«Да ладно, не жадничай, ну хочется ребятишкам, — уговаривает Хульда. — Скажи мне лучше, ты хоть в медовый месяц счастлива-то была? О муже своем до сих пор и слова-то доброго не сказала».

Я несправедлива, Бернхард такого не заслужил. Конечно, я была в восторге от замужества, потому что избавилась от гнетущего страха умереть старой девой, что грозило увядающей уже Фанни. Мне безумно нравилось произносить «мой муж», я наслаждалась тем, что сплю с мужчиной в одной постели. А когда я наконец забеременела, доказав всем, что ничем не уступаю остальным женщинам, счастье мое было почти совершенным.

«Почти», потому что могло бы быть и лучше. Бернхард поучал меня как школьницу. Он меня любил, разумеется, но какой же это был зануда! Он хмурил брови и тряс головой каждый раз, когда мне хотелось без особого повода над ним посмеяться. Каждое утро, чтобы «сделать мокрую укладку», он погружал свою многомудрую главу в раковину, наполненную водой, разделял свои тонкие русые волосы ровным пробором и укладывал их на две стороны отдельными прядками. А я смотрела на него и хихикала, пока он наконец не стал закрывать за собой дверь в ванную.

Студенты скатываются вниз неожиданно быстро, значит, они действительно обшарили только три маленькие комнатки и не перевернули там все вверх дном. Феликс один заходит в мою сверкающую новенькую гостиную. Он тащит большую коробку из-под конфет. Добрался все-таки.

— Ба, можно мне немного порыться в твоих сокровищах? — спрашивает он совершенно бесцеремонно.

«Дай мне упокоиться с миром, а тогда все — твое», — чуть было не вырвалось у меня. Но я молчу, беру у него коробку с тиснеными розами и выцветшей этикеткой «Лучший шоколад от „Штольверк“» и снимаю с нее резиночки, державшие крышку. Я уж и не помню сама, что хранила в ней все эти десятилетия.

— Ракушки, — удивляется Феликс.

Испанский веер, меню из дорогого ресторана, жемчужины от порванной нитки бус в конверте, фотокарточки малышей, детей моих подруг (чьи они и кто из них кто — теперь уже не узнать), индийские украшения моей старшей дочери. Мы с Феликсом дружно загораемся жгучим любопытством. Он чувствует, от этих вещичек веет чем-то неизвестным. Вот он открывает маленькую белую коробочку для украшений, и у меня на лбу выступает пот.

— Железный крест первой степени! — ахает внук. — Чей это?

— Моего мужа, — отвечаю я и быстро кладу награду обратно на ватную подушку в коробочку.

— На войне ведь многие погибли, — утешает меня Феликс, заметив, что я погрустнела.

— После Альберта мужчины в нашей семье стали умирать один за другим, — откликаюсь я. — Через четыре года умер отец. В начале войны, в тридцать девятом, не стало брата Хайнера. Он отправился с нашими войсками в Польшу военным корреспондентом и не вернулся. Старшего нашего брата признали сначала к военной службе непригодным и оставили хозяйничать в его деревенских владениях. Потом и его призвали, а жене его выделили работников из пленных поляков. Эрнст Людвиг погиб под Севастополем в сорок втором.

Феликс кивает на коробочку с наградой:

— А твой муж?

— Летом сорок третьего на Днепре. Я получила похоронку, там что-то говорилось о том, как он героически сражался. А потом прислали и орден, наградили посмертно.

— Значит, Хуго оказался самым живучим? — шутит внук, пытаясь отвлечь меня от печальных мыслей.

— Да, Хуго не призвали. У него двух пальцев на левой руке не было. А в сорок четвертом он попал к французам в лагерь для военнопленных. Да уж, по сравнению с другими, ему фантастически повезло.

— Да и тебе, похоже, тоже немало, мировая ты моя бабуля.

Он уходит на кухню, чтобы наконец закончить и ее. А меня бросает в жар, мне кажется, что я снова слишком много выболтала.

После обеда я прошу девчонок отвезти меня в город.

— Если Макс одолжит машину, конечно отвезем, — соглашается Сузи, — а может, мы лучше сами съездим, купим все, что нужно, зачем вам беспокоиться.

