Создавалось такое впечатление, что на эту небольшую площадку слетались голуби и чайки со всего Финского залива, – так было густо от них – чтобы полакомиться протухшим пшеном десятилетней давности, которое наскребла у себя по сусекам сердобольная старушка и пакет которого вынесла на корм птицам. И птицы благодарили её за это подношение своим массовым прилётом, а голубиные самцы так ещё и бесконечным воркованием, поскольку в таком окружении самок не всегда им приходится находиться. И, увлёкшись этим занятием, и сами не клевали, и другим мешали это делать. Наконец, прилетела огромная чайка, села на сохранившуюся ещё посередине кучку зерна и голубиное склёвывание продолжилось теперь уже в радиусе не менее полутора метров, ибо никто не стал рисковать своей головой перед мощным клювом этой морской птицы. Чайка всем своим воинственным видом давала понять, что она установила монополию на корм, хотя получалось как в пословице «сам не гам, и другому не дам», потому что столь мелкое зерно было «не по зубам», точнее, «не по клюву» этой большой пернатой хулиганке. Но продлилось это недолго – подъехавшая на машинах пара молодожёнов со свитой быстро разогнала кормящихся птиц и заняла их место, так как именно здесь они решили запечатлеть себя на фото. Молодая барышня позировала и так, и эдак, и с собачкой на руках, и на руках у молодого без собачки, и на руках у него с собачкой. Наконец, один голубь не выдержал и сел молодой на фату, окрасив её в соответствующий цвет, и давая тем самым понять, что их время пребывания здесь истекло. Свита стала кричать: «Это к счастью, это к счастью!» и начала откупоривать шампанское. Но история с голубями на этом не закончилась. Какой-то пожилой мужчина в военно-морском мундире без опознавательных знаков и знаков различия – видимо, с чужого плеча или отставник, хотя, скорее всего, человек с неадекватной психикой – прикрыл небольшой участок асфальта полиэтиленовой плёнкой и стал из семечек выкладывать под ней человеческий контур. Затем плёнку снял, стали слетаться голуби, которые вмиг склёвывали это его художественное произведение. Так он повторял несколько раз, ответив кому-то из любопытных, что по гороскопу ему выпала смерть через съедение и вот он таким оригинальным способом пытается определить, с какого конца его начнут есть.

Эту картину с любопытством наблюдала небольшая группа туристов, приехавших из Польши, которых завозили в находящееся рядом подвальное кафе перекусить. Они вышли после обеда на свежий воздух, чтобы полюбоваться пересечением главной водной артерии города реки Фонтанки с двумя каналами и тремя прекраснейшими соборами, расположенными по разным сторонам этого пересечения. Один из них – Троицкий, на другом берегу Фонтанки – был ещё в лесах после случившегося два года назад грандиозного пожара, снёсшего центральный купол с крестом и спровоцировавшего это восстановление, которое обещало сделать вершину собора ещё краше и величественнее. Второй чуть дальше по каналу сразу же за мостом Свято-Исидоровский с часовней Святого Николая Угодника и третий – Никольский, который туристы только что посетили и были поражены поистине византийским блеском как снаружи его, так и внутри. Было чем полюбоваться в этом месте, особенно уникальным переплетением каналов и мостов – где такое ещё увидишь, разве что в царице лагун, в Венеции. Вся эта прелесть была возведена ещё во времена Екатерины Великой и покоилась, к сожалению, на костях человеческих, в отличие от той же самой Венеции, стоящей на сваях из лиственницы. Поляки гуляли по парку, что рядом с храмом, где в это время было царство собачников, вернее собачниц, бредущих стайкой, как и их собаки, вдыхали утреннюю петербургскую прохладу, однако, долго присматриваясь, никак не могли понять увиденную в приходском дворе картину. Перед открытыми настежь дверьми, капотом и багажником автомобиля и стоящей рядом со свечами в руках семьёй его владельцев священник читал молитву, кропил машину святой водой и проделывал эту манипуляцию со всех четырёх сторон. Поляки-католики не могли взять в толк, как протестантскими руками сделанный продукт может освящать православный священнослужитель, не противоречит ли это канонам восточной церкви? Оказывается, нет. В сегодняшнем мире, особенно после раскола Русской Православной церкви, когда старообрядчество пошло развиваться не иначе, как по пути протестантизма, допускается всё, кроме, разве что перепутывания креститься справа налево или наоборот. В конце удалось узнать, что священник сам является владельцем роскошного Фольксвагена, который, возможно, собственноручно был пригнан из Германии, где его – как знать – освящал точно так же лютеранский пастор. Практическая экумения, как говорится, осуществлялась в этом бренном мире без оглядки на канонические догмы.

Для гида, сопровождавшего поляков, работы было не так уж много, так как вопросы задавались крайне редко: у европейских туристов великолепная информационная осведомлённость о России, к тому же жизнь отличается только уровнем. Вот если бы это были, скажем, латиноамериканцы или, допустим, южноафриканцы, тут пришлось бы многое объяснять. Ну, например, почему находящийся рядом с храмом теннисный корт пустует, и территория его забросана банками из-под пепси-колы и прочим обёрточным мусором? Да потому что мужчины и женщины в трусах рядом со святым местом как-то не очень сочетаются. Вот и пришлось владельцу корта после обращения соборных клириков в вышестоящие инстанции запереть его на замок и ломать голову над тем, что с ним делать дальше.

А туристы между тем продолжали лицезреть соборы, мосты, каналы, одним словом, всю эту красоту, которую предлагал и продолжает предлагать Петербург каждому приезжающему в этот город. И Северная Пальмира, и Северная Венеция, и Столица Веротерпимости – все названия подходили ему буквально с момента его основания: православные, католики, буддисты, мусульмане, иудеи, даже огнепоклонники имеют здесь свои приходы. Правда, спящие на лавках под сенью кустов дикой розы алкоголики и бомжи, несколько омрачали этот петербургский колорит, но такова уж особенность российской действительности, которая во все времена и эпохи оставалась в своём первозданном виде именно такой. И это тоже было приметой этого мировой славы города. Туристы из Польши не очень этому удивились, так как и у них в стране, особенно в восточной её части, такие алкогольно-бомжатные картины тоже не редкость. Но, тем не менее, в руках у каждого мгновенно появились фотоаппараты, запечатлевшие сию, не столь экзотическую, сколь традиционную российскую достопримечательность, которая, увы, не одну уже сотню – если не тысячу – раз фигурировала на обложках различных зарубежных изданий, выдавая действительное… за действительное. Но никому из первых лиц государства за это не было стыдно, ни в советские годы, ни, тем более, сейчас, когда треть населения страны брошена на произвол судьбы, а другая треть спивается. Однако эта картина нисколько не помешала появиться здесь внезапно нагрянувшим то ли московским, то ли, родным, петербургским кинематографистам. Картина с лежащими на лавках бомжами существенно обогатилась тем, что с собой привезли сюда киношники. А привезли они, в эти естественные декорации, солдат, полицейских, дам и мужчин в соответствующих нарядах, пригнали пролётки конца XIX века и, развернув на этом месте осветительную аппаратуру, какие-то палатки для съёмочной группы и для них же буфет, приступили к съёмкам очередных кадров нового и, надо полагать, исторического фильма. Милиция выставила наряды на всех концах проезжей части вдоль набережной, а толпа зевак не преминула тут же образоваться на мосту, как это было во все времена, когда начинали где-либо на открытом воздухе «крутить фильму». Кстати, натура почему-то именно этого исторического места Петербурга привлекала и продолжает привлекать уже не одно поколение известных и совсем неизвестных российских, да и зарубежных режиссёров. Например, экранизированный Достоевский многими своими эпизодами предстаёт именно в натуре этих мест Петербурга. Снимали здесь натуру и американцы, и французы, и англичане ещё в советские годы и, особенно, в начале девяностых, когда на западе открылась «мода» на Россию.

