Неохота мне подниматься в бывшую спальню и рыться в шкафу с платьями, но Хульду нужно во что-нибудь одеть. Я сначала подумала, что ей подойдет светло-желтый костюмчик-двойка, но он оказался в каких-то пятнах. Может, тогда сохранившийся с 30-х годов нефритовый зеленый с бабочками абрикосового цвета? Такой, знаете, из тончайшего крепдешина. Но в конце концов я выбираю серое фланелевое платье, в котором праздновала свое сорокалетие и так понравилась Хуго. Черные туфли пошли бы сюда больше, но я сентиментальна: пусть Хульда остается в этих, цвета слоновой кости, папочкиной работы.
Времени у меня еще полно. Накрою спокойно на стол, кофе поставлю, а уж потом приведу себя в порядок. Последнее время все у меня из рук валится, везде пятна сажаю, так что лучше я свое новенькое платье в цветочек поберегу, облачусь в него, когда все будет готово.
— Хульда, старушка, а ты недурно выглядишь. Тебе бы еще ниточку жемчуга на шею, да что-то я ее не найду нигде. Уж не Кора ли у меня ее стянула потихоньку, негодница?
Ну как можно так о своей любимой внучке, внучка-то у меня одна. Да я счастлива должна быть, что она у меня есть вообще.
А вдруг Хуго приедет раньше времени? — мелькает у меня мысль. Ох, не хотелось бы мне предстать перед ним в этом зеленом спортивном костюме. Побыстрей бы все приготовления закончить, тогда у меня останется еще часик, чтобы причепуриться. Так я и делаю. Достаю из своих древних хранилищ расшитую скатерть (ее не мешало бы, конечно, погладить, но любовь, знаете ли, тоже не безгранична), мейсенские чашки и две тарелки, что, к счастью, уцелели, и еще кое-какое серебро, которое мои внуки еще не успели у меня позаимствовать. Извлекаю на свет божий старые, потемневшие серебряные приборы, которые давным-давно собиралась почистить специальным средством для серебра. Вместо этого беру туалетную бумагу и зубную пасту и пытаюсь натереть их до блеска. Вот ведь, ничему жизнь не научила, все делаю в последний момент. Вот они, три чайные ложечки, вилка для пирога, лопатка для торта, ножичек и ложечка для сливок — отполированы, как новенькие, а все остальное — к черту, некогда. Ой, салфетки! Чуть не забыла! Было время, когда мои гости вытирали рот камчатыми салфетками, а не этими бумажными, «Клинекс» которые.
Опять Антона вспомнила. Если я по праздникам ставила на стол хрустальные бокалы и серебро, он говаривал:
— Да брось ты, Лотти, не суетись, чушь все это!
Для него внешний вид роли не играл, главное — чтобы вкусно было.
Каков, интересно, этот торт из магазина? Добрая хозяйка должна знать, что у нее на столе. Я достаю нож и осторожно делю торт на четыре части. Вот так, теперь можно отщипнуть немножко от одной из четвертинок и сдвинуть куски, чтобы было незаметно. М-м-м, недурно, вкусно, очень вкусно, придется повторить. Есть-то как, оказывается, хочется, конечно, я же на нервной почве уже несколько дней крошки в рот не брала. А торт между тем состоит уже только из трех частей, пора остановиться. Ладно, когда Хуго приедет, торт весь его, я больше есть не буду. А ему хватит и этого, он не большой любитель сладкого.
В три раздается звонок в дверь. Я уже в платье, но босая и без украшений. Черт возьми, не успела. Такая стала копуша. Босиком иду к двери, открываю, и у меня темнеет в глазах. Не может быть, нет, это не Хуго! Трубочист. Да, они уже не те, что были прежде, цилиндров не носят, их теперь и не узнать. Они там что-то замеряют, выдают какие-то странные показатели в непонятных единицах измерения, а сверху и солидный счет приложат. На крышу-то уже никто не залезает. Ну почему он явился именно сегодня, надо ж так? Ладно, где газовый обогреватель, он сам знает, найдет без меня.
Четыре. Хуго все нет. Я снимаю туфли: когда все время ходишь в кроссовках, туфли на каблуках невыносимо жмут. Лучше и длинные бусы из янтаря тоже снять, они тянут меня вниз. У меня нет сил стоять в ожидании у порога.
