Не я одна была несчастна в день Идиной свадьбы, Альберт тоже был как-то расстроен. Тем не менее он единственный из всей семьи позаботился обо мне, пока остальные страшно суетились. Магазин на пару дней закрыли, но для продавщиц и подмастерьев было большой честью помогать нашей семье на свадьбе. После венчания закатили пышный банкет. Длинные столы поставили в гостиной, салоне и столовой, на кухне нанятая чужая повариха повергала в изумление нашу. Лежа в кровати, я слышала, как двигают мебель, точат ножи, как звенит посуда, кто-то кого-то зовет, одни плачут, другие хохочут. Альберт время от времени приходил ко мне с чаем и сухарями и докладывал: «а служанка разбила супницу из мейсенского фарфора», «а Алиса стащила кусочек торта», «а мама неизвестно куда засунула свои аметистовые бусы». И я, измученная горячкой, совсем без сил, все это выслушивала.
— Хочешь, приведу к тебе Иду в подвенечном платье, полюбуешься? — предложил Альберт.
Я отказалась.
— Где твоя кружевная блузка? — спросил он и целенаправленно двинулся к платяному шкафу.
Зачем она ему?
— Вот уж я их всех потрясу, — заявил он, впрочем, не слишком уверенно.
Я была слишком больна, чтобы его расспрашивать. Потом мне все рассказали: братья и сестры придумали каждый свой сюрприз для новобрачных. Сестрицы Хуго разыграли сценку, Хайнер выпустил номер газеты с фотографиями жениха и невесты в детстве. Эрнст Людвиг и Фанни в костюмах придворных танцевали менуэт. Даже наш пастор произнес душеспасительную речь, а после веселился вместе со всеми. Когда представление уже, собственно, подошло к концу, явился мальчик-хорист в моей кружевной блузе, свисавшей поверх его коротеньких штанишек длинным балахоном. Разгоряченный Хайнер загоготал при виде этого маленького привидения, но Фанни бросила на него строгий взгляд, села за рояль и заиграла. Альберт запел «Ave Маriа».
Протестантский пастор занервничал: католическое песнопение его раздражало. Наш папаша вспыхнул от стыда, что его младшенький, этот пухлый, рыхлый, смущенный мальчонка, поет голосом евнуха, да еще весь сияет от любви к молодым. Пока публика размышляла, освистать этот «католический шлягер» или рукоплескать исполнителю, раздался громкий голос престарелого дедушки Хуго: «Какая очаровательная барышня!»
И тут впервые в жизни проявила присутствие духа моя мать. Она парировала решительно: «Да уж, если бы не наша Фанни, некому было бы нам и на фортепьяно поиграть».
Альберт ожидал оваций, но никто его выступление не оценил. Странное он производил впечатление: что за существо такое? Голос как у девочки, одет как служка в церкви, а в глазах — слезы умиления, того и гляди расплачется. Сейчас его бы на руках носили, а тогда предпочитали не замечать. Иде тоже было страшно стыдно за братца перед новой родней.
Так что преисполненному любви брату нашему Альберту, представшему перед своим семейством с душой нараспашку, пришлось убраться прочь, как побитой собаке. Он рухнул на колени у моей кровати не в состоянии ничего толком объяснить. В конце концов я расплакалась вместе с ним.
А потом еще и Фанни досталось. Папочка хотел знать, зачем это она брату помогла, почему от такого глупого поступка не удержала? Тут уж обиделась Фанни. У нее есть подружка-католичка, призналась сестра, и она, Фанни, тайком ходит на католическую мессу, и все их церковные обряды ей очень даже нравятся. Когда папочка такое услышал, он пришел в ужас: подумать только, дочка, эта вот его дочка чуть ли уже не перешла в католицизм, а ведь была-то как шелковая, никаких проблем с ней не возникало!
Вероятно, гнев отца заставил Фанни еще больше заупрямиться. Можно сказать, с тех пор жизнь ее пошла по другой колее. Альбертова «Ave Маriа» тронула ее сердце, этого не мог понять ни отец, ни наш пастор, так что дочка могла считать себя мученицей. А ведь Альберт потому только решил спеть, что считал свое пение просто ангельски прекрасным.
