Мои родители назвали своего старшего сына в честь обожаемого Его Высочества герцога Гессенского Эрнста Людвига. В день помолвки герцога мой папа, молодой участник дармштадтской мужской капеллы, вместе с другими пятьюстами хористами из двадцати восьми певческих ансамблей пел «Есть древо в Оденвальде». Об этом событии он рассказывал с гордостью. В том же году мои мать и отец поженились и с тех пор чувствовали, что каким-то особенным образом связаны с Его Высочеством.

Горько было отцу, когда сыновья его тридцать лет спустя стали поклоняться совсем другому господину, а князья остались не у дел. Папуля всегда утверждал: в тяжкую годину необходим «образованный герцог». Он знал наизусть слова гессенского княжеского гимна (на мотив, правда, «Боже, храни королеву»):

Славься, Боже! Мы, как встарь. Верим в Божье Провиденье! О Эрнст Людвиг, Государь, Как легко твое правленье! О твоей. Господь, любви Гессен молит на коленях! Эрнсту Людвигу яви Ты свое благословенье!

И так далее, одно благословение за другим. А вот брат наш Эрнст Людвиг, как ни прискорбно, пел уже другие гимны и при этом вскидывал руку вверх. Скоро вся семья раскололась: отец, Хуго и Фанни, во всем остальном совершенно разные, стали убежденными противниками национал-социалистов. Ида пошла на поводу у Эрнста Людвига, встала под реющие знамена и приняла эту новую религию. Хайнер недолгое время водился с социалистами, а потом, как оппортунист, тоже примкнул к нацистам. А вот мать, маленькая Алиса и я вообще ничем не интересовались.

Политические разногласия пошатнули также брак Иды и Хуго. К Хуго я испытывала тогда ностальгическую симпатию, но мое сердце принадлежало теперь другому женатому мужчине. А Хуго вдруг обнаружил, что его жену интересует не суть, а лишь внешнее. Она поверхностна и слишком любит развлекаться и красиво жить. Он был, как мне казалось, не вполне справедлив и не оценил истинные достоинства Иды: красоту и организаторский талант. Просто она была не способна думать своей головой, ее политические убеждения были того же рода, что и любовь к модным тряпкам. Хуго же с грустью вспоминал былые веселые времена и каждый раз за обедом пытался вернуться к прежним забавам. Как-то раз в приватной беседе тет-а-тет я призналась ему, что безнадежно влюбилась в своего учителя, и Хуго, кажется, был задет. Он пытался отговорить меня от нового безумия, но тщетно.

— Ты только не делай глупостей.

— Да кто бы говорил, — отвечала я.

Хуго влюбился в меня, как назло, именно в тот момент, когда у него уже не было никаких шансов на взаимность. Но, как бы то ни было, я благодарна ему за то, что никогда не обожествляла фюрера, как это случилось с Идой из-за ее ограниченности. Собственно, Хуго сам не был ни любителем политики, ни героем, ни мучеником, а только страстным книгочеем. Спустя несколько месяцев после смерти Альберта запылали костры для еретиков. Под гнусные песнопения в пламя швыряли книги Гейне, Тухольского, Ремарка, Фрейда и многих других. Отвращение Хуго ко всему происходящему было так заразительно, что я не могла с ним не согласиться.

Отец же был консервативен до глубины души и мечтал видеть лидером своей страны коронованную особу. А Фанни, как новоиспеченная католичка, переживала, что в «Третьем рейхе» так плохи дела для церкви. Впрочем, вскоре после гибели Альберта она покинула нас и уехала в Рейнланд работать гувернанткой в одной весьма богатой и благочестивой семье. Мои родители, упорно верившие в легенды о том, что незамужние и бездетные женщины стареют и увядают раньше времени, вздохнули с облегчением: по крайней мере, Фанни не ушла в монастырь. Может, там, в чужом краю, ей подвернется подходящий жених, ведь в двадцать четыре года следует именно об этом думать, а не нянчить чужих детей. Хайнер тоже уехал, он работал теперь во Франкфурте, в большой газете, на хорошем месте. Вокруг Эрнста Людвига увивалась одна крестьянская барышня, и он долго размышлял, стоит ли ему действовать. В нашем семействе так и не было наследников мужского пола. Вероятно, Эрнст Людвиг мечтал о своих белокурых ребятишках, плетущих венки из колосьев. И хотя не было между ними большой любви, а его все больше донимала аллергия на сено, отчего каждый новый сезон работать становилось все труднее, он все-таки женился на крестьянской дочке. На благо всей семьи, как выяснилось в голодные годы.