Они являются только в пять. Когда в дверь наконец звонят, я чувствую себя совсем измотанной. Передо мной предстают некрасивая женщина и древний старец. Хайдемари официально пожимает мне руку, трясущийся Хуго обнимает меня. Я приглашаю обоих войти, и мы втроем усаживаемся вокруг моего столика, с такой любовью накрытого для кофе.
— Мы в пробке застряли, потому и опоздали, — оправдывается Хайдемари.
Так у этой расфуфыренной толстухи еще не отняли водительские права?
— Чаю или кофе? — спрашиваю я.
— Мне пива, — отзывается Хуго. А Хайдемари все о своем:
— Я папин чемодан уже отвезла в гостиницу. Тут рядом, папа сам туда потом вернется. Если начнет скандалить, позвони мне, вот мой телефон в Мюнхене. Но вообще-то папа обычно смирный.
Из сумочки она достает отцовские лекарства, недельную порцию. На каждый день отдельная пластиковая коробочка, таблетки на утро, до обеда, после обеда и вечером. В каждом отделении — разные пилюли, розовые, зеленые, белые и желтые.
— Правда, удобно? Оставляю тебе его, передаю в надежные руки.
Хуго таинственно мне подмигивает. Я подаю ему пиво, завариваю ромашковый чай для Хайдемари, наливаю себе кофе и ем еще один кусок торта. Племянница отказывается, ссылаясь на печень, мол, пошаливает, не стоит. Честно говоря, аскетом она совсем не выглядит.
Ну вот ее неисхудавшее сиятельство нас покидает, закусив-таки шестью шоколадными конфетами, и я наконец-то могу спокойно рассмотреть Хуго. Он совсем седой, на лице — пара старческих бородавок, на носу — очки в роговой оправе, в ухе — слуховой аппарат. Какой-то сморщенный весь. Дочка обрядила его в чудовищную хлопчатобумажную рубаху в грубую клетку, а он не забыл нацепить галстук-бабочку. Он ведь всю жизнь утверждает, что галстуки завязывать не умеет, потому что у него двух пальцев на левой руке нет.
Хуго заглядывает в мои затуманенные глаза.
— Бог мой, Шарлотта, а ты все так же хороша. Я заливаюсь краской.
— Да и ты тоже, — отвечаю я смущенно, и мы улыбаемся друг другу. — А дочка-то как о тебе печется, — замечаю я не без злорадства.
— Она превратила меня в совершенного ребенка, — жалуется Хуго. — Но, кажется, веет ветер перемен. По-моему, она влюбилась.
Я теряю дар речи.
— Я случайно прочел тут письмо из одной клиники, что она получила, — рассказывает Хуго и наблюдает за моей реакцией. — Хайдемари хочет сделать подтяжку в Мюнхене. Ты представляешь, да ведь ей же седьмой десяток уже! На что ей подтяжка, как ты думаешь, а? Мне-то она наплела, что хочет подружку навестить.
Мы ухмыляемся.
— А может, и нам тоже подтянуть морщинки? — предлагаю я.
Хуго отрицательно трясет головой, и тут взгляд его падает на Хульду.
— Шарлотта, — оживляется он, — не познакомишь ли ты меня с этой обворожительной дамой?
Так я и думала, разумеется! Нельзя этих старых сердцеедов знакомить с молоденькими подружками. У него от возбуждения даже слуховой аппарат из уха вывалился.
— Это Хульда, — бормочу я, — тебе это имя что-нибудь говорит?
Хуго силится вспомнить, но безуспешно.
— Так Альберта куклу звали, — объясняю я, — мы в детстве играли с ней в дочки-матери.
Услышав имя моего брата, Хуго задумывается.
— Наверное, мне следует рассказать тебе кое-что, пока не забыл, — произносит он, — хотя, вообще-то, я отцу твоему честное слово дал…
Сколько лет я ждала этого момента! Тоска по Альберту уже утихла и превратилась в тихую грусть, но мне страсть как хочется узнать правду. Между прочим, у меня для Хуго тоже кое-что в запасе имеется.
Он знает, какая я любопытная, вот и ходит вокруг да около, с ума меня свести хочет. Да сколько ж можно, и так шестьдесят лет молчал! Я откупориваю бутылочку ликера и несу бокалы, давно, к сожалению, не мытые. Поэтому роковое признание откладывается еще на пару минут.