У Альберта был, между прочим, один порок, с которым семейство никак не боролось: в 1922 году, в десять лет, он посмотрел «Индийскую гробницу» и с тех пор заболел синематографом. Наши родители не относились к тем просвещенным бюргерам, у которых есть абонемент в театр или на концерты. Хватило с них и того, что они купили Фанни рояль и снисходительно отнеслись к Идиной страсти — автографам кинозвезд мужского пола. Кино они и за искусство-то не считали, скорее, воспринимали как народное увеселение, и нам с Альбертом дозволялось частенько его посещать. Там мой братец был совершенно счастлив. Уж он-то в этом разбирался, знал не только звезд немого кино, но и режиссеров и даже художников-декораторов. До сих пор, когда я хожу в кино, мне все кажется, будто Альберт сидит рядом. Он обычно катал во рту леденец, ухватившись своими похожими на сосиски пальчиками за спинку стоящего перед ним кресла. Время от времени к нам оборачивалась какая-нибудь рассерженная фрау, потому что кольцо на его пальце цеплялось за сетку, в которую были уложены ее волосы.
— Ты совсем как мой папаша, — шучу я, обращаясь к Хульде, — тот тоже был домоседом.
Папенькиным оправданием всегда служила его хромота, так что дом он покидал лишь в самых крайних случаях. Гораздо больше нравилось ему, когда все семейство собиралось вокруг него, патриарха. Маменька в молодые годы любила потанцевать и, конечно, охотно прокатилась бы летом на море. Иногда ей удавалось сходить с кем-нибудь из детей в оперетту. Папочка всегда страшно не доверял студентам и артистам: первые, считал он, слишком нос задирают, вторые — все, как один, — сумасшедшие. А вот технический прогресс он уважал, поэтому его второй сын и выучился на фотографа. Хайнер работал в газете, готовил небольшие иллюстрированные очерки о местных событиях: соревнованиях гимнастов, кроличьих фермах, золотых свадьбах и церковных ярмарках. Родитель любил читать эту газету, радовался, когда встречал инициалы «X. С.» в конце статьи, и считал профессию своего сына вполне достойной, хотя и не такой уважаемой, как настоящее ремесло. Старший сын работал в фирме «Мерк» лаборантом в химической лаборатории. Эрнст Людвиг был на год старше Иды, значит, к моменту ее замужества ему было ровно двадцать два. Все дети жили пока под одной крышей, поскольку никто еще не завел собственной семьи. Но Иде, которая к тому же скоро родила, полагалось отдельное гнездышко. Они с Хуго поселились в трехкомнатной квартире в доме неподалеку, так что отец по-прежнему собирал всех своих чад за одним обеденным столом.
Годы, проведенные почти без движения, и обильная еда сделали свое дело — отец отрастил весьма солидный живот и двойной подбородок. Он довольно рано облысел, его сверкающую лысину обрамляла редкая невзрачная растительность, зато брови были просто роскошные. Усы у него печально свисали вниз, придавая ему крайне серьезный вид. Но отец не был старым занудой, он немалого добился в жизни, и его уважали. Если он и жаловался на что, так только на свою «хроменькую ножку», на то, до чего нынче докатилась молодежь, и на то, какую силу набирают радикальные политические движения.
Когда я начну на нынешние времена жаловаться, а о старых добрых горевать, сама себе своего родителя напоминаю, будто это он разглагольствует. Да уж ладно тебе, уговариваю я себя, неужели никогда не бывало на свете войн, ведь бывали, и жестокости всегда хватало, и подлости, эгоизма и жадности, да и вообще — слеп человек, не видит он, как нечистый искушает его. Нет, люди не меняются. Тот, кто и вправду верит, что раньше было лучше, точно уже состарился. Я-то, конечно, не молода в мои-то восемьдесят с лишним лет, но мне хочется еще некоторое время сохранять ясную голову. «Хочешь ты того или нет, — улыбается Хульда, — только мозги твои так же стары, как и все остальное».
Да? Неужели? Я, между прочим, член «Гринпис», голосую за «зеленых», опекаю какого-то сиротку в стране третьего мира, а три года назад во время пасхального марша против атомного оружия прошагала вместе с демонстрантами почти полчаса. Попробуйте-ка так, слабо? Вот только стоит ли мне рассказывать о всех этих моих подвигах Хуго?
«Да нет, конечно, — уговаривает Хульда, — сама же говорила, что он коммунистов терпеть не может. А пасхальный ход — да разве ж он поймет?»
— Чушь все это, — отвечаю я, — не сваливай ты все в одну кучу. Хотя, ладно, согласна, старики упрямы и консервативны.
Хульда мной довольна, она начинает раскачиваться в кресле. Туфелька слетает с ее ноги и падает к моим. Я поднимаю изящный башмачок с пряжкой и вижу, что за столько лет с этим шедевром сапожного ремесла ничего не сделалось.
