Всю свою жизнь я имела то еще удовольствие жить по соседству с близнецами. Вот и теперь, на старости лет, мне приходится выносить рядом с собой двух молодцов-близнецов. Хульда не понимает, что мне за дело до их имен. Да, в общем, никакого, но здорово иногда так вот взять и всем показать, что память твоя еще работает. А еще хочется удивить симпатичных мальчишек. Вообще-то они меня замечают, только если я вдруг неожиданно произношу: «Привет, Конрадин!» или «Здравствуй, Штефан!» Но сегодня я прочла в газете, что оба молодца сдали все школьные выпускные экзамены, а Конрадина на самом деле всю жизнь звали Константином.

Рядом с домом моих родителей жили две пожилые женщины, которые походили друг на друга, скорее, не как две капли воды, а как одна кровяная колбаска на другую: маленькие, приземистые, коротконогие, они едва влезали в свои бледно-лиловые или розовые костюмы. Обе рано овдовели и с окружающими предпочитали не общаться. Близнецы были не особенно дружелюбны, но еще хуже был их противный пудель — абсолютный мизантроп. Мы боялись его до смерти.

Наш родитель в своей мастерской заодно и обувь чинил, исключительно для удобства постоянных клиентов. Близняшки же были бедны и не могли покупать нашу продукцию, зато регулярно приходили чинить свои ботинки. Отец, как добрый сосед, брал с них символическую плату и настолько упивался собственной невиданной щедростью, что даже противную обязанность относить отремонтированные ботинки заказчицам домой возложил на своих детей.

Когда заказ был готов, мы бросали жребий или тянули спички. Чаще всего не везло Альберту. Пудель тяпнул его в первый же раз, и Альберт счел это достаточным аргументом, чтобы больше туда не ходить. Но не тут-то было. Мы, остальные дети, заявили, что нас это чудовище вообще готово проглотить, а вот Альберта — обожает. И в конце концов так оно и случилось. Мало того, что эта псина стала есть у брата с руки, те две «колбаски» просто в мальчишке души не чаяли, а он, в свою очередь, обожал шоколад. Этим старые ведьмы его в свое логово и заманивали, как будто откармливали Гензеля из сказки. Он нам пел про горы каких-то липких сладостей, которыми в доме забиты все шкафы, полки, ящики и чуланы. Братец так колоритно расписал эту сказочную страну с молочными реками и кисельными берегами, что в следующий раз я добровольно отправилась к близняшкам вместо него.

Пудель, его звали Муфти, сиганул мне на грудь и облизал все лицо. Уж лучше бы он откусил мне кусок ноги. Я завизжала как резаная.

— А вы бы прислали вашего толстенького братика, — услышала я, — Муфти слушается каждого его слова.

Я убежала домой, сладкого мне больше не хотелось, аппетит пропал. А про Альберта с тех пор стали говорить, что он, как святой Франциск Ассизский, умеет укрощать диких зверей.

Я рассказываю о Муфти, сидя со студентами за чашкой кофе, а в это время дворняжка из их общежития настойчиво вылизывает мои ноги. Так, через эту тему, я перехожу к Альберту. Видимо, мой рассказ звучит волнующе, даже театрально, во всяком случае, все слушают и молчат.

— Да не был он голубым, ба, — утверждает Феликс, — налицо однозначный случай транссексуализма.

Я согласно киваю. По телевизору как-то разные мужчины и женщины рассказывали, что природа ошиблась, и вот теперь они вынуждены жить как бы не в своем теле. Им сегодня пытаются помочь. Но бедный мой брат Альберт знать не знал, что у него есть товарищи по несчастью.

— Брат мой покончил жизнь самоубийством, — сообщаю я, — потому что никто его не понимал, а он никому не мог открыться, даже мне, хоть я и была его доверенным лицом.

Феликс с друзьями некоторое время молчат. Потом спрашивают, каким образом Альберт свел счеты с жизнью.

— Застрелился. Здесь, в Дармштадте. Я нашла его на крыше родительского дома, — отвечаю я. — Он был в женской одежде. Будто хотел смертью открыть всей семье наконец свою тайну.

Сколько ему было лет, спрашивают.