Мне нужно в парикмахерскую, но сначала я хочу купить себе новое платье. Не могли бы барышни мне помочь выбрать что-нибудь приличное? Мой разлюбезный Феликс, он, конечно, милый, но в этом от него никакого проку.

Элегантная Ида избаловала Хуго, да он и сам всегда обращал внимание на красиво одетых женщин. Тут в разговор вступает Танья:

— А мне так нравится ваш спортивный костюмчик, он вам так идет, я бы на вашем месте ничего другого и не…

— Вы же раньше часто в Америку ездили, Феликс рассказывал, — перебивает ее Сузи, — и наверняка видели: там пожилые люди плюют на условности.

Не мешайте все в одну кучу, протестую я, там столько же благообразных старичков и старушек, сколько и здесь, но спортивный костюм ни при чем тут вовсе.

— У меня для торжественного случая ничего нет, — признаюсь я им как дама дамам. — Да я и в моде-то нынешней не разбираюсь. Вы бы помогли мне, я ведь не пойму даже, что мне идет, а что нет.

— Тань, у тебя это лучше получится, — говорит Сузи, — я только джинсы ношу.

И мы с Таньей наконец выезжаем в город. Только сели в машину, она за сигарету и спрашивает: вышла бы я на ее месте замуж за мужчину старше на двадцать семь лет?

— Не надо, — советую я, — с какой стати?

— Ну, по любви, — уточняет она, несколько смутившись.

— А почему вы, собственно, именно меня решили спросить? Если уж вы решили идти за него замуж, на что вам мои советы?

— Я подумала, вы, наверное, без предрассудков… — Она краснеет.

— Да кто он такой вообще? Он хоть богат? — сержусь я.

— Он разведен, — захлебываясь от эмоций, рассказывает Танья, — зарабатывает хорошо, но у него трое детей и бывшая жена — так что алименты будь здоров какие.

Я этого типа знать не знаю, и почему именно я должна понять, чего ему от нее надо, может, просто тряхнуть стариной захотелось, кровь освежить, мне так кажется.

— Да я сама в жизни бог знает сколько раз ошибалась, — говорю я, — только что вам толку от чужого опыта. Кроме того, принцев сказочных на свете все равно не бывает, люди все в глубине души коварны.

Танья замолкает, и мы едем мерить платья. Что за мучение — я постоянно раздеваюсь и одеваюсь в тесной кабинке, а Танья все тащит новую одежду и уносит ту, что не подошла. Не буду просить ее помочь мне влезть в рукав, это уж слишком, сама справлюсь, так и барахтаюсь, как муха в паутине. Сквозь щелочку в занавесе вижу: Танья и продавщица заговорщицки перемигиваются. Размер у меня стал какой-то бестолковый: в груди платья широки, в талии — жмут, то коротки, то слишком длинны, черт знает что.

Между тем в магазине появляется американка с ребенком и просит Танью подержать малыша, пока она будет что-то примерять. Моя спутница с удивлением берет на руки чернокожего младенца, а его мамаша исчезает в одной из кабинок и, к нашему недоумению, долго не появляется. В конце концов Танья заглядывает под каждый занавес в надежде найти пару темных ног.

— Ладно, забираем этого шоколадного с собой, — шутит она.

Я представила себе, что будет с Хуго, когда я предстану перед ним с черным младенцем на руках. Хм… Но тут наконец возвращается мамаша малыша и вежливо просит ее извинить.

Наконец-то Танья приносит из отдела подростковой одежды платьице, которое мне подходит. Маленькие светло-голубые цветочки, рукавчики фонариками и высокий белый воротничок — они и девчонке лет четырнадцати, и старушке восьмидесятилетней вроде меня пойдут. Ну, слава Богу, теперь можно и к парикмахеру. Танья тоже делает стрижку — я благодарю ее за терпение.

Ах, Хуго, было же время, когда я часами могла прихорашиваться, наводить красоту, замирая от удовольствия, а теперь это стало так тяжело, так утомительно, все равно как тащиться по пустыне. Где теперь твои восхищенные глаза, устремленные на меня?

В машине я снова завожу разговор с Таньей о ее престарелом любовнике.

— Вот внучка моя Кора вышла за богача, он ей в отцы годился. Она вашего возраста, а уже вдова.

