую руку. Вежливо, но твердо — за столом даже коммерции советник должен был считаться с ней как с хозяйкой дома — она сказала:

— Ты хорошо знаешь, Франц, что я не люблю, когда за столом говорят о политике.

— И ты права, — поспешил заверить коммерции советник, — совершенно права! — Он тут же переменил тему. — А как поживает твой отец? — спросил он Хольта.

Хольт неохотно отвечал. Точеное лицо его матери совсем окаменело.

— Я одного лишь не понимаю, — заметил коммерции советник. — Твой отец ведь умница, у него блестящие способности! Что ему делать у русских? Ему бы приехать сюда. Химическая промышленность имеет все возможности быстро встать на ноги, хотя бы даже за счет иностранного капитала, ну и что, эка важность! Такой человек, как твой отец, должен же это понимать.

Хольт молчал. Пусть они оставят в покое отца! — с раздражением думал он.

А фрау Хольт сказала:

— У него не было никакого честолюбия. Человек не от мира сего, вечно носился с какими-то планами, утопическими идеями. А вот понимания возможностей, которые открывала ему жизнь, ему всегда недоставало.

— Зато ты удивительно понимала его, — сухо и с такой издевкой произнес Хольт, что лицо тети Марианны стало ледяным.

Но фрау Хольт только пренебрежительно повела рукой. Коммерции советник добродушно, от всего сердца расхохотался.

— Вот видишь, Теа… Молодежь нынче не стесняется все выкладывать напрямик, надо к этому привыкать. Пойдем, Вернер, пора отправляться!

Коммерции советник надеялся ввести племянника в три старейших гамбургских дома: к Тредеборнам, Хеннингам и Вульфам. «Опель-супер» покатил в сторону города.

— У Тредеборна оптовая торговля кофе, — пояснил коммерции советник, — старая, солидная фирма; кроме того, он акционер крупной пищевой фабрики в Альтоне. У него свои взгляды, о чем тебе полезно знать: помешан на чистоте домашнего очага и дочерей воспитал в строгости. — Дядя осторожно вел свой «опель» по оживленным улицам Харбурга, среди скопления машин, не переставая рассказывать. — Девицы Тредеборн пользуются большим успехом, — продолжал он, — особенно младшая. Старшей, вероятно, года двадцать два, а младшей восемнадцать. Старики живут очень замкнуто. Главное, чтобы ты понравился дочерям!

— Главное, чтобы они мне понравились, — возразил Хольт.

Коммерции советник рассмеялся, но на лице его отразилось явное беспокойство.

Тредеборны жили в Георгсвердере. Сам Тредеборн так и не показался во время их краткого визита. Гостей принимала его жена. Она предложила им по полрюмки вермута и обменялась несколькими пустыми фразами с коммерции советником. Фрау Тредеборн была плоская, бесцветная женщина лет сорока пяти. Прямой пробор придавал ей вид старой девы. На шее у нее, как у монахини, висел на массивной цепочке серебряный крест.

— Мы переживаем тяжелое время, но что господь бог ни делает, все к лучшему, — произнесла она, ханжески возводя глаза к потолку. Однако в лице ее проглядывало что-то злобное.

Хольт сдержанно отвечал на вопросы, но когда в гостиную вошли две девушки, он тотчас оживился.

Сестры сразу его заинтересовали. Обе они были одного роста и похожи друг на друга. У младшей, Ингрид, привлекали внимание густые каштановые волосы с рыжеватым отливом, искусно уложенные в высокую прическу. Она опустилась на низенький пуф возле матери, и та театральным жестом нежно прижала ее к себе. Старшая, Гитта, была блондинка. У обеих одни и те же большие серые глаза, опушенные черными ресницами, и нежные руки с просвечивающей сквозь кожу сетью голубых жилок. Ингрид была тоненькой, но все в ней отличалось пышностью — волосы, губы, грудь.

Гитта держалась надменно, она тут же завела с Хольтом умный разговор, представляясь немножко скучающей, немножко разочарованной. Она делала вид, что ее ничто больше не занимает, утверждала, что утратила все иллюзии. Говорила она бойко. Все земное — суета сует; не дорожи этим миром, ибо он ничто. При этом она подчас копировала ханжеские манеры матери; в уголках рта у нее залегли такие же злобные складочки.

Ингрид, напротив, казалась еще очень ребячливой — то чарующе-наивной, то не по летам рассудительной.

— Наше солнышко, — сказала фрау Тредеборн и потрепала округлое плечо младшей дочери, на что Гитта состроила гримаску.

Хольт скоро понял, что сестры перед гостями, а может, отчасти и сами перед собой играют роль…

Ингрид нравилась ему. Но он не мог избавиться от ощущения, что наивность ее деланная. Она рассказала об уроках танцев, на которые ходит с приятельницами. Коммерции советник тотчас за это ухватился.

— Может, и тебе бы не помешало, Вернер?

Хольт только рассмеялся в ответ.

Ингрид спросила:

— Так вы умеете танцевать?

— Немножко, — ответил Хольт. — На войне мы многому походя научились. — При этом он поглядел ей в глаза и по тому, как она поспешно опустила ресницы, отнюдь не по-детски поняв двусмысленность, заключил, что догадка его справедлива. Интерес его к Ингрид значительно возрос.

Коммерции советник стал прощаться. В машине он спросил:

— Ну как? — и нажал на стартер.

Хольт весело ответил:

— Ингрид очень мила. А в мамаше есть что-то злобное, прямо рыночная торговка.

Коммерции советник был так ошарашен замечанием Хольта, что даже заглушил мотор.

— Любопытно, как тебе понравятся Хеннинги, — сказал он немного погодя.

Хеннинг был владельцем портовой экспедиционной конторы и морского буксирного пароходства.

— Сын у него на редкость дельный молодой человек, на год или на два тебя старше. У старика желчные камни, и всем предприятием по существу заправляет сын. У них договоры с англичанами и дела неплохо разворачиваются.

— А сын разве не воевал?

— Он был во флоте. Кажется, он лейтенант.

Они проехали через разрушенный центр и повернули к Нинштедтену на северном рукаве Эльбы. В просторной квартире второго этажа их приняли фрау Хеннинг с сыном. На несколько минут к гостям в халате вышел и сам старик Хеннинг; больной, желчный человек, побурчал-побурчал что-то и скрылся. Жена его, седая миловидная дама, маленькая и подвижная, то и дело с обожанием вскидывала глаза на сына, высокого, стройного молодого человека с усыпанным веснушками решительным лицом. Роланд Хеннинг держался очень свободно и уверенно, он непринужденно пододвинул свой стул к Хольту и заговорил с ним, будто давний знакомый. Беседовали об автомобилях, яхтах, о Гамбурге и ночной жизни в Санкт-Паули.

— У нас здесь веселятся не хуже, чем в мирное время, — сказал Хеннинг и добавил, подмигнув Хольту: — Знаете что, надо нам как-нибудь вместе кутнуть! Идет?

— Идет! — ответил Хольт.

Когда коммерции советник поднялся, Хеннинг сказал Хольту:

— Так я вам на днях позвоню.

Коммерции советник так неумеренно выражал свою радость по поводу доброго согласия между молодыми людьми, что Хольта даже покоробило.

Вульфы жили немного севернее, в Осдорфе. Машина остановилась перед особняком, идиллически расположенным на краю заливных лугов. У Вульфа было большое дело по импорту и оптовой торговле бакалеей, до войны оно процветало, а сейчас все еще не оправилось. Вся семья была в сборе — сам Вульф, его жена и двое детей: бледный, хилый восемнадцатилетний юноша и шестнадцатилетняя девушка. Старшие Вульфы, оба с постными лицами, только и знали, что плакались на разгром, на трудные времена, на нужду и лишения. Хольт слушал краем уха и разглядывал дочь, худенькую, некрасивую девушку с выпученными глазами, вздутой от щитовидки шеей и выступающими вперед, как у грызунов, верхними зубами. Сквозь вьющиеся пепельные волосы выглядывали торчащие уши. Ее звали Аннероза. Брат ее, Гизберт, своей тихой, вдумчивой манерой говорить чем-то напомнил Хольту Петера Визе. Гизберт был на голову ниже Хольта. Острое его лицо было усеяно прыщами, большие уши торчали.

Хольт с ним разговорился. Гизберт Вульф, видно, был начитан, он так и сыпал именами, которых Хольт никогда и не слышал: Бодлер, Карл Ясперс, Готфрид Бенн, Хайдеггер. Говорил о заброшенности человека, о нашем глубоко пессимистическом веке, об обреченности всего живущего. Хольт приглядывался к нему, не давая себя запугать обилием незнакомых имен, и курил.

— Если вы интересуетесь литературой и философией, — сказал Вульф, — мы здесь иногда в узком кругу устраиваем чтения. Я вам позвоню.

Хольт поблагодарил.

— Я и сам пишу стихи, — понизив голос, признался Гизберт.

Хольт с любопытством поглядел на Вульфа и увидел, как у него покраснели уши.

— Я пытаюсь, исходя из духа нашего времени, ответить на сотни вопросов, оставленных нам Рильке.

Рильке? Хольт задумчиво потягивал сигарету.

— Я с удовольствием почитал бы что-нибудь Рильке. Я слышал о Рильке, но совсем его не знаю.

Гизберт тотчас встал и вернулся с сильно потрепанным томиком издательства «Инзель».

— Тут избранное, охотно вам одолжу! — Он листал страницы. — «Кто, если закричу…» Понимаете? Кто услышит нас из ангельских чинов? Вот это оно и есть: одиночество европейца! — с пунцовыми ушами, заложив пальцем книгу, убеждал он Хольта. — «И допустим даже, вдруг один бы прижал меня к сердцу…» Ангел, понимаете? Отсюда и исходит мое стихотворение. Эти строки я взял как эпиграф к своей Четвертой бланкенезской элегии. Она начинается так: «О, прижми меня к сердцу, ангел! Унеси с собой!» Здесь я иду дальше Рильке, понимаете? Потому что Рильке искал убежище в одиночестве, тогда как я…

Хольт встал. Он перехватил взгляд маленькой Аннерозы, она уставилась на него с нескрываемым восхищением. Ему стало жаль ее. Хольт решил, если им случится снова встретиться, быть к ней повнимательнее.

Прощаясь, Вульфы снова плакались на времена, на разруху, на то, что все так трудно…

— Им в самом деле плохо живется? — спросил на обратном пути Хольт.

— Какое там! — ответил коммерции советник. — Старые американские поставщики не забывают Вульфа, без конца шлют ему продуктовые посылки. Но многие считают хорошим тоном жаловаться на времена.

Машина остановилась перед домом тети Марианны в Видентале.

— Ну вот, я тебя познакомил, остальное уж зависит от тебя самого, — сказал дядя. — Деньги у тебя есть? — Он вынул бумажник и дал Хольту сначала три, потом еще две полусотенные. — Деньги совсем обесценились, — горестно вздохнул он. — Если для обеспечения марки что-нибудь срочно не предпримут, нам не миновать хорошенькой инфляции! На сигареты не траться, возьмешь у меня.

Ни мать, ни тетя Марианна еще не возвращались из церкви. Хольт уселся на кухне и попросил Бригитту дать ему поесть. Она взяла поднос.

— Зачем это? — сказал Хольт. — Я здесь поем.

Девушка колебалась.

— В чем дело? — спросил Хольт.

— Вашей тетушке не понравится, что вы сидите на кухне, — ответила она с усилием.

— А мне совершенно все равно, что нравится моей тетушке.

— Вам-то да, — пробормотала Бригитта.

— Вы боитесь, что вам попадет из-за меня? — спросил он, смутившись.

Она молча поставила на поднос тарелку, хлеб. Потом поглядела на него.

— За час до вашего прихода мне было сказано, что при малейшей попытке… сблизиться с молодым барином я тотчас же получу расчет. А сейчас очень трудно найти место.

— Моя тетушка подлая ведьма и всегда была старой ведьмой!

— Пожалуйста, идите в гостиную, — попросила Бригитта.

Хольт поднялся. Он знал, слова бесполезны, между ними пропасть и никаким проявлением сочувствия молодого барина эту пропасть не сровнять. Он пошел в гостиную. Будь Бригитта дочерью Хеннинга или Тредеборна, тетя Марианна наверняка сказала бы: какая очаровательная девушка! Он без всякого аппетита ел единственное блюдо — так называемый маседуан, а на самом деле просто месиво из овощей. Наконец бросил ложку. Какое чванство, ну я им покажу!

Но разве тетю Марианну с ее деревянным лицом и ее взглядами чем-либо проймешь? А мать и подавно нет.

 

4

По понедельникам тетя Марианна принимала знакомых дам на партию роммэ, и Хольт, тщательно выбритый и приодетый, должен был на десять минут появляться в гостиной, посидеть с дамами и отвечать на вопросы. Та же комедия повторялась по средам — в эти дни у фрау Хольт собирались на бридж. В остальном Хольта не беспокоили, ему все прощалось, и когда он не выходил к столу, обед и ужин подавали ему в комнату. Он целыми днями лежал на кровати и читал.

Прочел он и взятый у Вульфа томик избранного Рильке. Ранние стихи ему понравились, они были в духе народных песен, просты и безыскусны, как песни Шторма, очаровавшие Хольта еще в детстве. Но дальше он перестал понимать. Звучит изумительно, говорил он себе, но я ничего не понимаю! Может, я для этого слишком туп? «Любовная песнь» была прекрасна, однако вскоре Хольт, исполненный недоверия, стал себя спрашивать: какой это скрипач держит нас в руке, что, собственно, подразумевает поэт? Уж слишком долго чувствовал он себя в руках судьбы или провидения. Прочитал он балладу об Орфее и был ошеломлен ее мрачной глубиной. Но то, что следовало затем, было, очевидно, написано на условном языке. «Почти существующий говорит…» По крайней мере он знал теперь, откуда юный Вульф черпает свою лексику. Или еще: «Коль толпа воскресших нас однажды обессестрит…» Он перечел еще раз; да, в самом деле: «обессестрит, и мы, некие двое, на призыв размертвленной трубы, шатаясь, встанем из-под отвалившегося камня…» Он только развел руками и решил при случае прощупать Гизберта Вульфа, понимает ли тот эти словозвучия. Одно он теперь знал твердо: никому здесь он не позволит себя дурачить! Разве дядя Франц на прямой и ясный вопрос не ответил ему пустой болтовней? С того времени как Хольт сидел на военно-политических занятиях Венерта, у него слух стал тоньше. Не позволю никому себя морочить! — подумал он. Задать в упор ясный и прямой вопрос, а потом слушать, что ответят, и наблюдать!

Хольт взял из шкафа тети Марианны несколько книжек классиков. Гётевского «Фауста» он давно не читал и теперь, перечитывая, вспоминал Блома.

Бригитта позвала Хольта к телефону; аппарат стоял внизу, в холле. Звонил Роланд Хеннинг,

— Так вот, господин Хольт, завтра утром мне надо съездить по делам в Любек, а потом я свободен, и мы можем вечером кутнуть. Завтра ведь суббота. Как вы на это смотрите?

Хольт с радостью согласился.

— А может, вы хотите прокатиться со мной в Любек? — предложил Хеннинг. — Тогда я за вами заеду утром, часов в десять.

Фрау Хольт сквозь раскрытую дверь гостиной с удовлетворением слушала телефонный разговор и тут же с необычным при ее невозмутимости рвением принялась за дело:

— Бригитта, погладьте кремовую сорочку и почистите серый костюм! Марианна, не будешь ли ты так любезна позвонить Францу? Он обещал прислать Вернеру шляпу, к драповому пальто необходим головной убор!

На следующее утро, когда тетя Марианна еще спала, фрау Хольт не без удовольствия оглядела сына. Она дала ему сигарет и навязала денег; он сунул их во внутренний карман пиджака, где лежали кредитки Феттера и дяди Франца. И вот уже Роланд Хеннинг стоит в холле, высокий, самоуверенный, пальто из верблюжьей шерсти распахнуто, в руке мягкая шляпа.

— Сударыня… — кланяется он фрау Хольт. — Благодарю, не можем пожаловаться. Только вот у отца опять неважно с печенью. Благодарю… Мое почтение вашей уважаемой сестре и коммерции советнику Реннбаху!

Фрау Хольт проводила их до калитки и с минуту глядела вслед. У Хеннинга был «мерседес». Несмотря на гололедицу, он вел машину быстро и уверенно.

— Ну так как? — спросил он. — Еще не совсем освоились здесь?

Он держал обе руки на баранке, иногда опуская правую, чтобы переключить скорость или нажать на кнопку указателя поворота. Его небрежная уверенность импонировала Хольту, а искренний, дружеский тон все больше располагал к себе. Они ехали через центр, по разрушенным проспектам.

— Как насчет сегодняшнего вечера? — спросил Хеннинг. — Не возражаете, если руководство я возьму на себя? Прекрасно. В таком случае для начала запасем на вечер по хорошенькой девчонке. Вы ведь чуть ли не из лагеря? Тогда вам прежде всего надо как следует разрядиться.

Хольт уставился на Хеннинга. Мотор гудел; Хеннинг говорил негромко, и Хольт решил, что он, верно, ослышался. Хеннинг остановил машину перед большой парикмахерской и вошел туда. Через стеклянную дверь Хольту было все видно. Хеннинг ждал, потом к нему подошла девушка в белом халате, и оба вышли на улицу. Это была высокая, дородная блондинка, Хеннинг что-то ей сказал, она кивнула, с любопытством посмотрела на машину, на сидевшего в ней Хольта, опять повернулась к Хеннингу. Тот расстегнул пальто, достал что-то из кармана пиджака и быстро, незаметно сунул в руку блондинке. Но Хольт все же разглядел — это были деньги. Она спрятала их в карман халата. Хеннинг сел в машину и завел мотор. Блондинка помахала им рукой.

— Это Анита, — пояснил Хеннинг. — Мне ее рекомендовал один приятель. Мы встретимся с ней в семь часов. Она приведет с собой подругу, Зигрид, с нею вы и можете заняться сегодня вечером. Но не забудьте дать ей немножко денег, так, с сотню, смотря по тому, как она сработает.

Хольт невольно повернулся к нему, но Хеннинг, улыбнувшись, сказал:

— Не бойтесь, парикмахерши дважды в неделю проходят осмотр, так что ничего с вами не случится.

Хольт откинулся на спинку сиденья. Обожди, думал он, не давай себя морочить!

— Хорошо, — сказал он. — Поглядим!

В Любеке Хеннинг собирался навестить влиятельных знакомых. По его словам, он вел переговоры об открытии здесь отделения фирмы. С Хольтом он договорился встретиться в одном из ресторанов Старого города.

Хольт шатался по улицам, стараясь не думать о вечере. Он чувствовал себя неуверенно; здешняя ею жизнь представлялась ему сомнительной, но, может быть, так всегда поначалу, ко всему надо привыкнуть. Только не впадать опять в хандру и малодушие. Уж лучше тогда и здесь жить мгновением. Он проходил мимо почтамта и вдруг остановился.

Любек, до востребования… И вот он уже в зале, у окошка. Почтовый чиновник, перебрав пачку писем, подал Хольту белый конверт. Хольт отошел в угол и нетерпеливо оборвал край, он узнал почерк.

Если тебе ничего лучшего не предвидится, — прочел он, — то приезжай сюда сейчас или позже, на короткое время или надолго, как захочешь. Работы тут хоть отбавляй. Я живу одна, решила держаться подальше от людей. Ута Барним.

Хольт стоял неподвижно в зале почтамта на самом сквозняке. Не то чтобы ему хотелось ехать к Уте, нет. Но перед ним вдруг как бы распахнулась дверь, запасной выход, открылся путь к бегству…

Выйдя из почтамта, Хольт долго бродил по Старому городу, постоял перед сильно разрушенной бомбежкой Мариенкирхе и углубился в лабиринт узких средневековых улочек, где воздушная война оставила немало брешей. Хольт чувствовал себя свободным, письмо похрустывало в кармане… На дальнейшую жизнь в Гамбурге он мог смотреть теперь спокойно, с любопытством. С любобытством ждал он и сегодняшнего вечера.

С Хеннингом он встретился уже в превосходном настроении. Ресторан, помещавшийся в низких залах с готическими сводами, был старый, солидный. Стены обшиты темными панелями, на столиках накрахмаленные скатерти, хрусталь, серебро. Многие столики занимали английские офицеры; штатских — один, два и обчелся.

Директор заступил Хольту дорогу.

— Господин Хольт из Гамбурга? Вас ждут! — И повел Хольта к столику Хеннинга, скрытому за массивной опорой свода.

Метрдотель подал Хольту меню, оно занимало несколько страниц, но, как ни странно, цены не были обозначены.

— Сказочно, правда? — сказал Хеннинг. — Но не спрашивайте о цене! Можете вы себе позволить истратить несколько сот марок на обед?

— Отчего же. — Хольту не хотелось отставать от Хеннинга.

Они заказали одно и то же: улиток на поджаренном хлебе, бульон с костным мозгом, телячьи отбивные с шампиньонами, пломбир и напоследок черный кофе по-турецки. Хеннинг тоже был в духе.

— Вкусный, плотный обед, — заявил он, — это вам не мимолетная утеха. — За телячьей отбивной он заговорил о делах: — Всюду пессимизм, уныние. Никто не верит, что мы снова станем на ноги, сейчас самое время оглядеться, исподволь набраться сил.

— Я ничего в этом не смыслю, — сказал Хольт.

— Да? Но ваш дядя, он же… один из самых прозорливых людей, каких я только знаю. Именно ваш дядя открыл мне глаза на возможности, скрытые в нашей катастрофе, как ни парадоксально это звучит.

— Возможности? Как это понять? — спросил Хольт.

Хеннинг помешал ложечкой кофе.

— Видите ли, в предвоенной Германии все закоснело, — сказал он. — Нельзя было раздобыть ни одной приличной акции, все мало-мальски путные бумаги давно прибрали к рукам. А в ближайшие годы все придет в движение, кое-кто из крупных воротил скатится вниз, а иная козявка, если не будет зевать, может в один прекрасный день полезть в гору, и даже очень высоко. Нам предстоит как бы новая пора грюндерства. — Он позвал кельнера.

Часов в пять выехали обратно в Гамбург.

Они оставили машину у центрального вокзала. Было начало седьмого.

— Здесь за углом есть забегаловка для приезжих. Давайте пропустим по маленькой для храбрости!

За высокой деревянной стойкой они выпили по две двойные порции коньяка. Хеннинг уплатил.

— В час добрый! — сказал он.

На улице, несмотря на мороз, у Хольта по телу разлилось приятное тепло. Огни города стали ярче, он чувствовал развязность, удаль и такую беззаботность, какой давно не испытывал.

Девушки дожидались на вокзале под часами. Хеннинг снял шляпу, преувеличенно низко поклонился и поцеловал блондинке руку, та захихикала.

— Но, фрейлейн… — паясничал Хеннинг.

Рядом с пышной блондинкой стояла подруга, ростом ниже ее на полголовы. Хольт, ни слова на говоря, повернул ее к свету. Маленькая, изящная фигурка, из-под платочка выбились темные пряди волос. Лицо совсем юное, с зелено-серыми глазами и вздернутым носиком. Под бесцеремонным взглядом Хольта девушка растянула тонкие губы в улыбку, смахнувшую на какой-то миг отпечаток порока с ее лица.

— Так это, значит, Зигрид, — сказал он. — Будем говорить друг другу «ты» или «вы»?

Они шли к машине. Хеннинг обернулся к Хольту:

— Но-но! «Ты» нам еще пригодится как предлог в свое время…

— То есть как в свое время? — перебил Хольт.

То ли ему захотелось поразить Хеннинга, то ли коньяк придал ему смелости, но он взял Зигрид за плечи — она, закинув голову, подыграла ему — и поцеловал ее в губы.

— Черт побери! — воскликнул Хеннинг. — Клянусь, фрейлейн, я на такое никогда бы не осмелился!

Хольт все еще прижимал к себе Зигрид; ее податливость волновала его. Наконец он ее отпустил.

— Стало быть на «ты», — заключил он.

Она наклонила головку набок и, сделав книксен, сказала:

— Как повелишь, — и при этом лукаво прищурила один глаз.

— Надо думать, мне сегодня скучать не придется! — сказал Хольт.

В машине Хеннинг спросил:

— Что же мы предпримем?

— Поехали на Репербан, — предложила блондинка.

— Но, милая фрейлейн! — восклинул Хеннинг и грубо подтолкнул ее локтем в бок. — Мы же не какие-нибудь провинциалы!

Хольт втихомолку посмеивался. Он немножко злорадствовал. Прогадал Хеннинг со своей блондинкой, думал он. Хеннинг повел машину в сторону Альтоны.

Они зашли в кабачок. И здесь было полно военных из оккупационных войск, но не офицеров, а рядовых. Блондинка скинула пальто и оказалась в платье из тафты с глубоким вырезом между пышными грудями. Хеннинг, заглянув за вырез, сказал:

— Интересно! — и подозвал кельнера.

Кельнер угодливо изогнулся.

— Давно не изволили к нам заходить.

— Шотландское еще осталось? — осведомился Хеннинг. — Вот и дайте его. И четыре порции копченого мяса по-гамбургски.

Кельнер принес бутылку и откупорил ее тут же у стола. Это было настоящее шотландское виски. Хеннинг тотчас налил себе и блондинке и передал бутылку Хольту. Зигрид, обвив рукой шею Хольта, шепнула ему на ухо:

— Тебе незачем меня подпаивать!

Себе Хеннинг налил изрядно, а блондинке наполнил до краев большую рюмку, вложил ей в руку и сказал:

— В час добрый!

Блондинка пригубила, но Хеннинг схватил ее за кисть и насильно заставил выпить до дна. Она поперхнулась, закашлялась, стала хихикать. Лицо у нее покраснело, разгорячилось. А Хеннинг снова налил ей полную рюмку.

Хольт и Зигрид тоже пили. Когда кельнер принес дымящееся мясо, бутылка уже была пуста. Хеннинг уплатил по счету. Сразу же затем они покинули кабачок.

Хеннинг долго петлял по темным улицам; виски, казалось, на него совсем не подействовало. Зато у Хольта всякая связанность исчезла, и он всю дорогу целовался со сговорчивой Зигрид, пока Хеннинг наконец не остановил свой «мерседес» и не вышел молча из машины. Остальные последовали за ним.

В баре было так сумрачно и накурено, что едва можно было различить парочки в нишах. Хеннинг пересек зал, подошел к стойке, обменялся несколькими словами с буфетчиком и удовлетворенно кивнул. Помахал остальным, чтобы шли за ним. Они поднялись по лестнице. Блондинка шаталась. Хольт за руку тащил Зигрид. Коридор, двустворчатая дверь.

Комната большая и жарко натопленная. На полу — прохудившийся ковер. Обстановка состояла из старомодной кровати, кушетки, низенького столика и двух кресел. Возле кровати горел ночник. Зигрид пристроилась на кушетке, подобрав под себя ноги. Блондинка рухнула в кресло; она была пьяна.