— Ты помнишь, твой отец, я и Эрнст Людвиг поднялись тогда на крышу и снесли тело Альберта вниз. Они оба потом пошли мыть руки, а я между тем снимал с твоего брата женскую одежду. Он был зашнурован в корсаж, а под корсажем — письмо. Я его не долго думая и прочитал. Тут пришел твой отец, взял у меня письмо и тоже прочел. А потом бросил его в огонь. Эрнсту Людвигу даже не показал, а меня заставил клятву дать, что я ни одной живой душе ни слова о письме не скажу. До сих пор я слово держал. — Я, наверное, должна Хуго за это поблагодарить. — А ведь письмо-то было для тебя, — заканчивает он.
О чем письмо дословно, он уже забыл, столько лет прошло.
— Что, неужели ни слова не помнишь? — я сгораю от нетерпения.
Мой отчаянный тон заставляет Хуго поднапрячь память.
— «Шарлотта, дорогая, не плачь обо мне…» — так, кажется, в конце было.
Услышав такое, я заливаюсь слезами, рыдаю, как уже давно не рыдала. Хуго гладит меня по спине своей трехпалой рукой, и я снова вспоминаю, как Антон вот так же проводил мне рукой по спине, будто делал массаж. Я вспыхиваю от возмущения и отшатываюсь от Хуго.
— Будешь так нервничать, вообще ничего больше не расскажу, — грозит Хуго, — я хотел сказать, что слов точно не помню наизусть, но суть-то самую не забыл еще.
Ну вот, так всегда: старики такие церемонные, так долго раскачиваются, нет чтобы сразу к делу перейти. Так я и думала. Правильно я сделала, что салфетки бумажные положила, в них сморкаться удобнее.
В коридоре звонит телефон. Это Хайдемари, с заправки. Принял ли папочка вечернюю порцию таблеток? Я вопросительно смотрю на Хуго. Он таблеток не хочет и показывает на свои уши.
— Да, Хайдемари, все принял, не беспокойся, — сочиняю я.
Но во мне говорит чувство долга, и я заставляю Хуго выпить лекарство. Наконец он снова возвращается к прерванному разговору.
В письме Альберт со всеми прощался, это и так понятно. Брат мой был, очевидно, слишком несчастен, чтобы называть причину своего самоубийства. Но в письме содержался намек: мол, теперь папочка будет им доволен. Хуго еще тогда, у смертного одра Альберта, потребовал у отца объяснений.
В то воскресенье вся семья, кроме отца и Альберта, собралась на кухне. Папе вдруг страшно захотелось поговорить со своим младшеньким, со своим трудным сыном. Он пошел его искать, звал, звал, а тот не откликался. Кто бы мог подумать, что отец станет обыскивать весь дом и доберется-таки до крыши. Там он и увидел Альберта: тот стоял перед зеркалом в дамском одеянии и кокетливо поддерживал юбку. Сын так был поглощен этим безумным занятием, что шагов отца не услышал. И в оправдание себе ничего в тот момент сказать не смог. Из его путаного, бессвязного бреда папочка наш сделал вывод, что сыном овладел сатана.
Альберт, вероятно, давал отцу понять, что это какое-то наваждение, одержимость, но безнадежно: папуля оказался совершенно неспособен понять сына, так что оба были в отчаянии.
— Ты мне больше не сын, в моем доме тебе не место, — были последние слова отца.
К несчастью, Альберт знал, где старший брат хранит оружие.
Для меня самым страшным было то, что я во второй раз возненавидела отца. Смерть Альберта осталась на его совести. Он и выстрел должен был слышать, и наверняка чувствовал, что происходит на крыше, и все равно ничего не предпринял, а тело Альберта нашли другие. Слезы катились у меня по щекам, и я не могла их унять. Надо же было дожить до моих лет и на старости лет так в людях разочароваться.
— Нет на свете ни одного по-настоящему доброго существа, — всхлипываю я.
Я об этом долго размышляла. Все мои друзья и знакомые, родители, братья и сестры, дети и внуки при ближайшем рассмотрении оказываются людьми не слишком симпатичными. (Я, впрочем, тоже.) По-иному и быть не может. Хуго цитирует Оскара Уайльда: «Ни один человек не плох, ни один, — говорю вам, — я подтверждаю».