Так вот и получилось, что за большим обеденным столом в 1934 году нас стало вполовину меньше прежнего: родители, Алиса, я, частенько Хуго, и время от времени Ида с маленькой Хайдемари. К счастью, моя работа находилась недалеко от родительского дома, так что я забегала домой пообедать. Закончив курсы, я работала секретаршей руководителя одного из отделов «Дойче Банка».

— Моего обожаемого педагога я быстро забыла. Видимо, я произнесла эти последние слова слишком тихо: самый молоденький и быстрый из студентов — они зовут его Шустриком — поднимает грифельную доску, на которой я записываю, что надо купить, и спрашивает:

— Да, кстати, о школе. Это вот что за штучка?

— Заячья лапка, — отвечаю я обрадованно, — чтобы стирать написанное.

Шустрик заинтригован. А что, раньше все дети ходили в школу с ранцами, досками и заячьими лапками? Нет, в школу брали с собой тряпочку. Но один кузен моего отца во Франкфурте-Заксенхаузене держал заведение, где продавал яблочный сидр. Раз в году, весной, он приглашал всю нашу семью к себе. Детям тоже наливали яблочного винца, бражки, как ее называли, из большой сине-дымчатой бутыли, а на закуску давали домашний сыр или хлеб со смальцем. А над стойкой бара висели доски для картежников, и к каждой прилагалась заячья лапка. По воскресеньям в заведении подавали жареную зайчатину, так что время от времени детишкам перепадали лапки. Ничего не было милее этого мягкого шелковистого меха, который ласкал кожу, как пуховка из маминой пудреницы, а с другой стороны была шершавая заячья подошва. Девчонки тогда часто меняли лапки на что-нибудь еще.

Я достаю фотографию: мой первый школьный день. Стены до половины обшиты деревом, на одной — плакат с алфавитом, на другой — географическая карта, большая счетная доска и птичьи чучела. А вот корзинки с крышками для рукоделия, большой колокол и дети, в руках — заточенные грифели, все ждут диктанта.

Эта лапка — моя последняя. Пережила войну, побывала в руках трех моих отпрысков и теперь превратилась в маленькую мумию.

Мумия. Бр-р-р, мороз по коже, когда я думаю об одной человеческой мумии. Хорошо бы помереть прежде, чем ее извлекут на свет из каменного плена. Ну вот, опять молодежь чудит: обе архитекторши, просто так, для прикола, решили набросать план моего жилища.

— А вы этот дом готовым купили или его специально для вас строили? — спрашивает Сузи.

— Такие частные дома уже продавались готовыми, — отвечаю я. — Их строили для молодых семей, дешево, на городские субсидии. Муж мой, как молодой педагог, получил ссуду, потом небольшое наследство от своего деда, и вкупе с моим приданым нам хватило на целый дом, позже мы его даже слегка увеличили.

Шустрик с радостью стянул бы у меня заячью лапку, но хватит уже: платье с Хульды, ложки серебряные, да я вообще потратила на них кучу денег.

«Вот, вот, правильно, — замечает Хульда. — И вообще, чего это ты им все рассказываешь? Давай-ка лучше мне исповедуйся. Так ты вышла замуж за учителя? За того самого? А ты его разве не забыла?»

Ничего от Хульды не ускользает! Конечно, это был вовсе не тот учитель из школы машинописи, а совсем другой. В 1937 году мне минуло уже двадцать шесть лет, по тогдашним понятиям — засиделась в девках. Фанни тоже еще никого не встретила, и мамуля забеспокоилась. С отцом к тому времени уже случился первый инсульт, и Ида снова помогала в магазине, работала полдня. Хайдемари как-никак — уже сровнялось десять, других детей еще не было.

С Бернхардом я познакомилась на школьном выпускном вечере Алисы. Нашей младшенькой единственной в семье удалось добиться своего — закончить школу и сдать выпускные экзамены. Ей повезло, что у отца из-за болезни не было ни сил, ни желания с ней спорить.

— Да делайте вы что хотите. — Таков был его ответ на все с тех пор, как не стало Альберта.

