НОВЕЛЛА I
Дядя мой — князь — приходился не родным братом матушке, а сводным, — матушка родилась от простой крестьянки, которую выдали потом формальным браком за мелкопоместного дворянина, снабдив его за то хорошею суммой денег. И фамилия у матушки до замужества была от этого самого случайного дворянина, хотя отец — известный аристократ, придворный при императорах Александре I и Николае I. А моя — Завьялов — от батюшки уже, потомственного дворянина и потомственного военного тоже. Не могу ничего поделать от чувства неоправданной ничем гордости за своего аристократического деда, которая не угасает, как упрямый уголек в погасшем камине, — это очень немодно сейчас, в прогрессивное время Александра II, когда прежние императоры и близкие к ним государственные люди воспринимаются словно бы далекой эпохой и живая связь с ней выглядит несуразностью.
Или может быть, я путаю чувства: гордость — с любовью к деду, давшему очень хорошее образование моей матушке, говорящей как на родных по-французски и по-немецки, и обеспечившему нам благополучное во всех отношениях существованье. Кроме того, дед был в хорошем знакомстве со многими людьми того времени — Карамзиным, Жуковским, впутавшими себя в нелепое восстание декабристами Трубецким, Волконским, Рылеевым, знал Пушкина... да впрочем, не близко, и не очень поэта жаловал.
Батюшка мой был старше маменьки на несколько лет, а со времени женитьбы на ней состоял в дружбе с дядей. Потомственный он военный: отец его — мой второй дед — пал смертью храбрых в начале Кавказской войны, так что война эта досталась в обязательное продолжение сыну, а прадед дослужился до генеральского чина еще при Екатерине Великой.
Батюшка долго воевал на Кавказе, военное дело предпочитал всему остальному, и даже семейной жизни, — время, в мирную уже для себя пору, проводил больше в дивизии, а в имение к нам являлся наездами.
Сказать надо, на карьере моей военной он отнюдь не настаивал, и вообще в детских делах следовал маменьке, включая желанье ее непременно видеть меня в университете.
По службе своей на Кавказе отец одно время обращался в компании Лермонтова и Мартынова, между которыми были очень даже приятельские отношения, и еще с юнкерской школы, где часто в фехтовальном зале они были партнерами учебного поединка. Мартынов тоже с юношества писал стихи — не очень много, но были удачные, так что сам Лермонтов, хотя и с долей легкого снисхождения, их положительно отмечал. В момент ссоры и последовавшей через три дня дуэли батюшка уже в Пятигорске не находился, посему сведения о печальном событии он имел позже, от секундантов Васильчикова, Трубецкого и Глебова. Тут уже обнаружились несхождения в изложеньях случившегося. Получалось так, что, по некоторым впечатлениям, Лермонтов, в начале дуэли, поднял пистолет дулом вверх у виска, не спеша стрелять и предлагая этим сделать паузу для последующего примирения, — таковое обычно совершалось двумя выстрелами вверх. Мартынов же выстрелил в противника. По другим словам выходило, что Мартынов просто опередил, в то время как Лермонтов по всем правилам развернулся боком к противнику, вскинул, прикрывая висок, пистолет, чтобы сразу распрямить руку и выстрелить, но...
Оба офицера отлично стреляли, небольшое расстояние не составляло им трудностей, так что первый выстрел с большою вероятностью должен был стать и последним.
Все трое свидетелей, подавленные происшедшим — каждый находился в дружеских отношениях с обоими дуэлянтами, старались не выпячивать их отрицательных черт в приключившемся. Однако инициатором конфликта все, волей неволей, признавали Лермонтова, постоянно цеплявшего отнюдь не добродушными шутками Мартынова, а сам конфликт произошел так.
В Пятигорске группа офицеров покинула дом Верзилиных, где два или три раза в неделю проходили вечера с участием дочерей хозяина и других барышень. Лермонтов часто вел себя в обществе на границе дозволенного, а то и за этой границей. Как говорил Александр Васильчиков — в нем жили два человека: добродушный среди близких друзей и злобно-задорный среди прочих. И вот, в последнее время он выбрал в качестве мишени этой своей «задорности» Николая Мартынова.
Однако же здесь я прервусь, так как начал не с главной темы своих воспоминаний, и надлежит исправить эту оплошность.
В Московский университет я поступил на физико-математический факультет с профилем — математика. Не из большого пристрастия к этой науке, а полагая всё прочее менее сложным и потому — не особенно интересным. Геометрия, впрочем, мне нравилась по домашним занятиям с одним из учителей, и символические операции алгебры привлекали любопытною умственною игрою.
Учеба не шла с затруднениями, я отчего-то с самого начала ее полагал, что науке жизнь свою посвящать не буду, но обучаюсь только ради развития. Такое настроение создавало внутреннюю непринужденность, отличавшую меня от многих товарищей, стремившихся уходить вперед от читавшихся нам курсов, дабы иметь фору ради будущих научных карьерных успехов. Иные платили за это упадком живого нрава, приходившему вместо него ко многому равнодушию. Такие трансформации в добрых моих товарищах тем более требовали к себе осмотрительности. Моцарты в математике не меньшая редкость как в музыке, но если не особенно талантливый музыкант и не родит ничего особенного — собою самим он останется, иное дело, когда человек берется поднимать непосильный умственный груз — надрыв здесь бывает опаснее груза физического. Такого же мнения держался и мой дядюшка, говоривший: «человек не раб никакого дела». Впрочем, вполне следовать этому девизу ему всё же не удалось.
И теперь об этом подробней.
К моменту моего поступления в университет, дядя окончательно собрался посмотреть «Новый свет», то есть не Европу, где он дважды уже побывал, а Южную и Северную Америку.
Первое мне письмо от него пришло через четыре месяца из Монтевидео с описанием этого небольшого симпатичного города — Уругвайской столицы, — расположенного в лагуне Атлантического океана. Дядя писал о своих планах перебраться далее в близкий Буэнос-Айрес, а затем пересечь континент для посещенья чилийской столицы Сантьяго, откуда он будет двигаться только на север — Боливия, Перу, Колумбия, затем, океаном, в Мексику и, наконец, в США.
Всё путешествие по начальному плану захватывало около двух лет, но оказалось значительно дольшим, по причинам, о которых я скоро скажу.
Моё время, меж тем, летело стремительно, и было беззаботно-счастливым, хотя и не оценённым мною тогда таковым вполне.
Не затрудняясь, но хорошо успевая в учебе, имел я достаточное время на досуг, где главное место занимал театр, причем в двух его ипостасях: я много ходил в драму, балет и оперу и вместе с этим участвовал в любительском театральном кружке, пользовавшимся на Москве изрядной известностью.