Танья не отвечает, поворачивает зеркало заднего вида и любуется своей новой прической. Волосы у нее были длинные, а теперь совсем короткая стрижка. Она то и дело хватается за новую сигарету, причем в самый неподходящий момент, когда надо обеими руками держать руль и смотреть вперед. Я купила нам обеим одни и те же духи, те, что Хуго всегда любил, «Я вернусь» называются.

— Сказочный аромат, — говаривал он.

Когда много лет спустя Милочка крутила с ним роман, он, по ее собственному признанию, дарил ей духи с ароматом ландыша. Горько мне было тогда, но не имела я права обижаться на Хуго.

Приходим домой, и Феликс хулиганит, сажает мне на нос солнечные очки и смеется:

— Грета Гарбо, да и только!

Шустрик забывает обо мне и увивается вокруг Таньи, в восторге от ее прически. А я-то думала, мужчинам больше нравятся длинные густые гривы. Ладно, успеха ему, пусть он ее обхаживает. Потом слышу: он выспрашивает Феликса о двоюродной сестре, о Коре.

— Стерва и снобка, — докладывает внук, — но такой домик в Тоскане — закачаешься.

Завтра они, вероятно, уже закончат ремонт. Мне от этого даже немного грустно, но все-таки хорошо, что скоро все будет готово. Гостиная, спальня и ванная оштукатурены, покрашены и чисто вымыты. Кухня сияет, а сегодня они работают в прихожей и кладовке. Феликс упрятал наверх всю рухлядь, и мне совершенно безразлично, что там творится — после меня хоть потоп.

— Ба, а тебе тут почта, между прочим, — слышу я. Кто бы это мог быть, уж не Кора ли, которую я только недавно помянула недобрым словом?

Открытка от Хуго. На ней, без приветствия и подписи, неразборчиво нацарапано: «Я в пути. Чтоб все, что долго зрело, тихо тебе принести».

Рифмованные отрывки стихов. Как Хуго чудно цитировал «Песенку Куттеля» или «Молитву замерзшей Негритянки»!.. Помнится, нам с ним все не давала покоя одна фраза: «Кошка — котится, а коза — козится…»

Помню, я составила рифму так:

Не пылит дорога под твоей ногой, Вышел на дорогу Хуго-козодой.

А Хуго больше нравилось:

Горные вершины спят во тьме ночной, Лотта замеряет у козы удой…

Это была наша любимая игра — складывать стихи из кусочков фраз. У нас был необъятный запас таких строчек.

А помнит ли Хуго, как дальше звучит стихотворение, что он процитировал на открытке?

Время съедает Все живое. Собака лает И не знает. Что такое читать и писать. И время для нас не пойдет уже вспять.

Я лежу в постели без сна. Железный крест в коробочке — снова старое вспомнилось. В 43-м я внезапно осталась вдовой с маленькими детьми на руках: Веронике было четыре, Ульриху — едва сровнялось три года. Дом моих родителей разбомбили. Мама, Ида и Хайдемари жили в крестьянской усадьбе, принадлежавшей жене моего старшего брата, вместе с другими людьми, лишившимися крова. Эрнст Людвиг погиб, и моя невестка, его вдова, которую я считала неуклюжей деревенской бабой с замашками национал-социалистки, оказалась настоящей мамашей Кураж. Молодые сильные мужчины умирали в огромных количествах, так что ей пришлось взглянуть на жизнь по-иному, и она вдруг стала проявлять чудеса милосердия. Даже ко мне посылала своего горбатого кузена с тележкой картошки, капусты, с корзиной яиц и время от времени еще и с салом. Но мы с детьми все-таки бедствовали.

В конце войны мои дети заболели тифом. Помощи из деревни не хватало, мы отощали и мерзли даже летом. Я отмеривала пешком километры, чтобы обменять белье с ручной вышивкой, мое приданое, на молоко для детей. С нами тогда жила еще и Милочка с родителями, их дом тоже разбомбили.

В один прекрасный день вернулся Хуго. Его выпустили из лагеря для пленных, он искал свою семью. Мы обнялись и расплакались, мы лили слезы, глядя друг на друга, измученные и разбитые, а еще мы оплакивали нашу упущенную любовь. Но он не стал долго у меня задерживаться.