Обозрев и этот достопримечательный эпизод, поляки продолжили свой туристический путь, вернувшись в автобус. Кто-то обратил внимание, чего не было замечено ранее ввиду, скорее, незнания русского языка, на любопытное объявление, которое повесили, видимо, в рекламных целях, а, может быть, просто с целью пошутить. На нём было написано: «Первых два ряда предназначены для пассажиров с кариесом». Когда спросили водителя, что бы это значило, тот спохватился, быстро снял надпись и объяснил, что день тому назад он возил группу стоматологов, и те оказались большими шутниками. Кто-то из туристов после этого объяснения приложил руку к щеке, скорчил жалобную мину и попросился на первое сидение. Дружный смех заполнил пространство автобуса.

А экскурсия тем временем продолжалась, но ехали недолго. Одной женщине действительно стало вдруг плохо, по всей видимости, прихватило сердце, да так сильно, что посинели губы, и наступило полуобморочное состояние. Валидол помог постольку, поскольку был под рукой, но общее состояние не улучшилось и пришлось вместо музея посетить ближайшую больницу, находившуюся буквально через один квартал по маршруту. Из больницы принесли носилки и больную быстро отправили в приёмный покой, а оставшиеся туристы стали дожидаться диагноза, чтобы предпринять дальнейшие действия. Вышедший врач сообщил, что дело серьёзное, у больной с сердцем всё в порядке, скорее всего это почки, так что придётся оставить её в больнице, хотя профиль у них совсем другой, поэтому её на «скорой» перевезут в специализированную клинику. Взяли координаты гида, оставили свои и отпустили здоровых туристов нагонять обзорную программу, в реализации которой произошло не совсем приятное событие.

А между тем белый микроавтобус с красным крестом подвозил заболевшую туристку к подъезду российско-американского лечебного центра, расположившегося на окраине города. Экспресс-анализ крови и прочие медицинские показатели оказались близкими к норме, но врачи предложили остаться ей на день-другой для более точного установления причины недомогания. Туристка не возражала. Убеждение иностранцев в том, что медицина в России, как и всё, между прочим, остальное в результате творящегося бардака никуда не годится, в данном случае перестало быть принципиально важным, когда собственное здоровье оказалось под ударом. И её поместили в свободную палату, которая буквально несколько минут тому назад была перестелена и дезинфицирована после умершего здесь больного. Но ей об этом не сказали, да и значения это не имело, собственно, никакого. В больницах по городу такое случается по нескольку раз в сутки, и грань между жизнью и смертью для обслуживающего персонала размывается как в физическом, так и в морально-этическом плане.

Звали больную Малгожата и была она жительницей приморского города в западной Польше Устка. Взрослые дочь и сын дожидались её возвращения из поездки, а супруг три года тому назад, к сожалению, покинул семью и отправился жить к другой женщине. Они с Малгожатой были одногодками, – обоим было по пятьдесят лет – как умели, выстраивали отношения друг с другом, но давалось им это с трудом. Поэтому судьба-злодейка в образе более молодой и респектабельной женщины заявила однажды свои права на мужа и отца семейства, и он не стал сопротивляться этому роковому соблазну. Видимо, фальшивыми были его отношения и чувства к Малгожате. Она, конечно, загрустила, считая себя, как любая женщина в подобной ситуации обиженной, хотя главная причина грусти заключалась в том, как материально они будут жить дальше без основного кормильца. По профессии она была художником-портретистом, специального высшего образования не получила – так, художественная студия за плечами, не более того – и поэтому зарабатывала на хлеб, в основном, рисованием портретов приезжавших к морю отдыхающих туристов в летний сезон. Рисовала всё: от шаржей до серьёзных изображений карандашом, углем, сангиной, фломастером и даже губной помадой. За шарж брала пятьдесят злотых, за портрет – семьдесят. Желающих запечатлеть себя на бумаге было не так уж много, хотя в не очень знойные дни удавалось заработать до трёхсот-четырёхсот злотых. Вроде бы не так уж плохо по средним польским меркам, но надо было учитывать, что зимой и весной она оставалась фактически без работы. Кроме того, существовала жёсткая конкуренция, так как количество умеющих рисовать и желающих быть запечатлёнными на бумаге всегда оставалось в пользу первых. Соблазн отдать себя в руки того или иного рисовальщика определялся личным его обаянием, какой-то непонятной притягательной силой, а, скорее, везением, и совершенством тех образцов, которые он выставлял в виде собственной рекламы напоказ. Вообще, художники в большинстве своём это малообщительные люди с небольшим интеллектом, зачастую пьющие по-чёрному и живущие в своём особом мире образов вплоть до отрешённости от всего остального мира, и порой даже не стремящиеся к карьере – как это принято в сфере искусства – путём пожирания себе подобных в окружающей среде. Они не в состоянии решать бытовые проблемы и в случае невезения и негативного стечения обстоятельств скатываются в яму, ибо ничего другого делать не умеют. Но перед тем, как в неё скатиться, они приходят на центральную площадь или на городской пляж. Здесь, на коммерческом пленере, где взад-вперёд прохаживаются владельцы живых денег, мысли о высоком искусстве очень быстро испаряются, и прикладное ремесло становится двигателем прогресса. Малгожата, как и все остальные, продвигала его в направлении собственного кармана и ощущение приятной удовлетворённости разливалось по её телу, когда взамен фаса или полупрофиля, изображённых на бумаге, она получала денежную купюру. Ей было гораздо проще по сравнению с теми, кто витал в высоких облаках и по случаю нужды вынужден был опуститься на прозаическую землю, снизойдя до поделочного искусства. Она – даже наоборот – выполняла свою работу тщательно и с любовью, рисуя взрослых за деньги, а маленьких детей, порой, бесплатно. После развода с мужем такую льготу пришлось отменить. Кроме того, она реально представляла себе жизнь во всём её диапазоне, от прекрасного до отвратительного, ибо живопись именно такова, и от снисходительного до жестокого, – а это уже диапазон человеческих натур. Познала она это на собственной, как говорится, шкуре, когда однажды летним вечером её изнасиловали двое мужчин на берегу моря, куда она пошла искать оставленный ею мольберт. Малгожата тихо плакала, вспоминая этот гнусный эпизод и проклиная при этом своего теперь уже бывшего мужа, потому как не уйди он от неё, и ничего подобного бы не случилось – так думала она. Но рано или поздно всё заживает, зажила у Малгожаты и эта, психическая рана. Про это она никому, естественно, не рассказывала, кроме одного мужчины, но случилось это значительно позже случившегося унижения.