Пришлось, однако, прозябать сперва целый сезон во втором составе, подумывая, грешным делом, чтобы товарищ мой из первого слегка заболел. Но уже в начале второго сезона доверили мне роль Кочкарева в «Женитьбе» Гоголя, и вполне удавшуюся, так что скоро играл я и эту роль, и Лаэрта.
Публика актеров-любителей была разношерстная, но не в смысле «кого попало», а людей разных профессий, и порой, высокого общественного положения. Так что за четыре года оброс я порядочно очень связями. Еще театральная среда крайне забавна обилием всевозможнейших слухов, можно сказать, и сплетен, но среди этого проскакивает порою и довольно интересная информация.
Время, с начала царствования государя Александра II, наступило вольное, заграница нам стала ближе за отсутствием на выезд специального разрешения, ветер оттуда газетно-литературный заносил «идеи», а собственная мысль, освобожденная от тисков прежнего императора Николая I, билась так сильно, что порою даже до настоящей истерики, что очень ярко себя отражало произведениями ставшего уже известным, и кумиром у некоторых, Федора Достоевского. Я не относился к последним, и хуже того — не понимал некоторых его проблем в самой постановке вопроса. Такого известного, например: можно ли согласиться на всеобщее благоденствие ценою одного замученного младенца?
Очень странно. Если представить себе, что мы топчем некоего младенца, рвем его на куски, топчем эти куски, а затем, успокоившись, идем в ресторацию кушать и выпивать... нет, такого ничего делать никак не следует, и в доказательствах оное не нуждается. Если же речь идет о потере одного младенца, чтобы никогда уже не гибли никакие прочие (как вопрос свой понимает сам г-н Достоевский, нигде не сказано), если так, то с одиночною жертвою ради спасения многих приходится согласиться. Смешно делать из всего этого философию. Однако две мои попытки выставить данные аргументы в обществе вызвали гневную даже реакцию, а одна симпатизировавшая мне барышня решила сразу, что очень во мне ошиблась.
Дядя впоследствии расхохотался, когда я рассказал ему ту историю и подтвердил, что его точка зрения полностью совпадает с моей, а сильное увлечение литературой Ф. Достоевского свидетельствует, как ему кажется, об определенном психическом нездоровье.
Тут надо остановиться и сказать, что психическое состояние общества в 60-70-ые годы и впрямь нельзя было признать совершенно нормальным.
Дядя, метко по-моему, говорил, что ситуация напоминает ему медведя, жившего у людей, выпущенного вдруг ими в лес. Сильный, но в неизвестной среде, он сначала удивляется, и даже радуется свободной природе, потом приходит непонимание как дальше жить, и злоба вымещается на что попадется под лапу.
Общество наше после смерти в 55-ом году императора Николая I, не столько обрело много свобод, сколько за несколько лет лишилось страха. И вместе с тем, как у того медведя в поисках неизвестно чего, началось искательство главных смыслов существования — жизнестроительных целей. «Шатанье умов во все стороны», — как обзывал это батюшка.
Надо сказать, политика Александра II давала многие провокационные побуждения для подобных шатаний. Новый государь очень любил начинать, но ничего не доводил до конца. Хуже того, во всех начинаниях чувствовалась смутность, неясность мысли самого автора, неясность не только для публики, но и для него самого.
Вместе с этим потеряла большое значение кастовость. И казалось бы — хорошо, но явилась волна новой публики, про которую Герцен из Лондона произнес знаменитую фразу: «лакейская, канцелярия, казарма». Это в том смысле, откуда явились активные новые люди, вернее — в какой именно обстановке они выросли, впитав от своих родителей минусы и пороки малодостаточной, требующей постоянных уверток жизни. «Ничто так не развращает как бедность», — сказал кто-то из французов. Фраза циническая, несправедливая своим равнодушием к причинам вынужденно-несчастливой жизни миллионов людей, но, увы, гротесково-правдивая.
«Выживание» — не лучший способ формирования личности, и наследственность в этом смысле у многих была дурная.
Явился тип «нигилиста», рожденный Тургеневым через героя его романа Базарова. Тут обязательно надо заметить, что Базарова Иван Сергеевич писал как героя трагического, выражавшего, так сказать, безбудущность той молодежи, которая исповедовала грубый материализм, атеизм, относительность вся и всего, а главное — непризнание истин, и в том числе истин моральных. Воспринят же Базаров был «на ура» — как положительный именно, и чуть ли не примерный герой нового времени. Имевший счастье быть знакомым через дядюшку с Иваном Сергеевичем, я сам был свидетелем его удивлений по этому поводу.
В студенческие годы я много общался с нигилистской этой средой, и отозваться должен не в ее пользу.
Прежде всего, за редким исключением, тянувшиеся туда молодые люди не были хорошо заметны в учебе и отличались ненужною легкостью мысли в серьезных вопросах. Вся их теория — а правильнее это называть психологией — была легковесной и неразборчивой. Мне в дискуссиях не доставляло труда очень простенько загонять их в угол: «Истин нет?» — «Нет» — «Это ваше утверждение истинное?» Беседы в таком роде приводили их в злое состояние, которое заканчивалось обвинением меня в «игре софизмами» или в чем-то подобном. Характерной чертой данной публики была именно ортодоксальность: убежденность в истинности их взглядов и аргументов — именно той истинности, существование коей они категорически отрицали.
Впрочем, некоторые из них забывали постепенно о своем нигилизме и выправлялись в хороших врачей, инженеров, юристов. Подозревая во многих такую вот эволюцию, я относился к господам нигилистам вполне снисходительно, чего, однако же, не чувствовал к себе в ответ.
Нигилизм, и шедший с ним под руку беззастенчивый прагматизм, вели себя откровенно диктаторски и сдвинули сознание многих в сторону быстрой наживы. Раньше, при императоре Николае I, средством к этому были взятки, да и то для определенной лишь части чиновного люда. Теперь открылись другие возможности, причем для очень и очень многих.
Наступило время концессий, то есть права использования государственных ресурсов с частною выгодой. В первую очередь оно касалось строительства и эксплуатации железных дорог, где правительство (а по сути — народ) несло убытки, а частные лица обретали доходы, переходившие, даже нередко, в богатства. Банки коммерческие стали быстро расти числом, и много при их помощи пошло «подковерного», причем с участием людей самого верхнего уровня, а также жен некоторых из них и даже любовниц. Далеко очень ходить за примером не приходилось, так как через несколько уже лет после начала своего правления Александр II обольстился княжной Долгорукой (стала позже титуловаться княгиней Юрьевской), которая получила большую неофициальную власть в вопросах ходатайства за чьи-либо денежные интересы — и не просто так, разумеется. Да и сам Император держал часть своих капиталов в ценных бумагах тех же железнодорожных компаний.
