Вообще-то я ожидала, что после войны мама переедет ко мне. По сравнению с другими солдатскими вдовами у меня были огромные апартаменты, сама удивляюсь, как это у меня их не отобрали. Но она была слишком привязана к Иде, поэтому осталась жить с ней. Кроме того, после гибели любимого старшего сыночка Эрнста Людвига матушка самозабвенно, безумно полюбила его двух детей. В крестьянском хозяйстве у нее были свои обязанности: она воспитывала внуков, следила за огородом, кормила кур, шила, вязала и штопала. Она, вероятно, была намного трудолюбивей меня. Дочка Хуго Хайдемари стала учиться на портниху. А вдова Эрнста Людвига Моника, моя ровесница, тянула на себе всю самую тяжелую работу в поле и на скотном дворе. Впрочем, она занималась этим с детства.

Хуго сдержал свое обещание: в ближайшие выходные уехал в деревню. День рождения мамы решили отпраздновать две недели спустя. Вернулся он озабоченным, серьезным. Ида совсем обессилела, и Алисины витамины ей уже не помогали. Деревенский врач не обнаружил у нее никакого конкретного хронического заболевания, но рекомендовал показать больную терапевту, что до сих пор было невозможно, поскольку Ида почти не могла двигаться. К стыду своему, я тут же подумала, что у нее рак, и хотя мне было бесконечно жаль сестру, я уже слышала звон похоронных колоколов, а сразу следом за ними — свадебных. Я так и не поняла, почему визит к врачу постоянно откладывали, пока наконец Алиса не отвезла сестру к главврачу своего госпиталя. Но случилось это лишь после того, как все мы собрались на день рождения мамы в Малой Фельде.

Матушка хорошо выглядела, она не отощала, а постройнела. Раньше она называла себя городской мышью, а теперь вот сделалась полевкой. На ней было старенькое черное платье, которое она с помощью Хайдемари освежила кружевами, отпоротыми от протертой маленькой подушки. Хуго уже давно привез ей из бомбоубежища все фамильные украшения, и теперь они сверкали на ее пальцах, запястьях и шее.

Возле мамы постоянно вертелся младший отпрыск Моники Шорш, ровесник моего сына, но выше его на голову и гораздо шире в плечах. Слава Богу, Хуго остался в Дармштадте с детьми. Мне пришлось солгать, что у них грипп. Если бы моя мама увидела бледненького тихого Ульриха рядом с этим упитанным здоровяком, сравнение было бы не в пользу моего сына. Шорш был похож больше на свою мать, но гордая бабушка считала и его, и старшего братца Ханси копиями погибшего отца.

У мамы и у Фанни все было более-менее в порядке. Во всяком случае, наша сестра-католичка за эти тяжкие времена не похудела ни на грамм, скорее, наоборот — слегка даже поправилась. Старый пастор, у которого она долгое время служила экономкой, недавно умер, а новый был еще совсем молоденький, войну он пережил за границей, в каком-то монастыре. Паства его обожала, что подтверждали щедрые дары прихожан. Фанни была от него в восторге, чуть ли не влюблена, но, ясное дело, на взаимность ей рассчитывать не приходилось.

Иду я давно не видела, и вид ее меня потряс. Даже не потому, что она была тяжело больна и лежала в постели: она как будто страшно устала и вежливо давала понять, что ей уже все совершенно безразлично. Ни стона, ни одной жалобы, она не казалась ни разбитой, ни до времени постаревшей, но впечатление было такое, что Ида угасает. Угрызения совести, конечно, тут же снова кольнули меня, ведь я тоже была в этом виновата.

Алиса стала к тому времени старшей сестрой в отделении и с радостью поведала нам о своих планах. Она выходит замуж за одного врача, но в следующем году, когда он оправится после легкой контузии. А после свадьбы сама пойдет учиться на врача.

— Девочка моя, тебе же скоро двадцать восемь, — заметила мама, — разве не поздно уже учиться?

Алиса засмеялась.

— Что ж, — предупредила мама, — вот пойдут дети, не до того тебе станет, и выкинешь эту дурацкую затею из головы.

— Мам, ну не обязательно же заводить семерых детей, правда? — отвечала Алиса.

Я, Ида и Фанни тревожно взглянули на мать. Каково ей было слышать такое? Разве не наглость? Да понимала ли мама вообще, откуда дети берутся? Нам, как, впрочем, и любому поколению, родители наши почему-то представлялись бесполыми существами (хотя сами-то мы как-то на свет появились).

— А куда ж ты денешься? — холодно проговорила мама. — Не топить же их, как котят.