В дверь постучали. Кельнер в потертом фраке расставил на столике бутылки, коньячные рюмки и бокалы для шампанского. Хеннинг сунул ему пачку кредиток и запер за ним дверь. Блондинка хихикнула. Хольт подсел к Зигрид, она тем временем растянулась на кушетке. А Хеннинг, расставив ноги, стоял у столика. Он все же сильно охмелел; темные волосы свисали на лоб, галстук съехал на сторону, но Хеннинг не качался. Откупорив бутылку коньяку, он налил всем по полному бокалу для шампанского и одним духом опорожнил свой. Снова наполнил себе и, указывая пальцем на блондинку, как бы в свое оправдание, пояснил Хольту:

— Чтобы скрасить фрейлейн, надо быть в надлежащем градусе! — И снова залпом выпил. — Так! — сказал он. — В час добрый! — и поглядел на блондинку. — Почему не пьешь? — Приподнял ее, обхватив за бедра, вылил ей в рот коньяк и отпустил. Блондинка соскользнула в кресло.

Глядя на Хеннинга, Хольту вдруг стало страшно. Он поспешно проглотил свой коньяк и наконец хмель туманной пеленой застлал ему глаза; сквозь эту пелену он видел растянувшуюся на кушетке Зигрид, смутно видел, как Хеннинг скинул с себя пиджак, жилет, развязал галстук, расстегнул ворот сорочки. Хеннинг снова стащил с кресла безвольную блондинку и, наклонившись над ней, уже еле ворочая языком, с невероятным цинизмом промямлил:

— Фрейлейн имела любезность меня возбудить… Так не будет ли фрейлейн добра… — И с этими словами бросил ее на кровать. Тыльной стороной руки отер лоб. — Дерьмо! Кусок дерьма!..

Зигрид, приподнявшись с кушетки, обвила Хольта руками, но он еще раз оторвался от нее и, когда хмельная волна вновь накрыла его, схватил пустую бутылку и швырнул в ночник; грохот, звон разбитого стекла, и комната погрузилась в темноту.

Двое суток Хольт никак не мог избавиться от тоски и мути в голове и желудке. Он пытался читать, но тут же его одолевало раздумье. Он вышел из дому и, вдыхая чистый морозный воздух, побрел через Харбургские холмы; к вечеру он уже шагал по болоту Машен с его курганами, и ему стало полегче. На курганах лежал глубокий снег.

Сцену в комнате для свиданий Хольт помнил смутно, за ночь он успел напиться до бесчувствия. Как ни тягостно все это было, он не занимался самобичеванием, а трезво, не оправдываясь, пробовал разобраться в себе. Не злился он и на Хеннинга — ведь проще всего свалить вину на другого. Вправе ли он упрекать Хеннинга, когда сам ничуть его не лучше? Да он все время старался от него не отстать. Угнетало не то, что он напился, развратничал, — это Хольта не слишком трогало. Угнетало сознание, что его опять несет по течению. Мехтильда или Зигрид, танцевальный зал Неймана или гамбургские кабачки — все одно и то же. Не обманывай себя, говорил Хольт, ты катишься под гору. Где они, твои благие намерения?

На обратном пути в Виденталь он не обращал внимания ни на пламенеющий закат, ни на своеобразную красоту заболоченной равнины. Он шел, понурив голову, руки в карманах, и только снег поскрипывал у него под ногами. Издалека все яснее и четче вырисовывался перед ним путь, на котором он там, у отца, сам не зная почему, потерпел крушение. Пытался он окинуть взглядом и другой путь, путь, по которому ему предстояло идти здесь и в который он, собственно, никогда по-настоящему не верил.

Там потерпел крушение, здесь его несет, как щепку. Может, он попал на ошибочный путь, может, опять заплутался? Тогда надо понять ошибку. И он решил: на этот раз он избежит ее вовремя, пока не поздно, на этот раз не впадет в отчаяние и тупую покорность. Разве не лежит у него в кармане письмо Уты? «Приезжай сюда, сейчас или позже, на короткое время или надолго, как захочешь…» Сейчас или позже, подумал Хольт, но только не слишком поздно, а тогда уж лучше немедля! «Я живу одна, решила держаться подальше от людей…» Хольт вспомнил Блома. Держаться подальше от людей, подумал он снова, нет, его не устраивало смиренное существование в страхе божьем, как наставляла его сестра Мария, его куда больше притягивала мысль уйти от людей и жить своей жизнью, похоронив честолюбивые мечты и всякое тщеславие. Разве не потерпел он крушение именно с людьми, со Шнайдерайтом, с Гундель, разве не наталкивался постоянно на отчужденность и враждебность? Уйти от людей не значит ли уйти и от судьбы? Жизнь вдали от людей представлялась ему гармоничной и послушной всем его желаниям.

Он прибавил шагу, он уже почти решил. Лесная сторожка у озера, это должно быть в каком-нибудь уединенном месте в горах, вдали от города. Хольт рисовал себе идиллическую картину. И только возле дома, сбивая в саду снег с башмаков, он вернулся к действительности. В холле Бригитта приняла у него пальто. Заглянув в кухню, Хольт увидел, что там хлопочет какая-то пожилая женщина.

— Ваша тетушка, — пояснила Бригитта, — попросила у господина коммерции советника на несколько дней кухарку.

— Да что выговорите? — воскликнул Хольт. — Моей тетушке требуется кухарка, чтобы варить картошку в мундире!

— Коммерции советник Реннбах навез всяких продуктов, птицу и много американских консервов.

— Дядюшка, никак, спекулирует! — заметил Хольт. — И чего ради все это?

— Ваша матушка велела передать, что ждет вас в гостиной, — громко сказала Бригитта.

Фрау Хольт сидела на диване между своими пуделями. На столике перед ней лежала сегодняшняя почта.

— Присядь, пожалуйста, — сказала она. — Мне надо с тобой поговорить. Сигарету? Пожалуйста.

Холодная официальность матери всегда бесила Хольта; он взял сигарету и кое-как подавил раздражение. В руках у фрау Хольт было письмо.

— Пишет твой отец. Он беспокоится. Разве ты ему не сказал, что едешь ко мне?

— Можно мне прочесть письмо? — попросил Хольт и, чиркнув спичкой, закурил.

Фрау Хольт уже засовывала листок в конверт.

— То, что пишет твой отец, не представляет для тебя интереса, — сказала она и взяла со стола другое письмо.

Хольт откинулся на спинку кресла.

— На этой неделе мы ждем гостей, — продолжала фрау Хольт. — Из Бремена приедет Карл Реннбах. Он собирается по делам в Рурскую область и дальше в Людвигсхафен и Мангейм. Он остановится у нас, чтобы встретиться тут с советником юстиции доктором Дёрром.

Хольт задумался. Он держал сигарету в зубах, и дым ел ему глаза. Щурясь, он мысленно представлял себе на карте Людвигсхафен. Далеко ли оттуда до Шварцвальда?

— Надеюсь, ты понимаешь, — продолжала фрау Хольт, — что значит для тебя его приезд?

— А что? — спросил Хольт. — Что может он значить?

— Мокка, перестань! — прикрикнула фрау Хольт и согнала с дивана одну из собак, которая, подняв морду, порывалась обнюхать ей лицо. — Если ты произведешь благоприятное впечатление на Карла Реннбаха, он может быть, в будущем что-нибудь для тебя сделает.

— Вот как! — протянул Хольт.

Он встал, но мать движением руки усадила его на место.

— Несколько слов о докторе Дёрре, — сказала она еще бесстрастнее, чем обычно, но Хольт почувствовал за этим спокойствием, за этой всегдашней выдержкой, необычную взволнованность: — Я знаю советника юстиции Дёрра уже более двадцати лет. В Веймарской республике он занимал пост председателя окружного суда. В тридцать третьем году из-за принадлежности к партии Центра ему пришлось оставить службу в суде и перейти в промышленность. Он потерял жену и обеих дочерей во время одного из больших воздушных налетов. Сейчас это человек чрезвычайно влиятельный, он пользуется доверием и военной администрации и немецких властей; в частности, он вошел в созданный здесь на днях Зональный совет, который впредь будет консультировать английскую военную администрацию. Вероятно, по этой причине Карл и хочет с ним посоветоваться. — Фрау Хольт выдержала многозначительную паузу. — Ты знаешь, — веско проговорила она и подняла правую руку, требуя особого внимания к своим словам, — что я считаюсь с твоим характером, терплю твой подчас заносчивый тон и забвение правил приличия, что, впрочем, свойственно всей современной молодежи. Но я желаю, чтобы с господином Дёрром, а также с дядей Карлом ты был исключительно учтив, почтителен, скромен, и уверена, что ты посчитаешься с желанием своей матери. — Опустив руку, она погрузила ее в коричневую шерсть свернувшегося на диване пуделя. — Ну, и довольно об этом. А теперь, — продолжала она дружелюбно, — расскажи мне о твоем кутеже с Хеннингом.

— Лучше не надо! — сказал Хольт. Он усмехнулся. — Наше забвение правил приличия зашло, пожалуй, слишком далеко. К тому же это были девушки, стоящие много ниже нас по своему общественному положению, а, как ты понимаешь, мама, такие вещи принято скрывать!

Фрау Хольт не только не была шокирована, но даже одобрительно кивнула. Хольт поднялся.

— А в отношении дяди Карла и председателя окружного суда, советника юстиции доктора Дёрра, — сказал он, бессознательно перенимая официальный тон матери, — можешь быть уверена, что я не посрамлю полученного детстве превосходного воспитания, — и снова усмехнулся, то ли язвительно, то ли злобно, он и сам не знал, что в нем перевешивало.

В сумрачной столовой сверкал празднично накрытый стол, уставленный вдвое больше, против обычного, хрусталем и фарфором. Карл Реннбах и доктор Дёрр с другими господами несколько часов совещались за закрытыми дверьми. Сейчас длинная вереница машин перед виллой поредела. А в пять часов в узком семейном кругу сели обедать. Во главе стола восседала тетя Марианна в своей трижды обернутой вокруг шеи серебряной цепочке, справа от нее, подле фрау Хольт, поместился доктор Дёрр. Хольт сидел против матери, слева от коммерции советника, а другой конец стола занял Карл Реннбах. Среди графинов и бутылок горел канделябр с семью свечами. Мужчины были в черных костюмах, тетя Марианна в темно-сером бархате, и лишь фрау Хольт нарядилась в светлое: на ней было строгое и вместе парадное платье из кремового — а при свете свечей почти белого — шелка-сырца в узелочках, без рукавов и с высоким воротом.

Карлу Реннбаху, легендарному бременскому дядюшке, еще с детства известному Хольту понаслышке, а сегодня впервые увиденному воочию, было, должно быть, лет шестьдесят пять. Он нисколько не походил на своих сводных сестер и брата. Это был маленький, скрюченный человек с согнутой, почти горбатой спиной и впалой грудью; на чересчур короткой шее сидела большая узкая голова с зачесанными назад прядями длинных, совсем белых волос, доходивших ему до самого воротничка. Из-под высокого и очень крутого лба, выглядывали глубоко сидящие косые глазки. Лицо с тяжелым подбородком было все иссечено мелкими морщинками. Ел он молча, с отменным аппетитом, уплетая фаршированную утиную грудку, и жир стекал ему на подбородок. Груши из компота он поддевал вилкой, а компотной ложкой заправлял в рот подливку и горы тушеной капусты. Время от времени он откладывал нож и вилку, брал салфетку и старательно вытирал рот, подбородок, а заодно лоб и затылок. Потом снова принимался жевать. Согнутым указательным пальцем поманив Бригитту, накладывал себе на тарелку все новые и новые куски жаркого и опять углублялся в еду. За весь обед дядюшка не проронил ни слова. Сидевший наискосок Хольт остерегался с ним заговаривать; он твердо решил завоевать расположение этого могущественного человека.

Общего застольного разговора не получилось. Коммерции советник бодро что-то толковал тете Марианне. Второй гость, доктор Дёрр, советник юстиции и бывший председатель окружного суда, прямой и внушительный, сидел возле фрау Хольт. Это был видный пятидесятилетний мужчина в роговых очках, с густыми темными волосами, чуть тронутыми на висках сединой. У него были правильные черты лица, только нос чуть велик и широковат; левую щеку пересекал шрам, след дуэли. Его изогнутые губы неизменно улыбались; голос, даже когда он говорил тихо, был низкий и полнозвучный. Он занимался исключительно фрау Хольт.

— Милая, дорогая сударыня, — повторял он то и дело, — кто же в эти тяжелые времена станет… Нет, моя милая, дорогая сударыня, мы ведь все надеемся на лучшее…

Фрау Хольт сидела подле него, чуть наклонив набок, в его сторону, холеную, безупречно красивую голову. Лицо ее рдело нежным румянцем, искусно выражая девичье смущение, и чаще, чем обычно, она пускала в ход улыбку, а раз даже, задорно вскинув голову, залилась негромким бисерным смехом.

— Милая, высокочтимая моя сударыня, — произнес доктор Дёрр, держа в руках бокал и поворачивая верхнюю часть туловища к фрау Хольт, — все мы хотим наконец жить в мире и трудиться, так разрешите поднять тост за многие, многие годы счастливой и безоблачной жизни.

Бокалы зазвенели, фрау Хольт медленно опустила ресницы и пригубила вино. Доктор Дёрр, держа бокал на уровне подбородка, описал корпусом полукруг, глядя каждому в глаза, затем, улыбаясь, наклонил голову в сторону Хольта.

— Мой. дорогой юный друг, — произнес он, — разрешите выпить за вашу молодость, в вашем лице мы приветствуем будущее нашей страны!

Хольт взял свой бокал, встал и, обойдя стол, поклонился и чокнулся с доктором Дёрром. Все выпили, один только Карл Реннбах, не обращая ни на кого внимания, продолжал есть.

Кофе пили в гостиной; тетя Марианна первой встала из-за стола, показывая, что обед окончен. Дамы уселись на диване, мужчины — в креслах вокруг низенького столика. Хольт поместился на пуфе между двумя дядями, скромно отодвинувшись чуточку назад. Зато Карл Реннбах развалился в кресле всем коротеньким туловищем и вытянул ноги.

— Проклятый радикулит! — простонал он.

Согнутым указательным пальцем он поманил к себе Хольта. Хольт послушно пододвинул свой пуф. Карл Реннбах вынул из кармана кожаный футляр, достал себе сигару, повернул узкую голову к Хольту:

— Ну? — и протянул портсигар.

— Нет, нет, спасибо! — сказал Хольт. — Очень вам благодарен, но я предпочитаю сигарету.

— Понимаю! — сказал Карл Реннбах. Он растянул гласную и к тому же отделил ее, произнося «па-а-нимаю»! Голос звучал глухо, почти хрипло. Он откусил кончик сигары и выплюнул на ковер. Хольт поспешил поднести ему зажженную спичку.

Бригитта с подносом в руках обносила всех коньяком. Карл Реннбах отрицательно мотнул головой. Он лежал с сигарой в зубах в кресле и держал перед впалой грудью чашечку кофе. Кинув взгляд своих косых глаз на Хольта, он назвал его «племянничком».

— Скажи-ка, племянничек, как там все на самом деле выглядит?

Хольт пододвинулся еще ближе к дяде. Он говорил вполголоса; комнату наполняли оживленная скороговорка коммерции советника и звучный голос доктора Дёрра.

— Как там выглядит? На первый взгляд примерно так же, как здесь. Но что касается видов на будущее, то картина безрадостная. Ожидается волна конфискаций, начали пока с концерна Флика. Не говоря уже о моральной стороне дела, о грубом ущемлении прав собственности, с экономической точки зрения это похоже на признание полной своей беспомощности, и если в самом деле не будет создано центральное управление, то при восстановлении экономики они столкнутся с непреодолимыми трудностями. Да и земельная реформа кажется мне поспешной и сомнительной мерой.

Карл Реннбах кивнул.

— Па-а-нимаю! — сказал он. — И эта политика встречает там поддержку?

— Земельная реформа — определенно, — ответил Хольт. — Земельный голод всегда был велик. На фронте я знал одного фельдфебеля, он действительно дрался для того, чтобы обзавестись собственным хозяйством, и под конец считал, что его здорово надули. Таких очень много. А будет ли вообще популярна конфискация — покажет время. Я лично считаю это вполне возможным, к тому же предстоит референдум. — Я знаком, например, с одним мебельным фабрикантом, он, видимо, сохранит свое предприятие, так он рад-радешенек, что благодаря конфискациям избавится от конкурентов.

Карл Реннбах засмеялся хриплым, натужным смехом, похожим на приступ кашля.

— Представь же себе, как я был поражен, — продолжал Хольт, — когда услышал, едва приехав сюда, что союзники конфискуют все имущество «ИГ Фарбениндустри»! Неужто пример русских находит последователей? Не понимаю.

И снова Карл Реннбах засмеялся и, явно забавляясь, скосил глаза на Хольта.

— Ты этого не па-а-нимаешь, — сказал он. — Этого не-па-а-нимают и сами союзники. Но ведь в Потсдаме они порешили на чем-то, что именуется демократизацией германской экономики. А кто в Нюрнберге пытается нарушение международных договоров инкриминировать нам как заговор, тот не может так быстро отречься от своей подписи, хоть и кусает себе локти. — Допив наконец кофе, он отставил чашку и снова улегся в кресло. — А теперь, племянничек, скажи, как тебе здесь нравится? — спросил он.

— Благодарю, очень нравится, — ответил Хольт. — Я наконец дома, ведь на военной службе тебя окружает всякий сброд. Живется здесь неплохо, а когда подумаешь, какие громадные возможности кроются в самой нашей катастрофе, как ни парадоксально это звучит, настраиваешься на оптимистический лад.

— Возможности? — переспросил Карл Реннбах. — Как это па-а-нимать?

— Видите ли, в предвоенной Германии все закоснело. Все мало-мальски путные бумаги были давно прибраны к рукам. А в ближайшие годы, по моему глубокому убеждению, все придет в движение, нам предстоит как бы новая пора грюндерства, и кто сейчас не зевает, кто сохранил веру, что мы вновь встанем на ноги, тот может в один прекрасный день полезть в гору, и даже очень высоко!

Карл Реннбах ничего не ответил. Несколько мгновений он лежал неподвижно в кресле. Потом встал, взял со стола две рюмки с коньяком, снова уселся и подал одну Хольту. И опять он засмеялся своим кашляющим смехом. Разговор вокруг смолк.

— Теа, — хриплым голосом сказал Карл Реннбах, приподнявшись в кресле и слегка наклоняясь к своей красивой сводной сестре, так что сутулая его спина стала совсем горбатой. — Твой Вернер… он, видать, шустрый мальчик!

И он поднял рюмку за Хольта, уставившись на него одним глазом, тогда как другой, косой, глядел куда-то вбок, и Хольт, улыбаясь, чокнулся с дядюшкой. Карл Реннбах, вновь утонув в кресле, снисходительно наклонил голову к Хольту, при этом белые пряди волос соскользнули ему за уши.

— А насчет твоей поры грюндерства, — сказал он, — с этим еще придется подождать, сперва надо суметь сохранить то немногое, что осталось. Но твой оптимизм, племянничек, меня порадовал, так что, если у тебя есть какое-нибудь особенное желание, говори.

Хольт повел головой из стороны в сторону, пряча торжество за маской благовоспитанности. Все ждали, чего же он попросит.

— Желание? — сказал он. — Захвати меня завтра с собой в Людвигсхафен, это было бы для меня большим подарком.

— Конечно, захвачу, па-а-нятно, — тотчас согласился Карл Реннбах.

Хольт вежливо поблагодарил. Он видел, как мать благосклонно ему кивнула. Лицо Хольта было бесстрастно, улыбка безупречна, но в душе он издевался.

 

5

Людвигсхафен был сильно разрушен. В одной из немногих уцелевших гостиниц Карлу Реннбаху и Хольту пришлось удовольствоваться одним номером на двоих. Педерсен, дядюшкин шофер, перетащил наверх их чемоданы.

Карл Реннбах сидел, кряхтя, на кровати в длинных бумазейных кальсонах и жилете из кошачьего меха, накинутом поверх трикотажной сорочки, и держал ноги в тазу с горячей водой. Хольт достал ему из чемодана носки, чистую рубашку и сам тоже переоделся.

Они поужинали в ресторане гостиницы. А затем Карл Реннбах пригласил племянника на стакан грога там же в баре.

Хольт устал. Они пробыли два дня в Дортмунде и два в Дюссельдорфе, а сегодня отмахали в машине не одну сотню километров. Отсюда уже не так далеко до Шварцвальда и, будь что будет, завтра он отправится в путь! Да, он уйдет, хотя перспектива опять пуститься в странствия ему вовсе не улыбалась. В окне машины мелькали безрадостные картины: всюду на дорогах возвращающиеся солдаты, переселенцы; разрушенные города и селения; хаос первой послевоенной зимы… Хольту страшно было вновь окунуться в этот поток, его пугали нетопленые вагоны и залы ожидания, заметенные снегом проселки…

Горячий грог придал ему храбрости. Он повернулся к дяде.

— Сколько ты здесь пробудешь?

Карл Реннбах, обмякший, лежал в кресле, узкая голова вдавлена в плечи, подбородок уткнулся во впалую грудь.

— С неделю уж наверняка, — ответил он.

Хольт предпочел бы не быть невежей и не удирать тайком от дядюшки. Он рассказал, что у него в Карлсруэ знакомые, он хотел бы воспользоваться случаем и навестить их.

— Ну конечно, — тотчас согласился Карл Реннбах. — Педерсен тебя отвезет.

Карл Реннбах достал сигару, откусил кончик и сплюнул крошки табака под стол. Он курил и разглядывал посетителей. Большинство были иностранцы, почти все в штатском, но попадались и офицеры в мундирах войск оккупирующей державы. После второго стакана грога Карл Реннбах выпрямился, вернее говоря, сутулая спина его горбом поднялась над креслом, а длинные пряди белых волос соскользнули за уши. По вечерам он всегда становился общительным.

— А здесь в са-а-мом деле приятно посидеть, — сказал он, — верно, племянничек?

Яркое освещение, тепло и уют бара не могли заслонить тяжелые картины, которые Хольт видел в пути, слишком они были еще свежи у него в памяти. Он опорожнил второй стакан грога. Учтиво кивнул.

— О да, здесь действительно очень приятно.

Не быть невежей? А почему бы и нет? Сколько уже дней он носит маску; его с души воротит от всей этой благовоспитанности и лицемерия. Дядя прав, здесь в са-а-мом деле приятно посидеть, что верно, то верно.

— Мне жаль бездомных бедняков на дорогах! — сказал он.

Дядя попыхивал сигарой, дядя — старая лиса, по лицу дяди никогда не видно, что он думает. И Хольт, ища ссоры, бросил:

— Опять маленькому человеку приходится за все расплачиваться!

Пусть дядя глаза вылупит на племянничка, пусть побесится!

Но дядя, явно потешаясь, только покосился на Хольта и сказал:

— Больше, племянничек, грога не получишь, ты уже слезу пустил!

Хольт молчал и бесился.

Карл Реннбах потребовал счет. Велел принести в номер графинчик коньяку, поставил его себе на тумбочку и продолжал курить сигару, лежа в постели. В ядовито-зеленой пижаме, от которой лицо его казалось землисто-серым и больным, он лежал на спине, натянув стеганое одеяло до самого подбородка, и читал. Читал он «Исторический труд Геродота Галикарнасского».

В баре Хольт действовал слишком грубо, так просто не выманишь лису из норы.

— Ты ездишь в Дортмунд, в Дюссельдорф, в Людвигсхафен, — сказал он как бы между прочим. — О чем это ты всюду ведешь переговоры?

Дядя не ответил, он читал. Немного погодя он приподнялся, проглотил рюмку коньяку и продолжал читать.

Хольт лег в постель, заложил руки за голову и как можно учтивее спросил:

— А союзники не в претензии на тебя за то, что ты строил подводные лодки для нацистов?

Карл Реннбах выставил руку с сигарой из кровати, стряхнул пепел на ковер и сказал:

— Конечно, среди союзников есть люди, которые мыслят уж очень возвышенно.

— А ты не мыслишь возвышенно?

Карл Реннбах опять углубился в своего Геродота, помуслил палец о нижнюю губу, перевернул страницу и сказал:

— Я мыслю больше практически.

Хольт сел в постели, закурил сигарету и спросил:

— А что победит, возвышенный образ мысли или практический?

— Не знаю, — ответил Карл Реннбах. Он закрыл наконец книгу, но пальцем заложил страницу. — Не кури в постели, племянничек. Курить в постели — дурная привычка!

Хольт погасил сигарету. Карл Реннбах усиленно попыхивал сигарой и, довольный послушанием племянника, сказал:

— Надеюсь, у западных держав перевесит реалистический образ мыслей.

— Ты считаешь, что они откажутся от своей примитивной политики реванша и экономического ослабления Германии? Что ж… глава этого, как его… американского отдела по декартелизации как будто уже подал в отставку.

Карл Реннбах покосился на Хольта и снова открыл своего Геродота:

— Не знаю, племянничек, — сказал он. — Я не политик.

— А кто же? — спросил Хольт.

— Предприниматель.

Хольт, заложив руки под голову, разглядывал на потолке лепной карниз.

— Я рад бы до конца дней своих не слышать о политике, — сказал он. — Но бывает и так, что от нее никуда не уйдешь.

Карл Реннбах покачал головой так энергично, что белые пряди волос соскользнули ему за уши. Поглядел в книгу:

— Страна, где у подножия высоких гор живут люди, которые все, и мужчины и женщины, рождаются лысыми… Скажи-ка, племянничек, какой же это народ тут подразумевается?

— Лысые… — недоумевая, повторил Хольт. — Это что, у Геродота написано?

Карл Реннбах помуслил палец о нижнюю губу и, перевертывая страницу, спросил:

— Почему от политики никуда не уйдешь?

— Жизнь навязывает, — отвечал Хольт. — Многое видишь. Поневоле задаешь себе вопросы. Ты вот в баре сказал, я пустил слезу, потому что вспомнил о бездомных бедняках на дорогах. Это не сентиментальность! Если на то пошло, я точно так же сам однажды валялся на дороге, не зная, где голову преклонить. А только что в баре я наткнулся на контраст.

Карл Реннбах положил книжку на тумбочку и лег на бок.

— Проклятый радикулит! — простонал он и скосил глаза на Хольта. — Так ты, говоришь, на-а-ткнулся, — сказал он. — На какой же это контраст?

— У тети Марианны на вилле или в шикарном баре гостиницы — это один мир. Но есть и другой. — Хольт замолчал, разговор показался ему бессмысленным; об этом надо говорить не с хитрой лисой, а с Утой.

— По-твоему, значит, существует еще какой-то мир! — явно забавляясь, установил дядюшка. — Ты наивен, племянничек. В этом нашем единственном мире богатства распределены неравномерно, видно, ты это имел в виду. Один живет в вилле, другой в подвале, и тут не философствовать надо, а радоваться, что тебе достался не подвал.

— Значит, прикажешь забыть о несправедливости? — вызывающе спросил Хольт.

Но Карл Реннбах пропустил мимо ушей его запальчивый тон; он, кряхтя, приподнялся, нагнулся к тумбочке, опорожнил рюмку коньяку и достал новую сигару. И, сидя в постели в своей ядовито-зеленой пижаме, горбатый, со свисающими белыми прядями, он, зажав в зубах тлеющую сигару, стал убеждать Хольта; должно быть, коньяк заставил его забыть обычную сдержанность.

— Справедливость, племянничек! Это все сказки. Погляди на меня, разве я похож на апостола справедливости? Я судостроитель и банкир, я капиталист и строю корабли, а не царство справедливости на земле. — Увидя, как Хольт опешил, он рассмеялся своим кашляющим смехом. — Что же мне, племянничек… глядеть на мир, как богомолка какая? Я смотрю реально: мы живем в век капитализма, и мы считаем век этот хорошим, потому что нам обоим досталось в нем сносное местечко.