Да-с, время наступило разбитное и довольно отчаянное.
При отце Александра II — Николае I, при этом, как его иногда называют, «жестоком фельдфебеле», кроме взяточничества и, как везде и всегда, бытовых преступлений, существовал только один вид афер: искусственное банкротство. Занималось этим почти исключительно купечество, а смысл заключался в том, что купец брал большие, насколько возможно, заемы через вексельные обязательства, а вскоре объявлял себя неплатежеспособным. Попадал он после этого в так называемую «яму», а в действительности — в скромные, но чистые и достаточные условия жизни под арестом, причем содержание его там оплачивалось кредиторами. Кроме того родственники могли передавать арестанту продукты (передавали даже вино) и вещи. В «ямах» среди арестантов процветала карточная игра, иные — что покультурнее — проводили время за чтением.
Новое время принесло уже более изощренные формы — выпуск ценных бумаг без их реального обеспечения, участие чиновников в финансировании компаний, членами которых они являлись иногда даже явно, фиктивные банкротства банков. Стали с регулярностью обнаруживаться фальшивые деньги и поддельные векселя, а преступники проникали уже в высшее общество.
Батюшка мой по всей этой совокупности новых явлений говорил: «Как выезжаю за пределы части, где у меня ясность везде и порядок, так ощущенье помойки является и растет». А вообще памятью он оставался на Кавказской войне, где дважды был ранен, и, помимо больших и малых боев, в перерывах между военными действиями, знакомился и общался со многими интересными и известными очень людьми.
Вот тут надо как раз досказать про Лермонтова.
Группа офицеров покинула после очередного приемного вечера дом Верзилиных, Мартынов, приблизившись к впереди идущему Лермонтову раздраженно, но сдерживая себя, произнес: «Я же просил при дамах не делать шуток в мой адрес». Лермонтов счел нужным ответить: «А если вам не нравится моё поведение, можете потребовать от меня удовлетворения». Сказал повысив голос, чтобы наверняка было слышно сзади другим офицерам.
Всё!
Мартынову некуда было деваться — требования чести сделали обязательным этот вызов.
Да, через день Лермонтов написал сестре письмо, где в сообщении о предстоящей дуэли ощущались растерянность и сожаление, но дело ведь было в его руках, и нет сомнений — Мартынов с радостью принял бы его извинения. Нет, на такой маленький и нравственно правильный шаг поэта никак не хватило.
Очень много сходного тут с судьбой Пушкина — фантастическое дарование, и вместе с ним: мелочность, злобность... зависть. Помню первый раз я услышал про эту зависть в разговоре батюшки с дядей — они сходились во многом и здесь их мнения тоже совершенно совпали.
«Большое в одном требует и всего остального большого», — сказал, подводя итог батюшка, потом за здоровье двух великих поэтов они выпили грузинского хорошего вина, к которому отец приучился на Кавказе и откуда выписывал его бочонками.
А суть их беседы сводилась к следующему.
Оба поэта ощущали слишком большую разницу между своим дарованием и местом, которое они занимали в обществе. И хотя оба имели знатные родовые корни, «в свете» ценились карьера с богатством. Лермонтов, в отличие от совсем малоимущего Пушкина, был наследником приличного состояния. Эти сведения стали привлекать к нему внимание барышень, которые прежде игнорировали юношу из-за его невзрачности. Да, оба были непривлекательны, и расхождение внешнего образа с богатым внутренним миром — красочным и красивым — превратилось больным местом двух великих поэтов. Видимо, статность и выразительная привлекательность Мартынова раздражала — но не вполне осознанно — Лермонтова, как и физический контраст между Дантесом и Пушкиным был неприятен последнему.
К чести Пушкина надо отметить — он без пощады смотрел на себя и даже писал об этом: «...мой нрав — нервный, ревнивый, обидчивый, раздражительный и, вместе с тем, слабый — вот что внушает мне тягостное раздумье».
Лермонтов, выражаясь математически, направил вектор в обратную сторону: «Я лучше, чем кажусь». В ответ любой юноша Древнего Рима ответил бы популярным девизом: «Надо быть, а не казаться».
Вообще, физические несовершенства обоих были едва ли не главной причиной их злобы на окружающих — так считало мое «старшее поколение» — и лишь на втором месте стояла недооценка обществом их талантов. Вернее, Пушкина и при жизни многие величали гением, но оскорбляло, что деньги и карьерные звания считались все-таки выше.
Но вот, любовь к поэзии Пушкина заметно убавилась среди людей моего поколения: из-за уже упомянутого мной фрондерства ко всяким авторитетам, хотя были и некоторые объективные обстоятельства.
Явилась возможность сравнивать. При Пушкине поэзии, как таковой, было мало, хотя писал всякий, кому ни лень. Однако считалось оно любительщиной.
Почти вместе с Пушкиным начинали: Баратынский, Тютчев, Языков (которого Гоголь объявил любимым своим поэтом), их меньшие, чем пушкинская, звезды, оказалось, дают много общего света на показавшемся темном вдруг небосклоне. И продолжала пополняться копилка поэзии Батюшковым, Жуковским... вот Лермонтов заговорил, а скоро — Алексей Константинович Толстой, Иван Сергеевич Тургенев, тут же почти — молодые Некрасов и Фет. И лирика, и философичность оказались ничуть не потерянными.
Ото всего вместе и усилилась критичность взгляда, а «рот открывать» стали значительно шире, чем при Николае I.
И главному удару подвергся «Евгений Онегин», которого Дмитрий Писарев «разделал под орех», да с такой убедительностью, что многие нелюбившие Писарева и приверженные Пушкину люди — не сумели ему ничего возразить. Подобное было совсем невозможно в поколении предыдущем — затоптали бы безо всяких дискуссий и аргументов.
Разница времен во всем и всё больше росла, так что вернувшийся через четыре года на Родину дядя сразу динамику эту отметил.
Затянувшееся на полтора года путешествие имело уже известную мне из писем причину, однако же в самых общих чертах. Подробности я узнал лишь по его приезду.
Попав в Северную из Южной Америки, где любопытство к дикой природе не раз ставило дядину жизнь на опасный предел, он благополучно добрался до центра Американской цивилизации — Нью-Йорка. И здесь задержался надолго из-за знакомства с Аланом Пинкертоном — самым знаменитым сыщиком этого государства.