Бернхард Шваб был всего несколькими годами старше меня и преподавал латынь и немецкий. Мы поженились через три месяца после первой встречи, потому только, что ничего другого просто не пришло нам в голову. По случаю праздника папуля хватил лишнего, как говорится, повеселился от души, и в итоге через несколько дней после моей свадьбы с ним случился второй апоплексический удар и он скончался.

«А что же Хуго?» — это Хульда интересуется.

— Да, он тоже кутнул на моей свадьбе, — отвечаю я задумчиво.

Это из-за Хуго, больше всего из-за него, я так поздно решилась-таки выйти замуж. Муж мой ему и в подметки не годился, в нем не было ни шарма, ни оригинальности. Бернхард был славный парень, конечно, но зануда и всезнайка. Только тем и занимался, что со мной спорил. Лишь в самом начале, в пору влюбленности и ухаживания у него бывали приступы удивительной молчаливости.

Хульда сгорает от любопытства: «Так у тебя что же, и друга даже никакого сердечного не было, только эти две подростковые влюбленности в двух женатых мужчин?»

— Да нет же, Хульда, были еще эти, из банка, вертихвосты, как их папочка называл, да иногда я гуляла с братьями моих подруг. Еще целовалась самозабвенно с одним молодым журналистом, меня с ним Хайнер познакомил. А вообще-то я до замужества была еще довольно неопытна.

«А брак удался?» — Опять эта Хульда!

_Господи, Хульда, ну и вопросик! Да что ты вообще в этом понимаешь? Девять лет спустя я овдовела, да и в течение этого недолгого брака только первые два года постоянно была при Бернхарде. В начале войны родилась Вероника, вскоре после этого Бернхарда призвали в армию, в 1940-м я родила второго ребенка, сына Ульриха. У меня заботы были совсем о другом, а не об этой, как сегодня говорят, самореализации.

— Какие заботы, бабуля? — встревает Феликс.

— Ну, например, вы не успеете закончить к приезду Хуго, — отзываюсь я, ничуть не смущаясь.

Вечно меня пугают молодые люди, которые внезапно возникают сзади, не постучавшись в дверь. Надо бы поостеречься, а то эти разговоры с самой собой стали для меня привычкой. Всегда что-нибудь наболевшее наружу просится, да только никого это не касается.

— Через полгода превратим твою хибарку в виллу-люкс, — шутит внук. — У Хуго глаза на лоб вылезут. Парень обязательно на это клюнет! — Он обнимает меня. — Ба, да мы послезавтра все закончим. И мы оставим тебя наслаждаться встречей со своей юностью… Кстати, а кто твой Хуго по профессии?

Хуго, как я уже говорила, мечтал стать лесничим, но, женившись на дочке обувных дел мастера, стал младшим шефом в обувном магазине. После смерти отца в 1937 году наша мать собрала семейный совет. Старшие братья, естественно, приехали на похороны, но заторопились по своим делам. Как бы ни пошло дальше семейное дело, их все устроило бы. Женушка Эрнста Людвига родила как раз к тому времени младенца с внешностью нордического героя, а Хайнер с головой ушел в работу, готовил фотоматериалы о гитлерюгенде. Да и Фанни, служившая экономкой у престарелого католического пастора в Райнсдорфе, не могла на этот раз взять отпуск.

Так что за семейным столом сидели только мама, Хуго, Ида, Бернхард и я. И матушка решила сама постичь тайны предпринимательства. Я уж испугалась, что придет и мой черед, но тут Хуго вдруг, не подумав, предложил переделать обувной магазин в книжный. Тогда бы там с удовольствием работал он сам, я и Алиса. Он давил на то, что ему осточертели чужие потные ноги: лучше «литература, а не этот мир цвета плесени».

Мама была в шоке, но все же не она, а Ида решительно запротестовала против идеи Хуго. Да ведь речь идет о старинном семейном предприятии, о постоянной клиентуре, да как же можно настаивать, чтобы семья добровольно отказалась от такого солидного прибыльного дела! Мы сидели молча и переваривали все сказанное. Наконец Алиса решилась поддержать зятя:

— Мне уже давно кажется, что Хуго занимается не своим делом, не годится он папе в преемники. Хуго любит книги, так с какой стати он должен приносить себя в жертву золотому тельцу?

Хуго, конечно, позабавил ее патетический тон, однако мысль ему понравилась.