Мы, конечно, по-другому представляли себе наше новое свидание. Слезы, пиво, ликер и кофе льются нескончаемым потоком. Наконец я вынимаю из упаковки семгу и приношу две вилки. Мой некогда образцовый столик похож между тем на поле боя: таблетки, стаканы, скомканные, пропитанные слезами салфетки, замасленные тарелки, а посреди всего этого — нежно-розовая рыба, которую мы жадно, с непонятным вожделением, поедаем без хлеба.
— Если так и дальше пойдет, завтра нам будет плохо. Не надо нам этого. Проводи меня до гостиницы, я тебе оплачу такси обратно, — говорит Хуго.
Хорошая идея. Мы выходим на свежий воздух, и жизнь снова идет своим чередом, и без нас.
Ночью мне действительно становится плохо. Торт, ликер, кофе и семга мучительно просятся обратно, и мне приходится от них освободиться. Вот уж поистине возраст от глупости не лечит.
На следующее утро я даже рада, что Хуго завтракает в отеле: у меня есть время спокойно вымыть посуду и прибрать. Вести хозяйство Хуго никогда особо не любил.
В одиннадцать он снова у меня, мы сидим вместе.
— Расскажи мне о своих детях, — просит Хуго, хотя знает, что я исполню его просьбу не очень охотно. — Как там моя родная Вероника? — И дребезжащим голосом поет: — Ты весь мир зачаровала, Вероника! Цветут маки, вьется к солнцу ежевика!
Когда Хуго жил у меня, он научил мою дочку этой песенке, и каждый раз меня это как-то задевало. О щекотливом нашем положении Хуго порой забывал.
Альбом с фотографиями открыт. Вероника рано вышла замуж и уже давно живет с мужем в Калифорнии. Трое ее отпрысков не говорят ни слова по-немецки. Они подумывали было приехать учиться в Гейдельберг, но ничего из этого не вышло. Хуго с удивлением разглядывает трех юных спортивного вида американцев, которые мне кажутся почти чужими. Когда я была помоложе, то пару раз летала в Лос-Анджелес. Мой зять инженер-конструктор, работает в гражданской авиации, зовут его Уолтер М. Тайлер. У них три сына: Майк, Джон и Бенджамин. Я их как-то даже побаиваюсь, у них маленькие коротко остриженные головки, посаженные на широченные плечищи. Но вот у Хуго вообще нет внуков.
— А мальчишку твоего как зовут? — спрашивает Хуго. О Регине он и не помнит.
— Да будто ты не знаешь? Сына моего зовут Ульрих и всю жизнь так звали. Единственный в семье он сделал приличную карьеру, стал профессором-китаистом.
— Ах да, — бормочет Хуго, — он вечно от всего китайского с ума сходил. А у него-то дети есть?
Вот, достаю второй альбом и с некоторой даже гордостью демонстрирую ему карточки Фридриха и Корнелии.
— Слушай, как она на тебя похожа, черт побери! — замечает Хуго, любуясь Корой. — Она замужем?
— Вдова уже, представь себе, — отвечаю, — но не сильно горюет. Муж у нее был денежный мешок, в отцы ей годился, по таким никто особенно не плачет. Кора у нас богачка.
— А, да, точно, ты мне как-то писала, — вспоминает Хуго и продолжает пожирать глазами мою рыжеволосую внучку. — Вот бы с такой познакомиться!
Я не рассказываю ему, как мне с Корой трудно.
— Она художница, — сообщаю я. Конечно, ясное дело, Кора интересует старого донжуана в сто раз больше, чем три мускулистых бейсболиста. — Живет в Италии, во Флоренции, — добавляю я, — я уже давно ее, к сожалению, не видела.
— А Хайдемари всей душой мне предана, — вворачивает Хуго, чтобы хоть чем-нибудь похвастаться.
Я тут же вспоминаю о его лекарствах, вылавливаю из коробочки пилюли и протягиваю Хуго.
— Слушай, а зачем ты все это барахло принимаешь? Хуго задумывается:
— Давление скачет, кислота в моче, депрессия старческая и, хм, да, ну, эта, хм, простата.