Сразу следует сделать одно уточнение.
Алан Пинкертон — живое лицо, Нат Пинкертон — литературный персонаж, запущенный одним из сыновей Алана — продолжателем дела отца, чтобы запечатлеть его профессиональную биографию, ну и конечно — еще заработать. Потом о Нате Пинкертоне анонимно стали писать многие.
Алан родился в Шотландии в 1819 г., двадцати с небольшим лет перебрался в Северную Америку и поселился недалеко от Чикаго, в этот город он перебрался позже, основав там самое знаменитое детективное агентство, которое работало на всей территории государства.
Сам Алан обладал крайне незаурядными данными: ум, смелость, реакция и артистизм — очень ценимый и применявшийся им и его сотрудниками.
Сотрудников он подбирал «по себе», состав имел небольшой, но превосходный по качеству.
Пинкертон не любил вербовку уголовников, хотя и прибегал вынужденно к этому, Пинкертон очень любил внедрение. Мелочью преступной он не занимался — люди его внедрялись в сильные и опасные банды.
Позже, когда дядя давно уже пребывал в России, мы узнали, что во время войны Севера и Юга Пинкертон и его люди осуществляли разведывательную работу среди южан. Он сам рассказал об этом в письме к дяде, однако с большой очень горечью — один из его сотрудников, разоблаченный южанами, был ими повешен.
Надо сказать, что свободолюбивая шотландская душа Алана была и очень благородна — еще за восемь лет до войны Севера и Юга он участвовал в помощи сбежавшим рабам-неграм, в переправке их в свободную от рабства Канаду.
Дядя познакомился с Пинкертоном в Нью-Йорке и проникся к нему большим уважением и интересом, связанным, в том числе, с возникшей идеей создания в России чего-то подобного частной детективной службы. Сначала он написал мне о том в шутливой форме, однако, подумал я, не всё так просто — раз он отправляется с Пинкертоном в Чикаго, где у того находилась официальная штаб-квартира.
А через месяц я получил письмо, в котором дядя сообщал, что работает у Пинкертона в качестве добровольного его помощника.
Нельзя сказать, что это не слишком меня озадачило, так как дядя имел от природы натуру подвижную, любопытствующую и почти лишенную страха. В молодости он, как и батюшка, отправился офицером служить на Кавказ, получил за год службы два ордена, отличаясь в боях среди неробких своих товарищей почти безрассудством, но вдруг, охладев к военным успехам, нашел с помощью приятеля-доктора нужную у себя болезнь и вышел из армии.
Еще в юные годы я спрашивал, отчего он так повернул свою жизнь, и несколько позже расскажу, что услышал.
Дядя оформил у одного из местных нотариусов заявление о собственной ответственности за риски работы у Пинкертона, после чего стал почти полноценным сотрудником. «Почти» — потому что из-за английского, а не американского выговора, в нем легко узнавался иностранец. О внедрении, поэтому, речь не шла, но к остальному он вполне допускался.
Несколько писем, затем, не содержали подробностей, однако были написаны в приподнятом настроении — «жизнь полна впечатлениями, уникальным бесценным опытом» и в подобном к этому роде. Так продолжалось около полугода, и вот... приходит письмо из госпиталя, написанное не очень твердой рукой.
Два ранения сразу: одно в ногу навылет — неопасное, но с изрядной потерей крови, другое в руку с осколочным переломом.
В следующих письмах почерк окреп, но пафос заметно убавился.
И зазвучал мотив возвращенья на Родину.
Три месяца, впрочем, ушло на восстановленье дядиного здоровья, наконец, в последнем американском письме он сообщал, что через неделю уже отплывает в Европу.
Где скоро и оказался, однако приезд в Россию всё равно вышел нескорым.
Надо вернуться к тому, отчего дядя отказался от военных похождений, и конечно же, в будущем от крупной карьеры.
Многие считают, что при значительном его состоянии карьера, а тем более с рисками жизни, совсем не нужна, и хуже совсем — нелепа. Обычно так судят люди никак не причастные к потомственной аристократии, не понимающие ее психологию. А психология эта особенная.
С раннего сознательного возраста аристократическая среда создает совершенно определенный вектор существования, конкретно один из двух — военной или государственной службы. Нередко с «военных высот» такой человек переходил позже на государственную крупную должность, как это произошло, например, с однополчанином дяди Лорис-Меликовым, «чудесном армянине — отважном, умном и абсолютно честным». Последнее качество особенно ценно и составляет, увы, большую в Отечестве редкость. Мой батюшка, не взявший никогда из армейской казны ни грошика, с презрением говорил: «всё русский путь ищут, да вот самым простым идти не хотят — честно живи, не воруй».
Несколько отвлекаясь, скажу, что разговоров об этом «пути» действительно было чрезмерно много. Возродились из прежних времен славянофилы, говорившие на каком-то странном языке заклинаний о миссии русского народа, который, изволите ли видеть, для того только и существует, чтобы спасти весь мир. Этому потакали многие известные лица: Тютчев написал «Умом Россию не понять, в Россию можно только верить» — и откровенная нелепость эта очень понравилась, а Достоевский договорился уже до того, что: «Европа даст отдохновение своей тоске в нашей русской душе». И если несомненно выдающиеся люди городили откровенную чушь, чего ожидать и спрашивать от всяких умственных недотеп с их «взглядами» и «идеями».
Однако же надо договорить о дядином жизненном повороте.
После очередной операции полк находился на отдыхе, и дяде впервые попалась какая-то рукописная копия декабристской «Русской правды» — программного документа будущей жизни. Сосланных на Кавказ разжалованных офицеров-декабристов состояло около сорока, отношение к ним было самое дружеское, даже со стороны высокого начальства — самого Ермолова, которого в 1827 году за это как раз и убрали. «Русскую правду» многие сосланные на Кавказ декабристы знали почти наизусть, а молодых офицеров очень интересовало «что вообще это было?»
Национальной политике, после сверженья монархии, надлежало выполнить следующее.
Освободить народы Империи, способные не только образовать собственную государственность, но и не стать скорой добычей каких-то соседей. Понимались под этим, прежде всего, поляки и финны.
Оставить в Империи тех, кто не отвечает предыдущей позиции, с предоставлением им чего-то вроде национально-культурной автономии.
Ассимилировать, путем расселения по России мелкими группами, воинственно-агрессивные к русским народы. Речь шла, конечно, именно о тех, с кем сейчас воевали — о чеченцах и многоплеменных дагестанцах, а дядя, как многие ранее декабристы, сам лично уже пришел к выводу, что война смысл свой уже потеряла.
Так, примерно, звучало его словами.