В конце концов между супругами возник глубокий конфликт. Год спустя Ида стала руководить магазином, мама сидела в кассе, а Хуго в это время бог знает где изучал книготорговое дело. Денег он не зарабатывал, и хорошо еще, что не платил за обучение. Алиса вкалывала, не совсем по собственному желанию, а по трудовой повинности, в больнице, а в свободное время помогала в магазине, я же занималась деловой документацией. Так и превратился папочкин магазин в предприятие исключительно женское. Покупатели сначала отнеслись к этому с подозрением. А наша мама даже как будто помолодела, в ней вдруг проснулись честолюбие и деловая хватка — кто бы мог подумать, что она на такое способна?

Хуго мучила совесть, поэтому он уступил настояниям Иды, и они снова переехали в родительский дом, который стал великоват для мамы и Алисы. Хуго то и дело влюблялся в своих сотрудниц, а Ида все замечала. Чуть было не дошло до развода. Мама поручила мне и Бернхарду быть посредниками в конфликте.

Бернхард и Хуго часами беседовали о литературе. Сперва я гордилась, что муж мой своего рода эксперт в этой области, что он помогает школьникам постигать Гёте и Шиллера. Но скоро мне осточертела эта его фраза: «Ну так и что же поэт хочет нам этим сказать?»

С Хуго было иначе. Он просто жил среди литературных героев, рассказывал о них наивно, но так одержимо, что книгу хотелось просто проглотить на месте. Кроме того, он умел так вдохновенно изобразить звонаря из собора Парижский Богоматери или капитана Ахава, что рыдать хотелось.

У Бернхарда образы выходили бескровными, мертвыми, а в рассказах Хуго жизненная сила била ключом. И все равно этим двоим было интересно спорить друг с другом, даже удивительно! При этом Бернхард заступался за Герхарта Гауптмана, а Хуго — за Чехова.

— Книготорговец, значит? — спрашивает Феликс.

— Именно. Хуго стал первоклассным продавцом книг. Если б однажды ночью обувной магазин не разбомбили до основания, после войны он, наверное, открыл бы лучший книжный магазин в Дармштадте.

— Бабуля, картины в гостиной так же развесить, как было?

— Нет, ни в коем случае. Пусть все будет по-новому. Он смотрит на меня растерянно:

— Может, хоть семейные фотографии оставим? — предлагает он.

— Нет, к черту весь это хлам. Нечего на полпути останавливаться. Хочу пустые белые стены! Может, если только что-нибудь совсем новенькое?

— Плакат с демонстрантами? — недоверчиво уточняет Феликс. — Ты считаешь, это пожилому господину понравится?

— Да нет, картину какую-нибудь. Например, Пикассо.

— Бабуля, да он и не новый совсем, давно классиком стал, — смеется Феликс.

Я копаюсь в платяном шкафу. Ага, вот он где, большой свернутый трубочкой плакат, что Хуго подарил мне в 1956 году. Маленькая семья цирковых артистов: отец, мать, малыш и обезьяна. Видно, что Арлекин и танцовщица просто без ума от своего дитяти. А нам с Хуго всегда было ужасно жалко человекообразное существо, которое явно ревнует и завидует чужому счастью, остро страдая от одиночества.

— Ты что, сравниваешь Альберта с этой обезьяной? — спрашивает Феликс, удивляя меня своей проницательностью.

— Господь с тобой, милый. Альберт был самым человечным из всей моей семьи, не считая разве что Алисы. А вот что касается чувств, так у некоторых животных, собак например, они будут посильнее, чем у людей.

Есть у моего внука привычка резко, без перехода менять тему разговора. Он требует ключи от верхних комнат.

— Ну нет, — протестую я. — Там наверху творится черт те что, грязно, беспорядок. Мне неловко.

Да ладно, чего я из себя чистоплюйку-то строю, уговаривает Феликс, или, может, у меня там труп спрятан?

Там-то как раз никакого трупа нет, думаю я и достаю ключ из утятницы. Вся ватага, сияя от радости, несется наверх по крутой лестнице. Я уже несколько лет не поднималась туда. Последний раз там был Ульрих, он спустил вниз ящик с инструментами, чтобы починить мне газовое отопление. (Бог мой, как все тряслось, дом ходил ходуном!)

Я уж знаю: и получаса не пройдет, как они выстроятся передо мной, нагруженные всяким барахлом.