— А… а если бы тебе достался подвал? — спросил Хольт.

— Тогда, — ответил Карл Реннбах, — тогда б я, вероятно, заблаговременно стал коммунистом. Но поскольку случаю угодно было пронести меня мимо подвала и раз уж мне достался сносный кус общественного богатства, то я враг коммунизма и не желаю ничего слышать о равномерном распределении собственности. Справедливость — штука немудрая, племянничек! Справедливость коммунистов — это борьба против нашей собственности, а наша справедливость — это борьба с коммунистами.

— Так, значит, справедливо, что Гитлер расправлялся с коммунистами?

— Оставим справедливость в стороне. Как оказалось, это было ошибкой. Я, во всяком случае, в будущем не стал бы прибегать к насилию.

— А к чему бы ты прибег? — спросил Хольт.

— Давал бы им жрать вволю, чтобы из них вся революционность выветрилась, — сказал Карл Реннбах. — Эрнст Аббе был великий человек, племянничек! Рабочий с собственным домиком не станет думать о революции, па-а-нимаешь?

Он отложил сигару и потянулся к тумбочке. Комната погрузилась в темноту.

Хольт размышлял, но это скоро его утомило, и он отмахнулся от мыслей. Завтра он отправится в путь, отправится в неизвестное. Завтра он будет у подножия высоких гор… У подножия высоких гор… В комнате стояла такая тишина, что Хольт ясно слышал, как тикают дядюшкины часы на тумбочке.

— Это над ним наверняка подшутил какой-нибудь остряк! — вдруг сказал он.

— Над кем? — спросил дядюшка сквозь сон.

— Да над Геродотом, — ответил Хольт. — Дети же везде рождаются без волос! Разве не так?.. Вот видишь!

По дороге в Карлсруэ лопнула шина, и Педерсен, доставив туда Хольта с большим запозданием, тотчас поехал обратно в Людвигсхафен. Морозило. У Хольта был в руках легонький саквояжик, одолженный ему дядей. На вокзале перед кассой выстроилась длинная очередь; Хольт решил купить билет позже, поезд на Фрейбург отправлялся лишь около полуночи. Зал ожидания был нетоплен и битком набит транзитниками: бывшими пленными, переселенцами, всяким бездомным людом, таскавшим все свое достояние в чемоданах и узлах. Хольт в конце концов нашел свободный стул в ресторане. Заказал спиртного и чего-нибудь поесть. Кельнер покачал головой. Ни обедов, ни порционных блюд — ничего нет.

— Я хорошо заплачу! — настаивал Хольт; кто знает, где ему опять представится случай поесть; но кельнер уже унесся.

Хольт закурил.

— Ничего не попишешь, господин начальник! — раздался нахальный голос.

За соседним столиком, возле семьи переселенцев с кучей измученных ребятишек, сидели двое в рваных солдатских шинелях; один — рослый, здоровенный детина с одутловатой физиономией и пустыми глазами, другой — маленький, тщедушный. Фамильярно ухмыльнувшись Хольту, маленький встал и подмигнул большому. Они подошли к Хольту, им было, верно, лет по двадцати пяти, оба опустившиеся, грязные. На большом — меховая шапка с опущенными ушами, лицо неподвижное, взгляд тупой. У маленького голова обмотана шарфом, а сверху напялена кепка; на давно не бритом лице глазки так и шныряют, рот ни на минуту не закрывается. Лицо мошенника. Подмигивая с грубой угодливостью, он принялся убеждать Хольта.

— Ничего не попишешь, господин начальник! Заведеньице придется сменить, не туды попали; если покушать желаете, господин начальник, надо податься в местечко получше, да мы моментом вас отведем, мы здешние, все до одной ресторации тут знаем, право слово, господин начальник, мигом доставим!

— Чего это ради? — попытался от них отвязаться Хольт.

— А за окурочек, господин начальник! — лебезил маленький. — За окурок все сделаем, а там, глядишь, еще подкинете, раз у вас целая пачка…

Судя по говору, они в Карлсруэ были такими же чужаками, как и Хольт, но бог ведает, сколько времени они уже здесь околачиваются.

— Так пошли? Эй, кельнер! — позвал маленький. — Получите! А за наши две кружечки господин заплатит, верно, господин начальник? Уж раз мы вас ведем. Покорно благодарим, господин начальник…

Хольту пришлось вытащить из внутреннего кармана пиджака полусотенную и разменять; затем он снова застегнул пальто. Он был чересчур хорошо одет для этого времени, для этой поездки, для этого стана нищеты. Большой вразвалку шагал за Хольтом, а маленький суетливо трусил впереди, указывая дорогу по безлюдным улицам, между двумя рядами разбомбленных домов, и не переставая тараторил:

— Знатный ресторан, господин начальник, там все чин чином, как в мирное время, самое все лучшее — и жареная свинина, и клецки, что твоей душе угодно, но дерут, беда как дерут, прошу сюда, да уже недалече, и пяти минут ходу не будет, так точно, а теперь направо, так точно, еще только за угол…

Хольт свернул с улицы в неосвещенный переулок. Нет, это был не переулок, а просто въезд к заваленному обломками пустырю. Он так неожиданно, на полушаге остановился, что следовавший за ним по пятам большой промахнулся и угодил Хольту по голове не кирпичом, а запястьем. Хольт обернулся, но тут маленький рванул его за ноги, и Хольт упал ничком на засыпанный снегом щебень. Большой надавил ему коленкой на шею и втиснул лицо в снег. Они закрутили ему руки за спину, стащили с него пальто, из внутреннего кармана взяли деньги, взяли сигареты, саквояж. Хольт отбивался изо всех сил, наконец ему удалось вырваться, но большой пнул его сапогом в голову, и оба через развалины пустились наутек.

Хольт, наполовину оглушенный, остался лежать. Удар каблука пришелся ему в лоб. Но вскоре, немного опомнившись, он кое-как поднялся и, задыхаясь от бессильной ярости, с ноющей, мутной головой, пошатываясь, направился к улице. Тут его осветили автомобильные фары. Хольт провел по лбу рукой, лоб был мокрый от крови. Громыхая, подъехал грузовик и остановился. Водитель вез бочки мазута в Оффенбург, городок на полпути к Фрейбургу. Он согласился подвезти Хольта; это был пожилой, видавший виды человек, он сказал:

— В полицию? Без толку!

В Фрейбурге зал ожидания был натоплен и, как и всюду, битком набит народом. Хольт сидел на полу, прислонившись спиной к теплой батарее. И опять он с отчаянием малодушно думал: куда я поеду в такой мороз без пальто, без денег? Он ослабел от голода, все не ладилось, все оборачивалось против него. В справочном ему сказали: «На Нейштадт поезда не идут, на Хаузах-Фрейденштадт не идут, по Хеллентальской дороге не идут, попытайтесь добраться через Штутгарт — Тутлинген — Донауэшинген». Но это огромный крюк, ему не осилить! Да и машины не ходят по занесенным снегом, обледенелым горным дорогам!

Хольта обуял страх. И как это он рискнул покинуть теплую гостиницу и пуститься в дорогу в такое время, в такой стране? Он уже подумывал, не вернуться ли. В Людвигсхафене его дожидался дядя Карл, в Гамбурге был покой, комфорт, деревянное лицо тети Марианны.

Но упрямство пересилило страх. Он должен увидеть Уту! Хольт встал. Он и сам не знал толком, чего ждет от Уты. Все равно: он должен увидеть Уту! Ему вдруг вспомнилось, что адвокат, доктор Гомулка, живет в Нюрнберге. Но Нюрнберг, пожалуй, еще дальше и недоступнее, чем ближние горы.

Хольту удалось поесть. Женщины из католического благотворительного общества «Каритас» раздавали горячую похлебку. Насытившись, Хольт мог уже спокойнее все обдумать. Надо как-то выходить из положения, видно, ему не остается ничего другого, кроме кружного пути через Штутгарт. Но срок годности отпускного свидетельства из лагеря для проезда по железной дороге давно истек. Где достать денег? Просить милостыню? Нет! Надо найти работу! Если ночевать на вокзале, кормиться в благотворительном обществе, тогда достаточно неделю-две поработать — ну, хотя бы на расчистке развалин, — и он сколотит деньги на проезд. Он спросил одного, другого — людей, похожих на местных жителей. «Работа?» — все только пожимали плечами. Наконец один в кожаном пальто отозвался.

Хольт с недоверием последовал за ним; второй раз его уже не заманишь в ловушку. Незнакомец говорил, сильно картавя, он долго вел Хольта по улицам Оренбурга, наконец велел ему идти все прямо, пока не выйдет за город, там будет трактир «У лесного озера», пусть скажет хозяину, что его послал человек в кожаном пальто. Все это выглядело довольно странно, но у Хольта не было выбора, надо найти работу, и он будет начеку.

Он зашагал по улице в сторону гор, темной стеной поднимавшихся за городом; поросшие черным лесом и занесенные снегом, они казались неприступными. Резкий ветер мел и кружил по тротуарам снег, выпавший здесь по щиколотку, а на окраине и вовсе превратился во вьюгу, сквозь которую Хольт с трудом пробивался. Для тепла Хольт обвернулся газетами, но ветер все равно пронизывал до костей, отнимая силы. Наконец он добрался до трактира.

Сразу же за трактиром начинался лес, дорога круто поднималась в горы. В зале было пусто. Хольт уселся возле большой кафельной печи. Хозяин, услышав о человеке в кожаном пальто, кивнул, внимательно и дружелюбно оглядел Хольта, сказал, что придется с час подождать, и принес ему стакан грога.

— Мне нечем платить, — сказал Хольт.

Хозяин махнул рукой. Хольту необходимо было отогреться, и он выпил грог. На дворе все сильнее кружила и завывала метель. Хозяин принес еще стакан грогу.

— Но мне нечем заплатить, — повторил Хольт, и хозяин снова махнул рукой.

Грог был намешан крепче первого, беспокойство Хольта постепенно улеглось, тусклый свет в зале, казалось, стал гореть чуть ярче. Пока что все у него кончалось хорошо. А чего только с ним не бывало! Ну что ж, недельку-другую поработает, а потом в лесную сторожку, к Уте, там он найдет покой. Он и сам толком не знал, сколько он так просидел, немножко осовев в приятном тепле; кажется, хозяин принес ему третий стакан грогу.

Но вот перед домом остановилась машина, в зал вошли трое, сняли пальто, поговорили с хозяином и повернулись к Хольту. Один из них молча подсел к нему; на вид ему было лет тридцать. Худое лицо, широкие скулы, испытующий взгляд темных глаз из-под тонких бровей, жидкие черные волосы, коричневый штатский костюм и толстый спортивный пуловер. Он благожелательно, ободряюще поглядел на Хольта:

— Так вы ищете работу!

Стал выспрашивать. Хозяин принес обоим грогу, спиртное развязало Хольту язык; только об одном умолчал он — о своих родственниках в Гамбурге. Незнакомец попросил у Хольта документы, положил его удостоверение личности перед собой на стол и подал знак хозяину, чтобы тот принес еще грогу.

— Я могу вам устроить работу, очень хорошо оплачиваемую работу у военной администрации…

Хольт насторожился. У военной администрации? Но очень хорошо оплачиваемая работа! От радости и облегчения у Хольта закружилась голова. Или это от грога? И вот уже снова перед ним полный стакан, что-то внутри предостерегало — поздно: он опьянел. А хоть бы и так! Он справится, заработает на проезд, ведь хорошо оплачиваемая работа! Что это, он должен подписать обязательство?

— Но послушайте! — сказал Хольт, язык у него немного заплетался. — Ведь люди рвутся работать у янки, то есть я хочу сказать — у оккупационных властей, что-то тут не чисто!

Незнакомец усмехнулся, вытащил из кармана пачку денег, узкие пестрые кредитки союзнических властей, уплатил, а остальные продолжал держать в руках:

— Я вам честно скажу: такую работу не любят. Погрузка боеприпасов, снаряженных боеприпасов.

Хольт ответил пренебрежительным жестом.

— Меня этим не испугаешь, думаете, мало мне пришлось перетаскать снаряженных боеприпасов!

— Ну, так мы вас сразу и захватим в город на машине, — сказал незнакомец и обменялся взглядом с остальными.

Он достал отпечатанный бланк и подал Хольту химический карандаш. Обязательство было составлено по-французски — но ведь за работу будут очень хорошо платить и через две недели он поедет к Уте. К тому времени, может, восстановят и путь через Хелленталь. Хольт был пьян, неуверенной рукой он начал было выводить свою подпись… Тут взгляд его упал на французский текст, по-французски он не понимал, но эти два слова понял: Legion étrangère… Он разом отрезвел. Поднял голову и встретился с напряженно выжидающим взглядом незнакомца. Обезумев от страха и возмущения, Хольт схватил свой документ, вскочил, толкнул незнакомца в грудь так, что тот опрокинулся на стойку, набросился на второго, который пытался преградить ему путь к двери, вырвался на волю и побежал, словно спасая свою жизнь.

Хольт бежал в сторону гор, никто его не преследовал, но он все бежал, не в силах опомниться от страха. Пригнувшись, чтобы защититься от вьюги, он поднялся на холм, где ветер с неистовой силой погнал его вперед. Временами далеко-далеко, по ту сторону долины, он видел на склоне огоньки селения. Хольт решил добраться до этих огоньков. Сквозь разрывы туч пробился призрачный свет луны и снова исчез, и на несколько мгновений Хольт увидел дорогу и горы. Снег, снег и снег, бесконечная снежная пустыня. Путь был далекий, ледяной ветер пронизывал насквозь. Это было не селение, а всего лишь одинокий хутор, и только много часов спустя, совсем окоченев, Хольт постучал в ворота. Его впустили.

За ночь двор завалило снегом. Утром Хольт с тяжелой головой разгреб снег, расчистил дорожки. Он старался быть полезным, помогал, как мог, его кормили, спал он на сеновале, над хлевом, отсыпаясь от перенесенных страхов и невзгод. Два дня спустя крестьянин отвез его на санях в соседнее селение. Там Хольт прожил три дня у кузнеца, молчаливого человека, не отходившего от своей наковальни.

Зимой горы были полностью отрезаны от внешнего мира; мало кто из бывших пленных или переселенцев, наводнивших деревни в равнине, добирался сюда. Поэтому все принимали в Хольте участие, старались ему помочь, расспрашивали, не собирается ли кто в Санкт-Блазиен, и наконец узнали, что один крестьянин туда едет. Это почти до места. Крестьянин согласился захватить Хольта.

После многодневной метели над горами раскинулась глубокая синева зимнего неба, заснеженные леса сверкали и искрились на солнце. Хольт, укутанный в попоны, сидел в санях. Он был в приподнятом настроении, он добился своего, он у цели. От селения к селению мчались они, забираясь все глубже в горы, по лесным дорогам, сквозь ущелья, через перевалы, среди суровой природы и первозданной красоты Шварцвальда.

Уже смеркалось, когда Хольт сквозь ряд столетних елей увидел шпили и крыши Санкт-Блазиена.

За несколько марок он снял номер в гостинице и там же пообедал. На следующее утро он привел себя в порядок: почистил серый костюм, которому порядком досталось, ботинки, сходил в парикмахерскую. Когда он стал расспрашивать дорогу, нашлись попутчики, которые подвезли его. К полудню он добрался до цели, до озера. Берега нестерпимо сияли на солнце. Лесная сторожка — это по ту сторону, на северном берегу, указала ему дорогу женщина. Но он пошел напрямик, через замерзшее озеро, увязая по колено в снегу.

А вот и дом — тихий и будто вымерший, он укрылся за елями, большой, деревянный, на крепком гранитном цоколе, с массивной, нависающей на зеленые ставни четырехскатной крышей, на которой толстым слоем лежал снег.

 

6

Хольт прошел через палисадник. Рванул дверь, она была заперта. Проваливаясь в снег, он обогнул дом и посмотрел в окно.

— Так, значит, он все же сыскал дорогу в пустыню за семью горами, — послышался голос сзади. Это была Ута. Укрытая овчиной, она лежала в шезлонге, поставленном прямо на снег среди голых кустов. Хольт сразу ее узнал.

— Уж не для того ли ты забрался в горы, чтобы на меня глазеть? — спросила Ута. — Возьми себе в доме шезлонг и одеяла.

Хольт повиновался. Он прошел со двора в сени, где слышен был запах навоза, тянувший из хлева, открыл дверь и очутился в большой комнате, занимавшей всю ширину дома. Несмотря на низко нависшую крышу, комната была залита солнцем. Тяжелые балки подпирали потолок. В углу стояла изразцовая печь. Посреди наружной стены, выходившей на запад, был сложен камин из грубо отесанных плит красного гнейса. Лавка с обитым волосом сиденьем, служившая, видимо, постелью, да несколько табуреток вокруг стола составляли всю обстановку. Из-под поблекших камышовых циновок проглядывал выскобленный добела пол. У камина стояла допотопная прялка. Вдоль восточной стены по обе стороны от двери тянулись уставленные книгами полки. А на подоконниках и ступенчатых стойках — среди зимы — пышно зеленело множество комнатных растений.

Хольт собрал лежавшие на лавке одеяла.

Ута спала или притворялась спящей. Хольт завернулся в одеяла. Расслабленно лежал он на морозе, с удивлением чувствуя, как зимнее солнце жарко припаливает лицо.

Хольт размышлял. Когда-то Ута была украшением провинциального городка, она царила в обществе офицеров, чиновников и угодливых коммерсантов. Ее считали умной, начитанной девушкой. О ее выпускных экзаменах еще год спустя в местных школах рассказывали легенды. Но особенную популярность принесли ей занятия спортом: она скакала верхом, фехтовала, брала призы на теннисных кортах. Лейтенанты и школьники были от нее без ума. В этом ореоле воспринимал ее и Хольт, он и сейчас не мог понять, почему она тогда к нему снизошла.

Он лежал не двигаясь. Длинные тени западных гор, падавшие на ближайшие склоны, накрыли дом и сад, тогда как на востоке вершины еще пламенели в лучах вечернего солнца. Заметно похолодало.

Но вот Ута поднялась с шезлонга. Подала наконец ему руку. Эта когда-то нежная, холеная рука показалась ему жесткой и шершавой. На Уте было странное, в виде хитона, платье из грубой, узловатой ткани, перепоясанное по талии кое-как свитым шнурком. Ее светлые волосы стали еще длиннее и свободно вились по спине. Из-под платья виднелись чулки домашней вязки и сплетенные из узких ремешков башмаки без каблука.

Ута повела Хольта в дом и по крутой деревянной лесенке наверх, на чердак. Здесь она открыла дверь в небольшой чулан, где стояла только железная койка.

— Переоденься! — приказала Ута.

На вбитых в дощатую стенку гвоздях висели поношенные брюки и старенький свитер.

— Работы хоть отбавляй! — добавила она холодным, чужим голосом. И, уже стоя на лесенке, бросила: — Также и для тебя.

Хольт переоделся в старье. Он не узнавал Уту: куда девалась ее ироническая насмешливость? Его не столько озадачил ее тон, эти словно через силу брошенные резкие слова, сколько ледяной прием. А он-то надеялся на сердечную встречу! Ута сразу же дала ему почувствовать свое превосходство.

Она вышла к нему в брюках и провела по всему дому. Показала большую комнату, кухню, кладовую, люк в погреб, где был вырыт колодец, и хлев. Она и теперь ограничивалась лишь самыми необходимыми словами.

Ута разводила овец восточно-фризской породы и мериносов; имелась у нее и парочка ангорских коз редкой породы из имения одного французского помещика.

— Это мериносы, — пояснила она, указывая на двух длиннохвостых, почти черных овец, — не обычная немецкая помесь, а испанские мериносы, так называемые эскориалы.

Часть хлева была отгорожена тюками прессованной соломы, уложенными в штабеля под самый потолок. Здесь были особые стойла для ее любимцев. Хольт не без труда протиснулся сквозь соломенное заграждение. В стойлах жили ангорские козы. Самец, крупное животное необычного вида, удивил Хольта своими грозными, торчащими винтообразными рогами. Коза была суягная, помельче самца, и рога не такие внушительные. Их шерсть свисала тончайшим шелковистым руном.

Ута перебирала пальцами шерсть ангорцев.

— Не знаю, удастся ли мне вывести второе поколение, — говорила она деловито. — Здесь, в горах, суровый климат, тысяча двадцать метров над уровнем моря. Эти козы чувствительны к холоду, к тому же они не очень-то заботятся о потомстве. Они слишком изнежены, родительский инстинкт у них заглох. Живут только для себя… — Она подняла глаза на Хольта. — Как люди, — добавила она и стала протискиваться обратно между штабелями соломы.

Ута зажгла фонарь и повязала голову платком.

— Что стоишь? — накинулась она вдруг на Хольта. — Убирай навоз!

Хольт молча взялся за дело. С минуту она наблюдала за ним, а потом выхватила у него вилы.

— Не трогай подстилку, она еще годится. Убирай на тачку один навоз!

Хольт ничего не сказал и продолжал работать. В темном дворе он угодил с тачкой в рыхлый снег и опрокинул ее. Кляня все на свете, он принялся подбирать комья навоза. Когда он вернулся в хлев и стал подстилать свежую солому, Ута уже накормила скотину и взялась за дойку. А потом села расчесывать шерсть у своих ангорцев.

Хольту пришлось с коптящей керосиновой лампой лезть в погреб. Ута передавала ему пустые ведра и вытаскивала на веревке полные. Она не говорила «спасибо», не говорила «пожалуйста», а только командовала, и он молча повиновался. Потом они вместе умывались во дворе. Было так холодно, что, пока они мылись, вода в ушате по краям подмерзла.

В камине потрескивали поленья. На карнизе изразцовой печи горела керосиновая лампа. Ута снова облачилась в свой хитон и заплела волосы в две косы. Ужин был скудный: овечье молоко, яблоки и хлеб. Ута молчала, а следовательно, молчал и Хольт. После ужина она поставила на стол кувшин кислого красного вина и коробку табаку для Хольта, подала ему связку обкуренных трубок — на выбор. Хольт закурил и отхлебнул вина, разбавленного водой.

Ута, поджав ноги, села на лавку, отчего деревянная спинка затрещала. В неплотно притворенную дверь скользнул большой пестрый кот и, глядя на огонь в камине, застыл на месте; подрагивал лишь кончик хвоста. Потом он прыгнул к Уте на лавку и, громко мурлыча, свернулся клубком у нее на коленях.

Молчание Уты угнетало Хольта. Ему хотелось расспросить ее о полковнике Барниме, но он не решался.

— Дела у нас — хуже не придумаешь! — сказал он наудачу. — Повсюду нужда и горе.

— Меня это не интересует, мне это безразлично! — отрезала Ута.

Он осекся и некоторое время курил молча. Потом сказал:

— Ты очень изменилась!

— Нисколько я не изменилась! — возразила она. — Вспомни! Для меня уже и тогда ничто не имело значения — ни мой жених, ни обычные условности!

— Мне было в то время шестнадцать лет, — сказал Хольт. — Впрочем, неважно! — Он поднялся. Он не мог скрыть свое разочарование. — Пойду к себе, — сказал он. — Я устал как собака. — У порога он помедлил. — Выходит, зря я притащился к тебе через всю Германию… Только чтобы убедиться, что мы вовсе не знаем друг друга.

Ута прислонилась головой к руке, которой обхватила спинку лавки.

— … Не знаем друг друга, — повторила она. И, не глядя на Хольта, медленно произнесла, словно восстанавливая в памяти полузабытые слова: — «Знать друг друга? Но для этого нам пришлось бы вскрыть друг другу черепные коробки… и вырвать мысли вместе с мозговой тканью…»

Это звучало не слишком весело. Хольт был уже готов вернуться, но его приковало к месту ее решительное: «Спокойной ночи!»

Хольт поднялся рано, но застал Уту уже на кухне, за работой. Она и зимой вставала в четыре утра. Он умылся во дворе над ушатом. В печи, пристроенной к сараю, полыхал красный огонь.

Ута пекла хлеб. Не отрываясь от квашни, она только мельком кивнула Хольту.

— Последи за огнем! Дрова в сарае.

В угрюмом молчании выполняла она свою тяжелую работу, замешивая тесто из муки, более похожей на отруби. Пот лил с нее градом. На руках повыше локтей напрягались крепкие мускулы. Хольт порывался ей помочь, но она только нетерпеливо встряхивала головой:

— Смотри, не упусти огонь!

Хольт набросал в печь свежих дров. Тесту полагалось еще час подниматься. Тем временем они позавтракали, за день это была их самая обильная трапеза. Сегодня завтрак состоял из солонины, яичницы, овечьего масла и яблок.

Ута ела молча, да и потом, когда они работали бок о бок, едва обмолвилась словом. Хольт помогал ей разделывать тесто, он выгреб жар из печи и посадил в нее круглые, плоские булки. Вдвоем они убрали комнату и мансарды, он помог ей вымыть посуду и отнес в кладовую свежеиспеченный хлеб.

Ута работала молча и сосредоточенно. Она тщательно побрызгала и полила цветы комнатной водой. Испекла к обеду картофель и заправила его овечьей сметаной. И снова они отдыхали на воздухе, а там пришло время кормить скотину и над горами уже померкло небо.

Однако раза два-три — и сегодня и в последующие дни — Ута вдруг все бросала и, обойдя вокруг дома, спешила к садовой калитке. Углубившись в себя, она долго стояла, как прикованная, и, словно кого-то ожидая, глядела на дорогу, которая, огибая озеро, терялась в ближних лесах.

Так никого и не дождавшись, возвращалась она домой к своей работе.

После ужина — все тот же хлеб, яблоки и молоко — Хольт и Ута еще часок проводили вместе. Потрескивали дрова в камине. Она пряла на своей старинной прялке толстую узловатую нить. Хольт рано поднимался наверх к себе в каморку. Так, в размеренном чередовании работы и отдыха, проходили зимние дни.

Они вели здоровую, строго упорядоченную жизнь, без отказа работая и вволю отдыхая. Хольт чувствовал, что приходит в себя. Смятение в его мыслях и чувствах, лишь усилившееся с окончанием войны, понемногу улеглось. Но его угнетала замкнутость Уты. Вечерами, после трудового дня, чтобы не сидеть молчком друг против друга, он рассказывал ей о своем детстве в Леверкузене и Бамберге, о матери и гамбургской родне, о дяде Франце и дяде Карле. Так пересказал он ей всю свою жизнь, рассказал и об отце, о том, что он сын старшего лесничего и вырос в деревне.

— Как они познакомились с твоей матерью? — поинтересовалась Ута.

Ее вопрос не удивил Хольта. Она еще во время войны расспрашивала его об отце.

— Несколько лет он плавал врачом на пароходах Реннбахов. Потом работал в гамбургском институте тропических заболеваний и, видимо, тогда свел знакомство с гамбургскими Реннбахами. А теперь управляет заводом в русской зоне вместе с Мюллером — коммунистом, сидевшим в концлагере.

Ута оставила прялку и пересела на лавку, отчего деревянная спинка заскрипела.

— Почему же ты не остался у отца? — спросила она.

В неплотно притворенную дверь скользнул кот, постоял перед огнем, прыгнул к Уте на лавку и, громко мурлыча, свернулся клубком у нее на коленях.