«Пойми, народы, как и отдельные люди, очень и очень разные. Есть умные люди и туповатые, добрые и злобного нрава — не так ли?.. Но полагают, всё можно преодолеть развитием. И больше того — знание, дескать, делает человека морально порядочным» — «Однако дядя, — возражал я, — так думали с античных времен» — «Вот именно, и даже гении Сократ и Цицерон полагали, что главная причина зла — результат невежества» — «Но Европейское просвещение? И наши — Новиков, Баженов, Радищев?» — «Радищева ты Сережа, не впутывай, он много умней всех остальных, и с жизнью покончил, потому что исторической перспективы для России не видел. А Просвещение для своего времени, да, было важным шагом вперед, но затем стало тормозом. Ты удивлен?.. Каждая идейное теченье мнит себя высшею точкой развития, тут опять сравнение с человеком: мнящий себя совершенным — глуп. Но позволь, я продолжу. Эти горные народы не способны к изменению образа жизни, и будут жить точно так через сто, через двести лет. Внешним видом их жизнь будет меняться по мере поступления разных благ и изобретений из нашего мира, но не изменится внутренний сознательный и моральный уклад».
И коснувшись декабристских идей, он продолжил:
«У них многое слишком оторвано было от жизни. И как они себе представляли переселение да многих сотен тысяч. Без скота, кроме что лошадей. И расселить их на неудобьях мелкими кучками. А жить как и на что? Ведь хороших земель ни помещики, ни крестьяне им бы не дали. А избы строить? И как всё это пережили бы старики и дети, а?» — «Не пережили бы» — «Вот! То есть мы, христиане, отправили бы на тяжелую смерть массу людей. И не сильных мужчин, а тех слабых, кто по возрасту еще пред нами не виноват или уже не виноват — старость наказывать последнее и самое гнусное дело».
Я на этом очень с дядей моим согласился, и даже неловкость возникла за хорошее отношение к декабристам, которые имели к себе всегда инерцию положительного отношенья.
Еще кое-что скажу о них после.
В Европе дядя задержался сначала подвизаясь у Скотланд-Ярда, где холодные англичане не были расположены подробно знакомить его со своими методами, и даже просьба влиятельного члена Верхней палаты ничего в этом смысле не изменила. Во Франции же к нему отнеслись гораздо теплее. И заодно принялись ругать англичан — французы вообще не любят их негалантность, к тому же категорически утверждают, что Скотланд-Ярд полностью выучен ими французами еще в эпоху Франсуа Видока — не менее легендарного детектива в Европа, чем Пинкертон в США.
Видок пришел в полицию почти из тюрьмы, вернее — сбежав очередной раз. Преступная жизнь (аферы; был и грабеж) ему надоела, сыграл роль и шантаж со стороны узнавших о его побеге товарищей из криминального мира, и в 1812 году Видок заявился в Министерство полиции с очень неожиданной идеей борьбы с преступностью: результативно бороться с ней могут только сами преступники. Бывшие, разумеется. Видок умел обвораживать не только женщин, но и мужчин, — идею и Видока приняли.
Наполеон еще в первые два года своей власти расправился с бандами, которые хозяйничали в провинциях, и прежде всего — на дорогах, но в Париже существовали районы, где преступность была практически каждым семейным делом и откуда постоянно шли вылазки в приличные части города. «Клоака» — под таким названием известна огромная подземная система канализационных и водосточных сливов, каменные тоннели, куда можно было скрыться прямо из центра города и благополучно выйти потом в родной и безопасный от полицейских квартал — те туда почти не совались.
Насколько сильна и опасна была там преступность свидетельствует тот факт, что даже существовал целый клан наемных убийц, а «профессия» наемных убийц являлась потомственной.
Видок со штатом всего в тридцать сотрудников за несколько лет сократил число серьезных преступлений в Париже почти вполовину.
В Англии и не мечтали о таких успехах.
В России было нечто сходное с явлением Видока, но в нашей, увы, своеобычной форме.
В 1741 году — первом году Императрицы Елизаветы — в Москве объявился восемнадцатилетний сын крестьянский Иван, известный уже среди преступного мира по кличке Ванька-Каин. Ванька не скрывал своего уголовного прошлого, а предложение его в точности совпадало с тем, что предлагал позже Видок — с преступниками лучше всего справится именно преступник, а про себя врал, что раскаялся.
Получив, по сути, должность главы криминальной полиции, начал вести себя так: мелких одиночек-воров активно вылавливал, а с руководителями крупных банд договаривался — он их не трогает, они платят ему регулярную мзду. Такой же «союз» заключен им был и с раскольниками. Мысль Ваньки-Каина, однако, на этом не остановилась и сделала дальше шаг — прикормить всё влияющее на него начальство.
Идея эта оказалась нетрудною к воплощению, и более десяти лет Ванька орудовал как хотел, но, из-за очень свойственного нам отсутствия чувства меры, совсем впал в кураж. Москва тогда не была в большом внимании у Императрицы, иначе бы Ванька закончил раньше, но всё же закончил — арестом и каторгой.
В отличие от Видока в Париже, преступность наша, и именно опасная, не сократилась, а выросла, да так, что для борьбы с ней понадобились уже военные части.
К истории преступности мы еще вернемся.
Теперь же о радостном — возвращении, наконец-то, из странствия дяди.
Время несколько изменило его: не отобрав привлекательности, добавило внимательности глазам и большей подвижности — экспрессии, энергичности.
«Вроде второй молодости у меня», — докладывал в обществе дядя, и дамы находили, что это совпадает с их собственным впечатлением.
— Ах, Сережа, да это целая другая жизнь! Но как ты повзрослел, друг мой. И дипломированный ученый!
— Нет, дядя, для науки я не гожусь.
— Отчего, мой друг?
Тут я заметил, что в глазах дяди мелькнул даже радостный огонек.
— Оттого что крупных результатов я в ней не произведу, а мелкими уточнениями заниматься неинтересно. Да и живая жизнь куда как любопытней науки.
— Верно! И для ощущения разнообразия жизни ты и пришел в театр. В артисты идут всегда жаждущие жизни люди.
Дядя, как и батюшка мой, нередко удивлял меня той прямотой суждений, которая сразу-вдруг упиралась в истину. Как странно, что сам я никогда не думал, что артисты совсем не случайные люди, а правильно — именно люди, страждущие многих жизней и заключенных в каждой из них переживаний.
И согласившись с дядей я поделился с ним, что в каждой роли пытаюсь найти другой новый мир — правила его, нарушения, ценности.