Эти туфельки сделал для меня папа. Сначала он пообещал беременной Иде изготовить к свадьбе пару новеньких туфель.
Ида мягко отказалась: «Ты уже так давно не делал сам никакой обуви, папуля. Не хочу тебя этим обременять». При этом она недоверчиво взглянула на отцовский ортопедический полуботинок.
Отец, конечно, слегка обиделся, а тут еще и Хуго рядом оказался, так что пришлось мне вмешаться в разговор: «Пап, а ты мне сделай, я тоже скоро замуж выйду!»
Все уставились на меня с любопытством: у нее что, в шестнадцать лет тайный возлюбленный? Но отец был слишком увлечен идеей стачать пару элегантных дамских туфелек и не заставил себя упрашивать.
— У меня четыре дочки, уж какой-нибудь да пригодятся, — согласился он.
Так появились две туфельки цвета слоновой кости, одну из них я сейчас держу в руках. Получилась такая красота, что Ида позавидовала мне черной завистью.
С тех пор как сестра стала работать в магазине, отец там почти не появлялся. Он сидел в конторе, читал газету и курил сигары, проверял счета и заказы, но время от времени неожиданно возникал то здесь, то там, являя свое вездесущее хозяйское око. Потом Хуго примкнул наконец к семейному делу, и папочка мог быть уже спокоен: новый родственник обеспечит ему контроль за производством.
Кроме того, нами руководила еще и некая фройляйн Шнайдер, которую наш отец унаследовал от своего тестя вместе с магазином. Она все знала лучше всех, в том числе и моего отца. И даже стала в некотором роде соперницей моей матери, но обе они были достаточно умны, чтобы довольствоваться каждая своей территорией. Фройляйн Шнайдер научила меня садиться боком на низенькую скамеечку для примерки так, чтобы юбка при этом не задиралась слишком высоко, и класть перед собой наискосок ногу покупателя, чтобы быстро и умело расшнуровать и снять старый ботинок. При этом надо было изображать на лице любезность и невозмутимость, как бы ни шокировал тебя вид чужих ног, носков и чулок.
Нынче не найдешь уже обувного магазина, где продавцы так возились бы с покупателем. Теперь повсюду самообслуживание. Продавцы стоят, прислонившись к стене, без малейшего к вам интереса, и болтают между собой. Попробуй спроси у них что-нибудь, они сделают вид, будто ты им страшно помешал. Ну, мне-то все равно, я ведь покупаю только кроссовки. Ищу на полке нужный размер, беру коробку и плачу в кассу.
Хотя сама я давно уже за модой не гонюсь, но в транспорте или в приемной у врача первым делом смотрю людям на ноги. Уж если в юности что выучишь, так это навсегда. И о людях я сужу по качеству их обуви. Слава Богу, мои слабеющие глаза не позволяют мне быть слишком строгим экспертом.
Когда меня начали обучать мастерству продавца, Ида сидела дома и вязала распашонки. Хуго не должен был примерять покупателям ботинки, он скучал в кассе, а иногда уходил на склад, и я тут же шмыгала вслед за ним под каким-нибудь предлогом. Там Хуго сидел и курил. Меня он на это не подбивал, а просто подзадоривал, и я тоже курила. Вообще-то, Хуго мог перекурить и в папиной конторе, на складе это было вовсе запрещено, но он не хотел, чтобы его слишком частые отлучки с рабочего места бросались в глаза тестю. Так что мы стали сообщниками.
Хуго был лишь несколькими месяцами старше своей невесты, ему тоже шел двадцать второй год. Ее он обожал, меня считал ребенком. Впрочем, Иде все равно не слишком нравилось, что я заняла ее место в магазине. Она, хоть и не вполне бескорыстно, настаивала на том, что мне следует еще поучиться в школе.
— Вздор! Чепуха! — отвечал отец.
Мне все эти разговоры были уже совершенно безразличны: я с каждым днем все больше влюблялась в Хуго и, глядя на растущий живот Иды, вопреки здравому смыслу и морали, продолжала мечтать о ее скорой смерти при родах.
Дочку Хуго и Иды окрестили Хайдемари, «Мария на поляне», и мои старшие братья тут же стали шутить и намекать кое на что, конечно, не в присутствии моих родителей. Хуго на это отвечал только: «В Дармштадте нет полей, и в окрестностях тоже».