— Я потерпел там крушение. — Хольт сунул в огонь щепку и закурил от нее. — Да и вообще вся моя жизнь сплошное крушение. — Он сидел, пригнувшись, упираясь локтями в колени. — Вспомнить страшно, до чего я докатился за короткий срок! Вернулся с войны, долго болел, а потом все это на меня свалилось. — Он кинул наконец в огонь горящую щепку и выпрямился. — Меня бросило в жизнь и понесло по течению, как и всегда несло по течению.

Он говорил о себе трезво, ничего не приукрашивая. Рассказывал, как на духу, даже то, в чем еще никому не признавался: о фрау Цише, о смерти Петера Визе, о Гундель, Мюллере и Шнайдерайте. И о мертвецах в подвале, и о том, что не находит смысла в жизни и что это не дает ему покоя.

Ута слушала и молчала.

Только несколько дней спустя она спросила:

— И часто ты вспоминаешь Гундель?

Хольт глядел в камин, где прогоревшие головешки рассыпались пунцовыми углями, и ничего не отвечал. Но вот и жар угас, и только кое-где под пеплом еще мерцали живые угольки.

— Да, — сказал он. — Очень часто. Но теперь мне кажется, что все это я видел во сне.

В полдень, какая бы ни стояла стужа, Ута и Хольт выносили свои шезлонги за дом и ложились на самом пригреве, под холодными, палящими лучами солнца. Ута лежала отворотясь, быть может, она спала. Но однажды она вдруг встрепенулась и стала слушать… Тут и Хольт различил отдаленное звяканье бубенчиков. Ута вскочила и побежала к калитке, Хольт за ней.

Заливистый звон бубенцов раздавался уже где-то поблизости. Ута распахнула калитку и побежала вдоль берега. Хольт прошел через палисадник и остановился на месте, откуда видна была убегающая вдаль дорога. От леса приближались запряженные парою сани. Ута бросилась к ним навстречу, но возница отрицательно покачал головой, и Ута, бессильно свесив руки, словно застыла перед ширью замерзшего озера. А потом повернула обратно и, не проронив ни слова, прошла мимо Хольта в дом.

На конской сбруе позвякивали бубенцы. Высоко груженные сеном сани объехали вокруг дома и остановились перед сараем. Возница слез с облучка. Это был старик с обветренным лицом, со слезящимися от мороза глазами. Хольт втащил в дом мешок и небольшой бочонок, а потом стал помогать старику сгружать сено.

Чего ждала Ута?

— Вы только с этим приехали? — спросил он старика.

Крестьянин вместо ответа приставил к уху ладонь.

— А больше вы ничего не привезли? — крикнул Хольт.

— Ни-ни! Ничего! — сказал старик.

Хольт движением головы показал на дом.

— Фрейлейн Барним, должно быть, огорчилась?

Старик опять поднял руку щитком.

— Огорчилась она, говорю?

— Ни-ни! Как есть ничего! — стоял на своем старик.

И Хольту пришлось этим удовлетвориться.

Уту он нашел в хлеву. Она была бледна и казалась подавленной. В мутном свете фонаря от него не укрылось: она плакала.

Не сказав ни слова, Хольт принялся за работу. Ута и раньше от него таилась, так же как и теперь, — он только сейчас это понял. Ута стояла в соломе на коленях. Когда она поднялась, сняла с головы платок и волосы тяжелой волной упали ей на спину, он снова ощутил исходившее от нее очарование, очарование ее ясного лица с правильными чертами и синих глаз под дугами темных бровей. Ему вспомнилась повесть о певце, о любовниках, укрывшихся в пещере, о том, как первый поцелуй под разряды грома и молнии соединил их навек. Шестнадцатилетним подростком он прочел эту сказку Новалиса, и она заронила в него грезы о любви. Но все обернулось ложью — и сказки, и мечты. Жизнь вовсе на них не похожа, не похожа и любовь. Любовь противоречива, как жизнь, она прозаична, груба, она опьяняет нас, чтобы сразу же отрезвить. Но такова жизнь, ее надо принимать такой, как она есть.

За ужином Ута почти ни к чему не прикоснулась. Затем, как всегда, поставила на стол вино и села за прялку — все так же молча, с замкнутым лицом.

— Зачем ты каждый день выбегаешь за калитку? — спросил Хольт. — Чего ты ждешь?

Она глядела куда-то мимо него.

— Тебя это не касается.

— Ладно! Не касается, так не касается! — Хольт потянулся всем телом и расправил руки в плечах. — Славно я отдохнул, пора и в дорогу. На этой же неделе двинусь дальше.

Она испуганно и словно не веря вскинула на него глаза.

Хольт удовлетворенно кивнул.

— Так ты не хочешь меня отпускать, — констатировал он. — Тогда перестань ломать комедию!

— Что ж, оставь меня одну, — сказала она резко, но в голосе ее не было обычной твердости.

Хольт отодвинул прялку. Он стал перед Утой, засунув руки в карманы.

— Я был одинок у отца, был одинок в Гамбурге и сюда приехал не затем, чтобы еще острее чувствовать свое одиночество.

Теперь поднялась и Ута. Она хотела ускользнуть, но он схватил ее за плечи. Она пыталась вырваться.

— Брось! — сказал он, и она покорно сникла в его руках. — Я знаю: ты всегда мне противилась, — продолжал он, касаясь губами ее волос. — Но так должно быть. Мы не знаем, что нас ждет.

…Ночь. Изнеможение. Уснуть бы! Но уснуть не давали мысли, неудержимый бег мыслей. Согрейся же теплом ее тела, прислушайся к ее освобожденному дыханию, будь счастлив, что у тебя есть дом! Разве из трясины, куда тебя бросило это время, ты не поднялся на поверхность, не возвращен к жизни, к той настоящей, неподдельной жизни, которую ты повсюду искал, — к любви? Ничто тебя с ней не разделяет — ни пропасть отчужденности, ни прошлое. Прошлое?.. Случись, эта Барним даст вам о себе знать, вы должны безотлагательно уведомить гестапо… Полковник Барним казнен… расстреляли, расстреляли… А теперь марш отсюда, одна нога здесь, другая там!

Хольт приподнялся. Огонь в камине угас. Ни одна искорка не оживляла мертвый пепел, взгляд повсюду упирался в непроглядную тьму, руки ощупью искали Уту, ее прохладные волосы и теплую кожу. Ута здесь, совсем близко. Когда-то, давным-давно он уже ощущал ее так близко, самое воспоминание почти стерлось, а теперь все, что пролегло между далеким вчера и настоящей минутой, казалось — ему сном. Хольт откинулся на подушки и закрыл глаза.

Все лишь сон. Но не теряй надежды: пусть сон и тяжек, когда-нибудь все, что тебя угнетало, отступит во тьму, ты только посмеешься и все с себя стряхнешь. Стряхнешь видения, тебя пугавшие, ужасы войны, хаос разгрома, мертвецов в подвале. Не будешь глядеть со стесненным сердцем, как жизнь проходит попусту, без толку и без смысла, где-то на обочине. Ты не увидишь, как и сам однажды угаснешь, смешаешься с землей, станешь прахом и тленом. Ты и этого не увидишь, ты и это стряхнешь, слепота поразит тебя. Придет время, и от тебя ничего не останется, ни одной твоей правды, ни одного заблуждения. Но не думай об этом, усни.

 

7

— Все от меня отступились, — говорила Ута. — Правда, после разгрома гонения кончились, но ничто уже не заставит меня вернуться к людям. — Так я и жила одна на свете, пока ты не пришел. — Речь ее лилась с монотонной однозвучностью. — Мама умерла в тюрьме, Ирена вышла за американского офицера и живет в Штатах домовитой хозяйкой, а ханжой она всегда была.

Ветер завывал в трубе, вокруг одинокого домика стонала вьюга. Зима в горах установилась надолго. Казалось, морозам и метелям конца не будет, снегу все прибывало. Хольт и Ута лежали на скамье перед камином. Ута, свесив руку, могла подбрасывать в огонь дрова.

— Все от меня отвернулись. Я нашла прибежище в Эльзасе, у одного француза: отец в сороковом году квартировал у него в имении. Мосье де Жакар приютил меня. Человек старого закала, он презирал культуру и цивилизацию. Это он познакомил меня с Толстым. — Ута повернула лицо к Хольту. — Когда я прочла «Исповедь», передо мной открылись врата. Я увидела, куда идет мир. А ведь нам еще жить и жить…

— Да, нам еще жить и жить, — повторил за ней Хольт.

— Ты меня понимаешь, — продолжала Ута. — Ты мыслишь и чувствуешь, как я. У тебя никогда не было дома, ты ненавидишь свою среду. Поэтому ты так рано ушел из семьи.

— Это было мальчишеством, — сказал Хольт. — Ты сама назвала это псевдоромантикой.

— Это не было мальчишеством, — твердо сказала Ута. — Ты чувствовал, как бездушно и растленно общество, нас породившее. Вот отчего ты бежал. Да и каждому из нас впору бежать, если мы не хотим сгнить заживо, как они. Война лишила нас корней, и мы — как это назвал твой Мюллер, помнишь, ты мне рассказывал?.. — мы деклассированы. Разве мы когда-нибудь испытывали что-нибудь, кроме страха? Страха перед будущим, страха перед браком, страха перед окончанием войны, страха перед разумом. Я чувствовала себя одинокой в мире, потерянной, брошенной на произвол судьбы, отданной на милость враждебных сил. Беспомощно смотрела я, как мой мир разваливается, как рушатся идеалы… И ни одна из заветных грез так и не сбылась!

Хольт пытливо взглянул ей в лицо.

— Ты говоришь — нам жить и жить! Но как жить дальше?

— Главное — сохранять достоинство. Отец учил меня прятать от мира свое истинное лицо: внешне сохранять самообладание, сознавая себя в душе обреченным участником пира во время чумы. Он и сам носил маску и старался жить с достоинством, а сумел разве что умереть с достоинством.

— Это безумие! — воскликнул Хольт, разрывая магический круг ее слов. — Ведь им только того и нужно было! Самообладание, достоинство, а на деле мы были их слепым орудием!

— Быть наковальней или молотом… Наковальней, на которой век кует новую эпоху… — Ута говорила с закрытыми глазами. — Кто хочет быть молотом, должен перестроить свою жизнь, он должен научиться ненавидеть все, что любит сегодня, и полюбить то, что сегодня ему ненавистно. Или полностью отказаться от жизни, уйти от людей. — Она повернула голову к огню и, вытянув руку, бросила в огонь тяжелое полено. — Перейти в противный лагерь или от всего отказаться, — добавила она после паузы. — Маркс или Швейцер!

— Мне это ничего не говорит. Какой мне от этого прок?

— Ты не слыхал об Альбере Швейцере? Вот кто явил нам достойный пример! Он поселился в джунглях и лечит больных туземцев. — И она заключила с ударением: — Это деятельный гуманист.

На Хольта и это не произвело впечатления.

— Возможно! Но если все врачи удалятся в джунгли…

— Пойми же наконец! — воскликнула она с досадой. — Каждый из нас поставлен перед выбором. Кто не в силах принять решение, обречен гибели. Так погиб отец. Это трагедия нерешительности. Нет, скорее трагикомедия… — Она долго молчала. — А если хочешь — фарс!

Ута скупо и с какой-то нарочитой отчужденностью рассказала Хольту об отце — полковнике Барниме, типичном представителе консервативного прусского офицерства. В ее изображении это был рослый, костлявый шестидесятилетний человек, рано состарившийся и по-стариковски сутулый, закоснелый в кастовых условностях и предрассудках, ограниченный рутинер. Словно глядя со стороны, она рисовала в его лице шарж на все сословие — не опуская ничего, вплоть до монокля и излюбленного лексикона офицерских казино. На самом же деле он был двойственной, противоречивой натурой, двуликим Янусом, прятавшим от посторонних взглядов свое истинное лицо.

Лет десять полковник занимался историей, и уроки последних десятилетий потрясли его. Охваченный глубоким пессимизмом, он преисполнился презрением к себе, а особенно к своему сословию, да и вообще к людям; оговорку он, вслед за Гёльдерлином, делал для «поколений грядущих столетий» — эти слова поэта он любил повторять. Раскрывался он только перед подрастающей дочерью, своей любимицей, и она знала за ним это смехотворное «ни то ни се», эту неспособность следовать своим убеждениям, эту актерскую манию играть нечто противоположное своему истинному существу. Офицер рейхсвера, он презирал Гитлера, что не помешало ему с готовностью присягнуть «фюреру» в верности, взяв под козырек и слегка наклонив корпус. В конце концов, война была для него рутиной, привычным ремеслом. Но Восточный поход углубил в нем внутренний разлад. Как мыслящий историк, он с самого начала считал эту кампанию преступной, но, как исполнительный прусский офицер, участвовал в преступлении. В течение трех лет выполнял он приказы командования и только перед дочерью казнил себя за исполнительность. Двадцатое июля 1944 года вывело его из оцепенения, но проклятая половинчатость отомстила ему за себя, приведя к катастрофе. Сам он в заговоре не участвовал. Но покушение на Гитлера, крах традиционных устоев, которые он считал нерушимыми, поколебали в нем привычные представления о долге и верности присяге. Спустя несколько дней после двадцатого июля полковник вызвал парламентеров и объявил, что сдает свой полк.

Обо всем последующем Ута рассказывала с волнением, которое тщетно пыталась прикрыть холодной иронией. Хольт видел, что она нежно любила отца и все еще не примирилась с его гибелью. По приказу командования полк Барнима должен был любой ценой, до последнего солдата удерживать выгодный и хорошо укрепленный рубеж, расположенный по склону холма и защищенный от русских танков болотистой низиной. Полк мог еще нанести противнику чувствительные потери, что, очевидно, и побудило парламентеров Красной Армии посчитаться с той комедией, которую, по словам Уты, разыграл ее отец. Ибо полковник капитулировал не безоговорочно. Условия «почетной капитуляции», которые он для себя отстоял в долгих переговорах, заключались в том, что лично он не сдался красным. Он выговорил себе право беспрепятственно вернуться в расположение своих войск.

Оставалось лишь перерезать телефонный кабель, уничтожить все акты и документы, вплоть до никому не нужных списков зачисленных на довольствие и интендантских книг, и огласить последний приказ по полку, что и было выполнено с театральной обстоятельностью. Вершиною же комедии явилось прощальное выступление полковника с путаной и невнятной речью, во время которой его деморализованным, вконец измотанным солдатам пришлось обезоружить двух-трех вломившихся в амбицию офицеров, которые пытались застрелить командира перед его построенными в каре батальонами. Наконец, взяв под козырек и слегка наклонив корпус, полковник пропустил мимо свое войско, побредшее сдаваться в плен, а сам сел в машину и направился в противоположную сторону, где его уже ждала полевая жандармерия.

Всего сорок минут заседал военный трибунал — без свидетелей и защитников. Смертный приговор был тут же приведен в исполнение. Это было убийство! Ута дала волю своему негодованию. Председателя трибунала уже нет в живых. Но он был лишь послушной марионеткой в руках истинного убийцы, полковника, начальника разведки при штабе корпуса. Ута лично его знала. Ей были известны его приказы карательным отрядам во время массовых истреблений евреев на Украине еще в 1941 году. Ей был лично знаком негодяй, по своей дьявольской инициативе оказавший давление на суд и убивший ее отца. Ее и сейчас била дрожь возмущения, и она, словно задыхаясь, одной ей присущим жестом хватала себя за шею. Полковника звали фон Грот, и да смилуется над ним бог, если он еще жив!..

Хольт стоял у садовой калитки. Ута бежала по берегу озера навстречу приближающимся саням. Крестьянин придержал лошадей и протянул ей письмо.

Пока Хольт занимался лошадьми, Ута, бледная от волнения, направилась в дом. Когда Хольт вошел, крестьянин грелся у печки, а Ута сидела у стола и писала. Он заглянул ей через плечо. Она писала по-французски: «Monsieur de Jacquard, Dieuze, Départment Moselle, AIsac-Lorraine…»

Подойдя к крестьянину, она крикнула ему в самое ухо:

— Дождетесь двух ответных телеграмм! А потом вернетесь сюда к вечеру, заночуете и утром на заре повезете меня во Фрейбург. Хотите что спросить?

— Ни-ни! Все ясно, — сказал крестьянин. И уехал.

Что же это за письмо, которого с таким волнением ждала Ута? И что ей понадобилось во Фрейбурге? Хольт понимал, что это связано с ее отцом. Вечером он рылся в ее библиотеке. Он решил терпеливо ждать: Ута наверняка ему все расскажет. Беллетристики на полках было немного, преимущественно французские романы, а также русские писатели от Пушкина до Горького. Среди книг — объемистое собрание сочинений Льва Толстого. В остальном это были справочники и учебники по различным областям знания. Неужели Ута все это читает?

— Письмо на столе, — сказала Ута.

На бланке, отпечатанном на машинке, стояло: «Д-р Гейнц Гейнрихс, д-р Ганс Гомулка, нотариусы, защитники по уголовным делам, адвокатская контора в Фюрте».

— Ты переписываешься с доктором Гомулкой? — удивился Хольт.

Текст письма гласил:

«Достоуважаемая фрейлейн Барним! Рады Вам сообщить, что нам удалось установить местопребывание разыскиваемого Вами господина Г. Но поскольку означенный Г. находится за пределами германской юрисдикции и не исключена опасность, что он сумеет навсегда избежать ответственности, нам желательно было бы встретиться с Вами и обсудить, какие могут быть приняты более энергичные меры; не скроем, что мы не видим возможности что-либо предпринять без содействия французской военной администрации. Письмо мосье Жакара из Диеза, рекомендующее Вас и Ваше дело мосье Аберу во Фрейбурге, было бы для нас большим подспорьем, так как оно помогло бы заинтересовать в Вашем деле французскую администрацию. Телеграфируйте мосье Жакару, пусть пришлет такое письмо непосредственно в адрес нашей конторы. По получении его, о чем мы не преминем телеграфно Вас известить, будем ждать Вас во Фрейбурге для срочных переговоров.

С совершенным почтением

Гейнрихс и Гомулка, адвокаты».

— Возьми меня с собой во Фрейбург, — попросил Хольт.

Ута промолчала, она не подняла глаз от прялки. Хольт подошел к окну, глянул в ночную темень и увидел свое отражение в черном стекле — чужое, непонятное лицо. Он опять вернулся к полкам и, засунув руки в карманы, стал разглядывать корешки томов.

Рихард Хольт; нет, это не ошибка, это в самом деле отец. Хольт вытащил одну книгу, другую, а затем снес на стол целую охапку книг и брошюр и с тяжелым сердцем стал их разглядывать. Несколько сброшюрованных страничек составляли «Специальный выпуск журнала по иммунологии» за 1929 год… «О спонтанных колебаниях опсонического показателя при местных стафилококковых инфекциях у морских свинок… д-ра медицины и философии Рихарда Хольта, ординарного профессора по кафедре бактериологии Гамбургского университета…» Хольт знал, что у отца есть печатные работы, еще ребенком он гордился этим, но никогда ими не интересовался, а со временем и вовсе забыл о них. Буквы поплыли перед его глазами, неожиданная встреча с отцом взволновала его.

Ута подошла к столу, на губах ее играла насмешливая улыбка. Она вытащила из стопки толстый том: «Проблемы учения о происхождении видов. Двадцать четыре лекции в защиту теории эволюции против метафизики и витализма, Гамбург, 1933».

— Я знаю человека, который носится с вопросами о смысле жизни и тому подобном, — сказала она. — Если б он в самом деле искал ответа, он мог бы его найти у родного отца. Но, видно, все, что ему нужно, это приукрасить глубокомысленными проблемами свою душевную пустоту.

Хольт растерянно листал брошюры и статьи. «О патологических явлениях вырождения у пещерного медведя… 1911 г.» Он вспомнил, что отец сперва занимался сравнительной анатомией и, участвуя в экспедиции, изучал ископаемых рептилий в Южной Африке, где и застала его первая мировая война. Он был интернирован и, работая в больницах для туземцев, столкнулся с мало исследованными тропическими заболеваниями. Отсюда пошло его увлечение микробиологией… Хольт злился на себя и на мать, которая своими лживыми россказнями отдалила его от отца.

Ута все еще держала в руках том гамбургских лекций, она положила его на стол перед Хольтом.

— Ты спрашиваешь о смысле жизни? — сказала она. — Ищи ответа либо здесь, в книгах твоего отца, либо уж в Библии!

— Перестань! — сказал Хольт. — Возьми меня лучше с собой во Фрейбург.

Что-то ожило, что-то всколыхнулось в нем, он еще и сам не знал что.

Стоял ли еще январь? Или наступил февраль? Зима в горах не шла на убыль. Все эти дни Хольт пытался справиться с беспокойством, заглушая его тяжелой работой. Он пилил дрова и все больше освобождал Уту от ее каждодневных обязанностей по дому и в хлеву. Но беспокойство не оставляло его.

Ута больше не заговаривала с ним ни о профессоре Хольте, ни о полученном письме, не заикалась она и о докторе Гомулке. Зато она все чаще говорила о весне: «Когда земля оттает, мы с тобой начнем корчевать пни в саду». Говорила она и о лете: «Летом пристроим к дому террасу. Арендатор привезет нам несколько возов камня».

Арендатором был сын того старика, которого дожидалась Ута. Имение Барнимов, принадлежавшее теперь обеим сестрам, в сущности представляло собой большой крестьянский хутор, лежащий у подножия горы. Ута сдавала его в аренду, как и другое имение, поменьше, во Франконии. «Придет лето, — говорила она, — и мы…» Она постоянно повторяла это «мы». Весна, думал Хольт, а там лето, осень и опять зима — из года в год. В пустыне — из года в год.

Так дни уходили за днями, пока не приехал крестьянин.

Он явился под вечер, когда уже стемнело, и молча грелся у кафельной печки. Ута отправилась на его упряжке по замерзшему озеру к одинокому хутору на лесной опушке. Сосед обещал присмотреть за скотиной. По возвращении она стала готовиться к отъезду.

Выехали в четвертом часу утра. Ута снабдила Хольта в поездку тяжелым, неуклюжим тулупом. Она села в сани, Хольт укутал ей ноги полостью, а потом сел рядом. Небо было звездное, стояла ледяная стужа. Крестьянин по просьбе Уты снял со сбруи бубенцы. Лошади взяли дружно, и сани беззвучно покатили в ночь, в лесистые горы. Только фырканье лошадей нарушало тишину.

Ута дремала, привалясь к плечу своего спутника. Хольт не спал, его захватило зрелище нарождающегося утра в горах. Он видел, как тускнеют звезды, видел, как за горами занимается холодный голубоватый свет нового дня. Но вот взошло солнце, и лучи его ослепительно заиграли на снегу.

Скользя по заснеженным тропам, сани то ныряли в густую тьму высокогорного леса, лишь кое-где пронизанную снопами наклонно падающих лучей, то вырывались на солнечный простор, и так, по петляющим, полого поднимающимся дорогам путники достигли перевала. Отсюда как на ладони открывался весь южный Шварцвальд. На западе округлые очертания гор постепенно переходили в сплошную гряду, а далеко на южной стороне в прозрачном утреннем воздухе снежный зубчатый массив Швейцарских Альп сливался с синевой неба.

Ута проснулась, но хранила молчание. Да и Хольт молча вбирал в себя девственную красоту горного пейзажа. В ущельях, дымясь, низвергались водопады, и вода, стекая со скал, застывала в воздухе гигантскими ледяными сосульками. В тенистых расселинах карликовые ели поднимали к солнцу свои причудливые кроны. Солнечные лучи, преломляясь в кристаллах инея и в серебристой опушке хвои, распадались на все цвета спектра и пестрыми алмазными огоньками расцвечивали лесной полумрак.

— По-моему, это самое красивое место на земле, — сказал Хольт.

— И самое уединенное, — добавила Ута.

— И ты хочешь всю жизнь прожить в этой пустыне?

— Да, — сказала она с вызовом. Дорога пошла под гору. Сияющее лазурью небо покрылось белыми барашками. — Жизнь быстро проходит. А что можешь ты предложить мне лучшего?

— Ты могла бы переехать в город. Могла бы учиться.

— У меня есть моя работа, есть хлеб, молоко и овечья шерсть. А если мне покажется тесно в пустынных горах, к моим услугам книги.

— А как же люди?

— Кого ты имеешь в виду? Уж не тех ли, кто окружал нас до сих пор? Или тебе мало двух войн, чтобы убедиться, как прогнила и разложилась среда, нас породившая?

— Положим, это так, но ведь есть и другие…

— А ты сумел ужиться с этими другими?

— Ты права, — сказал Хольт. — Оставим это.

Но она не успокаивалась.

— Уйти надо от людей, — убежденно зашептала она ему на ухо. — Никто не может принудить человека заботиться о своих ближних. Почитай Толстого. Ты меня лучше поймешь, прочитав его «Исповедь». Он жил среди светской клики и уже на вершине славы порвал со своей средой, чтобы сделаться простым крестьянином. Сам шил себе башмаки…

— Для чего же?

— Чтобы стать другим человеком. Для этого и я отказалась от людей, развращенных собственностью.

— Но и от других тоже?

— Нельзя сказать, чтобы тех, других украшала бедность. Если ты привык жить пристойно, соблюдая правила приличия, если смотришь с содроганием на того, кто орудует ножом вместо вилки, держись от него подальше!

Тем временем небо заволокло. Пошел снег. Все вокруг тонуло в мутной, белесой мгле.

— Сделаться другим человеком — звучит хорошо. Но что ты имеешь в виду? Какой ты хочешь стать?

— Я хочу ограничить себя самым необходимым, — сказала она, снова роняя голову на его плечо. — Хочу не знать желаний, быть отзывчивой к чужому горю, свободной от чванства и спеси, равнодушной к дарам культуры и цивилизации. Хочу с презрением смотреть на собственность. Хочу трудиться и все, что мне нужно, добывать трудами своих рук. И ждать, терпеливо, спокойно ждать.

— Ждать? Но чего же?

Она закрыла глаза. Слова ее падали размеренно и однозвучно.

— Жизнь быстро проходит. Мы видим лишь неудержимое мелькание картин. На смену долгих ночей и коротких дней приходят долгие дни и короткие ночи, и годы сменяются, однажды, десятки раз, так все повторяется вновь и вновь. Из-за гор задувает ветер, нагоняя тучи и снег, и льется теплый фён, принося с собой запах отавы. Альпийский колокольчик, чуть выглянув из земли, мгновенно расцветает, блекнет и опадает. Но так же и люди — или, как это говорится, жалкий род людской, — они исчезают, низвергаются в бездну, как воды, которые швыряет с утеса на утес. Глухарь токует год за годом и ничего не знает о времени, как и мы ничего о нем не знаем. Жизнь длится лишь мгновение: за человеческий век сменяется двести поколений мышей. Но и за двести людских поколений звезда не успевает пройти и градуса своего сферического пути в пространстве. Не успели наши глаза открыться и увидеть свет, как они смыкаются навсегда. Так приходит конец. — И после короткого молчания: — Вот чего я буду ждать в моей пустыне за семью горами.

 

8

Едва сани спустились на равнину, как туман, темень и метель скрыли из виду горы. Хольт увидел огни Фрейбурга. Это было словно пробуждение от долгого сна. Горы Шварцвальда, сказочный зимний лес, ели в снежном уборе, застывшие каскадами горные водопады, сверкающая изморозь, и одинокий дом, дни, недели, проведенные на пустынном берегу озера, — то был сон, от которого он проснулся.