Благочестивую Фанни всю передернуло. Она единственная из нас (Хайдемари в тот момент вышла) пребывала до сих пор в целомудренном неведении относительно деторождения, но все-таки замолвила словечко за контроль над рождаемостью:

— Нельзя, конечно, вмешиваться в Промысел Божий, но Господь указал людям, как зачинать только желанных детей.

Мы с Идой переглянулись: ну сестренка дает, даром что католичка! Но мама только сухо заметила:

— Если ты намекаешь на противозачаточные таблетки от «Кнаус-Огино», то именно благодаря им ты и появилась на свет.

Я всецело доверяла Алисе. Мы пошли погулять, и я призналась ей, что люблю Хуго, но, разумеется, ни словом не обмолвилась о Бернхарде. Она выслушала меня и не осудила. Но я задала вопрос, который мучил меня: а что будет дальше с Идой? Алиса пообещала лично договориться с врачом, чтобы он сестру посмотрел.

— У меня нехорошие подозрения, — призналась она, — но пока не выяснится, что же это у нее такое, распространяться о них не буду.

Зато у Алисы нашлись хорошие новости для Хуго. У ее контуженного доктора есть друг, он хочет открыть в западном квартале Франкфурта книжный магазин — может, Хуго попробовать? Нужно обязательно подать заявление и потом лично познакомиться.

— Но я тебе сразу говорю, — предупредила Алиса, — там он как сыр в масле кататься не будет.

Для Хуго деньги, конечно, имеют значение, но не слишком большое, это я точно знала. Он был такой чудак, эдакий практичный идеалист.

Моника изо всех сил постаралась к маминому дню рождения: на столе стоял большой торт с кремом, жирный, сладкий. По тем временам — невероятная роскошь. Бывают такие необыкновенно вкусные блюда, которые запоминаешь на всю жизнь, так вот, этот торт мне запомнился. Слои из бисквитного и песочного теста громоздились один на другой, проложенные фруктами, мармеладом и кремом, а наверху возвышался маленький королевский замок из масла. В те времена различали просто «масло» и «хорошее масло», и Моника использовала, понятное дело, второе. Венчали всю эту композицию розы: они должны были быть из марципана, но их слепили из картофельного пюре, поскольку тертого миндаля не нашлось. Я привезла с собой немного американского растворимого кофе и подарила маме пару красных лайковых перчаток, которые одна дама из Нью-Йорка забыла у Хуго в гостинице. Позже мама отдала их Иде. А Алиса придумала смешать чистый медицинский спирт с вишневым соком и сахаром, получился ликер.

Пару часов мы чувствовали себя будто в сказке: мама, я, Алиса, Ида, Фанни, Моника и Хайдемари. К вечеру, однако, нам стало недоставать мужской компании. Ни у одной из нас, кроме Иды, не было мужа. Мама, Моника и я — вдовы, Алиса — пока только невеста, Фанни и Хайдемари — вообще незамужние девицы. Среди нас время от времени появлялись лишь двое совсем маленьких мужчин, которые бросались к маме или Монике.

На ужин был картофельный салат, приправленный майонезом, ярко-желтым от яичного желтка, вбуханного в него в огромном количестве, ведь о холестерине тогда никто и не слыхивал. Перед трапезой мама произнесла молитву, долгую молитву, чтобы помянуть своего почившего супруга и павших на войне сыновей.

— Ты Альберта забыла, — заметила я. Все ошеломленно взглянули на меня.

Фанни смиренно произнесла:

— Господь да простит нашего брата.

Мама молчала, и я почувствовала, что смерть младшего сына осталась ей вечным упреком.

Спустя неделю, как я уже вернулась домой, мне вдруг показалось, что я беременна. «Без паники, — успокаивала я себя, — подожди и Хуго пока не беспокой». К врачу я не пошла, как не ходила и раньше, беременность — не болезнь. Надо было прийти в себя и потом уже решать, как быть.

Хуго пришел позже обычного. Он сообщил, что Алиса звонила в гостиницу. Она возила Иду на обследование и подозрения ее подтвердились. У моей старшей сестры был обширный склероз.

— И что это значит? — спросила я, не в силах отделаться от мысли, что болезнь, может быть, неизлечима.

— Воспалительный процесс в центральной нервной системе, — просветил меня Хуго. — Болезнь протекает скачками, есть формы даже доброкачественные, а есть и неизлечимые. Сейчас нельзя сказать: может, Ида скоро сможет передвигаться только в инвалидном кресле, а может, выздоровеет совсем. А потом он произнес фразу, от которой мне до сих пор больно: — В данных обстоятельствах я не могу оставить свою жену без помощи…

«А как же я?» — едва не вырвалось у меня, но я сдержалась. Кроме того, у меня для Хуго была хорошая новость: письмо от франкфуртского книготорговца. Если его приглашают на работу, подумала я, нужно это отметить.