— Ты точно сказал, Сережа: не придумать, а «найти». Стало быть, ты чувствуешь некоей интуицией, что множество человеческих миров существует. И должен тебе сказать, общения с людьми в эти чужестранные годы, с большим числом от верхнего до самого нижнего уровня, окончательно привели меня к мысли, что человек рождается с уже готовым составом качеств.
— То есть условия жизни, вы хотите сказать?..
— Играют роль, конечно играют. Но какую?.. Попробую объяснить, — дядя немного задумался, затем продолжал: — хотя не уверен, что на вполне удачном примере. Вот камни — драгоценные, полудрагоценные — их куча разных. Допустим, алмаз. Ему можно придать разную огранку, поместить в какое-то обрамление из золота, серебра... неважно — это всё форма, не меняющая качества самого камня. Его твердость, удельный вес, наличие определенной окраски...
— Оптико-световые свойства.
— Да-да. Алмаз после огранки становится бриллиантом и может чудесно играть в тонкой оправе, а может и прозябать незаметным. А видел ты алмаз в первично-природном виде?
— В нашем университетском музее. Невзрачные камешки, обычный человек внимания не обратит, валяйся они на берегу горной речки.
Впрочем, я не понял, чему служит данный пример, и дядя это заметил.
— Видишь ли, во-первых, камень камню рознь, и таковыми они являются от природы, а не в силу условий. Во-вторых, из некоторых полудрагоценных камней делают прекрасные с инкрустацией вазы, но в отдельности камни не очень красивы и не годятся для дорогих оправ. Иначе — они хороши в коллективе.
Я кивнул, начиная ощущать аналогию.
— Но камни не обладают волей, способностью к самодвижению. Представь себе теперь наоборот — ощущая себя алмазом, он прозябает среди гальки в безлюдном месте. — Дядя поводил головой в стороны. — Не-ет, он не станет с этим мириться. А что произойдет дальше, каким способом он станет действовать?.. Или напротив: попавший вдруг в дорогую оправу дешевый камень — захочет ли он считать себя ее недостойным, на что пойдет, чтобы сохранить свое положение?
И не подумав, я, кажется, произнес глупость.
— Но эти случаи, дядя, разве не суть исключенья из правил?
— О-о, далеко нет! По моему жизненному опыту, каждый четвертый-третий человек, во всяком случае в так называемом цивилизованном мире, считает себя недооцененным, незаслуженно отодвинутым, обойденным и в таком прочем роде. Почему столь бурно развивается Северная Америка, которая, нет сомнений, станет главной державой мира?.. А Южная Америка с ее фиестами и сиестами, которая никогда лидером не станет?
— Стыдно сознаться, дядя, я совсем плохо знаю историю этих континентов.
— Но слово произнес правильное — «история».
Дядя поднял вверх указательный палец — знакомый для меня с детства жест, дающий понять, что прозвучит нечто важное:
— А история складывалась так. Южную Америку колонизовывали испанцы, их знать, чиновники и военные захватывали и делили, соответственно рангу, прекрасные земли и прочие дающие большие доходы ресурсы, принуждали к труду на себя индейцев, а скоро стали завозить африканских рабов. И жили так вполне припеваючи, пока местные испанцы, освободившись от своей alma mater, не установили, по нашим понятьям, губерний, заявивших о своей независимости.
— Там были сильные войны?
— И невероятно жестокие. В течение тридцати с лишним лет. В них вовлеклись без исключения все — негры, индейцы. Войны закончились всего лет двадцать назад, я беседовал там со многими их участниками и свидетелями. А теперь обрати внимание: Северная Америка после освобождения от Англии не распалась, а напротив — консолидировалась.
Через год с небольшим в Америке началась война Севера и Юга, но совсем другая, как оценил дядя: «война за свободу негров, которые, милый, имеют такие же, как мы, права на существование».
Однако вернемся.
— Историческая разница между двумя континентами в том, что достоинства жизни в Соединенных Штатах создавались трудом. И прежде всего трудолюбивые и, вместе с тем, ущемленные на своих родинах люди, заселили огромное Северо-Американское пространство. Но рабство давало ведь совсем не так много в общий объем трудового дохода. — В глазах его вдруг сверкнул холодный огонек: — А знаешь, кто были и по сей день остаются наиболее жестокими там рабовладельцами?.. Индейские племена.
— Вот это новость. Я думал, они сами находятся в близком к тому положении.
— Как бы не так! У них огромные территории, куда без их разрешения не может ступить простой белый человек. Официально, «Индейские территории» — есть защищающий их закон от 1834 года. И хотя убивать негров-рабов для всех американцев запрещено, там у себя они регулярно приносят рабов своим богам в жертву.
Очень скоро сказанное дядей моим подтвердилось: с началом гражданской войны в Америке в европейских, потом в наших газетах сообщалось, что крупные индейские племена, хотя не все, выступили на стороне Армии Юга. И оказалось, у самых влиятельных индейцев было в собственности и по двести и по триста рабов. Это очень не соответствовало русским нашим представлениям, созданным во многом романами Фенимора Купера, где некоторые индейцы произносили благородные монологи на зависть нашим адвокатам и европейским либеральным газетчикам, рисовавшим американцев тупыми и злобными гонителями почти безобидных индейцев. А что скальпы с живых снимали (за этим следовала смерть от заражения крови), так это плохие индейцы делали, а плохие люди есть в каждом народе — на этом назидательном разъяснении ставилась точка.
— Так что же ты собираешься делать, Сергей? По жизни, в ближайшие годы?
В дядиных глазах явилось подсказывающее выраженье, словно я должен был про что-то вспомнить.
И не составило трудности — от того, что он в письмах уже высказывал.
Хотя я даже смутно не понимал, какова моя роль в намеченной дядей затее, да и в чем конкретно она заключается, однако без колебаний ответил ему, что готов участвовать — в меру сил и способностей, разумеется.
— Вот и славно, мой милый! И скажу тебе к предыдущему нашему разговору — крупные почти все преступления совершаются именно незаурядными людьми, но поставленными в заурядные условия жизни. Я, конечно, не про садистские зверства и не про тупые убийства ради чужого кошелька, я про спланированные комбинации для овладения серьезными ценностями.
— Разве при этом не совершаются и чисто бандитские действия — те же убийства?
— Совершаются! Это еще одна загадка человеческого рода — способность не колеблясь убить другого. — Он внимательно посмотрел на меня. — Ты, Сережа, подумал про войну?
— У меня, что, на лице написалось?