Фрейбург был действительностью. Город жил. На улицах лежал свежевыпавший снег. По тротуарам сновали пешеходы. И снова Хольт столкнулся с тем противоречием, которое страшило и подавляло его: наспех возведенные отели с роскошными ресторанами, хромированная сталь автомобилей, поджидающих на стоянках своих хозяев-оккупантов, и — разрушенный до основания Старый город с единственным уцелевшим зданием кафедрального собора. Платки и ватники переселенцев — и на этом фоне шинели французских офицеров и шубки их дам.

Хольт с жадностью впитывал эти впечатления. Он надолго выбыл из мира живых, а земля между тем не переставала вертеться. Этой ночью, когда на город обрушился снежный буран, он стоял у окна в холодной, голой комнате приютившей их монастырской гостиницы и сквозь кружащий снег смотрел на залитый огнями фасад большого отеля.

Наутро крестьянин вернулся к себе в горы. Хольт и Ута разыскали контору фрейбургского адвоката, где была назначена встреча. В пустых комнатах стояла ледяная стужа. Печи были давно не топлены, и одинокая секретарша, укутанная с головой в платки и пледы, стучала негнущимися от холода пальцами по клавишам машинки. Ута и Хольт ждали в маленькой комнатушке. Ута вполголоса, взволнованно рассказывала Хольту о своем отце и о докторе Гомулке; ее лицо, выглядывавшее из высоко поднятого воротника шубы, побледнело и осунулось от бессонной ночи.

Но вот и доктор Гомулка. Он мало изменился. Седые волосы еще больше поредели, годы наложили свою печать на его лицо, но он по-прежнему напоминал сына и по-прежнему говорил педантически правильным языком, напирая на отдельные слова.

— Счастлив вас видеть, фрейлейн Барним, — приветствовал он Уту. А потом долго тискал обеими руками руку Хольта, не в силах совладать с радостью и волнением. — Мой милый Вернер Хольт! — восклицал он, не выпуская его руку из своих. — Вы не представляете, как обрадовало меня известие, что я вас здесь увижу. Я, правда, уже знал, что вы несколько поспешно расстались с отцом… «Abiit, excessit, evasit, erupit», как сказано у Цицерона…

— От кого вы узнали, что я ушел от отца? — оторопело спросил Хольт.

— От Гундель.

Имя Гундель оглушило Хольта. Он отвел глаза и, избегая взгляда Уты, уставился на стену, где висел большой отрывной календарь.

— Мы получили письмецо от Гундель, — продолжал адвокат. — Ведь она в свое время только потому оставила наш дом, что надеялась дождаться вас у вашего отца. Она и сейчас не теряет надежды на ваше возвращение. Но об этом после. Мне не терпится сказать вам, как я счастлив, что вижу вас целым и невредимым! Мы с женой смотрим на вас, как на близкого друга. То, что вы сделали для Зеппа и для нас, рискуя жизнью… Поистине, говоря словами Энния, «amicus certus in re incerta cernitur».

Отдав дань чувствам, адвокат снова обратился к Уте. Он вынул из внутреннего кармана какие-то бумаги и, прислонясь к письменному столу, развернул листок почтового формата.

— Итак, чтобы ввести вас in medias res, мы осведомили французские военные власти о вашем предстоящем посещении.

Хольт по-прежнему смотрел на календарь. Восемнадцатое февраля. Доктор Гомулка тем временем сложил письмо.

— Таким образом, нас можно поздравить с кое-какими успехами.

— Поживем — увидим! — отозвался голос с порога.

То был второй адвокат, доктор Гейнрихс, высокий худой мужчина в помятом костюме из искусственной шерсти. На его обвислом восковом лице застыло выражение разъедающего скепсиса. Под холодными глазами свисали отечные мешки, щеки обвисли унылыми складками, да и все в этом лице казалось безнадежно опущенным, будь то уголки рта или нижняя губа. Лицо это было воплощенным скепсисом.

Он остановился в дверях и, понурив плечи и глубоко, чуть ли не по локоть, засунув руки в карманы, прислонился к косяку.

— Нам, к сожалению, похвастать нечем, — продолжал он. — Ни о каком успехе не может быть и речи. Прокуратура ссылается на то, что наше дело может создать прецедент. Там высказывают опасение, как бы наши криминалисты, ссылаясь на параграфы 52 и 54 уголовного кодекса, раз навсегда не пресекли возможность подобных разбирательств… Вы меня понимаете? — И он устремил на посетителей холодный, безнадежный взгляд.

— То есть как бы не пресекли, ссылаясь на тогдашние обстоятельства, — пояснил доктор Гомулка. — Оправдать преступников это не может, но некоторым образом ставит под сомнение возможность привлечь их к судебной ответственности.

Хольт словно издалека слышал мерно журчащую речь адвоката. Он все еще не отрываясь смотрел на календарь: непостижимо — столько недель провести в глуши, какая бессмысленная потеря времени! Он лишь все больше запутывался… А ведь кто-то, сказал адвокат, надеется на его возвращение…

— Прокуратура, — опять взял слово доктор Гейнрихс, — видимо, намерена сперва выяснить, какое решение вынесет союзнический суд в Нюрнберге касательно этих все чаще поминаемых параграфов «о вынужденном и подневольном образе действий». Так что рано говорить об успехе.

— Речь идет о соображениях формально-правового характера, — пояснил от себя Гомулка.

— Речь идет об убийстве! — возразила Ута.

— Разумеется, об убийстве, — подтвердил доктор Гейнрихс, и его и без того широкий рот раздвинулся в саркастической усмешке. — Грот сейчас находится в офицерском лагере в США. Этот господин для нас недосягаем. Но даже подлежи он нашей юрисдикции, ни о каком процессе в настоящий момент не может быть и речи.

— Вы, стало быть, не хотите вести это дело? — взволновалась Ута. — Отказываетесь от него?

— Да что вы, что вы, фрейлейн Барним! — встрепенулся доктор Гомулка. — То, чего мы хотим, мне кажется, достаточно ясно. Мы хотим засадить Грота за решетку и… — (с укоризненным взглядом в сторону своего коллеги) — и если на свете есть правосудие, нам это удастся. — Он снова вытащил из кармана бумаги и продолжал, то и дело вскидывая глаза сквозь очки на обоих посетителей. — Дивизия, куда входил полк вашего отца, в сороковом году стояла во Франции.

— Грот, в то время в чине подполковника, был начальником разведки в штабе дивизии, — пояснил д-р Гейнрихс с порога.

— Шестнадцатого октября сорокового года, — продолжал доктор Гомулка, — Грот в собственноручном письме к брату сообщил, что он намерен во что бы то ни стало сломить упорство французского гражданского населения на вверенном ему участке. Второго ноября он, также собственноручным письмом, уведомил брата, что приказал для острастки расстрелять двадцать одного местного жителя, в том числе священника, за нападение на один из складов вермахта, совершенное неизвестными.

— Если вы предъявите эти письма французским военным властям, — сказал доктор Гейнрихс с ударением, и голос его вдруг зазвучал твердо и решительно, — французы вытребуют Грота у американцев и посадят его в тюрьму. А зная, что он в надежном месте, мы постараемся привлечь его к германскому суду, и уж тогда… — тут он поднял глаза на Уту, и это был уже не безнадежный, а лишь холодный и безжалостный взгляд, — тогда мы с ним за все рассчитаемся. Без пощады!

Ута встала. Поднялся и Хольт. Он только теперь разглядел у доктора Гейнрихса значок на отвороте пиджака — красный треугольник.

— Где письма? — спросила Ута.

— Если не возражаете, я отвезу вас по указанному адресу во второй половине дня, — предложил доктор Гейнрихс.

— Боюсь, — озабоченно сказал доктор Гомулка, — что с вас за эти письма дорого сдерут.

Хольт сидел с доктором Гомулкой в уцелевшем кафе Старого города. Это заведение, одиноко стоявшее среди развалин, еле-еле отапливалось и было скудно освещено. Хольт добрый час рассказывал адвокату о себе.

Доктор Гомулка плотнее запахнулся в пальто.

— Будьте уверены, что я с величайшим вниманием выслушал ваш рассказ. Я вас понимаю. Но если вы с таким озлоблением отвергаете советы своих учителей и даже отца, как могу я, тем более я, что-нибудь вам посоветовать? Ведь вас огорчает и выводит из себя то, что мы, старшее поколение, наперекор логике и рассудку, дали ввести себя в обман, а теперь с непозволительной поспешностью отрекаемся от своих вчерашних взглядов. Но разве ваши упреки не обращены ко мне в первую очередь?

— Вы указали путь Зеппу, — возразил Хольт. Он сидел, кутаясь в овчину и скрестив руки на груди. — Вы еще в войну пересмотрели свои взгляды и не оставили Зеппа в одиночестве.

— В этом вы правы, — сказал адвокат. — Укрывшись за своей принадлежностью к нацистской партии, за частоколом параграфов и статей закона, я последние годы на свой страх и риск исподволь, тайно боролся с режимом. Мне удалось не один политический процесс затянуть до бесконечности; я не останавливался перед тем, чтобы уничтожать акты и протоколы, случалось мне и передавать заключенному записку с воли или от других заключенных. Вам и Гундель расскажет, что не один гонимый и отверженный находил у меня помощь и опору. Сейчас я «денацифицирован», я занимаю общественную должность, но по сути дела не могу, да и не хочу снять с себя то обвинение, которое вы предъявляете всему моему поколению: обвинение в том, что мы спасовали, что в решающие перед тридцать третьим годы мы совершили роковую ошибку.

Хольт не шевелился. Имя Гундель все еще звучало в его сознании.

— Два слова в заключение, — продолжая адвокат. — Поймите, я уважаю ваши решения, хотя не все ваши поступки после войны можно одобрить… Я в данном случае не занимаю судейской позиции. Одно право, и весьма существенное право, я готов за вами признать — право оглядеться заново после всего, что вы пережили в юности, заново переориентироваться и пересмотреть до основания свои взгляды, хотя такая непривычная свобода снова грозит завести вас в дебри вины и заблуждения… — Тут адвокат вздохнул и только безнадежно развел руками. И после небольшой паузы продолжал: — Все же против одного я вас хочу предостеречь, продумайте же это хорошенько! Нельзя, рассуждая о немецкой национальной вине, приписывать ее одному поколению. Это было бы опрометчиво, непродуманно, в корне неверно! Это значило бы подменить нашу актуальную задачу неким историческим предопределением, которое тяготеет над нами каким-то фатумом. Не забывайте, что глубоко заблуждались люди не только моего, но и вашего поколения и что на той стороне — в тюрьмах, лагерях и подполье — бок о бок со старшим поколением боролась и страдала молодежь.

Слушая Гомулку, Хольт видел перед собой старое, больное лицо Мюллера и молодое, решительное лицо Шнайдерайта.

— Напрасно вы говорите о пропасти, якобы разделяющей поколения. Обанкротилось не мое поколение. Скорее уж наше сословие, наша каста, почитавшая себя цветом нации. А это означает, что мы навсегда потеряли право считать себя таковым.

Хольта била дрожь. Да, все загублено и потеряно! Так, значит, все же уйти от людей в глушь, в пустыню?

— Довольно об этом! — только и сказал он. И сам не заметил, как тряхнул головой, точно отгоняя докучливые мысли.

В кафе вошла Ута с доктором Гейнрихсом, она разрумянилась на морозе. Сбросив овечью шубу, она небрежно кинула ее на спинку стула. Доктор Гомулка подозвал кельнера и заказал какой-то горячий напиток. На лице у д-ра Гейнрихса застыла гримаса злобы и презрения.

— Мошенник! — выругался он. — Головорез и живодер, бывший штабс-фельдфебель, он в этом деле учуял счастливейший шанс своей жизни и оценил его ни много, ни мало — в двадцать тысяч марок!

— Двадцать тысяч! — ахнул доктор Гомулка.

— Да, боже сохрани, не в нынешних обесцененных бумажках, — продолжал доктор Гейнрихс, закурив сигарету и протягивая Хольту свой портсигар. — Нет, в самой что ни на есть полноценной валюте. — Он достал из бокового кармана конверт и вынул оттуда какие-то листки.

— Вот письма. Мы расписались в получении у мошенника ссуды в двадцать тысяч марок под залог франконского имения с выплатой этой суммы после стабилизации марки.

— Но ведь это грабеж! — воскликнул потрясенный доктор Гомулка, укоризненно глядя на Уту. — Вы поощряете вымогательство…

— Имение принадлежит мне! — отрезала Ута. — Речь идет о моей собственности, отвечаю я только перед сестрой.

Хольт зажал в зубах сигарету, дым застлал ему глаза. Двадцать тысяч, думал он, ее имение, ее собственность… И услышал голос Уты: «Хочу с презрением смотреть на собственность…» Что ж, невелика заслуга! С таким богатством можно презирать богатство. Внезапно он понял: аскетический искус Уты тоже своеобразная прихоть богатства. Стать другим человеком? В своих поместьях она остается сама собой, разве лишь на другой лад.

И это иллюзия, думал Хольт. Картины их сельского уединения, размытые далью, совсем потускнели, дорога оказалась ложной тропой, жизненные противоречия снова непримиримо и безысходно встали перед Хольтом. «Сон кончился!» — бессильно пробормотал он.

— Что ты сказал? — повернулась к нему Ута.

— Ничего. Очарование рассеялось.

— Что это значит?

— Сама понимаешь.

Она с секунду смотрела на него, сначала вопросительно, а потом взгляд ее застыл, и она торопливо и испуганно повернулась к доктору Гейнрихсу.

— Вы не отвезете нас послезавтра в горы?

Не к чему мне туда ехать, ничего я там не потерял, подумал Хольт.

— Главное, не увязнуть бы в сугробе, — сказал доктор Гейнрихс. И, опустив углы рта, добавил: — В этом распроклятом снегу…

Дом над озером был погребен в сугробах, снегу навалило и намело под самую крышу. Хольт сразу понял: за время их отсутствия сюда никто не заглядывал. Ута, увязая в сугробах, доходивших ей по грудь, с трудом, пробиралась к хлеву. Хольт за ней. Вместе они расчистили вход. Из хлева доносилось блеяние овец. Наконец удалось открыть дверь. Овцы рвались с привязи. За тюками прессованной соломы лежали обе ангорские козы, закостеневшие, холодные.

Ута стояла, не двигаясь. Кровь отлила от ее лица. Хольт глядел на нее с холодным любопытством. Уж не сердится ли она, что сосед в эту вьюгу не рискнул ехать через озеро?

— Никто не может принудить человека заботиться о своих ближних, — сказал Хольт.

Она резко к нему повернулась… И отошла прочь.

Они работали молча. Потом Хольт затопил в доме печь; все цветы на окнах померзли.

Доктор Гейнрихс, понурясь и глубоко, по локоть, засунув руки в карманы, стоял у печки.

— Вы, говорят, уже успели побывать в русской зоне? — обратился он к Хольту. — Почему же вам там не пожилось?

— По личным мотивам. А в общем в Германии теперь повсюду одно и то же.

— Не скажите! Там куда решительнее, чем здесь, стараются пролить свет на закулисную сторону недавних событий.

Хольту вспомнился вечер в бараке, где дуло из всех щелей.

— Пожалуй, вы правы, — сказала он. — Там стараются открыть людям глаза — например, на собраниях антифашистской молодежи — насчет тех, кто финансировал нацистов, и всякое такое.

— Но в этом «всякое такое» и заключается суть дела, не правда ли? — спросил адвокат с тонкой усмешкой.

— Вы имеете в виду соглашение, заключенное союзниками в Потсдаме?

— Я имею в виду то, что это соглашение не должно оставаться на бумаге, — отвечал доктор Гейнрихс, смерив Хольта твердым, холодным взглядом.

В голове у Хольта замелькали самые противоречивые понятия: ослабление экономической мощи Германии, политика реванша, демократизация, денацификация… Весь этот разговор был ему неприятен.

— Для адвоката, — подвел он черту, — вы, на мой взгляд, слишком устремлены в политику.

— Я социал-демократ, — возразил доктор Гейнрихс, — так называемый левый социал-демократ. До тридцать третьего защищал коммунистов. После поджога рейхстага был соответственно посажен в тюрьму, а затем переведен в Берген-Бельзенский лагерь. Едва выжил. Так вы находите, что я слишком устремлен в политику? Во всяком случае, могу вас уверить, я за уничтожение фашизма с корнем.

— Что вы разумеете под корнем?

— Немецкий крупный капитал.

Хольт был озадачен.

— Очевидно, имеется в виду, например, мой дядюшка Карл Реннбах. Он генеральный директор одной из бременских верфей, к тому же банкир и крупный акционер горных компаний.

— В таком случае, виноват! — шаркнул ножкой доктор Гейнрихс. — На достоуважаемых родичей это, конечно, не распространяется!

Хольт, сидя на корточках, помешивал жар в камине.

— На достоуважаемых родичей не распространяется, — повторил он. — Этими словами, как я догадываюсь, вы намеревались стереть меня в порошок. Однако вы упрощаете вопрос. Тот, кто с головой увяз в политике, не замечает человека, он переступает через него, как через мусор. Я уже встречался с такими, как вы.

— Уж не ищете ли вы у меня понимания? — удивился адвокат.

— Я и сам не знаю, чего ищу. Знаю только, что воевал, а придя с войны, нигде не чувствую себя дома. Я попробовал жить у отца в русской зоне и потерпел крушение. Потом попробовал жить у матери в Гамбурге, но почувствовал, что мне и там грозит крушение, а потому сбежал сюда, в Шварцвальд, в эту пустыню.

— В пустыню, — мечтательно повторил адвокат. И добавил, в упор глядя на Хольта: — В пустыне можно пораздумать как следует! В пустыне у вас могут открыться глаза. — И, уставясь в потолок, с непроницаемой улыбкой: — Хотя, конечно, здесь можно и закиснуть в идиллическом уединении или предаться усыпляющим иллюзиям. Это уж по выбору, как кому.

— У меня нет иллюзий, — холодно возразил Хольт. — И я меньше всего подхожу для идиллии. Но довольно об этом. Поговорим о другом. Ведь вам завтра ехать в Фюрт? Найдется у вас в машине свободное место?

Доктор Гейнрихс не ждал такого вопроса.

— Да, я еду в Фюрт…

В дверях стояла Ута. Слышала ли она их разговор? Ута улыбалась. Она собрала им поужинать.

Отужинав, доктор Гейнрихс пожелал удалиться на покой. Хольт проводил его в свободную мансарду и ушел к себе.

Он распахнул примерзшее окно. В комнату ворвался ледяной воздух, он обжег Хольта своим дыханием, проник под одежду, пробрал его до костей. «Сон кончился!» — сказал Хольт вслух и подумал: от себя никуда не уйдешь. Закрыв окно, он прислонился лбом к деревянной раме. Итак, бегство опять не удалось. Теперь он понял: оно и не могло удаться, из этого существования запасного выхода нет. Есть жизнь и есть иллюзия, пустыня не жизнь, пустыня — иллюзия.

Стоя с закрытыми глазами, он оглядывал минувшие годы. С детских лет искал он жизнь, настоящую жизнь, без обмана, но он искал ее в сказках, нелепых приключениях, он только и делал, что блуждал, шел по ложному следу и даже чуть не уверовал в могущество мгновения. Не побоялся он и пути в пустыню, что за семью горами. А теперь ему снова искать. Да и пора уже выбраться на дорогу, найти верный путь.

Он задумался о предстоящих скитаниях. Задумался об Уте. Ему стало грустно. Разве каждый из нас не уносит в зрелую жизнь свои радужные юношеские мечты? Но глупец тот, кто сам себя обманывает и видения фантазии смешивает с жизнью!

Хольт спустился по лестнице. Внизу он на секунду задержал в руке дверную скобу, собираясь с силами для решения: я ухожу, и никто не может меня задержать! Ута стояла у окна, у своих померзших цветов. Она повернула к нему голову и сказала спокойно и дружелюбно:

— Самое лучшее тебе ехать завтра же с Гейнрихсом.

— Я тоже так думаю, — сказал Хольт.

А потом они, как и каждый вечер, пододвинули скамью к камину.

Огонь в камине погас. Только несколько угольков еще тлело в золе.

— Куда ты едешь? — спросила Ута.

— В Гамбург, — отвечал Хольт.

— Что ты там намерен делать?

— Не знаю. Жить, — сказал Хольт. И после небольшой паузы: — Искать.

— Чего ты ищешь? — спросила Ута.

— Не знаю, — повторил он еле слышно, обращаясь больше к самому себе. — Ничего не знаю. Не знаю даже, действительно ли я живу, быть может, это лишь сон, а когда я проснусь, начнется настоящая жизнь. Меня несет то туда, то сюда, по воле волн. Я ищу жизни, своей жизни. Все проносится мимо, ни в чем нет постоянства, а я ищу чего-то неизменного, быть может, любви, быть может, правды, сам не знаю, ищу чего-то вроде архимедовой точки.

— Ты ищешь самого себя, — сказала Ута. — Ступай к отцу. Он для тебя достойный пример. Следуй ему во всем. Тогда ты, как и он, найдешь свое место в жизни среди тех, других, кого ты еще не способен понять.

— Как бы и это не оказалось иллюзией!

— По крайней мере это шанс, — сказала Ута твердо. — Жизнь к тебе благосклонна, она дает тебе возможность, облаченную в плоть и кровь: ступай к Гундель. Найдя путь к ней, ты найдешь путь к себе и к другим людям.

Она поднялась. Кочергой разгребла жар в камине и набросала свежих дров. Вспыхнуло желтое пламя, оно взвилось кверху и осветило комнату. Ута сидела на корточках перед камином, это был тот же мигающий свет, какой разлила горящая спичка в разрытом подвале. На фоне яркого пламени отчетливо выделялся силуэт живого, дышащего тела. Однако Хольту под округлыми очертаниями плоти мерещился скелет, и он слышал, склоняясь в темноту, как у его ног труп рассыпался прахом: человек — сновидения тень…

— А ты? — спросил он. — Что будет с тобой?

— Не твоя печаль, что будет со мной, — сказала Ута и снова легла рядом с Хольтом. — Я — не ты. Я не ищу для своей жизни какого-то смысла; мне лишь бы здесь, в пустыне, отбыть свой положенный срок. Таким, как я, смысл жизни надо было бы подавать на блюдечке, готовым.

Хольт насторожился. Воспоминание о мертвецах в подвале снова всколыхнуло в нем старый, смешной, возвышенный, вечно юный вопрос о смысле жизни.

— Как ты можешь так говорить! — воскликнул он. — Я не понимаю тебя. В жизни должен быть какой-то смысл. Иначе можно прийти в отчаяние!

Ута ничего не ответила. Она поднялась. Пора было браться за работу. Оделся и Хольт. Ута снова подбросила дров. А потом, стоя у камина в своем сером хитоне и о чем-то глубоко задумавшись, заплела косы.

— Ответ ты мог бы найти в книгах отца, — сказала она. — Вся наша жизнь — бессмыслица. Только невежда видит в нас, людях, конечную цель природы. Мы лишь одно из многих проявлений вечно меняющегося бытия, лишь эпизод в развитии живой жизни, которая осознает через нас свое бытие; мы без всякого смысла, а лишь по воле случая и по земной неизбежности стали людьми. Отвлекись от земли, и ты увидишь, что все земное развитие и становление — лишь эпизод в жизни вселенной. Ибо от земли к солнцу, от солнечных систем к Млечному пути и дальше, к еще неведомым высшим мирам, через все более непостижимое для нас возникновение и угасание, рост и убывание, через переход из одного состояния в другое — совершается вечное движение, движение без начала и конца, довлеющее себе. Какая же тут может быть речь о смысле жизни по нашим, человеческим масштабам? Кто ищет в жизни смысла, пусть сам придаст смысл своему существованию. Но это может быть лишь смысл в человеческом понимании, в пределах человеческого целеустремления.

Она кивнула Хольту. Потом взяла фонарь, зажгла и направилась к двери. У дорога она остановилась и взглянула на Хольта.

— А теперь скажи, что жизнь должна иметь какой-то смысл, и это прозвучит уже как требование к самому себе придать своей жизни некий смысл. Найди же эту цель, живи для нее и постарайся быть человеком.

— Что такое человек? — спросил он.

— Человек тот, — сказала она задумчиво, — кто сознательно живет во имя какой-то цели и тем самым придает бессмыслице жизни некий смысл, исходя из человеческих масштабов; и не только ради себя, нет, но и оглядываясь на других и заранее утешаясь мыслью о более прекрасных и совершенных поколениях, что сменят нас в грядущие века.

 

9

В Гамбурге снег уже растаял, но за городом, в Видентале, затянутая туманом равнина еще белела под снегом. Хольт долго стоял у садовой калитки, оглядывая широкую даль. Смеркалось. Наконец он встряхнулся и позвонил.

Открыла Бригитта. Она не сразу узнала Хольта в неуклюжем тулупе, который Ута дала ему в дорогу. А узнав, испуганно отступила назад, и он прошел мимо нее. В прихожей она взяла у него тулуп.

— Дамы ужинают, прикажете доложить?..

— Спасибо, — сказал он, — никаких докладов. Я приму ванну, принесите мне, пожалуйста, наверх чего-нибудь поесть. Я целую неделю провел в дороге. Комната еще в моем распоряжении?

— Конечно, — сказала она. И нерешительно: — Но я обязана доложить, что вы вернулись.

Он поднялся в свою комнату. Здесь ничто не изменилось, даже не видно, что он несколько недель отсутствовал: постель раскрыта, поперек стеганого одеяла лежит безукоризненно выглаженная пижама, купальный халат висит на спинке стула, томик Рильке на ночном столике заложен закладкой на том стихотворении, которое Хольт читал последним: «Прощание, о как я чувствовал тебя…»

Он не сразу положил книжку на ночной столик. Как чувствовал… Да, чувствовал! Теперь у него покончено с чувствами! Наконец-то покончено!

Он подошел к окну. Мы всегда слишком многому верили и слишком мало знали… Готтескнехт прав. Слишком многому верили и слишком мало знали, слишком много чувствовали и слишком мало думали, чувствительность заменяла нам знание, мифы — науку. Теперь все пойдет по-другому! Хольт взъерошил пальцами непокорные волосы. Да, конец чувствам, сантиментам, он холодно и непредубежденно заглянет за кулисы мира. Он скальпелем вскроет жизнь, и она поверит ему свои тайны.

Он пошел в ванную, разделся и долго лежал в теплой воде. Как и много недель назад, по приезде сюда, он пытался спокойно поразмыслить. И запнулся на первом же вопросе: что же дальше? Да и после, когда он в своей комнате подошел к окну и уставился в темные стекла, откуда на него недоуменно глянуло его отражение, он все еще спрашивал себя: что же дальше? И не находил ответа.

В дверь постучали, Бригитта накрыла на стол и сказала:

— Дамы ждут молодого господина через полчаса в гостиной.

Хольт резко повернулся и повторил:

— … ждут молодого господина в гостиной… — И с прорвавшейся яростью: — К черту дам! — А потом раздельно, со злобой: — Пошлите ваших дам подальше, с их гостиной и «молодым господином»!

Бригитта посмотрела на него с ужасом. Но ярость Хольта угасла так же внезапно, как и вспыхнула.

— Простите, — сказал он, — я не вас имел в виду. — И с новой вспышкой: — Еще и часа нет, как я здесь, а меня уже от всего тошнит.

— Приятного аппетита! — сказала горничная и скрылась за дверью.