Хуго же бегал по комнатам, сновал вверх и вниз.

— Ты на моем месте поступила бы точно так же, — уверял он меня, словно оправдываясь.

Тут он заметил на кухонном столе письмо, вскрыл его и прочел. Через три недели его ждали во Франкфурте, он начнет работать в магазине, пока только полдня, потому что на целую ставку еще нет денег.

Радоваться вместе с ним у меня не было сил. Я пожаловалась на усталость и молча ушла спать.

Хуго уехал во Франкфурт уже на другой день, пораньше, чтобы присмотреть себе жилье. В ресторанчике наших родичей, где нам наливали яблочный сидр, ему отвели мансарду, за это по вечерам он должен был работать у них в баре. Хуго тут же на это согласился. Существование его было, по крайней мере, обеспечено. В ресторанчике по-прежнему подавали зайчатину, так что голод Хуго не грозил. Квартиру он нашел, хотя в разрушенном городе было весьма непросто, и теперь собирался забрать к себе Иду и Хайдемари. Для меня места в его новой жизни больше не было.

Когда Хуго увидел мое лицо, он захотел меня утешить, но я отшатнулась. Ну и пусть убирается прочь со своей женушкой, которая еле-еле шевелится, и дочку свою неуклюжую пусть с собой забирает! А что, если я жду от него ребенка, что, если я ношу его сына?.. А может, в конце концов все снова наладится: с Хуго во Франкфурт поеду я, а не Ида?

Никогда еще в жизни я так не страдала, не мучилась, не боролась с собой. Как мне хотелось чуда! Но когда моя беременность подтвердилась, какое же это было чудо? Никаких чудес, самое что ни есть закономерное последствие нашего с Хуго сожительства.

Я и теперь еще плачу, вспоминая все это, сейчас, после стольких лет, когда жизнь моя уже прожита. Кроме Алисы, никто не знал, как я была несчастна и одинока.

Телефон звонит. Я энергично сморкаюсь и беру трубку. Это не мои дети и не внуки, это Хайдемари. Она кричит в трубку, будто я глухая. Они с отцом уже едут.

— Завтра будем. Я завезу к тебе папу, кофейку выпью и дальше поеду. А вам, конечно, будет о чем поговорить.

Я забываю спросить, надолго ли Хуго у меня останется. Хайдемари едет в Мюнхен, зачем это, интересно? Я начинаю нервничать. «А в котором часу вас ждать?» — спрашиваю я. «К четырем», — отвечает она.

Она еще что-то говорит, но я ее не слышу — задыхаюсь от возбуждения, в ушах шумит, сердце колотится. Кладу трубку, мне надо прилечь. Что ты теперь чувствуешь, Хуго? А тогда, что ты чувствовал тогда? Казалось, я все теперь забыла, но вот опять медленно что-то припоминается: у Хуго очень мягкая кожа с тонким ароматом. Хуго любил дорогие одеколоны после бритья, но расходовал их очень экономно.

В довершение всего я слышу еще и шаги в коридоре. Это Феликс, слава Богу. Он тревожится: может, мне нехорошо?

— Хуго приезжает завтра в четыре…

Феликс кивает. Он, к счастью, весьма хозяйственный юноша.

— Бабуль, тебе чего купить? Кофе, торт и, — он лукаво ухмыляется, — ликера бутылочку?

— Сам все знаешь не хуже меня. — Я встаю и топаю ногой. — Что вы там пьете — это вино кислое? Вот его и купи, дорогое и невкусное! — Я снова чуть не расплакалась.

Внук усаживает меня на софу.

— Тихо, ба, ложись, успокойся, полежи, отдохни. Утром надо тебе быть в форме. Все, я уехал в магазин.

Он убегает, а я забыла дать ему денег.

Я в отупении лежу на софе и снова вижу себя молодой женщиной, которая переживает тяжелейшую потерю всей своей жизни: от меня уходит моя самая большая любовь. Тогда каждый день новой беременности был для меня пыткой. Я даже подумывала, не сделать ли аборт, и тут же гнала эту мысль от себя. Разумеется, я очень хотела ребенка от Хуго, но как его теперь растить? У меня совсем не было сил, неужели я справлюсь одна? Когда я, спустя несколько недель, плакалась об этом Алисе, избавляться от ребенка было уже поздно.