Дома у неё висела двумя рядами целая галерея из сорока рисунков, на которых были изображены её сын и дочь, которых она запечатлевала каждый год в один и тот же день – в День их рождения. Изменения возрастных черт были налицо, причём эволюция взросления, заметная только родительскому глазу, заставляла материнское сердце то умиляться, то грустить и это было приятной компенсацией за суровую реальность окружающего мира. Сейчас они были уже взрослыми молодыми людьми, как в большинстве почему-то случаев неудачно создавшими собственные семьи – обычная картина – и ищущими теперь выход из этого положения. К советам матери, которых Малгожата, кстати, и не давала, зная, что к ним всё равно не прислушаются, теперь уже прислушиваться было поздно. Впрочем, особой катастрофы пока не наблюдалось, поэтому, поднакопив деньжат, Малгожата решила немного поездить по Европе, благо ездить по ней в связи с ликвидацией границ стало просто и относительно дёшево. Но вот в России ей как-то не повезло.

Больничный коридор был короток, но уютен и с лихвой обставлен мебелью и экзотической растительностью. Как выяснилось, клиника специализировалась на лечении бокового амиотрофического склероза, что на сегодняшний день представлялось бесполезным и безнадёжным даже в масштабах всёго мира, но эта клиника дала вдруг два положительных результата. Этот обнадёживающий результат был отмечен у женщины тридцати четырёх лет и у мужчины пятидесятипятилетнего возраста. Два человека на пятьсот обречённых или уже ушедших из жизни больных, прошедших через данную клинику. Это был очень хороший показатель, если учесть, что по официальной статистике болеют этой болезнью 3–5 человек на 100000 населения. Их смело можно было бы поставить в списке вслед за известным британским астрофизиком Стивеном Хокингом и американской девушкой по имени Минна, единственными известными больными этой болезнью, у которых состояние со временем стабилизировалось. Наверно, только лечащие врачи знали, чем и как они лечили Хокинга и Минну, а вот наши больные прошли всё, доступное на сегодняшний день в России: и химиотерапию, и барокамеру, и подводный массаж, и магнитные накладки на область шейного и грудного отделов позвонка. Не оставались в стороне и средства народной медицины: мордовник даурский, проросшие зёрна пшеницы, экстракт конского каштана, спиртовая вытяжка прополиса. И каждый день опостылевшая овсянка, причём дозированная определённым количеством ложек. Но самым, конечно, главным целительным фактором была операция по трансплантации эмбриональных стволовых клеток из собственной пуповинной крови, которую едва ли не в порядке добровольного эксперимента произвели этим больным. Не исключено, что таким же определяющим фактором явилась и настойчивая воля к победе, стремление, во что бы то ни стало преодолеть болезнь, несмотря на её обречённость. И, даже несмотря на информацию об особой, в каких-то пару месяцев уносящей на тот свет эндемической форме заболевания с Марианских островов, про которую они, наверняка, слышали.

Но, так ли иначе, а эти двоесейчас они сидели сейчас в коридоре и о чём-то весело разговаривали. беседовали. Почему привезли сюда Малгожату, она не знала – скорее всего, потому, что она являлась иностранкой, и кто-то решил, что в российско-американском центре её обследуют более тщательно, да и условия содержания будут здесь получше. Но так предполагала она. На самом же деле ей оперативно сделали электромиографию и так называемый электрофорез сыворотки на М-градиент, так как при опросе она пожаловалась на ощущение слабости и появившиеся судороги в ногах, чего не наблюдалось у неё ранее. Кроме того, как сказала она, у неё была болезнь крови, именуемая лимфомой, профилактику от которой она регулярно проходила у себя дома. Теперь она ждала результатов обследования здесь, в этом российско-американском центре. Малгожата присела к столику и раскрыла какой-то иллюстрированный журнал на английском языке. Перелистывая страницы, мельком глянула в сторону соседнего столика, за которым беседовали мужчина и женщина. Мужчина вдруг до боли напомнил ей мужа, хотя нет, кого-то из знакомых, но никак не мужа. При её профессии ошибиться было очень просто, но и вспомнить нелегко, учитывая неисчислимое количество лиц, которых ей довелось запечатлеть на бумаге. И вдруг этот мужчина неожиданно поднялся, подошёл к ней и спросил, увидев, что она листает английский журнал, не слышала ли она что-либо о знаменитом американском докторе Блэкфорде? Она ответила на плохом русском, что, конечно же, нет, так как только что поступила в больницу, а ранее по поводу подобного рода заболевания ей обращаться не приходилось. Их глаза встретились, глаза мужчины и женщины, двух людей, находящихся не в доме отдыха, не в санатории, а в стенах больницы. Чего в них было больше, грусти, боли или обычной человеческой тяги к представителю противоположного пола – сказать было трудно. В такие моменты присутствуют трое: он, она и Господь Бог, который один знает, чего в них больше, а чего меньше. Во всяком случае, одно общее в них отражалось бесспорно, это пережитая боль от болезни – у него, и одиночество – у неё. Это были глаза двух взрослых людей, слегка потускневших от прошлых переживаний, что были в жизни у каждого за плечами, несколько потухших после любовных страстей, которых давно не было, и наполненных взамен этого житейской мудростью и опытом. И наверно поэтому, как последняя надежда в жизни, электрический разряд её проскочил между ними и оживил зрачки глаз обоих, придав им молодость и задор – а вдруг это тот самый, последний случай, который никогда уже больше не повторится? Поначалу разговор не клеился, но постепенно, по мере начавшей вырисовываться общности мнений и темпераментов, которую они начали ощущать, он стал входить в берега реки, именуемой среди людей взаимопониманием. Малгожата Юхневич и Фёдор Бжостек – а это был именно он – вот этим не совсем толковым разговором возможно закладывали первые кирпичики в фундамент будущих взаимоотношений. Они, как говорится, с первого взгляда нашли что-то заветное друг в друге и так необходимое каждому на этой земле человеку. Быть может то, что напоминало им знакомпрошлых мужчин и женщин в их прожитой жизни, любимых родителей, а может быть именно то, что они искали всю жизнь, да так и не смогли пока найти. Но, скорее всего то, без чего человек не может жить вообще, а в зрелом возрасте тем более – без контакта, общения и опеки. Им захотелось быть вместе не день, не два, а, как показалось обоим, – возможно, всю оставшуюся жизнь. Это была та естественная человеческая потребность, которую подсказывают инстинкт и разум. Как всегда, представление друг другу перенеслось – по обоюдной растерянности – на самый конец беседы. Когда Фёдор назвал свою фамилию, Малгожата спросила, не поляк ли он? Он ответил, что это фамилия его дедушки, который действительно был чистокровным поляком. Этот аргумент, важный для любого поляка, в какой стране мира он не находился бы, сблизил их ещё больше. Вырисовывалась, правда, одна проблема, которую надо было решать, не откладывая, как говорится, в долгий ящик: на следующий день выписывали из больницы и Фёдора, и Малгожату. С той только разницей, что он возвращался домой, который находился в Петербурге, а Малгожата должна была уезжать в Польшу. Но страшного в этом ничего не было: не советское время, чтобы, живя в разных странах, при нынешних-то контактах, не иметь возможности повидаться друг с другом, тем более что страны эти – так уж распорядилась география – расположены почти что по соседству. Поэтому, обменявшись телефонами и адресами, постановили следующее свидание провести на родине Малгоси.