— Написалось. Да... после первого боя я всю ночь не спал. И водка не помогала. Убить нормальному человеку почти также трудно, как умереть. И именно через ощущение этой рядом смерти своей начинаешь воевать более или менее хладнокровно. — Дядя выдохнул резко и тряхнул головой, отгоняя от себя дурное из прошлого. — А у кого-то нет никаких барьеров... народы, люди отдельные внутри них настолько многоразличны, что не раз в жизни я столбенел, ощущая непонятность полную — где, среди кого оказался вдруг. У тебя это белое, а у него...
— Черное?
— Квадратное, друг мой, или шершавое!
Дядя расхохотался нехитрому этому юмору — очень характерный его переход: от задумчивости, от серьезной темы — и вдруг к шутке, которая ничего не значит.
В первые дни дядиного приезда я не добился от него толку — что-когда-как мы будем с ним делать. Майский воздух Москвы кружил ему голову, запах черемухи возбуждал детский восторг, он хотел бывать сразу везде — в один вечер в опере и у цыган, радоваться старым друзьям и гулять по Бульварному кольцу в компании только со мной, часто заходить в ресторации с русской кухней, которую «вот сейчас только он по-настоящему оценил», церкви влекли его, в особенности — с хорами, и в мою задачу входило иметь достаточную для милостыни нищим мелкую наличность.
На шестое утро я почувствовал, что сил продолжать в таком режиме у меня уже маловато.
Но дядя, когда мы встретились на завтраке в трактире Гурина, выглядел как нежинский огурец и принялся излагать планы очередного активного времяпрепровождения. Я чуть приуныл, маскируя это бодрым согласием, но всё вдруг, к счастию моему, поменялось. Явился посыльный мальчик, направленный к нам дядиным камердинером, с конвертом в руке. Я только обратил внимание, что конверт запечатан гербом — щит с пышным верхним орнаментом и короной посередине, по бокам от щита какие-то звери... дядя, однако ж, сразу опознал этот герб:
— Ба, да от Сергея Григорьевича Строганова! Знаешь, конечно?
— Лично не доводилось. Они, маменька говорила как-то, с дедом в приятелях были.
— Верно, — дядя стал распечатывать конверт, — и воевали вместе. — В конверте оказался один небольшой листок. — О, он в Москву к нам прибыть изволил.
— Я отчего-то полагал, что он москвич, ведь недавно совсем был нашим генерал-губернатором.
— Был. Ты за политикой не следишь.
— Не слежу, почти.
— Он сейчас в Санкт-Петербурге. Приглашен воспитывать детей Императора... так-с, мероприятия наши на сегодняшний день отменяются. Граф приглашает на пять часов на обед, надо еще зайти к парикмахеру... Впрочем, ты тоже идешь.
— Удобно ли, дядя?
— Вполне. Пожалуй что, он даже обидится, не познакомь я его с внуком близкого очень приятеля.
Граф Сергей Григорьевич Строганов был одним из самых значительных людей нашего века. Родившись в конце восемнадцатого, он успел достигнуть совершеннолетия к Бородинской битве и, отличившись в ней, получил званье поручика; проявил храбрость в боях в Европе — в двадцать лет имел уже награды и звание капитана. Близость ко Двору — флигель-адъютант Александра I, а затем Николая I, — быстро сделала его государственным человеком, ценимым за ум, образование и деловые способности. Образованием — собственным и чужим — Строганов занимался всю жизнь, основал, в том числе, отечественную археологию как науку государственную и систематическую. Граф был очень богат — крестьяне его исчислялись многими десятками тысяч, к тому же не меньшим состоянием обладала его супруга.
Отметить надо также, что Николай I почти с любовью относился к той части аристократии, которая, имея друзей среди декабристов и военную биографию, не пошло ни в какие тайные общества. Почему именно не пошел граф Строганов, скажу позже — от его собственного на сей счет объяснения.
Я в конце завтрака попытал дядю:
— Ведь флигель-адъютант Императора имеет к нему постоянный доступ?
— Разумеется.
— Неужели никто из декабристов не пытался завербовать такого человека, ведь он мог легко выполнить их главный замысел.
— Убить Императора?
— Да.
— А вот ты у него и спроси.
— Полно, он за нахала меня сочтет.
— Ха-ха, не сочтет.
Правда, я слышал не раз, что граф отличается крайней простотой в обращенье с людьми, хотя с властью держится порой на грани дозволенного и даже переступая ее, что, в частности, послужило причиной его временной отставки лет десять назад.
Вообще в тот памятный вечер я вживую коснулся до эпохальных событий, о которых прежде лишь знал по слухам или из не очень достоверных печатных источников.
Однако же забегу вперед и расскажу об одной воровской афере, ставшей первым сыскным нашим делом.
Ближе к концу гостевого пребыванья у графа дядя рассказал о своей практике у знаменитого Алана Пинкертона. Граф, я заметил, встрепенулся как-то, а выслушав, произнес:
— Интересно очень, Андрюшенька, у меня ведь тоже дельце одно уголовное есть. И улика с собой.
Тут уже встрепенулся дядя:
— Что за дельце, Сергей Григорьевич? Я ведь досказать еще не успел — собираюсь завести собственную сыскную контору, и вот племянник согласие соучаствовать дал.
Хозяин наш обрадовался, похвалил за полезное начинание и изложил случившуюся с ним недавно историю.
— Заявляется с месяц назад некий господин приличного вида и предлагает для моей нумизматической коллекции дюжину старых монет. Начинаю смотреть монеты, хм, несколько сразу определяю фальшивыми. Через полчаса понимаю — фальшивые все. Ну и, следовательно, довожу свое заключение до посетителя. — Граф усмехнулся и качнул головой. — Сразу понимаю, человек не хотел меня обмануть — у него, у бедного, чуть слезы не потекли. Пробую расспросить, но не выходит: «так, — говорит, — случайно достались».
— А монеты большой очень ценности? — живо поинтересовался дядя.
— Приличной, — граф прикинул в уме. — Вместе все — тысяч на сорок.
— И по впечатлению вашему, посетитель этот сам стал жертвой подделки? — дядя, не дожидаясь ответа, предупредил: — Среди преступников немало превосходных актеров.
— На одном случае, согласен, можно и ошибиться, но история не вся далеко — слушайте дальше.
Дядя, обратясь в сплошное внимание, подал корпус вперед, да и мне сделалось интересно.
— Проходит дней десять и появляется другой господин с почти таким же набором монет.
Мы оба вздрогнули от удивления, я приготовился дальше слушать, но дядя попросил уточнения:
— В каком именно смысле «почти тот же набор»? И еще, Сергей Григорьевич, в наборе были монеты из того первого?
— Вот то-то и любопытно, что фальшивки все были новые. А отличался набор лишь тем, что в первом монет было четырнадцать, а в этом тринадцать.