Хуго ни о чем не догадывался. Он обосновался во Франкфурте, днем продавал книги, вечером — разливал пиво в баре. Казалось, такая жизнь его вполне устраивала. Он завел новых знакомых, быстренько нахватался разных франкфуртских прибауток и, очевидно, от души налегал на яблочный сидр. Я получала от него письма, на которые не отвечала. Какой он был наивный, до чего непосредственный: «Мы тут, — писал он, — кутим до полного изнеможения». Да уж, ты там гуляешь, как хочешь, и уж точно не только в мужской компании.

Я, кажется, задремала. Даже во сне ужасные воспоминания не отпускают меня. Годы напролет я просыпалась в холодном поту, дрожа, в слезах, страдающая, уничтоженная. Так рана и осталась у меня в душе, и она все болит, все напоминает мне, что я покинутая женщина. Хуго предпочел мне мою сестру и даже не подумал, вынесу ли я разлуку.

Феликс вернулся не один: с Максом и Сузи. Они притащили цветы, торт, шампанское, вино, шнапс, кофе, минералку, сливки, половинку копченого лосося, корытце семги и еще кучу всего. Мой любимый мальчик запихивает все это в холодильник, Сузи ставит букет в вазу (жаль, букет пестрый, белых благородных бутонов в нем нет), Макс присаживается ко мне.

— Фрау Шваб, ваша строительная бригада просит позволения откланяться. Это наш подарок — отметить ремонт.

Он тактично не упоминает о Хуго, но я точно знаю: Феликс ему уже что-то там напел. Достаю свои капиталы и отвечаю, что никак не могу все эти дары принять, вечно голодным студентам не пристало сорить деньгами.

Макс так оскорблен, что мне приходится убрать деньги подальше. Феликс открывает шампанское. Не рановато ли они бутылку открыли, праздник-то у меня завтра? Сузи несет бокалы, и они хотят со мной чокнуться.

Я долго роюсь в ящиках буфета и достаю серебряную мутовку для шампанского. Они такой штучки никогда еще не видели, стоят хихикают, а я рассказываю: эту миниатюрную вещицу я в сумочке брала с собой в гости. Если ею как следует помешать в бокале с шампанским, не останется никакой пены, ни единого пузырька. «А это еще зачем?» — удивляются они. А чтобы отрыжки не было. Дамам это не к лицу.

— Ой, до чего мило, — смеется Сузи.

Они уходят, и я слышу, как Феликс говорит своей подружке:

— Все с ней в порядке, просто слишком радуется завтрашней встрече.

Ох, детки, если б я только радовалась!

Я пытаюсь представить себе Хайдемари. Сын мой Ульрих, он возил меня на похороны Иды, объявил ядовито, что у Хайдемари «самый необъятный бюст в Европе». Десять лет минуло с тех пор, вряд ли племянница моя за это время похорошела. С трудом припоминаю, что она давно уже не работает портнихой, у нее теперь редкая профессия — рефлексотерапевт, что-то там с ногами связано. Она поздно вышла замуж, чем всех удивила. Муж ее был из Ватерканта и служил в судоходной торговой компании, это звучало неплохо. Но потом он остался без работы и запил, да так, что брак разладился. Ни счастья, ни детей. Хайдемари вернулась к родителям. А еще я помню, что она с детства панически боялась жуков, и Хуго все спасал ее то от колорадских, то от майских жуков, то еще от каких-то каракатиц. Фобия ее дошла до того, что однажды ему из-за дочери пришлось продать свой «фольксваген-жук». Хульда бранит меня:

«Ну, все кости племяннице перемыла! Ни одному слову твоему не верю».

Да, Хульда права, конечно, это недостойно. Но что ж мне делать, если само существование Хайдемари мне с самого начала встало, как говорится, поперек горла. И надо все-таки отдать ей должное: мои собственные отпрыски в жизни так обо мне не пеклись, как Хайдемари о своих родителях. Она вот Хуго и в Копенгаген возила, и еще куда-то, потому что ему так хотелось. Я бы, правда, еще тихонько добавила по секрету, что он же поездку и оплатил.

А Хуго, интересно, придет с цветами? А лысеть он еще не начал? У его отца была расческа из свинца, чтобы седину вычесывать. Ах да, Хуго ведь такой же щепетильный и тщеславный, чуть не забыла. Но у него получается все как-то по-иному, по-своему, только он так умеет, так мило, будто внешность для него вовсе и не важна. Его склонность к литературе — это же не просто любовь к книгам, он вообще человек культурный, эстет, понимаешь. Последняя мысль повергает меня в отчаяние. Я ведь была когда-то хороша собой, а нынче? Что-то теперь скажет Хуго о старой сморщенной старушонке?