Хольт сел за стол. Он с жадностью проглотил яичницу из двух яиц и тосты, поджаренные с сыром — с американским консервированным сыром, — и запил их чаем. Он снова у матери, здесь другой тон, надо перестраиваться. Он видел их перед собой — мать, тетю Марианну, а также Хеннинга, Вульфа с торчащими ушами и угодливого портного. Так и быть, подумал он со вздохом. У меня нет выбора. Придется осесть здесь. Дверь черного хода захлопнулась, путь к бегству закрыт. Один мир остался ему чужд, другой внушает отвращение, а черный ход ведет в тупик иллюзии.

Хольт встал, составил тарелки на поднос и отнес вниз, на кухню. Бригитта мыла посуду. Он сел на табурет.

— Ну как, большой был переполох, когда я не вернулся? — спросил он.

Бригитта, склоняясь над раковиной, только сказала:

— Прошу вас… Дамы ждут!

Где-то хлопнула дверь. Кто-то прошел через холл. Хольт узнал шаги матери. Послышалось жужжанье, кто-то набирал по телефону номер. Дверь в кухню была полуоткрыта, Хольт слышал каждое слово.

— Доротея Хольт. Господина коммерции советника, но только поскорее! — Продолжительная пауза. — Франц? Вернер здесь. Нет. Я еще с ним не говорила, он принимает ванну. Да. Нет. Увидим. Как, как? Повтори! Хорошо. И сегодня же позвони Хеннингам, не забудешь? Конечно, успокоилась, еще бы!

Хольт скривил гримасу. Разговор был окончен. Как вдруг в просвете двери возникла сама фрау Хольт. Ни один мускул не дрогнул в ее лице, она только мельком взглянула на Хольта, недолго глядела на Бригитту, которая еще ниже нагнулась над раковиной, снова перевела взгляд на Хольта, и тут лицо ее озарилось всеми признаками радости, красивые губы заулыбались, глаза засияли, руки протянулись в радостном жесте.

— Вернер…

Он встал. Она схватила его за руки, а потом заключила в объятия и поцеловала в лоб.

— Как хорошо, что ты вернулся! — К удивлению Хольта, она даже слегка надула губы. — Как ты мог причинить мне столько горя! — Она хотела растрогать сына, но сын был начеку.

— Сорная трава — упорная! — сказал он с деланной веселостью и последовал за ней через холл в гостиную.

Гамбургские будни снова взяли Хольта в полон: утренняя ванна, завтрак, часы полного безделья, прогулка. После обеда он убегал из дому и часами бродил по обледенелой пустыне Эллерхольцского болота, бродил до изнеможения, убивая время в бесплодных размышлениях. Влачил бесцельную, бессмысленную жизнь. Он старался свыкнуться с мыслью о предстоящей ему жизни. После пасхи он должен был снова поступить в школу, а по ее окончании изучать право; вообще же есть надежда, как объяснил ему коммерции советник, что бременский дядя позаботится о его будущем.

Никто не попрекал Хольта его долгим отсутствием — ни вопросов, ни упреков, ни нравоучений. Коммерции советник в первый же вечер приветствовал его игривым похлопыванием по плечу:

— Ах беглец ты этакий, неугомонный бродяга! Можешь не рассказывать, где пропадал! Все мы прошли через это, у каждого из нас был свой период романтических безумств. — И он снова щедро снабдил племянника деньгами и сигаретами.

Фрау Хольт тут же вызвала портного и сделала сыну следующее программное заявление:

— Ты очень во мне ошибаешься, если думаешь, что все, чем живет мой единственный сын, не найдет во мне самого широкого понимания!

При виде такого всепонимания и тетя Марианна не пожелала отстать от других:

— Твой бременский дядя Карл говорит: даже оперившаяся птица не раз возвращается в свое гнездо.

Карл Реннбах сообщил, что приедет в следующее воскресенье к ужину, и это опять подняло на ноги весь дом. Какое-то деловое совещание призывало его в Гамбург, и он, как всегда, собирался остановиться у своих сводных сестер.

В пятницу позвонил Роланд Хеннинг и попросил к телефону Хольта.

— Алло, господин Хольт, я слышал, вы возвратились из своего путешествия, это очень кстати! В субботу вы свободны? Так послушайте: у моего любекского друга Рольфа свадьба, он поручил мне пригласить кого-нибудь из здешних молодых людей, чтобы, так сказать, уравновесить предков. Ну как, устраивает вас? За вами заедет мой приятель Штефенхауз, он живет рядом с вами, в Нейграбене. Итак, в субботу, в половине второго. Если не возражаете, прихватите с собой девиц Тредеборн. Вы ведь им представлены? Тем лучше! А я поеду в Любек прямо с утра, меня просили быть шафером. Штефенхауз представит вас Бергманам. Они хорошо знают коммерции советника, вашего дядюшку.

Хольт повесил трубку. Он еще долго стоял в холле и думал. А ведь верно, вспомнил он: девицы Тредеборн! Он видел их перед собой — Гитту и Ингрид. Перспектива провести с ними — нет, с Ингрид — целый вечер показалась ему весьма заманчивой. Звонок Хеннинга снова придал его жизни какую-то цель и направление.

Услышав о звонке Хеннинга, фрау Хольт проявила необычайное при ее невозмутимости рвение.

— Это твой дебют в обществе, — поздравила она сына. Ее холодное лицо оживилось. — Разумеется, черный костюм, — сказала она. — Ах, Марианна, какая там бабочка! Их уже давно не носят! Погоди, я позвоню Францу. Серебристо-серый галстук, — вот что тебе нужно!

В субботу фрау Хольт одобрительно и даже с нескрываемой гордостью оглядела сына.

— Ты наверняка будешь иметь успех, — сказала она.

Штефенхауз — «Фирма Штефенхауз-младший, маринады и рыбные консервы», — белобрысый, краснолицый малый, глупо скаля зубы, приветствовал обеих дам:

— Сударыни! Честь имею! А вот и мы! Давненько не виделись, а? Спасибо. Помаленьку.

Хольт снова с удивлением наблюдал, как тетя Марианна состроила на своем деревянном лице улыбку-гримасу, обнажившую ослепительно белые вставные зубы.

— А о свадебном подарке вы позаботились? — осведомился Штефенхауз. — Хотите, преподнесем его вместе, расходы пополам. Идет?

То, что никто не подумал о свадебном подарке, так сразило тетю Марианну, что ее улыбка рухнула. Однако фрау Хольт сохранила обычное присутствие духа. Рука ее, почесывавшая пуделя за ухом, на мгновение застыла. Фрау Хольт сидела неподвижно и усиленно соображала. У Фреда Штефенхауза, которому, несмотря на его двадцать шесть лет, нельзя было дать больше двадцати, был пронзительный, сдавленный мальчишеский голос:

— Что-нибудь уж вы придумаете!

Фрау Хольт вышла из оцепенения.

— Марианна, пойдем посмотрим твой фарфор.

Штефенхауз развалился в кресле. Хольт испытующе на него поглядывал. На Штефенхаузе был темный костюм, из которого он давно вырос, крахмальная фрачная рубашка, воротничок с отогнутыми уголками и черный галстук-бабочка. В общем вид комичный, смесь юного первопричастника с лакеем. Но Штефенхауза это не смущало.

— Знаете что, — предложил он, — давайте позвоним Тредеборнам, спросим, какой они везут подарок, а то еще напоремся на то же самое.

Хольт пошел к телефону.

— Ну, что там еще стряслось? — спросил задорный голосок в трубке. — Ах, это вы, господин Хольт? Вернулись из поездки? А мы тут ждем вас!

По смеху и жизнерадостному тону Хольт узнал Ингрид. Подношением Тредеборнов оказался ящик белого вина, общим числом двадцать бутылок. Штефенхауз объявил это чертовски шикарным подарком. Между тем тетя Марианна притащила обитую красным шелком шкатулку и извлекла из нее лаковую японскую вазу с резьбой.

— Разрази меня гром! — воскликнул Штефенхауз. — Сколько может стоить такой горшок?

При слове «горшок» тетю Марианну даже передернуло.

— Берите вазу и поезжайте! — сказала фрау Хольт. — Этот вопрос вы уладите с моим братом.

Перед воротами стояла просторная светло-серая машина. Штефенхауз сразу взял полную скорость.

— Это добрый старый «вандерер-24», — пояснил он. — Разбираетесь в марках автомобилей? — Он говорил без умолку. — Я служил в авиации. Летчик-истребитель. Одиннадцать сбитых самолетов. Награжден Железным крестом первой степени. — Он не сбавлял хода даже на самых людных улицах. — С англичанами нельзя зевать, тут требуется зверская езда, — пояснил он. — А уж американцы, те и вовсе бешеные.

В Георгсвердере, в холле у Тредеборнов, молодые люди оказались свидетелями трогательного прощания. Фрау Тредеборн напутствовала уезжающих дочерей. Хольт только глазами хлопал. Обе девушки были в бальных туалетах, в длинных, до полу коричневых шелковых вечерних платьях строгого покроя, открывавших шею и руки. Неужто такое еще существует?

Хольт кланялся и отвечал пустыми фразами на пустые вопросы, а в голове у него кинокадрами мелькали картины, врезавшиеся в память во время недавних скитаний по Германии.

У Гитты был мрачноватый вид, тогда как Ингрид сияла свежестью и красотой. Фрау Тредеборн, опять с крестом на шее, на этот раз украшенным чешскими гранатами, призывала Гитту помнить слова, которыми их папа ознаменовал этот день: бракосочетание — священный обряд, зовущий к самоуглублению и тихим размышлениям о вечно обновляющемся чуде жизни, к которому и предназначен брак, а вовсе не к распущенности и веселью. Сказав это, она приподняла на груди крест и обратила его к Гитте, которая истово и покорно склонила голову.

— Присмотри там за нашим маленьким сорванцом! — сказала мать в заключение.

А маленький сорванец, иначе говоря, Ингрид, беззаботно захохотала, поглядывая на Хольта.

— Наше солнышко! — умилилась фрау Тредеборн.

Хольт внимательно разглядывал Ингрид: ему нравились ее глаза, а в особенности волосы, густые и пышные, каштановые с рыжиной.

Когда Штефенхауз с Хольтом грузили в багажник вино, он растроганно заметил:

— Тредеборны на редкость дружная семья!

А потом Хольт сидел рядом с Ингрид на заднем сиденьи. Близость девушки волновала его. Все его уныние как рукой сняло. Но поначалу он чувствовал себя скованным и ограничивался самыми необходимыми ответами. Машина резко затормозила на перекрестке, а выехав на автостраду, снова набрала скорость. Младшая Тредеборн кокетничала вовсю.

— Что с вами, Хольт? Вы же не на похороны едете! Или у вас большое горе? — И она с невинным видом заглядывала ему в глаза.

Ее сестра Гитта повернулась к ним, свесив руку через спинку сиденья.

— Твои ужимки вряд ли нравятся господину Хольту, — мягко упрекнула она сестру, но в голосе ее проскальзывали злобные нотки. — Вы были на фронте, представляю, как труден вам переход к мирной жизни. Вам нужно побольше развлекаться!

— Об этом позаботимся мы! — сказала Ингрид.

Хольт, заняв выжидательную позицию стороннего наблюдателя, откинулся на подушки и только плавно повел рукой — многозначительный жест, который он перенял у своих старших родственниц.

Штефенхауз, смакуя подробности, преподнес дамам не внушающую доверия историю из своей практики военного летчика. Его пронзительный мальчишеский голос перекрывал гудение мотора. Можно было подумать, что воздушная война была для Штефенхауза увлекательным приключением, своего рода спортом.

— Лучше всего было в последние месяцы войны, — рассказывал он. — Кончилось горючее. Мы дали бомбардировщикам зеленую улицу, а сами дулись в скат.

Дали зеленую улицу и дулись в скат… Хольт слушал с удивлением. Да и вообще его удивляло, что Штефенхауз все еще живет военными впечатлениями. Как легко этот белобрысый юнец говорит о войне! Для Хольта война была своего рода табу, он предпочитал ее не касаться. Это был страшный кошмар, от которого у него по сю пору бегали мурашки по спине. Анекдоты Штефенхауза вызвали в его памяти картины чудовищных разрушений в рурских городах после налета четырехмоторных бомбардировщиков. Надо будет поближе присмотреться к этому малому, решил Хольт.

Они проехали по улицам Любека и, свернув к северу, покатили по набережной Траве.

Штефенхауз остановил свой «вандерер» у большого особняка, перед которым уже дожидалась вереница машин.

Общество, в котором очутился Хольт, составляли человек тридцать празднично разодетых людей. Он сразу же потерял из виду сестер Тредеборн. Сначала его подталкивал перед собой Штефенхауз, а потом какой-то незнакомый господин взял под свою опеку. Многочисленные имена, которые ему называли, проскакивали мимо ушей. Рекомендовали его как племянника коммерции советника — Реннбахи были здесь не только хорошо известны, но и пользовались большим уважением, а теперь оно распространилось и на Хольта. Представили его и новобрачным.

Жених оказался обрюзгшим блондином лет тридцати пяти, во фраке; с него градом лил пот. Рядом с ним держался Роланд Хеннинг, тоже во фраке, щегольски облегавшем его высокую, стройную фигуру. Он что-то шепнул жениху, и тот приветствовал Хольта с подчеркнутой любезностью, а потом не отпускал добрых пять минут, подробно расспрашивая о коммерции советнике и чуть ли не с благоговением — о бременском дядюшке. Хеннинг дружески мигнул Хольту — мол, потом поговорим.

Невесту окружал цветник пожилых женщин и молодых девиц, за стульями которых стояли мужчины; невеста, утопавшая в белом шелку, в кружевах, шлейфах и вуалях, подала Хольту влажную от пота, унизанную кольцами ручку. Ей можно было дать лет двадцать с небольшим. Хольт бесцеремонно ее разглядывал. Ее лицо под льняными волосами и миртовым венком показалось ему бесцветным; в общем ни рыба ни мясо, ни красавица, ни дурнушка. А главное, ее улыбка, взгляд и в особенности речь производили впечатление непроходимой глупости. Это впечатление тут же подтвердилось, когда на витиеватое до слащавости поздравление Хольта, она не нашлась ничего ответить, кроме заученного: «Ах, спасибо… а также за ваш любезный подарок». Пожилая тучная женщина, сидевшая справа от невесты, очевидно, ее мать, добавила: «Надеюсь, вы у нас не соскучитесь!», и невеста с безжизненной улыбкой повторила, как попугай: «Надеюсь, вы у нас не соскучитесь!»

Хольт с поклоном отступил в сторону. Он сказал себе: глупа как пробка! Внимательно оглядел он круг гостей, средоточием которого была невеста. Здесь царило торжественное настроение и возвышенные чувства. Присутствовал даже прелат, которого называли «господин церковный советник» или «господин доктор». Глаза матери невесты припухли от слез.

Хольт отвернулся и огляделся вокруг. К холлу примыкали радиально расположенные просторные залы — столовая, кабинет, гостиная и музыкальная комната, соединенные друг с другом большими двустворчатыми дверьми. Гостиная, где Хольту бросились в глаза дорогие восточные ковры, вела в зимний сад. Из музыкальной комнаты была вынесена вся мебель, за исключением рояля и нескольких стульев, да и в столовой освободили место для танцев. Комнаты были празднично разукрашены, на черные костюмы и цветные платья лился яркий свет, вспыхивавший огоньками в брильянтовых украшениях. Искрилось шампанское в бокалах. Весь этот свет, и блеск, и звон хрусталя оказали свое действие и на Хольта, он почувствовал себя легко и свободно.

Венчание состоялось еще утром, после чего был дан обед для близких родственников. А сейчас молодежь танцевала. Приглашенное из бара трио устроилось в музыкальной комнате, подле рояля, и оттуда по всем комнатам разносились звуки приглушенной музыки. Хольт стоял в нерешительности, поджидая сестер Тредеборн, но они куда-то исчезли. В столовой, среди гостей, столпившихся вокруг молодоженов и то и дело чокавшихся, он увидел Штефенхауза. Там произносились тосты и даже небольшие спичи. Хольт разбирал только отдельные слова. «Что бог сочетал, то человек не разлучит! — услышал он; это возгласил церковный советник. — Да оставит отца и мать и прилепится к жене своей, и будут, по слову писания, одна плоть». А какой-то седовласый господин процитировал Ницше: «Я называю браком волю вдвоем создать единое…» Остальное потонуло в трубном звуке — это высморкалась мать невесты.

Хольт опустился в холле на пуф. К нему подлетел Хеннинг, как всегда сияя любезной улыбкой.

— Ну как? Еще не освоились? — Сам он чувствовал себя как нельзя лучше в своем ловко сидящем фраке — одна рука в кармане брюк, другой он слегка помахивал, помогая себе в разговоре. — Знаете что, нам с вами не мешает пропустить по рюмочке!

В кабинете хозяина письменный стол был приспособлен под буфет. Наемные лакеи и горничные, одетые кельнершами, в нарядных фартучках, разносили напитки. В столовой невеста танцевала с Штефенхаузом вальс.

Хеннинг усадил Хольта за столик и протянул ему рюмку коньяку. Они чокнулись.

— В час добрый! За ваше драгоценное, Хольт! — И Хеннинг присел на ручку кресла. — Ну, что скажете? Сногсшибательно, верно?

Хольт молчал. Еще недавно в Ганновере ему пришлось ночевать в угольном подвале. А тут этот блеск, эта роскошь и сверкающие наряды…

— Говоря по чести, все это блеф, — продолжал Хеннинг, словно отгадав мысли Хольта. — Наш лозунг: держи хвост пистолетом! Каждый старается показать товар лицом в надежде к кому-нибудь примазаться.

Вот уж кому трудно втереть очки! — подумал Хольт. Хеннинг положительно ему импонировал.

— Все это чистейший анахронизм, — продолжал Хеннинг, поведя кругом рукой. — Была бы у нас приличная конъюнктура или были бы мы сами чем-то получше, а не мелкой сошкой, тогда извольте, сделайте милость! Знаете, что представляет собой эта свадьба? Свидетельство деловой благонадежности! Глядите, люди добрые, Бергман и K° выстояли войну и теперь почтительнейше предлагают свои услуги на предмет будущих гешефтов: дали же они за дочерью четверть миллиона недвижимостью! — Он отставил рюмку и, вытащив из кармана сигареты, предложил Хольту. — Я советовал Рольфу не зарываться, отложить помпу до лучших времен, — добавил он, давая Хольту прикурить.

— Откровенно говоря, ваша точка зрения для меня неожиданна, — признался Хольт.

— Я не обольщаюсь иллюзиями, — пояснил Хеннинг. — Я, так сказать, реальный политик, знаю, что к чему.

Тут кто-то позвал Хеннинга. Он дружески похлопал Хольта по плечу:

— Желаю веселиться!

Хольт в раздумье мял пальцами сигарету. Он не мог разобраться в Хеннинге. Вспоминалась душная комната и как Хеннинг срывал с себя галстук. «Дерьмо… Кусок дерьма…» Хольт прогнал это видение, встряхнулся и выпил коньяк.

Он прошелся по комнатам, высматривая малышку Тредеборн, но ее нигде не было. В зимнем саду вспыхнул магний, это среди кадок с пальмами снимали новобрачных.

В холле он встретил Аннерозу Вульф, она густо покраснела. Костлявую, плоскогрудую девушку обрядили в небесно-голубое бальное платье с тесно облегающим лифом и бесконечными рюшами, оборками и бантиками на плечах и бедрах. Вид у нее был смехотворный, Хольту стало жаль ее. Он решил оказать ей внимание. Но, ведя Аннерозу к креслу, он с нетерпением думал об Ингрид Тредеборн.

— Утомительно большое общество, не правда ли?

— Но уж, конечно, не вам, — возразила она. — Вы, должно быть, повсюду как дома.

Хольт рассмеялся, скрывая смущение. Тут к ним весьма кстати подошел Гизберт в темно-синем костюме причастника, из которого он успел вырасти. Торчащие уши отливали красным. Он поздоровался с Хольтом и спросил:

— Ну как, понравились стихи?

— Д-да-а, — без увлечения протянул Хольт. Он все оглядывался на двери прилегающих комнат, но, так как сестер не было видно, позволил Вульфу втянуть себя в разговор.

— Пошли в кабинет, — предложил он.

Он подвел Аннерозу к столу, пододвинул ей кресло и уселся сам. Он вспомнил, что собирался прощупать, чем этот Вульф дышит, теперь ему представился удобный случай. Горничная принесла им вина и печенья.

— Вашего Рильке я, к сожалению, понял не на все сто, — начал он без долгих предисловий. — Его ранние стихотворения хороши, даже очень хороши. Из позднейших мне понравились «Пантера», «Алкест», баллада об Орфее. Правда, мне от них как-то не по себе, но возможно, это и предвзятость. А уж насчет всего прочего я пас! Такие вещи, как «Дуинезские элегии» или «Песня женщин, обращенная к поэту», до меня, хоть убейте, не доходят.

Лицо Вульфа, начиная от ушей, налилось краской.

— Умом, понимаете… умом не постичь этого самого целомудренного из поэтов. Его надо почувствовать!

— То есть как это почувствовать? Объясните мне человеческим языком!

Вульф тщетно искал слов.

— Его… надо… Почитайте стихи вслух, и вы их почувствуете, — сказал он.

— Ах, вы об этом! Тут вы правы, они звенят. Звенят, словно колокольчик в обедню.

— «Где нет нутра, там не поможешь по́том», — процитировал Вульф в гневе, и лицо его стало совсем багровым.

Хольт пригнулся к нему в своем кресле.

— Чувство, конечно, вещь почтенная. Но у меня возникает одно опасение. — Он вытащил спичку из коробка и закурил. — Да, да, опасение! Я, например, вспоминаю пресловутую идею героизма. Она тоже взывала к чувству. Но ведь человек наделен и разумом, способностью понимать! Так вот этой способностью я и намерен впредь пользоваться, с вашего разрешения. Я больше не согласен опираться на слюнявое «нечто», которое якобы живет вот здесь, — и он хлопнул себя по груди. — На то самое «нечто», от которого хочется выть при звуках рождественской песни, но которое больше, пожалуй, ни на что не годится.

— В таком случае вам недоступно искусство! — надсаживался Вульф. — Его постигаешь только чувством, и создается оно для избранных… Для узкого круга посвященных!

Глядя на негодующего Вульфа, Хольт казался себе святотатцем, осквернителем храма.

— Какой же круг вы имеете в виду? — спросил он.

— Круг людей образованных, — отозвался Вульф с неопределенным жестом, не то включавшим, не то выключавшим присутствующих.

— А кого вы считаете образованными людьми? — допытывался Хольт.

— Ну, таких, как здесь вот, — сказал Вульф с тем же загадочным жестом.

— Вот как! — рассердился Хольт. — Так неужто и невесту? Она непроходимо глупа, разве вы не заметили? Вы и ее причисляете к избранным?

Вульф со страхом огляделся, не слышал ли кто. Зато сестра его, до сих пор не проронившая ни звука, так обрадовалась, что даже похорошела.

— Оставим этот разговор, — сказал Хольт примирительно. — Во всяком случае, ваш Рильке меня не удовлетворил. Читая Шторма или Гёте, я могу сказать, что я чувствую, а Рильке меня сбивает с толку. Я только и слышу, что звяканье колокольчика и запах ладана. Не люблю, когда чувством подменяют разум.

— Но уж свои стихи я вам ни за что не покажу, — сказал Вульф не то со злобой, не то надменно. — Вам их тем более не понять!

Хольт все еще не оставил надежду смягчить Вульфа.

— Попытка не пытка, — заметил он со всем возможным дружелюбием. — Я вполне понимаю того, кто от полноты чувства ударяется в поэзию. — И с улыбкой: — Я и сам, когда влюблен, готов писать стихи.

Но Вульфа это вдвойне разозлило.

— Такие чувства, как любовь, мне абсолютно чужды, — бросил он презрительно.

— Могу себе представить, — отозвался Хольт.

Иронии Вульф не воспринимал.

— Что могут значить какие-то субъективные эмоции для поэта-мыслителя? Ведь речь идет о чувстве заброшенности и одиночества в мире… когда тщишься осознать наше время… Не правда ли? То, что я чувствую, это полнейшее пресыщение, великая безысходность жизни…

— Пресыщение… — повторил за ним Хольт. — Чудак-человек! — воскликнул он внезапно. — Что вы смыслите в жизни и в нашем времени? Да выйдите на улицу и оглянитесь! Жизнь — головоломная штука, согласен, но за вашими сонмами ангелов, вашим пресыщением, обреченностью всего живущего и тому подобной чепухой вы не замечаете настоящих, жгучих вопросов современности.

Вольф укрылся за презрительной гримасой.

— Представляю, что это за жгучие вопросы!

Тут обозлился и Хольт.

— Две мировые войны, пятьдесят миллионов убитых, а вы даже не задаетесь вопросом, что же это за мир, в котором такое возможно!

На что Вульф с пренебрежительным жестом:

— Есть люди, пригвожденные к миру явлений, несказа́нное лишено для них смысла… Я же стремлюсь проникнуть в суть явлений, хочу познать мир в его сущности!

— Отлично, превосходно! — воскликнул Хольт, уже еле сдерживаясь. — Мир в его сущности… Давайте же познавать мир в его сущности, ну, хотя бы начиная с этого дома! — Он указал на прилегающие покои и буквально впился в испуганного Вульфа. — Да не оглядывайтесь с таким страхом! То, что я вам скажу, предназначено для любых ушей. Итак, начнем с невесты! Вы знаете не хуже меня: она до того глупа, что мне от души жаль человека, осужденного жить с ней рядом. Почему же он женился на такой дуре? Что это, любовь? — Хольт рассмеялся. — Нет, мой милый, эта пара едва ли когда-нибудь зазвучит в унисон, подобно струнам под прикосновением смычка. Какова же сущность этого брака? Приданое! И разве вы не видите, как тридцать человек притворяются, будто верят болтовне о том, что муж и жена одна плоть и что вдвоем они создадут единое… тогда как на самом деле всякий знает, да и вы в том числе, что здесь проныра-лис подцепил глупую гусыню. Вот вам и проникновение в суть явлений! — язвил Хольт. — Вот вам и наглядный пример сущности мира!

Вульф сидел ни жив ни мертв. Он был бледен, даже уши у него побелели. Но Хольт уже не владел собой, настал час, когда все, что накипело на душе, вырвалось наружу.

— Продолжим же наш обзор сущностей! Докажите, что вы доступны голосу несказанного! Моя матушка разрешила мне спать с нашей горничной, как вы это находите? Лишь бы все было шито-крыто, она всецело полагается на меня! А теперь вообразите — надеюсь, у вас достаточно фантазии, чтобы вообразить нечто подобное, хоть вы и поэт-мыслитель, — вообразите, что я прихожу сюда с этой девушкой и говорю: «Сударыня, разрешите представить вам нашу горничную Бригитту!..» Здорово бы это получилось! И заметьте, что Бригитта в десять раз умнее невесты, она прилежная, дельная, красивая девушка! Все дело в том, что у ее отца нет ни фабрики, ни торговой фирмы, ни достоуважаемого дядюшки, вроде моего. Вот я и спрашиваю: чего же в сущности стоит общество, в котором любой кретин, заполучивший в приданое недвижимость, любой лицемер, перед чьим именем красуется слово «фирма», любой рифмач, чей отец владеет импортной конторой «Вульф», значит больше, нежели приличный человек, живущий своим трудом? Такое общество, как бы вы ни морщились, не стоит той дубинки, которой его следовало бы разнести в мелкие щепки!

Вульф вышел из оцепенения; он, словно защищаясь, вытянул руки и вскочил, но Хольт был начеку.