Однако три недели спустя Хуго, уже слегка пришедший в себя, снова появился у меня — с рюкзаком яблок и миской творога. Хайдемари, сообщил он, здорова, а вот Ида, напротив, его беспокоит. У нее постоянно воспалены глаза, она совсем разбита. Тем не менее она уговаривает его возродить наше семейное обувное дело. Дело в том, что под развалинами рыночной площади Дармштадта сохранился подвал нашего склада, а в нем — немереный по нынешним временам запас обуви. А в бомбоубежище хранятся ящики с фамильным серебром и другие ценности, так вот — их нужно достать и спрятать пока у меня.

Хуго стал разъезжать по окрестностям на велосипеде и обменивать ботинки на продукты, уголь, мыло или лампочки. Каждый вечер он неизменно оказывался у меня, в прорезиненном плаще, с засаленным рюкзаком за плечами. Обмен шел бойко, и за пару зимних ботинок Хуго раздобыл даже ржавую двухколесную тележку, что прикрепляют к велосипеду. Выходные он проводил с семьей в деревне, великодушно оставляя мне половину своей добычи. Дети мои потихоньку выздоравливали, но были еще слабенькие, бледненькие и все время спали.

Как-то случилось так, что Хуго прожил у меня некоторое время. Обувной склад был рядом, от меня ему было удобнее туда ездить, чем из отдаленной усадьбы Эрнста Людвига, где, слава Богу, нашли приют Ида и их дочка. Сестра была благодарна мне за то, что я заботилась о ее муже, кормила и обстирывала его, и не была против того, чтобы Хуго снабжал самым необходимым и меня с детьми. Ведь обувь была своего рода наследством, полученным нами от отца. Алиса работала медсестрой в госпитале и временами получала пособие. Она высылала лекарства моим детям и Иде.

Естественно, однажды ночью случилось так, что мы с Хуго, как супруги, оказались в одной постели. Мы не договаривались, не принимали неожиданного решения, не были снова влюблены друг в друга до безумия, но вдруг, к счастью своему, ясно ощутили, что принадлежим друг другу. Как мне казалось, любовь наша была уже без надрыва.

— Когда Ида поправится, а я устрою более-менее свою жизнь, я с ней разведусь, — говорил Хуго.

Мы были очень счастливы. А я гнала от себя мысли о своей больной сестре.

В то время Хуго, конечно, и думать не мог о собственном книжном магазине, но он надеялся стать хотя бы продавцом книг. Казалось, мы навсегда принадлежали друг другу, дети мои его обожали. Его собственной дочери Хайдемари уже минуло семнадцать, и, к сожалению, она не унаследовала ни материнской красоты, ни отцовского шарма. Хуго мучила совесть: он хотел бы, чтобы дочь его, которой он дал такое вычурное имя, росла не на скотном дворе бог знает где, а в каком-нибудь более достойном месте. Но и в Дармштадте люди просто пытались выжить, не до искусства им было, не до литературы. И все-таки Хуго изредка менял пару обуви на какую-нибудь книжку — его, конечно, принимали за сумасшедшего.

Год спустя запас ботинок был исчерпан, но в ту ужасную, ледяную зиму сорок шестого мы все же жили лучше других. Хуго не зарывался, когда общался со спекулянтами на черном рынке, со всякими нелегальными снабженцами, и получал время от времени кое-какую работенку. Мой зять и возлюбленный работал даже на стройке: возводил школу, мешал бетон и нарастил себе приличные бицепсы. Четыре раза в неделю он служил ночным портье в гостинице, где расположились американцы, и пытался читать газеты из Нью-Йорка. Это была завидная должность, Хуго урвал ее благодаря своим связям, удостоверению беспартийного и сносному английскому. От союзников он приносил моим детям жвачку и шоколад, а нам с ним — сигареты. Я не курила с тех пор, как вышла замуж, потому что мой Бернхард был ярым противником никотина. Так мы и сидели рядышком, смолили потихоньку и болтали, как в прежние времена.

Хуго стал все чаще оставаться у меня на выходные. Ида знала, что муж ее измучен работой и ему надо отдохнуть. Кроме того, она полагала, что он и по воскресеньям иногда служит портье. А я все ждала, что она наконец заподозрит неладное.

Но случилось все по-другому.