Прошло совсем немного времени и решение это обрело свою реальную форму. Для начала необходим был заграничный паспорт, которого у Фёдора ещё не было, и виза в нём. Паспорт был получен в районном отделении ОВИРа, а визу посоветовали взять шенгенскую в консульстве Финляндии, для получения которой не требовалось приглашения, и которая позволяла пересекать границу в любом пункте соприкосновения со страной, входящей в зону Шенген. Фёдор обратился в консульство, отстоял огромную очередь и вместе с купленной в страховой компании страховкой сдал документы. Через неделю позвонили из консульства и сказали, что для получения визы необходима заверенная на работе справка о том, что ни к документам, ни к производству, содержащему государственные секреты, гражданин имярек доступа не имеет. Справку такую с определёнными оговорками выдало ему предприятие, но, несмотря на это, через месяц виза была всё-таки получена. Для начала, как подсказали ему, надо было хотя бы на один день посетить Финляндию, чтобы получить отметку «въехал-выехал», иначе в другую страну по этой визе могут не впустить. В ближайшую субботу Фёдор в шесть утра подъехал к гостинице «Советская», сел в рейсовый автобус и за тысячу рублей вместе с «шоппингистами» съездил на один день в финский город Лаппенранта. Для него это было первым в жизни посещением заграницы. Теперь можно было ехать к Малгожате.

Перед выездом в Польшу Фёдор решил в одно из воскресений, чтобы проверить, не проснётся ли в нём что-то польское, пойти в костёл. Местом посещения он избрал Собор Успения Пресвятой Девы Марии, в котором днём проводились мессы на польском языке. Собор небольшой, прихожан ещё меньше и это неудивительно, так как приезжие поляки ходят в Собор Лурдской Божьей матери, что в Ковенском переулке, а петербургских поляков, понимающих по-польски, крайне мало. Как вести себя в костёле, Фёдор не знал, то есть не знал, когда надо креститься, когда становиться на колени, когда произносить слово «амэн». Поэтому он просто сидел на лавке, когда надо вставал, глядя на других, молчал, когда другие произносили вслед за ксендзом молитвы, держал сложенными перед собой руки, когда другие крестились. Ксёндз ему очень понравился: стройный, аккуратно причёсанный, при очках в золотой оправе он пристально смотрел именно на Фёдора, безошибочно угадывая в нём случайно забредшего в костёл российского человека и никак не католика, либо представителя секретного ведомства, которых периодически присылают к ним контролировать прохождение мессы. Но Фёдор просто стоял на почтительном от ксендза расстоянии и молчал, не находя возможности рассказать ему о далёких своих польских корнях, о предстоящем контакте с Польшей, что и привело его, собственно, в костёл. Он только мысленно испросил у Господа Бога, в которого никогда не верил и даже не знал, что есть такое вера в Бога, благословения на их пока ещё только намеченную встречу с Малгожатой.

Отъезжал он в горьком одиночестве, никто его не провожал, а одна из дочерей, узнав о том, что их отец отправляется на смотрины к очередной своей невесте, бросила злобно: «можешь не возвращаться вообще». Скрасили одиночество соседи по купе, с которыми Федор проговорил за бутылкой вина почти всю ночь. Поезд, как всегда, остановился в Бресте на два часа для смены вагонных осей. К сожалению, за последние сто пятьдесят лет, когда были проложены первые разной ширины колеи, никому ничего не удалось придумать для разрешения этой проблемы. А, может быть, не хотелось, или, точнее, не следовало делать этого из стратегических соображений, и проще было оставить всё так, как есть. Европейский стандарт равнялся 1435 мм, то есть 4 футам и 8,5 дюймам, а российский – 1520 мм, то есть 5 футам ровно. Считалось, что в Европе, изначально в Англии, где вообще была проложена первая железнодорожная ветка, за основу взяли ширину колеи древнеримской повозки, а в России для удобства – просто круглое число. Фёдор вспоминал то, чему учили их ещё в институте, и удивлялся своей памяти, которая сохранила цифровые данные, которые, в сущности, рядовому пассажиру совсем не обязательно знать. Но так часто бывает, врежется в память цифра, мелодия или эпизод из книги и может проявиться много-много лет спустя при самых неожиданных обстоятельствах, даже чуть ли не во сне. Он наблюдал, как мощные подъёмники возносят вагоны на трёхметровую высоту, из-под них выкатывают широкие оси и подгоняют узкие. Конечно, проще было бы профинансировать производство универсальных осей и ставить их на все международные вагоны, идущие в западном направлении, но тогда пришлось бы ликвидировать всю эту службу депо, а это, опять же, рабочие места, мастерские, встречные сметы и т. д. и т. п. «Проблема» – рассуждал он. Пока производилась эта операция, как всегда, кого-то сняли с поезда за какие-то неточности в паспорте, что чаще всего случается у «челночников», или за контрабанду водки и сигарет, кто-то попытался выйти погулять на перрон, и ему приказали вернуться в вагон обратно, потому как нельзя. А кто-то смотрел на весь этот пограничный аттракцион из окна вагона, пил ту самую водку, которую запрещалось перевозить через границу и курил сигарету, больше двух пачек которых запрещалось перевозить так же. Вообще, прохождение таможенного контроля походило здесь чем-то на лагерный досмотр. Одна сторона – та, что проверяет – уже не с чувством превосходства, а какого-то опостылевшего безразличия лезла руками в чужие сумки и задавала примитивно-глупые вопросы на счёт количества провозимых денег и валюты с обязательным их предъявлением, а другая – не зная, как на эти вопросы отвечать, дрожала от страха. Фёдор, правда, не дрожал и даже не волновался, ему по статусу, связанному с его бывшей профессией, делать это было не к лицу, да и потом ничего сверхнормативного он с собой не провозил. К тому же «шмоны» в присутствии «дубачек» – охранниц он, по старой памяти, проводил когда-то и сам, так что процедура эта ему была хорошо знакома. Тем не менее, любопытство ко всему тому, что происходило вокруг, он проявлял большое, поскольку выезжал за рубеж второй раз в своей жизни и к тому же в ту страну, к которой имел какое-никакое отношение.

Но вот колёса переставлены, маневрирование взад-вперёд закончилось и состав, набирая скорость, уже мчится по польской земле, которая, если посмотреть внимательным и опытным взглядом, всё-таки чем-то да отличается от земли, только что покинутой. У Фёдора отпуск, вернее, обоюдная по поводу его отсутствия договорённость с руководством на срок действия визы, а виза дана на тридцать календарных дней, которые он намерен посвятить Малгожате. Конечно, весь месяц просидеть в Устке он не собирается; непременно хочет посетить Краков, Торунь, Варшаву, и там, в столице, в Центральном архиве планирует поискать следы своего легендарного деда. Преданность и патриотизм, а так же гриф секретности, где имеющий под собой основания, а где надуманный, он с себя снимет, и будет свободно перемещаться по Польше, теперь уже стране Европейского содружества и – теоретически – вражеского для него, как полувоенного человека, блока НАТО, и наслаждаться женщиной, которая из памяти у него не выходит, как цифры, обозначающие ширину железнодорожной колеи, вбитые в его сознание на всю жизнь. Она успела глубоко запасть к нему в душу, несмотря на то, что знакомы они были всего каких-то пару дней и, вероятнее всего, не по этнической близости, про которую он мог только теоретизировать, а по зову сердца.