— Ни с места! — заорал он и заставил Вульфа снова сесть.

— По злобе… — бормотал Вульф что-то нечленораздельное. Но Хольт его не слушал. Из глубины забвения возникли слова:

— А как вы смотрите на то, что Крупп в двадцатые годы продавал пушки русским, иначе говоря — большевикам, хотя они якобы уже тогда представляли для нас смертельную опасность? — Он наклонился к Вульфу. — А как вы смотрите на моего бременского дядю Карла? Каждый затонувший матрос подводной лодки приносил ему огромные барыши.

Но Вульф уже пришел в себя.

— По злобе… — каркнул он, — единственно по злобе вы тщитесь поколебать основы миропорядка!

— Основы миропорядка? — повторил за ним Хольт. — Дерьмовые же это порядки!

Он замолчал. Слишком много слов брошено на ветер! Зря он дал Вульфу себя спровоцировать. Разве такого Вульфа можно принимать всерьез?

— А теперь катись! — крикнул он, внутренне на себя негодуя. — Видеть больше не могу твою пакостную рожу! — И опустился в кресло.

Вульф в смертельной обиде вылетел из кабинета. И только тут Хольт заметил его сестру. Маленькая и словно пришибленная, она сидела в своем небесно-голубом платье на краешке кресла и хлопала глазами.

-. Вы и на меня… сердитесь? — пролепетала она с видом побитой собачки.

— Простите! — сказал Хольт. — Я ничего против вас не имею. Ничего не имею и против вашего брата. Я совсем не его подразумевал. — Хольт осекся. Он думал о словах, невзначай у него вырвавшихся. — В сущности я даже благодарен Вульфу. Да, в самом деле! Ваш брат точно разбудил меня. Он напомнил мне о многом, что я в сутолоке последних дней едва не потерял из виду.

— Я поговорю с Гизбертом. Я все между вами улажу! — обещала Аннероза.

Хольт ее не слушал. Человеческое целеустремление, думал он… Он чуть не забыл свое решение не мириться с тем, что есть, искать неустанно. Ведь и дом тети Марианны, и эта вилла, и выстроившиеся перед ней машины, а также шлейф, фата и миртовый венок, и эти господа во фраках, заводчики, церковный советник — все это не та жизнь, которую он искал. Опять он запутался!

Внезапно ему стало ясно, что делать. Он только что начистоту объяснился с Вульфом, но он так же готов объясниться со всей этой компанией — с Хеннингом, Штефенхаузом, с дядей Францем и с тетей Марианной, с дядей Карлом и своей матерью. Плевал он на всю эту публику! Он снова уйдет скитаться. Куда? Он еще не знал. Но он уйдет!

Хольт встал. Он кивнул Аннерозе — любезно, но рассеянно. Теперь все предстало перед ним как бы в новом свете. Чувство освобождения охватило его. Он на много голов выше этих людей, глубоко ему безразличных. Из всех здесь он единственный может себе позволить ни с кем не считаться. И он больше не станет ни с кем считаться. А сейчас он отыщет малышку Тредеборн и посмотрит, что она за человек!

В холле ему попались Штефенхауз и Хеннинг, оба с рюмками в руках.

— Еще коньяку! — крикнул Штефенхауз в догонку горничной. И продолжал злословить: — Посмотрите, Хольт, — зашептал он. — Вот там… это тетушка Бергманов с отцовской стороны, у нее и без того лошадиный круп… да она еще напялила узкую юбку…

— При всем при том она принесла мужу триста тысяч золотых марок, тут не посмотришь и на круп, — заметил Хеннинг.

— Ну а невеста? — спросил Хольт, пригубив коньяк. — Как вам нравится невеста?

Хеннинг прищурил глаза.

— Будем снисходительны! Чем меньше мы об этом скажем, тем лучше. Мне хорошо известна эта грязная сделка… Рольф два года командовал батареей в Париже и натешился там вдосталь — на всю жизнь.

— Посмотрите налево, — шепнул Штефенхауз Хольту. — Это кузина Крегера. Вечернее платье для нее — спасение, у нее ноги штопором.

— Зато муж — выдающаяся личность, — заметил Хеннинг. — Это он в тридцать четвертом году купил в Куксгавене Паульсенову верфь для постройки яхт!

— Однако платье у нее невозможное, — снова зашептал Штефенхауз.

— Так и отдает нафталином, — подхватил Хеннинг.

— По-моему, здесь все отдает нафталином, — сказал Хольт.

— Ну, уж это вы слишком! — воскликнул Штефенхауз. — Вы, должно быть, не вышли из возраста, когда играют в оппозицию.

Хольт осушил рюмку.

— Куда это пропали сестры Тредеборн?

— Они сначала снимались с невестой в зимнем саду, а потом их повели наверх смотреть свадебные подарки, — пояснил Хеннинг.

— Они самые красивые здесь девушки, — сказал Хольт.

— Особенно Ингрид, — добавил Штефенхауз.

— Вам понравилась младшая Тредеборн? — спросил Хеннинг. Он дружески взял Хольта под руку. — Берегитесь! Наша публика падка до сплетен. Стоит немного потанцевать и пофлиртовать с девушкой, как о вас начнут рассказывать бог весть что. А с отцом шутки плохи, особенно что касается его дочерей.

— Девушка молода и красива, естественно, что за ней ухаживают, — заметил Хольт.

— А какой смысл? — спросил Хеннинг. — Такая девушка, как Ингрид, — запретная зона, пока не думаешь о женитьбе. Если вам станет невтерпеж, звоните мне, мы с вами опять совершим небольшую вылазку. В тот раз мы славно порезвились, верно? А здесь вы ничего не добьетесь — такая девица из хорошей семьи иначе не ляжет, как после венца.

— На маленькой Ингрид не худо бы и жениться, — заметил Штефенхауз. И понизив голос: — Но она, видать, не так наивна, как кажется у себя дома. Кто на ней женится, не оберется хлопот, такую на цепи не удержишь.

— А вот и они! — сказал Хеннинг.

Сестры рука об руку спустились по лестнице в просторный холл и подошли к трем приятелям.

— Что это вы сидите и скучаете? — спросила Гитта.

— Скучаем? Ничуть не бывало! — ответил за всех Хольт. — Мы тут вас обсуждали. Штефенхауз считает, что тот, кто женится на фрейлейн Ингрид, не оберется хлопот, ее трудно будет удержать на цепи.

— Ну, уж это вы слишком! — зарычал Штефенхауз.

Хеннинг злорадно ухмылялся. Гитта Тредеборн, склонив голову набок, внимательно посмотрела на Хольта, и на ее красивом лице проступило выражение скрытой неприязни. Что до Ингрид, то она расхохоталась, а потом напустилась на Штефенхауза:

— Это еще что за выдумки! Не беспокойтесь! Вам меньше чем кому-либо угрожает такая опасность.

Раздалось жестяное дребезжание тарелок, и музыканты ударили в смычки. Гитта Тредеборн обвела приятелей взглядом.

— Вы бы уж лучше танцевали, — бросила она с упреком.

— И то верно, — отозвался Хольт и склонился перед Ингрид.

Играли танго.

— Ай-ай, — сокрушалась Ингрид, — вам, собственно, следовало пригласить Гитту.

Хольт тряхнул головой:

— С вами — или ни с кем..

— Не выдумывайте! Вы не можете уклониться от обязательного тура с невестой.

— Нет, могу. Вот увидите, что могу.

— Это значит восстановить против себя Бергманов.

— Ну и что же? — беззаботно откликнулся Хольт.

Она посмотрела на него с удивлением.

— А ведь вас на это хватит. Но зачем это вам?

— Затем, что вы мне нравитесь… Ингрид, — сказал он и крепче привлек ее k себе. Он наблюдал за ней. Ингрид опустила глаза и, увлекаемая вихрем танца, зажмурилась и запрокинула голову.

Он повел ее в кабинет, усадил в кресло и сел рядом.

— Послушайте, что я вам скажу! — заявил он. — Я новичок в ваших краях. Хеннинг уверяет, что у вас здесь строгие нравы. Мне это все равно. Вы мне нравитесь. Почему я должен слушаться чьей-то указки? Ну как? Прав я или нет?

Она не отвечала. Однако от него не ускользнуло, что слушает она внимательно.

— А потому скажите начистоту — нравлюсь я вам? Если нравлюсь, там видно будет, что делать дальше. Если же нет, я выпью еще две-три рюмки коньяку и укачу домой. Скучать я могу и дома у матери. Так как же?

На лице Ингрид проступила легкая краска. Она напряженно думала, и он ее не торопил. Чем дольше он смотрел на девушку, тем больше она ему нравилась. Сегодня она распустила волосы, и ее пышные рыжеватые локоны рассыпались по плечам. Размышляя, она покусывала губу, и он видел ее ровные, влажные, чуть голубоватые зубы.

— Вы меня ставите в трудное положение, — сказала она наконец. — Мне… мне без вас будет скучно.

— Спасибо, этого достаточно, — сказал он. — А вас очень огорчит, если о нас немного посудачат?

— Нисколько. Да и вообще все это сильно преувеличено. Хеннинг изрядная дубина.

— А как же ваш отец?

— Ах, папа! — протянула она. — Папу я всегда могу обвести вокруг пальца.

— Тем лучше. Значит, договорились. — И он повел ее в музыкальную комнату.

Он танцевал с ней одной всю ночь.

Всем это бросилось в глаза. Очень скоро Гитта Тредеборн отвела сестру в сторону и принялась ее отчитывать. Ингрид только смеялась, и это повторялось не раз. От Хольта не укрылось, какие у сестер обостренные отношения. Он принес Ингрид вино и закуску. В перерывах между танцами они садились в угол и беседовали.

Штефенхауз, улучив удобную минуту, сострил:

— Что, попались, голубчик? — И добавил со вздохом: — Вы, видать, человек настроения! Вашей беспечности можно позавидовать.

Не в меру нагрузившийся жених сидел в гостиной, растрепанный, в измятой рубашке. Хеннинг еще до полуночи отвез молодых в Гамбург. Когда он вернулся во втором часу ночи, гости постарше уже разъехались, и только десятка полтора молодых людей в угаре веселья носились по комнатам. Все они охмелели, кто больше, кто меньше. Хольт оставался трезв, но не мешал Ингрид пить, и она была слегка навеселе — разгорячилась и шалила без удержу; потом он стал незаметно следить, чтоб ей больше не подливали.

К утру всем надоели танцы. Хеннинг на минуту подсел к Хольту и Ингрид. Он по-прежнему выказывал симпатию к Хольту.

— Эту лавочку скоро прикроют, а время еще детское. Давайте думать, что делать дальше. В довоенном Гамбурге мы опохмелялись бы весь завтрашний день до полуночи.

— Не хочу домой! — заявила Ингрид с упрямством капризного ребенка. — Давайте позавтракаем у вас.

Хеннинг не возражал.

— Это можно устроить. Я поговорю с Фредом. — И он поднялся.

Музыканты заиграли напоследок какой-то медленный вальс. Танцевали только Хольт и Ингрид. Пока Ингрид в чаду опьянения, усталости и влюбленности отдавалась танцу, Хольт торопливо соображал. Столовая была пуста, никого не было видно и в гостиной. Всеми покинутый зимний сад был погружен в темноту. В холле Штефенхауз, под дружный смех последних разъезжавшихся гостей, рассказывал анекдоты.

Хольт не стал дожидаться конца вальса. Он увел Ингрид в гостиную, а оттуда в зимний сад, где споткнулся о кадку с пальмой. Взяв Ингрид за плечи, он прижал ее к изразцовой стене и поцеловал. Она не противилась и ответила ему поцелуем. Он обнял ее одной рукой, а другую пропустил под локоны на затылке. Она обеими руками обвила его шею.

— Ступай вперед, я пойду следом, — сказал он.

Хольт видел в полумраке, как она поправляет волосы, слышал ее дыхание… А потом остался один.

Он закурил сигарету и помедлил несколько минут. Тут что-то не так! — думал он. У нее есть опыт. Он мысленно перебрал Хеннинга, Штефенхауза, а заодно и остальных. Впрочем, нет! Чем-нибудь они бы себя выдали. Хотя как знать!

Хольт не торопясь вошел в гостиную. Музыканты в смежной комнате укладывали инструменты. В открытую дверь он увидел Ингрид. Она смешалась с толпой слушателей, которые смеялись анекдотам Фреда. В кабинете, одна, сидела Гитта Тредеборн, она курила и в упор посмотрела на вошедшего Хольта.

Не заметить — значило бы оскорбить ее без всякой причины. Хольт подошел и спросил:

— Когда же мы двинемся отсюда?

— Когда Фред исчерпает свой запас анекдотов. Но почему вы не садитесь? Фред всегда находит простаков, еще не знакомых с его анекдотами. Кстати, они стары как мир, он заимствует их в сборнике «Солдатский юмор» из серии «Отдых фронтовика», год сорок второй. Мне показывали эту книжку. Юмора в ней ни на грош. — Она говорила равнодушным, усталым тоном, с неподвижным лицом, но во взгляде ее чувствовался вызов. — Юмора в ней ни на грош, — повторила она. — Юмор должен быть неожиданным, он должен ошеломлять. — И так как Хольт только любезно улыбался, продолжала: — Вот, например, послушайте… То, что я вам расскажу, не заимствовано из книг.

Он ждал. Он говорил себе: будь начеку! Что-то ей от тебя нужно!

— Недавно выхожу я на улицу, — рассказывала она все тем же скучающим тоном, — и вижу: стоит этакий элегантный господин с большим эрдель-терьером на поводке. И представьте: собака раскорячилась среди тротуара и отправляет нужду прямо перед нашим домом. Что я делаю? Я подхожу к господину. И что я говорю ему? Я говорю: «Простите, нельзя ли задать вам вопрос?» — «Пожалуйста, я к вашим услугам!» — говорит он. А я ему самым изысканным тоном: «Почему, сударь, раз уж вы так добры, что позволили задать вам этот вопрос, почему вы позволяете вашему великолепному эрдель-терьеру гадить на тротуар, а не в сточную канаву?»

Хольт расхохотался. Гитта наблюдала за ним все с тем же неподвижным лицом.

— На элегантного господина мой вопрос подействовал ошеломляюще. Он чуть не упал на тротуар. Вот что я называю юмором. Видите, и вы смеетесь! Ну, а как вам понравится, если я просто спрошу: хорошо ли вам беседовалось в зимнем саду с Ингрид?

Хольт ждал чего-то в этом роде. Но выражение злобы на ее лице так усилилось, что он покачал головой.

— Сожалею, — сказал он, — только зря вы думали, что ваш вопрос меня ошеломит! А на ответ, вы, конечно, и не рассчитывали.

— Конечно, нет, — сказала она любезно. — Но мне известен еще более остроумный анекдот. Его я приберегу на после. А пока скажу только, что человеку свойственно ошибаться, не правда ли, господин Хольт?

Она была не так пьяна, как ему сперва показалось. Под маской холодного высокомерия чувствовалась затаенная злоба и обида. Хольт понимал, куда она метит. Он бесцеремонно встал.

— Надеюсь, вам удастся донести ваш анекдот по адресу, — сказал он. — Боюсь только, как бы он к тому времени не устарел.

И он направился к выходу. Позади раздался смех.

В холле последние гости готовились к отбытию. Хольт охотно поговорил бы с Ингрид, но это ему не удавалось. Штефенхауз и Хеннинг отвели его в сторону. Штефенхауз был пьян в стельку и еле стоял на ногах.

— Позавтракаем у меня, — сказал Хеннинг. — Мы, сестры Тредеборн и маленькая Вульф. Брат бросил ее здесь одну; должно быть, с кем-то смылся.

— Вы собираетесь нас везти? — обратился Хольт к Штефенхаузу. — Да ведь это пахнет катастрофой.

— Много вы понимаете! — отмахнулся Штефенхауз. — Мне все нипочем. Бывало, хлебнешь лишнего, а потом сядешь в свой «мессершмидт», и только тебя и видели! Как молодой бог!

— Господа уже не решались оторваться от земли без доброй порции шнапса! — съязвил Хеннинг.

— Это гнусная ложь! — заорал Штефенхауз, побагровев. — Ты возьмешь свои слова обратно, Роланд!

— Только не ссориться, — вмешался Хольт, удивленный тем, как серьезно принял Штефенхауз простую шутку. — Но ведь машина не самолет, на ней не увернешься в третье измерение.

— Ерунда! — сказал Штефенхауз. — Я доставлю вас в лучшем виде. Вот посмотрите!

Ингрид Тредеборн взяла под руку маленькую Вульф и лукаво подмигнула Хольту. Вслед за пошатывающимся Штефенхаузом они пошли к машине. Хеннинг повез Гитту. Ингрид, видимо довольная, что избавилась от сестры, посадила Аннерозу на переднее сиденье и тихонько шепнула Хольту:

— Укутаешь меня в свой тулуп, ладно? Я замерзла.

Он накинул на нее овчину и сел рядом. Она прижалась к нему и спросила:

— Чего хотела от тебя Гитта?

— Я так и не понял, — ответил Хольт.

Штефенхауз смаху плюхнулся на сиденье, включил фары и сразу взял бешеную скорость. Хольт уселся поудобнее. Ингрид теснее к нему придвинулась. За ними следовал «мерседес» Хеннинга, свет его фар проникал сквозь заднее стекло машины. Они благополучно добрались до Гамбурга и остановились в Нинштедтене перед домом Хеннингов.

Усталые, в полном изнеможении, ждали они в прихожей, пока Хеннинг уходил для переговоров с родителями. Обе сестры возбужденно шептались в стороне. Опять у них шел крупный разговор. Гитта держалась высокомерно, храня ироническое спокойствие; Ингрид рвала и метала, глаза ее сверкали.

— Господа, — сказал Хеннинг, вернувшись в холл. — Мы основательно позавтракаем, как и полагается с похмелья. В доме нашлась маринованная селедка, кроме того, предок ставит нам кофе. Все это мы, разумеется, организуем сами. А потому пожалуйте сперва на кухню.

В кухне Штефенхауз в несколько минут учинил разгром.

— Ступай в ванную и подставь голову под душ, — распорядился Хеннинг.

Хольт наблюдал за тем, как Гитта Тредеборн и Аннероза Вульф готовят завтрак. Ингрид ни к чему не прикасалась.

Штефенхауз вернулся из ванны с мокрой головой. Увидев настоящий кофе в американской упаковке, он изобразил на лице ужас.

— Хеннинги, оказывается, промышляют на черном рынке!

— А вы небось не промышляете? — спокойно отозвался Хеннинг.

Гитта протянула Ингрид тесно уставленный поднос.

— Отнеси в столовую, хватит лениться! — прикрикнула она на сестру.

Ингрид колебалась, затем взяла поднос и предложила Хольту:

— Вы не пошли бы со мной? Будете открывать двери.

Хольт пошел впереди. Она хорошо ориентировалась в квартире и только командовала: «Вторая дверь налево!» Столовая была погружена в темноту. Хольт поискал выключатель, но Ингрид поставила куда-то поднос, прикрыла дверь и бросилась ему нашею. Заслышав шаги, Хольт оторвался от нее и включил свет. Дверь распахнулась, вошла Гитта. Прежде чем поставить на стол горячий кофейник, она посмотрела на сестру и на Хольта. Ингрид шаловливо подмигнула Хольту.

По коридору, громко споря, приближались Штефенхауз и Хеннинг. Штефенхауз не унимался и за завтраком.

— А кто просидел всю войну на островах Ла-Манша и бил баклуши? — спрашивал он. — Ты и твоя морская артиллерия! А кто тем временем охотился за четырехмоторными? Мы!

— Это ты так думаешь! — не остался в долгу Хеннинг. — Они вас, дураков, за нос водили! Когда вы кружили над Франкфуртом, они громили Киль!

Штефенхауз все больше горячился.

— Да разве ты имеешь понятие, каково истребителю идти на перехват бомбардировщика? — кричал он, опять побагровев от злобы. — Вспомни, что было над Швейнфуртом или над Бременом! Мы их сбивали сотнями!

— О том, сколько подбили вашего брата, сводки стыдливо умалчивали, — издевался Хеннинг. И видя, что Штефенхауз не успокаивается, повелительно гаркнул: — А теперь молчать, обер-фенрих!

Прислушиваясь к их пререканиям, Хольт думал про себя: мне бы их заботы! Штефенхауз глотал одну рыбку за другой, рассол по подбородку стекал ему на грудь. Рядом сидела Ингрид. Она ковыряла вилкой в своей тарелке и вдруг крикнула:

— Ой, боюсь! Вы видели, она махнула мне хвостиком!

Все рассмеялись, а Штефенхауз с умилением воскликнул:

— Что за прелесть, что за милая детка!

На что Гитта состроила гримаску.

Хольт почти ничего не ел. Зато он пил уже вторую чашку кофе. Его усталость все больше превращалась в какое-то состояние возбужденной и даже настороженной апатии. Рядом с ним сидела Аннероза Вульф. И хоть ему было безразлично, что думает о нем ее братец, он все же сказал:

— Гизберт, кажется, очень на меня рассердился?

— Ничего, я все улажу! — заверила она, покраснев.

Штефенхауз потянулся к кофейнику.

— Что это, все выпили? — удивился он.

— Можешь заварить еще, — буркнул Хеннинг.

Штефенхауз постучал себя по лбу.

Но тут поднялась Гитта.

— Так и быть, жертвую собой, — сказала она спокойно. И уже в дверях бросила через плечо: — Но только пусть кто-нибудь из мужчин составит мне компанию.

— Я с вами! — вызвался Штефенхауз, чуть не подавившись селедкой.

— Нет, Фред, — уклонилась Гитта. — Я не вас имела в виду. Мне осточертели ваши анекдоты. А вам, господин Хольт, не угодно?

Так он и думал! Хольт встал и последовал за Гиттой в кухню. Она поставила чайник на огонь и пододвинула к плите табуретку. Хольт закурил. Гитте не удастся вывести его из равновесия. Но, увидев, что она сидит у газовой плиты, словно не замечая его, он ощутил невольную тревогу.

Только когда вода закипела, она очнулась от размышлений.

— Ах, да, ведь я хотела рассказать вам анекдот.

Гитта ополоснула кофейник кипятком и заварила кофе.

— Сделайте одолжение, — сказал Хольт.

Она поднялась и прикрыла кухонную дверь.

— Это в самом деле забавный анекдот, — сказала она, глядя ему в глаза. — Итак: наше солнышко и вам согревает душу, верно?

— Покамест мне не смешно, — ответил Хольт.

— Ничего, вы будете смеяться, когда я расскажу вам, что наше солнышко, наша милая детка, в пятнадцать лет назначенная руководительницей к эвакуированным детям, крутила с кем попало.

Хольт курил. Он примерно так и думал. Впрочем, не все ли ему равно! Он глядел в окно на серое утро. Он, кажется, чуть не забыл, что ему опять предстоят скитания. Хольт слышал, как Гитта спросила:

— Ну как, одобряете мой анекдот?

Он поднялся и посмотрел на нее сверху вниз. Он смотрел на нее, пока она не съежилась под его взглядом. И покачал головой. Затем пошел обратно в столовую.

В столовой все еще завтракали, и Хольт подумал, что ему в сущности дела нет до этих людей. Разве только с Ингрид чувствовал он какую-то близость, и этого не изменило даже сообщение Гитты. Он стал у порога и, продолжая курить, с удивлением думал: как это все ему чуждо — и столовая, и люди за столом, их слова и мысли. Удивительно, ведь еще полчаса назад он отлично чувствовал себя в их кругу.

Он прислушался к разговору Хеннинга и Штефенхауза. Расслышал слова: «Переждать… Европа…» «Наши жертвы во спасение западного мира…» И больше не думал: «Мне бы их заботы!» — слух его внезапно обострился: тон Хеннинга был ему слишком хорошо знаком, он все еще жил в его памяти!

— Вы были офицером? — спросил он.

— Обер-лейтенант! — ответил Хеннинг.

Хольт кивнул: ясно, а почему бы и нет? Хеннинг с первого же знакомства был с ним приветлив и внимателен.

Но что это они говорят? Германия не погибнет уже потому, что героизм… героизм немецкого солдата… возрождение Германии…

Возрождение? Героизм? Знакомые слова!

Он вспомнил все: муштру и лекции об «идее героического»… И то, как Венерт хотел сесть в машину, чтобы смыться, и как Вольцов в подвале командного пункта бил его кулаком по лицу… Весь ужасный финал вновь ожил в его памяти. Снова эсэсовцы четко и резко выделялись в рамке его прицела. Хольт видел, как Венерт рухнул в чашу фонтана, а труп Вольцова крутился над ним на веревке…

— Что это с Хольтом? Что за гримасы вы корчите? — спросил его Штефенхауз. — Вам дурно?

— Я… я не расслышал ваших последних слов… Что вы сказали, господин Хеннинг?

— Я говорю, — с готовностью повторил Хеннинг, и голос его, как всегда, звучал уверенно и твердо, — достаточно того, что союзники относятся к нам без должного уважения; однако немало и немцев усматривают в несчастьях фатерланда лишь повод, чтобы обливать нас грязью. Об этом, к сожалению, пока можно говорить только в узком кругу, но настанет день, когда никому не будет дозволено порочить честь немецкого солдата. Тому, кто на это осмелится, место на виселице!

— Я, собственно, не сторонник таких радикальных мер, — сказал Хольт раздельно. И продолжал негромко, но отчетливо: — Но раз вы завели этот разговор, у меня возникает сомнение: уж если кому и место на виселице, то скорее вам, господин Хеннинг!

Воцарилась тишина. Тишина ледяным холодом объяла всех в комнате. Вошла Гитта Тредеборн, поставила кофейник на стол и села. Увидев, что Хеннинг и Штефенхауз воззрились на Хольта, как на помешанного, она озадаченно спросила:

— Что у вас произошло?

Хольт ничего не замечал. Слова Хеннинга привели ему на память книги и изречения, которые неотвратимо толкали незрелого подростка в войну. Он вспомнил, как Экке приветствовал смерть и с ликующим возгласом швырнул гранату в пулеметное гнездо… Как пламенное возмущение Херстена, пробудившееся в его нордической крови, созрело в идею Великой войны… Как исчерченный рунами меч, ударяясь о щит, сзывал народ на священный тинг этого злосчастного тысячелетия… Он взглянул на бледное лицо Хеннинга, плывущее в желтом свете, и снова перед ним возникла «судьба» во плоти и крови — рослый человек со смелым профилем, а на самом деле такое же смертное существо!

Если они возвратятся, думал Хольт, они со своей фальшивой поэзией, со своим националистическим шаманством, с крикливыми лозунгами, будь то «Слава Пруссии!» или «Священная Германия», «Западный мир» или «Европа», если они возвратятся — убейте их! А я, думал он, до поры до времени приберегу всю жестокость и зверство, к которым приобщила меня война, приберегу на тот день, когда захотят вернуться все эти хладнокровные шахматисты войны, колдующие флажками убийцы-Вольцовы, или ничему не научившиеся Хеннинги, или воющие дервиши вроде Венерта. Вот когда он пригодится, привитый мне инстинкт убийцы, мы поплюем на руки — и на фонарь их!

Он повернулся на каблуках. Надел в передней тулуп и вышел на улицу. С облегчением вдохнул холодный воздух. И сказал вслух:

— А ведь я не думал, что так скоро начнутся мои скитания!

В Альтоне он сел на местный поезд. И потом из Харбурга пешком, мимо заболоченных лугов, направился в Виденталь.