— Ты слышишь плохо, а я слепну, — утешаю я, — давно уже… Когда мы последний раз виделись?..
Хуго подсчитывает.
— Господи, — радуется он, — это был фильм «Грешница»! Просто потрясающе! Хильдегард Кнеф — совсем голая, что там творилось! Когда ж это было?
Я-то знаю, когда это было: вскоре после моего сорокалетия, когда я снова тайно стала встречаться с Хуго. Мы, конечно, частенько тогда ходили вместе в кино, но он (это же Хуго, чего еще от него ждать) помнит только голую Хильдегард.
Неожиданно он высказывает желание посмотреть дом. Мы с трудом поднимаемся. Хуго идет не наверх, в мансарду, он устремляется в подвал.
Я бросаю на него мрачный взгляд.
— Не волнуйся, Шарлотта, — отзывается он, — я сам спущусь.
Вот этого-то мне и не хочется.
Через пару минут мы стоим перед гробницей Бернхарда.
— Славно сработано, а? — Хуго стучит кулаком по кирпичной кладке. — Слабо повторить?
Всеми возможными способами я избегала этого места, но сейчас прыскаю от смеха:
— Да уж, жаловаться ему не на что. Он тут со мной, рядышком.
Впервые за много лет мы так спокойно говорим об этой солдатской могиле. Хуго инспектирует газовые трубы и выслушивает историю, как тут все тряслось, включая меня, когда их ставили.
— А наверху у тебя никто больше не живет? — интересуется он с таким видом, будто хоть сейчас готов там поселиться.
Только мы садимся за стол, еле переводя дух, как звонит телефон. Опять Хайдемари.
— Я хочу с тобой поговорить, как женщина с женщиной, — говорит она.
Я сразу ощетиниваюсь, как еж иголками, ничего хорошего от такого разговора не ожидая.
— Папа не услышит?
Нет, не услышит, он, во-первых, глуховат, во-вторых, не очень-то и хочет. Но все же я предусмотрительно уношу телефон в коридор, пусть Хуго думает, что это кто-нибудь из моих детей.
— Я хотела сделать пластическую операцию, уменьшить грудь. Не думай, я не выпендриваюсь, просто у меня спина болит. Так вот, сегодня, во время предварительного обследования, обнаружили уплотнение. Взяли ткани на анализ, скоро скажут, что это такое. Если мне не повезет, придется ампутировать, я тогда не смогу так скоро… — До сих пор Хайдемари изо всех сил сдерживалась, прямо сама рассудительность, теперь едва не срывается на крик. — Я, конечно, не хочу вешать на тебя папу на такое долгое время, ты ведь тоже уже не девочка, тебе трудно будет. Не мог бы Ульрих подыскать для него какой-нибудь временный дом для престарелых?
Я бросаюсь ее убеждать: все пока идет замечательно, мы с Хуго много друг другу порассказали, гостиница рядом, сегодня вечером мы там ужинаем. Хайдемари успокаивается и просит меня скрыть ее болезнь от отца, по крайней мере, пока врачи не выяснят, рак это или нет.
Хуго даже не спрашивает, кто это звонил. Его вдруг осеняет:
— Ты знаешь, я много об Альберте думал… Может, он совсем и не был гомосексуалистом.
Я пришла к такому же выводу:
— Скорее, транссексуал, — подтверждаю я.
— Да нет, — возражает Хуго, — трансвестит. Я читал, что каждый пятый мужчина стремится выразить свою тайную скрытую женскую сущность и для этого переодевается в женскую одежду. В Америке они собираются раз в год вместе, выговариваются, а потом возвращаются в семьи, к женам и детям.
— Каждый пятый, говоришь? Так я, значит, немало таких знаю. — Я задумываюсь и мысленно перебираю всех знакомых мужчин.
— Когда Ида хотела меня забрать? — прерывает Хуго мои размышления.
Он, конечно, имеет в виду Хайдемари. Я тоже этим грешу: путаю имена, а то и вообще вспомнить не могу, как кого зовут. Тут мне приходится сообщить Хуго, что его встреча с дочерью откладывается на неопределенное время.
Хуго радуется, что ему дали еще немножко побыть у меня, искренне, будто неожиданной отсрочке перед смертью. Чрезвычайно трогательно. Удивительное дело, но о причине отсрочки он не справляется.