Встретились они на вокзале в городе Слупске, который являлся железнодорожной станцией, в объятья друг к другу не бросились, хотя были близки к этому, как-то неуклюже пожали один другому руки и с глупыми на лице улыбками стояли, не зная, что делать дальше. Потом вдруг сообразили, что дальше надо ехать домой. Вещей у Фёдора было с собой немного, в основном, подарки для Малгожаты и её детей, поэтому, чтобы наверстать упущенное время, быстро сели в машину и направились в сторону Устки. Двадцать километров по живописному шоссе и вот они уже на месте. Трёхэтажный дом, ухоженный, обвитый плющом, произвёл на Фёдора должное впечатление. Трёхкомнатная квартира на первом этаже, – что соответствует в России второму – Фёдору понравилась так же. Обилие фотографий, живописи, графики, дружеских шаржей на незнакомых людей, особенно в одной из комнат, бывшей как бы мастерской, создавали подобие галереи или ателье. На небольшом столике, покрытом вязаной салфеткой, стояли в раскрытом виде шахматы необычной формы, как выяснилось, это были шахматы гексагональные – изобретение польского инженера Глинского – Фёдор видел такие в первый раз. Над столиком висел, как оказалось, диплом, удостоверяющий, что Гжегож Юхневич – так звали сына Малгожаты – награждён сим дипломом за второе место в воеводском первенстве. Правда, сам Гжегож в данный момент отсутствовал. А знакомство с квартирой и её интерьером, тем временем, продолжалось. На кухне Фёдора поразила специальная деревянная подставка для ножей в виде лысой мужской головы, в которую они и были воткнуты. Хороший повод посмеяться над фантазией конструктора, да и над мужской половиной человечества вообще. Малгожата объяснила, что мужскую голову купила после того, как они разошлись с мужем, в отместку за совместно прожитые годы и за последовавшее за этим предательство. Фёдор пошутил, что он лично, зная о коварстве любимой женщины, свою, можно сказать, кровную голову, подставлять под ножи не стал бы, уж лучше гильотина. Она, смеясь, ответила, что ему это не грозит, потому что она твёрдо поверила в его порядочность и искренние чувства к ней, и что для неё будет большой трагедией разочароваться в этом. Он как-то сразу сделался серьёзным и хотел ей что-то ответить, что-нибудь в этом же роде, но слов не нашёл. Он ведь тоже не хотел разочарования и расценил эти её слова как признание в зародившейся – теперь это уже твёрдо можно было сказать – обоюдной любви. Любви поздней, но зато не безрассудной, не сумасшедшей, а осмысленной, если это слово вообще могло являться эквивалентом чувств. А в их случае таким эквивалентом могли быть только взаимопонимание, доверие и обоюдная забота. И ещё тепло сердец, душ и тела. Они трепетно искали точки соприкосновения друг с другом, которые доставляли удовольствие и давали покой и надёжную защиту обоим. Они старались успеть одарить взаимно один другого тем запоздалым, но ещё возможным, естественным и прекрасным, что во все времена и эпохи творило, развивало и продвигало мир. Их единство напоминало чем-то первозданную, возможно, даже библейскую идиллию, когда Адам и Ева, наверно, очень любившие друг друга, но не умеющие это выразить словами в силу отсутствия ещё на Земле языка, подтверждали свои чувства глазами, телами, жестами, дыханием. Малгожата от умиления даже расчувствовалась, у неё по щекам текли слёзы – просто так, текли и всё, и ничего с этим нельзя было поделать. Горячее дыхание и капли тёплой влаги орошали плечо Фёдора и он, ни о чём не спрашивая и не дожидаясь никаких ответов, так же, как и она, молчал и в этом молчании было как бы слияние их душевных порывов и помыслов, при котором ни одна частичка тела, ни одна мысль, ни одно намерение, появись оно сейчас, не вступило бы в противоречие друг с другом. Он ощущал блаженную усладу, умиротворение, покой, которые может создать только склонившаяся на плечо любящая женщина.

Месяц пролетел, как один день. Череда воспоминаний и впечатлений объединила в один узел дороги, города, улицы, здания, машины, пешеходов – всё то, что успел запечатлеть глаз Фёдора, приехавшего, фактически, впервые в другую страну. В конце путешествий по большим польским городам, оставившим в его душе заметный след, – ну как можно остаться равнодушным к Кракову или Варшаве – они вернулись в Устку. Здесь они каждый день много гуляли вдоль кромки моря, наслаждались идеальным песком, его чистотой, ветряками, которых поставили здесь огромное множество, прямо создали целый ветропарк, так как именно через эту зону, как установили учёные, проходит балтийский ветровой коридор. Поляки их окрестили «widmo morskie». Поскольку оба курили, то загорали и купались в специальном секторе для курящих, который впервые был открыт в Польше именно здесь. В этом секторе, да и на остальных пляжах звучала в основном немецкая речь, поскольку старый прусский городок очень активно восстанавливался, причём в той архитектуре, которая была близка к немецкой, – белый дом, скреплённый чёрной решёткой. А это, естественно, должно было привлекать, в большинстве своём, туристов из Германии и Австрии, и соответственно, давать валютные поступления.

Море пестрело от серфингистов, яхтсменов, дайвингистов и просто пловцов, а над всем этим в небе парили подвязанные к стропам парашютисты, которых на длинном тросе таскал быстроходный катер. Фёдор вспомнил, как на занятиях по политминимуму, который они регулярно проходили на предприятии ещё в 80-е годы, им рассказывали про подвиг советского подводника Маринеско. Где-то северо-восточнее этих мест, а точнее, в районе Штольненбанка его подлодка С-13 затопила немецкий лайнер «Вильгельм Густлов», а вместе с ним около десяти тысяч беженцев из Кёнигсберга и Данцига. Гордость немецкого судостроения, девятипалубный лайнер, был атакован ночью советской субмариной, находившейся в надводном положении, что явилось небывалым случаем и проявлением дерзости и отваги. Среди погибших были так же лучшие офицерские кадры подводников Рейхсмарине, высшие командные чины вермахта и женский эсесовский батальон. Когда польские власти уже после войны затронули вопрос о поднятии лайнера со дна моря, советские власти запретили это делать, поскольку судно шло под флагом «Красного креста», а имя Маринеско было предано опале и забвению. И даже предположение о нахождении на борту корабля легендарной «Янтарной комнаты» не явилось аргументом в пользу подъёма. Фёдор рассказал об этом эпизоде Малгожате и закончил словами: «А вот так смотришь на море, на эти чистые, безбрежные воды, на этих купающихся и дурачащихся в них людей и невдомёк, какая страшная военная тайна лежит недалеко отсюда всего на глубине 45 метров». «Здесь много чего лежит на дне морском – продолжила эту мысль Малгожата – и многое, конечно, поднимают, да и подняли уже, только мы об этом ничего не знаем – государственная тайна». Вообще, она охотно рассказывала о своём городе, о его истории, о знаменитых усткинцах. Их было, кстати, не так уж много, да и сама история Польши, запутанная, то разрешённая к огласке, то недоговорённая, а порой и вовсе подменённая, кого-то прославила, а кого-то и совсем забыла. Причём, славила зачастую бесславных, а предавала забвению подлинных героев, как это, увы, практиковалось и в Стране Советов, да и на всём посткоммунистическом пространстве. Но, похоже, сегодняшняя история, здесь, в Польше расставляла всё на свои места. Они шли по улицам маленького приморского городка, основной достопримечательностью которого было, конечно, море и исключительной красоты береговая линия и любовались маяком, памятниками Фредерику Шопену и одинокой матери, ждущей возвращения с моря своего сына-рыбака, многочисленными скутерами и яхтами. Однажды на пляже Малгося развернула старую газету, которую Фёдор положил вместе с бутербродами и купальными принадлежностями, и стала читать:

«13.06.2006.