— Двадцать один, а мне — двадцать два. Мы в то воскресенье, против обыкновения, пошли в церковь, кроме папы и Альберта, конечно. Собрались обедать, мне велели звать всех к столу, а Альберта нигде нет. Я подумала, он опять в театр играет, и пошла его искать на крышу. Видно, я была в шоке. Закричала, слетела вниз, чтобы сообщить семье. Отец годами не поднимался на чердак и взял с собой Хуго и Эрнста Людвига, а женщинам велел оставаться внизу. Мать стояла в кухне, — у кухарки был выходной, — звенела посудой и не понимала, что за шум такой поднялся в соседней комнате.

— А я этого и не знал ничего, — произнес Феликс. Я продолжала:

— Потом Альберт лежал на своей кровати, переодетый в мужскую одежду. Его, видимо, Хуго и Эрнст Людвиг переодели. Отец взял с меня слово, что я ни одной живой душе не расскажу о причудах брата. А я ему отвечала, давясь слезами, что это же была только игра в театр.

— А что ваша мать? — интересуется подружка Феликса Сузи.

— Она никогда так и не узнала всего. Ей сказали, что это был несчастный случай. Сын ее якобы чистил пистолет, неосторожное обращение с оружием, значит. Вообще-то, такое объяснение было шито белыми нитками: Альберт оружие терпеть не мог и в жизни бы не стал его чистить. А пистолет, между прочим, принадлежал старшему брату.

Они глядят на меня растерянно и заинтригованно.

— Смерть Альберта была в семье табу. Но я уже считаю, он имеет право на достойное место в семейной истории, нельзя, чтобы он канул в забвение. Из тех, кто знал Альберта, еще живы зять мой Хуго, я и Алиса. Хуго помогал перенести брата с крыши, переодевал его и укладывал тело в гроб. Он, разумеется, тоже поклялся отцу не разглашать тайну. Но, я думаю, Хуго наверняка знает что-нибудь такое, что все эти годы было неизвестно мне. А вдруг Альберт оставил предсмертное письмо, например. Да и отец — неужели он не слышал выстрела? Вот Хуго приедет, уж я-то его выспрошу как следует. Кто знает, долго ли нам еще осталось жить? Пусть хоть внуки мои знают правду о своем покойном двоюродном дедушке.

Через некоторое время я остаюсь одна в кухне, загроможденной мебелью, студенты мои красят гостиную, а я никак не могу успокоиться после рассказа о брате.

В кухне появляется барышня, видимо подружка Сузи по университету, и прислоняется к шаткому холодильнику.

— У нас в классе был один мальчик… — начинает она.

Я улыбаюсь ей, подбадривая.

— …так вот, он долго не мог понять, кто же он такой: мужчина, женщина, голубой или трансвестит. Может, то же самое и с вашим Альбертом происходило.

Я отрицательно мотаю головой. А она продолжает:

— Ему несколько операций сделали, или, скорее, ей, а потом уволили с работы. Вот так оно всегда. Над ними смеются, и это еще не самое худшее. Но все-таки сейчас существуют группы взаимной поддержки и консультации специальные.

У меня тут же пропадает желание говорить об Альберте, тем более что Феликса нет в комнате. Мне вдруг становится совестно, что я нарушила обещание, данное когда-то отцу. Я слушаю еще немного, как юная леди рассказывает о своей учебе. В мои годы архитектура считалась неженским делом. Конечно, в Веймаре, в «Баухаузе» учились женщины, но обычно они ткали, занимались гончарным ремеслом или переплетали книги.

Ну вот, опять я вся в воспоминаниях, с возрастом всегда зацикливаешься на себе. Внезапно я замолкаю, студентка все говорит и говорит, а я, увы, под ее аккомпанемент засыпаю.

Мне снится все тот же сон: мертвый Альберт лежит передо мной на грязной крыше, кровь запеклась на одежде. Мои вещи уже давно ему малы. С первого взгляда я узнаю на нем розовую фланелевую нижнюю юбку Фанни, ее же кофточку и чулки. Самая крупная и коренастая из нас, сестер, она не носила ни кружевных блузок, ни шелковых платьев, неуместных при ее образе жизни и работе в детском саду. Фанни была своего рода противоположностью Иды. Наша старшая сестра была просто помешана на изысканных модных тряпках. Как, должно быть, мучился Альберт из-за того, что ему впору была лишь грубая одежда Фанни. Мне было жаль, что он не умер хотя бы в моей кружевной блузке. Может, так я была бы ему ближе, что ли, в его последний час. При нем было только зеркало, оно треснуло.