 

10

Было воскресенье, шесть утра. Мать и тетя Марианна еще почивали. Но Бригитта была уже на посту. Хольт присел на кухне. Он попросил хлеба и запивал его ледяной водой из крана. Рассеянно смотрел он, как Бригитта возится с горой посуды, оставшейся со вчерашнего вечера. Пальцы у нее были до крови стерты от стирки.

— Вы не знаете, мое солдатское обмундирование еще цело? — спросил он. — Отнесите его, пожалуйста, ко мне в комнату.

Она глянула на него с удивлением. Он взъерошил непокорные волосы.

— Дело в том, что я уезжаю. На этот раз совсем. — И закрыл глаза. Он понятия не имел, куда ехать.

В дверях возникла фрау Хольт в утреннем халате из белого атласного крепа, тщательно причесанная, несмотря на ранний час. От нее пахло лавандой.

— С добрым утром! — приветствовала она сына. — Ну как, понравилось? Рассказывай! Пойдем же в гостиную!

— Мне и здесь хорошо! — заявил Хольт.

Когда и тетя Марианна просунула голову в дверь, он встал и поплелся за обеими сестрами в гостиную.

— Расскажи подробно! — попросила фрау Хольт. — Хорошо ли ты провел время?

Хольт скривил рот в гримасу.

— Что такое? Что случилось? — встревожилась мать.

— Ничего. Что могло случиться?

— Тебя плохо приняли?

Он рассмеялся.

— Не трудись, мама! Тебе этого не понять! — Мертвенное, как у мумии, лицо тетушки привело его в ярость. — Это я их плохо принял! Так и знайте! — И впервые увидев на иссохшем лице тетки какие-то проблески чувства, он продолжал со свирепым торжеством: — Сначала я взгрел Вульфа, сказал, что он пустомеля и что вся эта публика — сволочь на сволочи. А потом объявил Хеннингу, что ему в самый раз болтаться на виселице. — С удовлетворением, которое быстро сменилось чувством щемящей неуверенности, он увидел, что даже его невозмутимая мать побелела от ужаса.

— И петух на домашнем навозе силён, — ядовито ввернула тетушка Марианна, хоть и не совсем впопад.

Фрау Хольт остановила ее испуганным движением.

— Вернер! — воскликнула она, с трудом скрывая смятение под неподвижной маской.

Хольт почувствовал что-то вроде жалости. Тетя Марианна, прямая, с высоко поднятой головой, просеменила через холл к телефону. Оттуда донесся ее голос.

— Франц! Прости, что я так рано! — услышал Хольт. — Не заедешь ли к нам? Нет, именно сейчас. Не знаю. Боюсь, что был грандиозный скандал… С Вернером, конечно…

Хольт покачал головой. Тетя Марианна вернулась в гостиную.

— Франц это должен замять, — сказала она.

Зазвонил телефон. Фрау Хольт бросилась в холл. Возвратилась она заметно успокоенная.

— Ингрид Тредеборн! Тебя, Вернер! — И сестре: — По-видимому, все не так страшно, как он описывает.

Хольт подошел к телефону.

— Вернер? — послышалось в трубке.

— Чего тебе? Зачем ты звонишь?

— Ну и выкинул же ты номер! — послышался задорный голос. — Хеннинг и Фред совсем взбеленились. Гитта хохотала до упаду, она говорит, что тебе цены нет!

Хольт опустил трубку. Не хватало еще, чтобы на утеху Гитты он разыграл какого-то enfant terrible. Он снова поднял трубку.

Ингрид сказала, понизив голос:

— Мне надо повидать тебя еще сегодня!

— Это насчет Хеннинга?

— Да нет, конечно! Чего… хотела от тебя Гитта в кухне? Ты мне потом расскажешь.

Ингрид назначила ему свиданье в кафе в Вильгельмсбурге на пять часов вечера.

— На пять? — повторил он. — Ладно, приду.

Перед уходом надо хоть немного поспать. Мать стояла в дверях гостиной. Она, конечно, слышала их разговор.

— Вы разве на «ты»? — спросила она с удивлением. Но Хольт молча прошел мимо и поднялся наверх.

Бригитта уже принесла его пожитки. Он спрятал их в шкаф. Потом вымылся под душем. Поставил будильник на три часа и лег в постель. Он страшно устал. Но едва он уснул, как его разбудил чей-то настойчивый стук.

Коммерции советник Реннбах, как всегда безукоризненно одетый, пододвинул к кровати стул, уселся и сказал:

— С добрым утром, Вернер! Что у тебя стряслось? Давай рассказывай начистоту, как мужчина мужчине.

Хольт вздохнул.

— Я выложил Вульфу и Хеннингу, что я о них думаю. — Он говорил спросонья, но не без доли притворства. — Вот и все. А теперь оставь меня, пожалуйста, в покое!

Коммерции советник озабоченно смотрел на племянника.

— Погоди минутку! Как же это у вас вышло? Я хочу сказать, что этому предшествовало?

— Предшествовала вторая мировая война, — отрезал Хольт.

Но советник, по-видимому, ничего не понял. Франц Реннбах размышлял, он размышлял долго. А потом сказал:

— Теа мне намекнула, что вы с Ингрид Тредеборн на «ты». Верно это?

Хольт улыбнулся.

— Это верно. За подробностями обратись к ней, а еще лучше — к ее сестре.

Советник вторично задумался, на этот раз он думал особенно долго. А потом сказал:

— Объясни, пожалуйста, почему ты так раздражен?

Хольт сорвался с постели и накинул халат.

— Как тебе объяснить то, чего ты понять не в силах! — воскликнул он. — Ведь в твое представление о мире не укладывается, что трещина пролегла через человечество, расколов его на две части. Послевоенное время бросило меня в другой, чуждый мир, где я не смог ужиться, но мы сейчас не о том толкуем. Я отправился к вам, решив, что вы мне ближе, но вскоре убедился: мы с вами в такой мере чужие, что меня с души воротит, когда я слушаю тебя, Хеннинга или тетю Марианну. Я украдкой сбежал в горы в надежде, что можно прожить одному, вдали от людей, но это оказалось ошибкой, это значило бы растратить жизнь на иллюзии. И вот я спрашиваю себя: что же со мной будет? Этой ночью у меня созрело решение. Я не выбирал среду, в которой родился. Но я могу порвать с ней. Среди вас я чувствую себя отщепенцем, у меня не осталось к вам ни капли привязанности. Таким образом, у меня один только путь — путь моего отца. Люди там не менее мне чужие, но… — Он неожиданно умолк и, подойдя к окну, уперся лбом в стекло, затуманившееся от его дыхания. — Я совершал ошибку за ошибкой, теперь мне ясно, — сказал он тихо. — Чувствуя себя бездомным одиночкой в этом чуждом мне мире, я вообразил, что пущу корни здесь, у вас, вместо того чтобы искать пути и, не жалея усилий, пробиться к тем, другим, изучить их язык и, возможно, обрести у них вторую родину, словом, покончить с ущербной жизнью деклассированного одиночки. Так ложные, путаные дороги привели меня к вам. — Он зябко повел плечами и, оторвавшись от хмурого неба, отошел от окна. — Здесь я понял, — продолжал он, — что «возвращение» в духе Ремарка для меня невозможно. Если бы пораженный слепотой я все еще стоял на вашей земле, тогда другое дело. Но вы сами лишили меня почвы под ногами, отняв отца и родной дом и еще полуребенком толкнув в войну. То, что я рвался на фронт, я считаю вашей виной. Я знаю людей, которых растили для другой борьбы — борьбы с гитлеровской войной! Вы же охотно мирились с фашизмом, ведь от вашей сословной спеси, от вашей социальной нетерпимости рукой подать до «расы господ» и «недочеловека». Мне нечего у вас искать, я больше не принадлежу к разветвленному семейству Реннбахов. Меня зовут Хольт. Мой отец не коммерсант и не заводчик. Он врач и преподаватель высшего учебного заведения. Я возвращаюсь к нему навсегда. Возвращаюсь к тем, другим. Среди них есть настоящие люди. Я их не понимал потому, что не пытался понять. Теперь я приложу все усилия.

Ответ коммерции советника звучал серьезно, но без тени враждебности.

— Я должен предостеречь тебя от этого шага, поистине рокового по своим последствиям, серьезно предостеречь! И я решительно не согласен с тем, что твое короткое пребывание в Гамбурге дает основание для такого уничтожающего и бесповоротного суждения о своих близких, о собственной плоти и крови.

— Возможно, я и там не приживусь, — продолжал Хольт. — Возможно, и среди них останусь бездомным отщепенцем. Но уж если мне суждено быть неприкаянным одиночкой, пусть это будет у Бригитты в кухне, а не у вас в гостиной.

Советник вскинул на него глаза.

— Неужели… Но только скажи откровенно! Неужели эта девушка произвела на тебя такое впечатление? А мы было подумали, что Ингрид Тредеборн…

Хольт расхохотался.

— Видишь, до чего мы не понимаем друг друга! Я хотел сказать, что и через этот дом пролегла трещина, и хотел пояснить, на какую сторону я предпочел бы стать. А ты и этого понять не в силах!

— Ошибаешься, я как нельзя лучше понимаю тебя, — заверил его советник. — Да и вообще ты во мне встретишь понимание, какого и не ожидаешь. Закурить? Изволь! — Он поднес Хольту зажигалку и сам закурил. — Ты вернулся с войны, — продолжал он. — И после всего, что тебе пришлось пережить, мечешься и бунтуешь. Этот бунт делает тебе честь. Он доказывает, что ты человек с характером, много старше своих лет. Я горжусь таким племянником, Вернер! Только умные люди, волевые, с непредубежденным умом, только горячие головы, пробивали бреши в застывших взглядах старшего поколения, открывая дорогу прогрессу. Твой бунт вызван именно этим консерватизмом. Но… — Он поднялся. Он говорил раздельно и внушительно. — Но жизнь — сложная штука, и умение лавировать и зрелость мысли в том и заключаются, чтобы соблюдать необходимую меру. Научись же понимать, где кончается прогресс и начинается подрыв основ того общества, в котором мы живем.

— Твои комплименты мне безразличны, — сказал Хольт. — Тебе не повезло: я именно здесь, у вас, прочел Ремарка, и многое для меня прояснилось. У Ремарка бунт протекает в угодных тебе границах. Я же обойдусь без твоих наставлений насчет дозволенных границ! Мне также не улыбается разыгрывать здесь, у вас, подающего надежды молодого человека, которому надлежит пробивать приемлемые бреши для прогресса — прогресса в вашем понимании. Нас с тобой больше ничто не связывает. — Он посмотрел советнику в глаза. — Я ухожу, и ни один человек не может мне помешать.

Коммерции советник повернулся к двери. Глубокие морщины залегли у него на лбу.

— Выспись хорошенько, — сказал он, тяжело переводя дыхание, как будто спокойный, дружелюбный тон стоил ему физического напряжения. — Я постараюсь объективно взвесить то, что ты мне сказал. Я готов все сделать, чтобы найти приемлемое для тебя решение. Мы еще потолкуем. — С этим он закрыл за собой дверь.

Хольт неподвижно стоял среди комнаты. Да, он вернется к отцу, пусть даже это будет его Каноссой. И он стал думать о Гундель, трезво, рассудительно, без иллюзий. Потом лег в постель. И так сильно было в нем чувство освобождения и обретенной уверенности, что он сразу же уснул.

Будильник пробудил Хольта от глубокого, целительного сна. Пока он собирался в дорогу, весь устремленный вперед, в неведомое будущее, его то и дело отвлекали непрошенные мысли о матери. Почему он никогда не питал к ней сыновней привязанности? Не сам ли он в этом виноват?

Все то, что подарил ему коммерции советник — башмаки, рубашки, белье, — он оставлял здесь. Костюмы повесил в шкаф, надел свой старенький свитер, шнурованные башмаки, подбитые гвоздями, и перекрашенный френч. А затем свернул плащ-палатку и натянул тулуп.

Он нашел Бригитту в кухне. Дамы еще утром уехали куда-то с братом, но когда Хольт собирался уже проститься с Бригиттой, кто-то открыл входную дверь, и обе вошли в прихожую. Тетя Марианна не позволила себе произнести ни слова в присутствии Бригитты; она ограничилась тем, что показала зубы в бессмысленной улыбке, и, прямая, деревянная, поднялась наверх.

Хольт остался один на один с матерью. В эту минуту, собираясь покинуть ее навсегда, он внезапно, после многолетнего отчуждения, почувствовал всю значимость слова, невольно сорвавшегося с его губ: «Мама!»

Услышав это обращение, фрау Хольт, кутавшаяся в серебристо-серую каракульчовую шубку, устремила на него серьезный и глубокий взгляд, но тут же повернулась и наклонилась, чтобы ласково потрепать пуделей, опрометью бросившихся ей навстречу. С щемящей грустью следил Хольт за тем, как она подошла к зеркалу, сняла шляпу и поправила прическу.

— Я должна поговорить с тобой, — сказала фрау Хольт и, не дожидаясь ответа, направилась в гостиную. Включив торшер, она позвонила горничной и скинула ей на руки шубу. — Чаю! — приказала она. И ласково кивнула сыну. — Что же ты не раздеваешься? Сними тулуп и садись!

Он послушно снял тулуп и бросил его на ручку кресла. А потом стал в полутень, отбрасываемую торшером. Он казался себе слабым и беспомощным. Тщетно боролся он с этим унизительным чувством. Бригитта вкатила в гостиную чайный столик. Усевшись на диван, фрау Хольт отпустила ее кивком, а затем налила — сначала сыну, а потом себе — горячего чаю с ромом. Несмотря на повторное приглашение, Хольт продолжал стоять.

— Пусть тебя не беспокоит эта история, — начала фрау Хольт в тоне непринужденной, но тщательно рассчитанной светской болтовни, между тем как оба пуделя вскочили к ней на диван. — У Франца достаточный вес в обществе, чтобы сгладить все эти маленькие неприятности. Ты произвел прекрасное впечатление, тебе все простится. А потому, — и она слегка приподняла левую руку, — не следует воспринимать этот эпизод трагически и придавать ему значение. Стараниями Франца вся эта история, — тут ее присогнутая в локте рука, завершив плавный полукруг над спиной пуделя, зарылась в его шерсть, — будет забыта. — Новый кивок в сторону Хольта. — Что до наших с тобой дел, то тебе вовсе не нужно угрожать своим отъездом, чтобы добиться известной независимости. Неужели ты думаешь, что я стану мешать моему единственному мальчику устроить жизнь по собственному вкусу? Напротив! Не сомневайся в моем великодушии. Выслушай, что я хочу тебе предложить. Но садись же и выпей наконец свой чай, прежде чем он остынет.

Хольт повиновался. Он сел. Он был озадачен. Неужели она ничего не понимает? Однако слова «моему единственному мальчику» разбередили в нем давно оставленную надежду. Разве не тосковал он всегда о привязанности и любви? Но пока в нем боролись противоречивые чувства, он не переставал видеть перед собой истинную Доротею Хольт; прямая и стройная, в сознании своей совершенной красоты, она сидела на диване между обоими пуделями — с улыбкой, почти естественной и разве только чуть слащавой, с точностью до одного миллиметра вписанной в овал ее лица. Но, быть может, это лишь маска, скрывающая непонятую душу, быть может, она одинока среди враждебного мира и вынуждена скрывать каждое естественное движение души за броней светской выдержанности и холодности? Быть может, она только и ждет от своего единственного мальчика встречного шага, протянутой руки, и тогда исполнятся его мечты, его идеал: родной дом, душевная близость матери и сына, полное взаимопонимание…

Хольт маленькими глотками прихлебывал горячий чай. Трещина пролегла через мир. Но должна ли она разделить два существа, когда-то связанные самыми сокровенными узами: мать и сына? Хольт перебирал запомнившиеся ему слова из книг, говорящие о материнстве. Так, у Вихерта: «Без матери нет вечности…» Но эти воспоминания неизбежно потянули за собой пресловутое «Евангелие женщины» и весь прочий арсенал душещипательной невнятицы.

Он отставил чашку. Отогнал эти мысли. Перед ним его мать; надо протянуть ей руку — и он сказал с неподдельной теплотой:

— Поверь, если я ухожу, то это не связано с тобой. Никоим образом! Ведь ты моя мать!

— Вот видишь! — сказала фрау Хольт с торжеством и со всей возможной для нее ласковостью. — Я так и знала; единственное, что нам нужно, это свободная минутка для откровенного разговора. — Она все еще почесывала шею пуделя. — Франц после разговора с тобой кое-что мне подсказал. Существо вашей беседы меня не интересует. Мировые проблемы — дело мужчин. Мне же надо решать практические вопросы. Франц обещал мне свою поддержку. Переход от бесшабашного солдатского житья к упорядоченным формам жизни дается тебе не без труда. Что ж, я готова пойти тебе навстречу. Нет смысла сразу сажать тебя за парту. Поживи с год на полной свободе! Ты чувствуешь себя в обществе чужим? Избегай его на первых порах! Тебя, по-видимому, тяготит Марианна, но никто и не навязывает тебе совместную жизнь! Больше всего тебе нужна свобода передвижения. Франц попросит для тебя у Карла полный комплект покрышек, ты сможешь пользоваться нашим маленьким «форд-эйфелем» — разумеется, не слишком приятно зависеть от любезности знакомых.

Хольт не понимал, о чем она говорит, приходилось точно с иностранного переводить смысл ее слов на язык его собственных мыслей. Он совсем растерялся. Мать пристально следила за ним.

— Хочешь — живи с нами, хочешь — без нас. Чтобы ты чувствовал себя независимым, Франц дает тебе в пользование свой домик в Дорстер-Дикзанде. Переезжай туда хоть сейчас — на долгий или на короткий срок, как вздумаешь. Топливом Франц тебя обеспечит. — Тон у фрау Хольт заметно менялся, точно она подбиралась к какой-то скрытой цели. — Все наши знакомые проводят в Дикзанде субботу и воскресенье. Теперь, с окончанием войны, там снова закипит жизнь. Многие уезжают туда задолго до начала сезона и живут все лето, до осенних штормов. Между прочим, и фрау Тредеборн с дочерьми.

Хольт улыбнулся.

— Если же общество тебя не привлекает, — спохватилась фрау Хольт, — живи отшельником, дядин домик стоит на отшибе. Уже с ранней весны займешься греблей и рыбной ловлей. А поскольку Марианне с ее устаревшими взглядами трудно привыкнуть к нашим современным понятиям, мы обойдемся — хотя бы и на долгое время — услугами экономки Франца, пусть Бригитта ведет твое хозяйство в Дикзанде.

Хольт больше не улыбался. Смущенная его взглядом, фрау Хольт прикусила язычок. Хольт поднялся, надел тулуп, перебросил через плечо плащ-палатку… И этот сон кончился… Трещина пролегла в мире, и никаким сыновним чувствам ее не сровнять. Склониться перед такой матерью — значит склониться перед ее взглядами. Уважение, почитание, детская привязанность… Хольт подумал об отце. Теперь ему открылось, что в наше время единственное достойное почитания — это воля стать другим, отказ от прошлого, стремление изжить свои ошибки и предрассудки. И если написано: чти отца и мать, то над этой писаной заповедью главенствует неписаное требование к отцам и матерям — заслужить почитание детей достойной уважения жизнью.

Наконец фрау Хольт что-то поняла. Лицо ее на мгновение утратило обычную невозмутимость, в нем проглянули следы увядания, старость, усталость. Почти беззвучно, упавшим голосом она проронила: «Он… вылитый отец…» Но тут же поборола мгновенную слабость. Что-то страдальческое появилось в ее улыбке.

— Придется, видно, напомнить тебе о сыновнем долге, — сказала она, — раз ты забыл, что такое сыновняя любовь.

Хольт молчал. Пусть поменьше говорит о сыновней любви — как бы он не спросил ее о любви материнской!

— Так вот твоя благодарность, — продолжала фрау Хольт с еще более горестной улыбкой, — и это за все мое участие и любовь…

Он молчал.

— Заботы… огорчения… все, все забыто?

Хольт молчал. Он видел ее насквозь. Он принес этой женщине одно лишь огорчение, да и то не успев еще увидеть свет, одну заботу — как бы не испортить фигуру… Она не знала материнской любви. Да и вообще не знала любви. Она вышла за отца, потому что хотела играть роль в обществе, а супруга профессора — это вам не какая-нибудь заводчица! Она и сына хотела сохранить, так как связывала с ним какие-то виды на успех в обществе.

Он сказал:

— Всего хорошего! — И вышел из комнаты.

В холле его ждали Франц и Карл Реннбахи. Коммерции советник, понизив голос и оживленно жестикулируя, в чем-то убеждал пароходчика, который развалился в кресле и, распахнув полушубок с выдровым воротником, вытянул перед собой ноги. Должно быть, они ждали, чем кончится разговор матери с сыном; едва Хольт вошел, как коммерции советник, приветливо ему кивнув, исчез в дверях гостиной.

Карл Реннбах приподнялся в кресле и, ругнувшись: «Ч-черт, проклятый радикулит!» — подал Хольту руку.

— Много с тобой хлопот, племянничек, — проворчал он недовольно. — Что здесь у вас стряслось? Опять неприятности?

Дядя — хитрая лиса, но, как-никак, он седой старик.

— С тобой я могу говорить откровенно, — сказал Хольт. — Все остальные не хотят знать правды. Но мне надо еще перед тобой извиниться, я тогда уехал, не предупредив.

Карл Реннбах пробурчал что-то невнятное.

— Что же касается хлопот, ты это зря. Я уезжаю к отцу, вот и все.

— И почему же, племянничек?

— Ты не забыл наш разговор в Людвигсхафене?

Тот кивнул.

— Ты еще сказал, что только по воле случая мы с тобой живем не в подвале… Ты это серьезно сказал?

— Па-анятно, серьезно, — подтвердил Карл Реннбах.

— Вот я и хочу поправить случай.

— А зачем, племянничек?

— В двух словах не объяснишь, к сожалению. Проще сказать, я ухожу, потому что все вы мне глубоко противны.

— Что же ты замолчал, племянничек?

— Нам больше не о чем толковать! — отрезал Хольт и на дядюшкин косой взгляд ответил холодным и враждебным взглядом.

— Па-а-нимаю! — протянул Карл Реннбах. И, словно сожалея, развел руками: — Раз так, тебе, конечно, надо уходить, вполне резонно… в са-амом деле! — И он так энергично затряс головой, что волосы упали ему за уши, а потом отвернулся и побрел в гостиную.

Хольт проводил его взглядом. Карл Реннбах его понял. Карлу Реннбаху был знаком язык, на котором говорил с ним Хольт, — язык ненависти, и Хольт был рад, что он этот язык обрел. Он поклялся, тяжело дыша, сберечь эту ненависть, так как до тех пор, пока утонувших матросов можно обращать в деньги, еще очень и очень далеко до эры всеобщей братской любви.

Он принял решение и понимал, что оно необратимо. Как часто говорил он себе в прошлом: все это было ошибкой. Не то теперь! Он знал: возврата нет и надо быть последним негодяем, чтобы отречься от своего решения.

Он отправился поездом в Вильгельмсбург и разыскал кафе, которое назвала ему Ингрид. В эти часы здесь было полно народу. Остановившись у вертящейся двери, Хольт оглядывал ряды мраморных столиков. Он и сам не знал, что заставило его пойти на это свидание — то ли долг вежливости, то ли желание встретиться с Ингрид. Увидев ее за столиком, Хольт невольно на нее загляделся. Она была в белом свитере, каштановые с бронзовым отливом волосы свободно, как и накануне, спадали на плечи. Она поминутно оглядывалась на дверь, вытягивая длинную шею, словно боясь его пропустить. В сущности она тоже чужая в этом мире.

Но вот Ингрид его заметила. Она казалась чем-то взволнованной. Углядев под тулупом потертый перекрашенный френч, она побледнела и удержала его руку в своей.

— Ты в самом деле хочешь ехать?

— Здесь есть грог. Будешь пить? — Она кивнула. Он обратился к официантке, а потом сказал: — Да. В самом деле. Но откуда тебе это известно?

Она стала рассказывать. Пока Хольт отсыпался, коммерции советник с обеими сестрами заезжал к Тредеборнам — будто бы случайно, но девушки, разумеется, догадались, зачем. В таких случаях они всегда заодно, водой не разольешь. Размолвка Хольта с этим дубиной Хеннингом, о чем вскоре зашел разговор, была, по их уверениям, сущим пустяком. Ингрид постаралась дать дядюшке возможность незаметно отвести ее в сторону. Он деликатно намекнул, что знает об их интимном «ты», и попросил употребить все свое влияние на Хольта, чтобы этот юный романтик с еще не устоявшимися взглядами отказался от своих планов отъезда и прочих безумств. С наивной откровенностью Ингрид выложила Хольту все, что отнюдь не предназначалось для его ушей. Эта наивность еще больше расположила его в пользу Ингрид; славный она малый, думалось ему.

— Ты едешь в русскую зону, но ведь твой дядя считает, что ты там погибнешь.

Официантка принесла им грог. Хольт, не глядя, бросил на стол кредитку.

— Зачем я тебе понадобился? — спросил он.

— А-ах, — смутилась она. — Ну, просто поговорить. — Она обхватила руками горячий стакан. Лицо ее залила краска смущения. Но это лишь подкупило Хольта. — Понимаешь, — начала она, — мне не терпелось узнать, чего от тебя хотела Гитта. — И так как он молчал, продолжала, потупившись: — Опять она на меня взъелась. Просто завидует, потому что я всем больше нравлюсь. Я и решила… Мало ли что она тебе наплетет… Если Гитта станет делать намеки, говорить всякую чепуху, не подумай… — Тут она украдкой взглянула на Хольта и замолчала.

Хольт улыбнулся.

— Да, она завидует, — повторил он, — это верно. — Он рассмеялся. Но, увидев лицо Ингрид, внезапно сделался серьезен. — Надо, чтобы Гитта не рассказывала про тебя каждому встречному. Есть люди, которые рады будут за это ухватиться. Но со мной она просчиталась. Я этому не придаю значения. Мне известны тогдашние порядки во всех этих лагерях для эвакуированных.

Она смотрела на него растерянно, словно ушам своим не веря.

— Как?.. Что ты сказал?..

— Оставим это. То было сумасшедшее время. Да и все мы были невменяемы. Представляю, как эти негодяи внушали тебе, что тебя сожрут негры или монголы, верно? И значит, нечего про это вспоминать.

Ингрид не сразу пришла в себя от смущения.

— А теперь ты будешь уговаривать меня остаться? — спросил он.

— Ну, конечно, — отвечала она, повеселев. — Я не могу поверить, что ты хочешь уехать!

— А ты поверь! — Но он сказал это мягко, без нажима. Ингрид нравилась Хольту. Да и она привязалась к нему, вот какие у нее испуганные глаза, возможно, она даже его любит. — С тобой это никак не связано, Ингрид! Я уезжаю, потому что это единственный для меня выход.

— Ради бога, не уезжай! — взмолилась Ингрид. — Гитта вобьет себе в голову, будто ты уехал из-за меня, оттого, что она тебе рассказала.

Прошла добрая секунда, прежде чем он разразился смехом. Но то был смех облегчения.

— Тут уж я тебе не в силах помочь, если она это вобьет себе в голову, — сказал он, надевая тулуп. — Ну, прощай!

Он еще долго смеялся про себя. И, шагая на вокзал, говорил себе, что хорошо смеяться, прощаясь.