Польский болельщик требует через суд компенсацию от тренера сборной Польши по футболу за проигрыш команде Эквадора. Болельщик из польского города Устка Зыгмунт Ян Прусиньски требует в качестве возмещения за нанесённый моральный ущерб 10 тысяч польских злотых (более $3 тысяч) от тренера национальной сборной по футболу Павла Янаса. На чемпионате мира по футболу – 2006 Польша проиграла свой первый матч Эквадору со счётом 0:2.

Обиженный болельщик считает, что выступление футболистов компрометирует польское государство. Сам Прусиньски после поражения любимой сборной впал в депрессию с нервным расстройством. Болельщик уверен, что всю ответственность за проигрыш команды Польши несёт тренер Павел Янас.

Прусиньски понёс так же и материальный ущерб во время выступления сборной Польши. Как пояснил сам болельщик журналистам, он смотрел матч по телевизору со своими друзьями в только что отремонтированной квартире. Возмущённые проигрышем польской команды болельщики разбили бутылку о только что выкрашенную стену и выбросили в окно телевизор. «Люди не выдержали таких перегрузок» – сказал Прусиньски, который является польским поэтом и активистом Польской партии бедных».

Комментировать не стали – всё-таки речь шла о «знаменитом» усткинце, просто немного посмеялись, к тому же Фёдор спохватился, что через полчаса по телевидению начинается, кстати, трансляция футбольного матча между сборными Польши и России. Пришлось заканчивать приём солнечных ванн и торопиться домой. Дома, сидя у телевизора, Фёдор что-то загрустил – он вспомнил, что приближается время отъезда, и покидать этот симпатичный городок, этот уют и покой, а, главное, Малгожату, ему, ох, как не хотелось! Ему очень понравилось здесь, он, воспитанный в абсолютно российском духе, в котором больше общего с болгарами, румынами, возможно, с немцами, чем с поляками, почувствовал вдруг что-то своё, родное. Конечно, этим родным стала для него в первую очередь Малгося, которая тоже ощутила уже давно позабытое тепло, которое исходило от него. От его сильных натренированных рук, от его волосатой груди, от небритых порою щёк, к которым она так любила прижиматься. А, возможно, этим родным стали, в том числе, и те далёкие, затерявшиеся в глубине лет его родительские корни, которых даже в варшавском архиве, к сожалению, найти не смогли. А может быть, не захотели?

Однажды она одарила его очень ласковым взглядом и сказала:

– Я хочу тебе доверить одну тайну. Только поклянись, что не разлюбишь меня после этого и не бросишь.

– Клянусь.

– Вообще-то женщины никогда не признаются в таких вещах, тем более мужчинам. Но я, видишь, вот такая глупая женщина, которая считает, что её любимый мужчина должен знать про неё абсолютно всё. Так вот, однажды на берегу вот этого самого моря, где мы с тобой только что гуляли, вечером, меня… изнасиловали.

Фёдор, смутившись, отвёл глаза в сторону, сделал большую паузу и, как бы преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, медленно произнёс:

– А я ведь однажды в своей жизни сделал то же самое.

И случился невероятный парадокс – после этого откровенного признания, превращающего мужчину-насильника в глазах любой изнасилованной женщины в ничтожество, в последнего подонка, в агрессивного маньяка она вдруг поняла, что более любимого для неё мужчины не сыщется на всём земном шаре. Потому что она ему пожаловалась, а он ей признался, повинился, раскаялся в своём грехе, хотя мог этого не делать вообще. И этим своим признанием он как бы отомстил за её поруганную честь или же облегчил её страдание от того, что она, оказывается, не одна такая на свете. И в сердце её зазвучала вырвавшаяся откуда-то из подсознания мелодия, чем-то похожая на полонез или, скорее, на свадебный марш Мендельсона, который звучал в её ушах до окончания дня.

В одну из последних суббот они пошли с ней на музыкальный фестиваль хорового искусства. Фёдор, далёкий от музыки, да и от искусства вообще, под воздействием слаженного пения стал уже в который раз ощущать в себе проявления сентиментальных чувств, которые, усиливались здесь и сейчас к сидящей рядом с ним женщине. И как бы продолжая эти приятные ощущения, связанные с тем, что это лучшая из женщин, он вспомнил почему-то и Юлю, и Свету, и многих других своих подруг, имена которых даже уже стёрлись в памяти. Вспомнил вдруг почему-то аистов из деревни Студзенка, здесь, в Польше, про которых им рассказывали, что однажды в той деревне их развелось такое множество, что в тот засушливый год они стали нападать на домашних кур и даже на людей. И что неплохо было бы завести своего ребёнка вместе с Малгожатой, хотя понял, что это уже нереально. А потом поймал себя на мысли, что отчётливо видит участниц хора, но только как бы изнутри. Считывая эту информацию с них, он приходил к выводу, что его Малгося и милее, и красивее, и обаятельнее любой из них. Здесь, то есть среди вокалисток, за редким исключением, не бывает красивых и счастливых в семейном отношении женщин. Красивые и счастливые в хор просто не поступают, а голосом природа наделяет почему-то не очень симпатичных и, как правило, долго или навсегда остающихся без мужей. К тому же хор сегодня – рассуждал Фёдор – далеко не самый востребованный вид исполнительского искусства, но хоровое пение, похоже, никогда не умрёт, потому что всегда будут находиться исполнительницы, обладающие певческими голосами и подменяющие физическую близость с мужчиной радостью голосового излияния. Этот вывод сделал он, когда прозвучал «Хор пленных евреев» из оперы Верди «Набукко» в исполнении хорового коллектива из Италии. «Глупость какая-то» – поставил диагноз он сам себе и своим мыслям и произнёс, непонятно по какой причине родившуюся фразу: «Моя Малгожата никогда не станет участницей хора», снял с себя куртку и набросил ей на плечи – был уже поздний вечер и, несмотря на лето, на побережье начинало быстро холодать. Она улыбнулась – это в советских фильмах юноша где-нибудь на околице деревни предлагает девушке накинуть на плечи свой пиджак, и этот жест расценивается как свидетельство его любви к ней. У них так не принято, каждый берёт с собой что-нибудь шерстяное, но она вот не взяла, забыла, хотя его жест оценила и восприняла как объяснение в любви, хотя они уже далеко не юноша и девушка. Так за шутками-прибаутками незаметно подошли к дому.