Лишь годы спустя я узнала, почему Альберту пришлось покинуть интернат незадолго до выпускных экзаменов. Его поймали на воровстве. Он пытался стянуть не пару марок из кармана одноклассника: речь шла о ночной сорочке поварихи. Я знала, что Альберт, позаимствовав какие-нибудь девчоночьи или дамские шмотки, после своей «репетиции» всегда аккуратно вешал их обратно в гардероб. Видно, он и в интернате собирался сделать то же самое, да не вышло. Когда его застукали, тут же припомнили и другие его проступки, прежде никому не понятные. И поставили в известность нашего родителя.

Альберт мечтал стать режиссером, но не в театре, а в кино. Отец ему не препятствовал, потому что, видимо, смутно чувствовал, что из этого его сына обычного респектабельного бюргера не получится. Альберту не везло, его никуда не принимали. В конце концов его отправили в ювелирную лавку отца Хуго, чтобы выучить там на золотых дел мастера, потому что в обувном магазине его ни в коем случае видеть не желали. Со стороны Идиного свекра это был жест необычайного великодушия, однако дело закончилось полным фиаско. Братец наш оказался в ремесле совершенной бездарью и лентяем. А ведь все надеялись, что из него выйдет, как теперь говорят, дизайнер, он же в детстве так любил возиться с жемчугом. Альберта отец Хуго уволил, семьи поссорились. Самого же Хуго наш папенька обозвал никчемным бездельником. Одну дочку, мол, обрюхатил, другую — курить научил, в магазине проку от него ни на грош, а он, хозяин, его все равно терпит. Видимо, отец рассчитывал, что и родственники зятя будут столь же великодушны и к его сыну.

Потом Альберт рвался в модельеры, но никто не собирался пускать козла в огород. Обсуждались все возможные профессии, исключающие даже намек на фетишизм. Поскольку в те времена необычайно много безработных было именно среди получивших высшее образование, то не было никакого смысла и в том, чтобы Альберт сдавал выпускные экзамены в школе для поступления в какой-нибудь университет. А чтобы заработать хоть что-нибудь, брат подрабатывал кассиром в кинотеатре.

В 1927 году я закончила женскую школу, проскучала еще год в обувном магазине и в конце концов поступила на курсы стенографии и машинописи. Тогда мы и познакомились с Милочкой, которая как раз собиралась овладеть торговым ремеслом. Но подругами мы стали лишь год спустя, после того как Хайнер расторг с ней помолвку. Она научила меня танцевать чарльстон и притащила к парикмахеру, который сделал мне первую в моей жизни химическую завивку. Я даже старалась подражать походке Милочки. Хуго по-прежнему был моей слабостью, но я довольно быстро влюбилась в молодого учителя в новой школе. С глаз долой — из сердца вон.

Спустя два дня после смерти Альберта Гитлер стал рейхсканцлером. Но я тогда этого толком и не поняла, я была в трауре по брату.

Я много уже рассказала. На этот раз меня слушает электрик Макс. Он не спрашивает ни о транссексуалах, ни о «Третьем рейхе», ни о Хуго. Его интересует другое:

— А сколько уже существует пишущая машинка?

— Точно не скажу, но, думаю, уж точно больше века.

— А стенография?

— Да тоже порядочно. Но вот тот стенографический алфавит, который я изучала, — только с 1924 года.

— И что, тогда уже было обычным делом, что женщина получает образование?

— Ну нет, многие в ту пору рано выходили замуж, но были и профессии, которые считались весьма популярными у женщин, особенно те, что могли пригодиться в домашнем хозяйстве: медицинская сестра, уборщица, учительница.

А то, что я на секретаршу училась, к этому в семье спокойно отнеслись?

Да, собственно, ничего особенного в этом и не было. С начала века женщины освоили уже многие профессии, в том числе и связанные с наукой и искусством. Я завидовала одной подружке, которая занималась проектированием интерьера, и другой, которая училась в школе Айседоры Дункан искусству свободного танца, пластике и языку тела, босая, облаченная в греческий хитон.

— Вас можно часами слушать, — говорит Макс. — Только ведь вы мне не за это платите. Вы, я думаю, не будете против, если я куплю новые розетки, кабель и выключатели, зачем на полпути останавливаться?

Мое недоверие тут же снова пробуждается. Опять его в подвал тянет?

Он успокаивает меня. Сегодня уже будет готова гостиная, он просто проложил там новую проводку, под штукатуркой, как и положено.

— Это чтобы вы в проводах не путались и не спотыкались, — объясняет он.