И Ида, и Хайдемари не только пережили роды, но и превосходно себя чувствовали. Хуго звал в крестные меня, но Ида предпочла Фанни.
Интересно, а ведь, наверное, Хайдемари и привезет ко мне своего папочку. Ей, между тем, шестьдесят шесть, и в пятьдесят она уже стала седой.
Я уже говорила, что Хуго рано женился, рано стал отцом и младшим совладельцем семейной фирмы, но вообще-то он сам еще толком не знал, чего ему в этой жизни хочется. Видимо, пара лет в академии не прошла для него даром. В результате составить ему компанию могла разве что я одна.
Отдел дамской обуви в отцовском магазине был самым большим, с отдельной кассой. Меня, из педагогических соображений, папуля хотел определить в зал детской обуви, но потом позволил мне выбирать. Может, ему не давала покоя совесть. Я предпочла дамский отдел, потому что отсюда можно было без труда переглядываться с Хуго. Когда фройляйн Шнайдер исчезала в мужском отделе, а папа — в бюро, я, чтобы произвести впечатление на Хуго, пыталась сбыть покупателю какой-нибудь сильно залежавшийся на полке товар или вообще что-нибудь совсем ему не подходящее.
Однажды в магазине появилась моя старенькая учительница, фройляйн Шнееганз. Она радостно приветствовала меня и, сопя, опустилась рядом на скамеечку.
Ей нужны были черные туфли, которые шли бы к туалетам серых тонов, удобные и долговечные, не обязательно самые модные и чтобы стоили не целое состояние. Я принесла пару таких туфель, а еще несколько диковинок: красные туфли, в которых ходят на танцы, лакированные и плетеные лодочки, вечерние туфли на высоких каблуках и римские шнурованные сандалии. Сначала учительница понимающе улыбнулась: «Кажется, у тебя еще не слишком много опыта, Шарлотта». Но я уговорила ее хотя бы примерить желтые летние ботиночки со вставками из черной крокодиловой кожи. Это был экстравагантный экземпляр из коллекции мягкой кожаной обуви ручной работы. Я изобразила восторг, подмигнула Хуго, и он тоже рассыпался в комплиментах: «Ну до чего же элегантная ножка, и как подчеркивает ее изящество эта уникальная обувь!» Пожилая дама была смущена. В конце концов она покинула магазин в желтых ботинках, а мы хохотали чуть ли не до обморока.
А на другой день она заявилась снова и, не здороваясь, потребовала моего отца. Она вернула ботинки и обо всем ему наябедничала. Папуля в глубине души тоже повеселился, он училок терпеть не мог. Но для проформы все-таки прилюдно отругал меня. Однако отцу пришлось задуматься, когда фройляйн Шнееганз стала настойчиво рекомендовать ему снова отправить меня в школу.
В одном из складских помещений до потолка громоздились стеллажи, среди которых мы, когда выдавалась свободная минутка, играли в салки и прятки. Как-то нас застала за этим занятием фройляйн Шнайдер: доносить отцу она не стала, но нам устроила приличный разнос. Да… Другие мы были, не такие, как нынешняя молодежь: нам гораздо раньше пришлось зарабатывать на жизнь, но зато мы дольше взрослели душой. Я смотрю на нынешних отпрысков благополучных семей, как долго они живут за счет родителей, но при этом совершенно самостоятельно путешествуют по всему миру, преспокойно живут с теми, кого любят, но живут в мире без будущего. И уж не знаю, кому из нас лучше.
Альберту, конечно, сейчас было бы лучше. Каждый раз, когда я о нем думаю, мне становится стыдно, я чувствую себя виноватой. Он любил, когда взрослые рассказывали о его рождении. А дело было так: в детской старшие братья и сестры (кроме меня и Фанни — нас отправили к бабушке) самозабвенно играли в «гибель „Титаника“». Знаменитый корабль изображала детская колыбелька, приготовленная для еще не родившегося Альберта. Взрослые за детьми не следили, мама мучилась рядом в спальне. Когда же наконец Альберт появился на свет, служанку послали за детьми. Она обнаружила опрокинутую кроватку, груды белых подушек, изображавших айсберги, и трех «утопающих», истошно вопящих о помощи. Ну и досталось же им: «Младший брат пробивается на свет божий, а они такое устраивают!» И тогда они все страшно разозлились на того, кто прервал их игру.
Альберт любил об этом слушать. И даже уверял нас, что ему грозит смерть от воды. А потом сделал так, чтобы это не сбылось.