А дома их ждал гость. Этим гостем оказался дедушка Малгожаты, выразивший своё недовольство по поводу того, что вот он приехал, а её дома нет, и он вот должен сидеть во дворе и ждать её возвращения. Довольно холодно протянул Фёдору руку, надо полагать, в связи с этим недовольством и представился Зыгмунтом Лановским. Он проживал неподалёку в местечке Лемборк, что как раз на полпути от Устки до Гданьска. Ему было 85 лет, но он был, как успел это подметить Фёдор, ещё очень крепким и подвижным старичком, ну прямо уникумом каким-то. Пан Зыгмунт очень любил свою внучку и так как не имел семьи и жил в одиночестве, частенько навещал её. У неё, фактически, тоже, кроме детей и его, никого не было, и она – понятное дело – решила показать деду своего жениха. Она стала накрывать на стол и пригласила к ужину. Разговорились. Фёдор рассказал, чем он занимается в России, что он дважды был женат, и оба раза с неудачным, даже трагическим исходом, и что они намерены с его внучкой вступить в брак и создать семью. Пан Зыгмунт смотрел на Фёдора своими старческими, слезоточивыми глазами как бы пытаясь рассмотреть его изнутри и понять, что он за фрукт и что за «русыка» нашла себе Малгося. Настроен он был не очень дружелюбно, и трудно было понять, почему? Наверно потому – подумал Фёдор – что я из России, а в Польше не очень привечают выходцев оттуда. Так было всегда и сегодня мало что изменилось в этом плане – уж больно много всё ещё не заживающих ран нанёс полякам их восточный брат. Но, к сожалению, слишком медленно наступает признание в этом, а самый главный камень преткновения, Катынь, так и остаётся не до конца признанным преступлением НКВД. Потом Фёдор рассказал немного о Петербурге, о жизни в России вообще, про своего деда, Витольда-Станислава Бжостека, который был чистокровным поляком и боролся сначала за мировую революцию, а потом против советской власти. И вот после этих слов дед несколько смягчился, вроде даже улыбнулся, и стал рассказывать про себя:

– А я ведь тоже боролся против неё, да, собственно говоря, почти все мы были против этой власти – не буду скрывать этого. В конце лета 39-го года я был мобилизован, но в плен с началом войны, к счастью, не попал. Остатки нашей армии ушли в леса, потом в подземелье и мы вели борьбу, как могли. 20 июля 1944 года, со вступлением Красной армии на польскую землю, был оглашён общий приказ Делегатуры. Вы, конечно же, не слышали про такую организацию? Так вот, вышел указ об освобождении собственными силами Львова, Вильнюса, Варшавы и ещё нескольких городов, чтобы установить там нашу власть. Нас было три тысячи бойцов, и мы, как сейчас помню, 23-го числа, пытались освободить от немцев наш самый восточный город Львов. Про операцию «Бужа» наверно слышали, и про армию АК тоже?

– Да нет. У нас, в Советском Союзе такие вещи были под запретом.

– Но сейчас ведь другое время.

– Дело в том, что я чистый технарь и меня политические вопросы как-то мало интересовали. Знаю про армию Берлинга, кажется, имени Костюшко, про то, что варшавские повстанцы не хотели принимать помощи от советских войск. Вот, пожалуй, и всё. Но Вы рассказывайте, рассказывайте, я Вас слушаю.

– А про «Катынь» слышали?

– Ну, там вроде немцами были расстреляны польские офицеры.

– Да, мало Вы знаете нашей истории – протянул он с сожалением и продолжил – Так вот. В ту пору я был в звании подпоручика и адъютантом полковника Владислава Филипковского, у которого был псевдоним «Цись». По предложению советского командования мы отправились в Житомир для переговоров с командованием Войска Польского об объединении, и там были арестованы сотрудниками вашего «СМЕРШ» а. То есть всё, как вы наверно догадались, заранее было уже спланировано. Нас перевезли в Киев, а затем в Жешув. Филипковского допрашивали двадцать часов, после чего всех нас вывезли в лагерь Дягилево, что под Рязанью, вместе с несколькими тысячами других польских солдат и офицеров. Между прочим, среди нас был и племянник председателя вашего ВЧК Ежи Дзержинский. Да, да, не удивляйтесь. Его привезли из Вильно, и он был так же АКовцем. Вот так. Узнай про это Феликс Эдмундович, он бы в гробу наверно перевернулся и то не один раз. Куда делся его племянник Ежи после этого, сказать трудно, как, впрочем, и про всех остальных моих товарищей. В 1947 году меня вернули в Польшу, где опять посадили в лагерь благодаря вашим коммунистическим ставленникам, а освободили из лагеря только в 1954-м.

Разговор продолжался, и Фёдор дивился отменной памяти старого человека, для которого события тех далёких лет были и остались смыслом жизни, и сокрушался по поводу того, что на эту горькую правду ему нечем было ответить: ни отрицанием, ни утверждением. Он воспринимал всё это как упрёк представителю страны, творившей «справедливость» и у себя дома, и за её пределами. Выпили молча за эту горькую правду и пан Зыгмунт как-то сразу сник, то ли от нахлынувших воспоминаний, то ли от того, что защемило сердце. А Малгожата тем временем заваривала кофе, который они с дедом очень любили и который, между прочим, был рекомендован Фёдору как лечебное средство, затем открыла коробку печенья и упаковку вкуснейших польских марципанов. Помешивая сахар в чашечке, она думала о перспективах их совместной жизни. Она отдавала себе отчёт в том, какую ответственность и обязательства берёт на себя, но чувства были сильнее, да и её болезнь, если быть откровенной, неизвестно как долго не будет угрожать жизни – ведь в Петербурге был только первый звонок. Правда, её недуг, к счастью, излечим, но как долго следует ждать звонка второго? Ну, ничего, они своей любовью будут лечить друг друга.

Малгожата снова начинает думать о Фёдоре. Он ей дорог и он единственный в её теперешней жизни, а потому, даст бог, всё поправится, и болезнь уйдёт – они будут вместе бороться с ней и победят её. Непременно. Иначе просто быть не может. Иначе для чего тогда жить вообще? Малгожата подсаживается к Фёдору, гладит его по руке, они улыбаются друг другу и начинают обсуждать планы на ближайшее будущее. Они, конечно, прежде всего, зарегистрируются, причём здесь, в Польше, чтобы ему легче было сюда переехать. Шумной свадьбы устраивать не будут, так, свидетели и несколько знакомых с её стороны и хотя бы один свидетель – со стороны Фёдора. После регистрации в магистратуре поедут в ресторан, а точнее, в небольшой ресторанчик – есть у неё один на примете, уютный и недорогой. Находится он в нескольких километрах от Устки, там будет меньше посторонних глаз, и это хорошо, потому что счастье своё не надо афишировать – появятся завистницы, которые либо сглазят, либо наведут порчу. Фёдор смеётся, неужели она верит во всё это? Да, верю – отвечает она – Устка маленький городок, а в маленьких городках все верят в тёмные силы. Жить они будут у неё, благо сын с женой обитают сейчас в квартире бабушки, которая скончалась год тому назад, а дочка тоже вот-вот должна переехать к мужу в городок Лебу. Пока Фёдор будет совершенствовать язык, они начнут потихоньку прощупывать возможности его трудоустройства. С его специальностью можно будет обратиться в местный аэроклуб, в мастерские, в конце концов, в любой находящийся рядом аэропорт. Да, возраст уже не тот, мест свободных при нынешнем кризисе нет, но при такой высокой квалификации и опыте, как у Фёдора, что-нибудь да отыщется. В конце концов, можно будет использовать его знание русского языка: например, водить экскурсии из России или попробовать себя в роли переводчика. Было б здоровье, да голова на плечах. Но ведь всё это имеется, не правда ли? Фёдор улыбается и утвердительно кивает головой. Да, и самое главное, она обязательно познакомит его детей со своими – хотят они этого или нет, но пускай дружат, пускай преодолевают разность менталитетов, привычек, обычаев. Она вот своим ремеслом всё время стирает эти границы и рисует и арабов, и евреев, и немцев, и китайцев, и других. Да, они ей платят за это деньги, но ведь где-то, быть может, на самом краюшке земли, кто-нибудь из них посмотрит на свой портрет и вспомнит, что написан он был рукой польской женщины и ему захочется приехать сюда ещё раз. А это уже память, может быть даже дружба двух стран, двух народов. Высокопарно, конечно, звучит, но какая-то доля истины и щепотка её участия в этом есть. Как бы вспомнив о чём-то, Малгожата достаёт из стола лист бумаги и протягивает его Фёдору. Это его портрет, на котором он изображён в постели спящим. Он долго разглядывает свой портрет, затем спрашивает:

– Вроде похож, только почему в постели?

– Ну, ты ведь категорически отказался мне позировать. Вот я и запечатлела тебя, когда ты спал. Кстати, черты лица, когда позирующий спит, получаются идеально, правда, внутренний мир передать в таком состоянии труднее. Но, изучив этот твой мир, как мне кажется, может быть не до конца, я сделала портрет, как сумела.

– Спасибо. Теперь я буду знать, как я выгляжу во сне. В этом состоянии в зеркало на себя ведь не посмотришь.

Фёдор уехал на следующий день. Рейсовый автобус останавливался прямо у её дома и, наобнимавшись и нацеловавшись, Малгожата ещё долго оставалась стоять у калитки после отправки автобуса. Ну, прямо как в советском фильме 50-х годов, про который она вспоминала на концерте, только что не помахала платочком и его же краешком не стала смахивать набежавшую слезу. А следовало бы.

На вокзале в Петербурге Фёдора не встречал никто, разве что привокзальный пьяница, попросивший десять рублей, которых, как всегда, ему не хватало на выпивку, да холодное, дождливое утро. Дочери позабыли, что у них после смерти матери всё-таки остался ещё отец, и, как большинство молодёжи сегодня, жили исключительно собственной жизнью, наплевав на своих родителей и вспоминая о них только в тех случаях, когда нужны деньги. Фёдор даже не знал, кто из дочерей замужем, а кто нет. Вроде и та, и другая жили с мужиками, детей ни у одной из них не было, месяцами он их не видел, правда, про Алину старался не думать ни хорошо, ни плохо, так как чувствовал перед ней пожизненную вину. Вину, которую нельзя было ни забыть, ни стереть из памяти, ни затушевать никаким покаянием, ни искупить, даже мотивируя её, эту вину, учением Фрейда. Он хотел ей добра всем своим отцовским сердцем, но она отказывалась принимать это добро. Причём, отталкивающим мотивом были не оскорбление и не обида, про которые она давным-давно уже забыла, а цивилизованная дикость, в состоянии которой находится большинство нынешней молодёжи. И, как свидетельство, брошенная на ходу фраза: «Станешь опять лежачим, нанимай сиделку. У меня свободного времени на тебя не будет». У Фёдора долго не выходил из памяти этот жёсткий ответ Алины, и он приходил к выводу, что семьи у него здесь больше нету. Уже десять лет, как нет жены, а вот теперь и дочерей, и что они, дочери, ничем не отличаются от большинства других дочерей и что, похоже, именно здесь, в России они вот такие, подлые и жестокие, а вот, скажем, в Польше, на которую он теперь мог ссылаться, они другие. Они, безусловно, лучше и наверно из-за того, что там в молодом возрасте все без исключения проходят конфирмацию, как и во всём западном мире, а это огромный воспитательный момент, который посильнее пионерской и комсомольской клятвы, морального кодекса строителя коммунизма и рекомендации в партию. В России сегодня воспитывают молодёжь дискотеки, телешоу типа «Дом-2» и подростковые колонии, число которых после советского периода не намного уменьшилось. Правда, и дискотеки, и молодёжные телешоу есть и на западе, но главное то, что там, в большинстве случаев, кроме этого, есть семья и есть нормальные родители. А какие родители, такие и дети. Этот упрёк Фёдор предъявлял самому себе и к тем, у которых хорошие дети, себя не причислял, то есть он не причислял себя к правильным родителям, да и когда была жива Света, тоже правильными их назвать вряд ли можно было – с грустью рассуждал он.

После поездки Фёдор пошёл на работу и, зная о его состоянии здоровья, режим для него – в порядке исключения – определили более щадящий, чем это было до болезни. Опять начались магазины и приготовление насущного пропитания для себя, опять стирка и тоска по Малгожате, на плечи которой, – что греха таить, все мужчины эгоисты – Фёдор всё это иногда мысленно перекладывал. Хотя чувствовал себя здоровым, и никаких отрицательных симптомов не ощущал.

Правда, однажды, примерно через месяц после возвращения из Польши, он почувствовал какую-то слабость в ногах. Слабость долго не проходила, он выпил водки, заснул, и на утро всё как бы прошло. Неделю он чувствовал себя нормально, но слабость пришла вновь и теперь, когда он пошёл к бару за водкой, одолела настолько, что он споткнулся о подвернувшуюся ступню, упал и долго не мог подняться на ноги. Кое-как дополз до кровати, взобрался на неё и наутро опять был, как ни в чём не бывало. Болей никаких не было, но такое стало повторяться всё чаще и чаще. В клинике предложили снова лечь и повторно пройти курс лечения и, не исключено, что и операцию. Фёдор согласился, уловив за деликатными словами доктора какой-то сперва неутешительный, а затем, после повторного прохождения анализов более устрашающий приговор. Это была уже безысходность. В тот день он допоздна бродил кругами вокруг своего дома, боясь почему-то заходить в квартиру. Затем всё-таки вошёл, медленно снял куртку и полез в шкаф. Достал оттуда домашний сейф размером с коробку из-под обуви. Открыл его и извлёк на свет божий блеснувший чёрной полировкой именной пистолет, на право хранения и ношения которого ему было выдано когда-то разрешение. Подступившая к горлу мокрота, а к ногам судорога заставили его лечь на диван. «Нет, не смогу» – подумал он. Вспомнил, как лёжа в клинике, беседовал с таким же, как и он, больным, который признался, что после выписки достанет диаморфин или пентобарбитал и уйдёт из жизни тихо и безболезненно, не причинив никому из домашних лишних хлопот. «У меня нет этих препаратов – прошептал Фёдор – их привозят из Мексики, там они, говорят, самые дешёвые. И, потом, нет у нас в России своего доктора Георкяна». Затем кое-как поднялся, достал из серванта бутылку, прямо из горла сделал несколько больших глотков, после чего снова лёг.

Через полчаса в комнате раздался выстрел, он был глухой и похожий на хлопок. В квартире никого не было, и только нарисованный фломастером и висевший на стене спокойно спящий в постели мужчина был немым свидетелем случившегося.