Ну ладно, в гостиной и правда была всего лишь одна единственная розетка, и для телевизора, и для радио, и для двух ламп, и еще, при случае, для пылесоса, утюга и проигрывателя с пластинками.

— Да стоит ли так стараться? — спрашиваю. — Может, я через год уже на том свете буду…

Макс смеется. Видела бы я его бабушку: она намного моложе меня, а живет вот уже много лет в доме для престарелых, потому что совершенно беспомощна. А Феликс своей бабулей гордится. Господи, да о чем мы говорим, ей-богу?

Как мило с их стороны: перенесли мне на кухню телевизор, и я теперь смотрю вчерашний футбольный матч. Не то чтобы я сильно в этом разбиралась или этим интересовалась, но на кухне нет антенны, и там работает только одна программа. Кроме того, должна признаться, симпатичные по полю парнишки бегают. Футбольные трусы раньше были черные, а футболки — белые, или наоборот, а теперь они пестрые, разноцветные, с рисунками всякими, с интересными значками. А на спине кроме числа еще и имя написано. Надо бы парочку имен запомнить, молодежь потом удивить.

Хульда, кажется, хихикает. Больно уж я на молоденьких мальчишек западаю, считает она.

Старики часто заглядываются на молоденьких девчонок. Если тех не прельщают стариковские денежки, то одним глазением все и заканчивается. Если же старикан начнет ухлестывать за молоденькой, его называют или «старичок-бодрячок», или «грязный старикашка». А вот тайные вожделения старушек почему-то остаются табу. Между тем для меня лично нет ничего очаровательнее, чем смазливый паренек между семнадцатью и двадцатью семью. Но если я глажу молодого человека по волосам, у меня возникают исключительно чувства бабушки к внуку.

В полдень мои работяги обедают. Выгружают все мои горшки из духовки, накаляют ее и ставят туда керамическую форму с бараниной, баклажанами, луком, паприкой, все это сдабривается сверху томатным соусом — еда, конечно, на любителя, но им нравится. Я узнаю, что вторую студентку зовут Танья. Она приносит кетчуп для Макса, зеленый перец для Феликса, зелень, для каждого — его любимую приправу. Ой, и избалованные же они нынче пошли. Сидят и обсуждают, в каком китайском ресторане лучше пекинскую утку готовят, где стоит покупать уксус с бальзамом, а папайя, оказывается, вкуснее всего с лимонным соком. Пиво пьют, колу, вино. Я им рассказываю, что у нас в родительском доме, да и потом, вино только по воскресеньям пили.

— А по будням была одна свекла, — добавляет Феликс.

— Будьте любезны, еще кусочек баклажана, — прошу я.

Никто, кажется, особо не удивился, что я сразу узнала этот овощ с фиолетовой шкуркой. Моя невестка во время отпуска в Тоскане с трудом обучила меня названиям всех этих заморских плодов, опасаясь, что я назову брокколи брюссельской капустой и опозорю ее.

— Ой, какие ложечки, — завидует Феликс. Вообще-то я обещала их Коре.

— Да у Коры же денег, как грязи! — ворчит он.

А ведь он прав. Кроме того, негодница уже сто лет у меня не появлялась. Когда-то у меня было двенадцать таких ложечек, но за последние пару лет я их столько по рассеянности повыкидывала вместе с баночками из-под йогурта…

— Ладно, забирай шесть последних, — соглашаюсь я. — Хоть сразу все в рот не положишь, зато, кто знает, вдруг ума прибавится.

«Вот бы и нам такое», — думают студенты и уже смотрят на мое жилище другими глазами.

— А это модерн? — спрашивает Феликс.

— Ой, придется тебе еще поучиться, милый, — откликается Танья. — А еще рассказывал, что родился в Дармштадте.

Взгляд ее падает на драпировку, укутывающую Хульду.

— А, кстати, Фанни тогда заметила кровь на своей одежде? Как она отреагировала? Или все, что на Альберте было в момент его смерти, сожгли?

Фанни видела, как Альберта в ее одежде спустили вниз. Но она же, в отличие от меня, не знала ничего о его странностях, так что ничего и не поняла. В то время ее больше волновали вопросы веры. Самоубийство есть грех, и не иначе как сам нечистый тут руку приложил. Долгое время Фанни пребывала в растерянности, а потом вдруг сразила родителей, твердо и окончательно решив перейти в католичество.

Наш потрясенный отец ничего не смог с ней поделать.