— То есть во всем остальном совпадение?
— Именно-именно. Да, не помню уж отчего, но первый мой посетитель — показалось мне или оговорка его была — москвич. Второй просто сообщил, что наслышан про мой нумизматический интерес, но он тоже почти что наверняка москвич.
Дяде не удалось спросить, как граф, говоря математическим языком, это вычислил, потому что принесли портвейн — какую-то редкость, бутылка была постарше меня.
Эпикурейская натура дяди тотчас отвлеклась на этот шедевр.
Цвет...
Запах...
Стали пить маленькими глотками...
Я не мастак по дегустации вин, и употребляю их всегда в малом количестве, так как терпеть не могу «поехавшей» головы, а у меня такое начинается скоро.
Но дядя — что папенька — могут пить много, и не меняясь ничуть в мыслях и поведении.
С дядей мы тоже пили вина первого сорта, однако ж этот портвейн показался особенным — его вкусовое многообразие, чудилось мне, превосходит количество моих вкусовых рецепторов.
И дядя скоро признал, что в жизни его были только два случая, когда он пребывал в подобном восторге от питьевых ощущений.
Еще пара минут ушла на это чувственное благополучие.
Однако интересная и недосказанная история звала вернуться.
— Итак, — начал дядя, — вы снова определили фальшивки и сообщили об этом владельцу?
— Однако не стал сообщать о его предшественнике.
— Очень осмотрительно, Сергей Григорьевич. Какова же на этот раз случилась реакция?
— Гневная. Само собою, не на меня — на кого-то третьего, за сценой от нас, так сказать.
— И ничего конкретного?
— Очень быстро откланялся.
Мысль о простом пришла мне в голову.
— Позвольте спросить, граф, люди эти ведь как-то должны были себя называть? Дворецкому или еще кому-то...
Естественный ход моих мыслей у обоих вызвал вдруг замешательство, которое дядя сразу почти снял дружелюбной улыбкой:
— Серж, неужели люди с такой манерою поведения не приготовили заранее себе ложные имена.
— Назывались, конечно, — подтвердил граф, — и третий назвался.
— И третий?! — воскликнули мы.
— Набор как у первого, только добавилась еще одна монетка — византийская, IX века. И непонятная тут деталь — монетка-то настоящая.
— Так-так-так...
Произнеся, дядя задумался, а я спросил графа, почему первые двое визитеров с монетами, по его мнению, москвичи.
— И третий тоже. А объяснение крайне простое. Являлись они в одно почти время, и это совпадение заставило меня взять железнодорожное расписание.
— Браво, Сергей Григорьевич! — включился дядя. — Прибытие московского поезда?
— Плюс время сесть на извозчика и доехать до моего дома.
— Московский след, так сказать... хм, так что этот третий?
— Солгал, представившись отставным капитаном.
— Как, простите, сумели определить?
— Попытка спрашивать о командирах его частей сразу всё выдала. А монеты, якобы, достались в наследство от старой тетушки.
Дальше дядя попросил перо и бумагу и стал записывать признаки, по которым граф отличал доставленные ему подделки.
Граф терпеливо и тщательно всё указывал.
Дотошность дядина выглядела не очень уместной, хозяин, подумалось, рассказал всю историю как некий казус... однако дальнейший их разговор показал, что я совершенно ошибся.
— Ты, Андрюша, застал ту неприятность с Павлом Михайловичем Третьяковым, с поделками «малых голландцев»?
— Застал, незадолго до моего отъезда она приключилось.
Я знал, что богатый купец Третьяков собирает современную русскую живопись, и от товарищей по любительскому театру слышал: намерение его очень серьезное, и даже государственного значения: национальный музей хочет создать. Но причем тут «малые голландцы» — живописцы Голландии XVII века, писавшие небольшого формата картины бытового жанра и всевозможнейшие пейзажи.
— А притом, Серж, что Третьяков свое собирательство с них именно начал и получил сразу в рыло.
Граф, улыбнувшись дядиной грубости, сообщил:
— Я ведь остерегал его — много в Европе сейчас подделок, целая компания немецких художников с десяток лет этим грешила. Да молодость его была не очень внимательна.
— А сколько Рембрандтов фальшивых гуляет! — дядя даже хлопнул себя ладонями по коленям. — Сотнями исчисляются, сотнями!
Опять пришлось удивиться, что нечестное ремесло не есть продукт только лихого нашего времени.
— И когда же их делали?
— Почему ты в прошедшем времени? — поправил дядя. — И сейчас вовсю мастерят. В Америку активно доставлять стали, там богатых профанов хоть отбавляй.
— Примерно через сто лет после смерти Рембрандта начали под него писать, — пояснил граф, — причем одно время завели даже артельное производство. А до того подделывали, главным образом, итальянское возрождение, но начались массовые подделки с самого Альбрехта Дюрера и выполнено по нему работ не меньше, чем написал сам Дюрер.
Граф прервал интересную тему, предложив еще выпить замечательного портвейна...
На несколько минут они — истинные ценители — обо всём забыли, я, однако, с сожалением о себе подумал: «не в коня корм».
И успел задать себе вопрос, на который почти сразу ответил: «Почему даже в средневековые времена, когда любой суверен легко мог расправиться в своих владениях со всяким преступником, почему при этом процветали подделки искусств? Да к тому же, обману подвергалась богатая знать, именно и покупавшая эти произведения». Ответ не потребовал долгого размышления: «Однако как уличать? Любой продавец подделок заранее готовит легенду о том, как вещь попала к нему. Он сам, например, купил ее у другого, и так оно тоже бывало. Но главное — подделка разоблачается не сразу, а там — ищи свищи: продал в Германии, а через месяц жулик уже во Франции — или наоборот».
Старшее поколение, меж тем, «возвратилось к теме» — дядя спросил: как бы граф охарактеризовал тех трех визитеров типологически?
— Я и сам хотел об этом высказать впечатление. В них та между собою похожесть, которая свидетельствует об одинаковой общественной принадлежности. — Граф посмотрел на нас: — Понятно ли я сказал?
Мы оба кивнули, а дядя добавил:
— Торговые люди? Из состоятельных вполне?
— Верно-верно. Всем трем, этак, за сорок. Значит, делом своим занимаются уже много лет. Но не купечество, мне показалось, а что-то от современных доходных дел... — Граф подумал. — Юркие, речь быстрая, не простонародная, но и без следов хорошего образованья. — Граф снова подумал. — Из породы, про которую говорят, что «рвут на ходу подметки».
— Маклеры, перекупщики?
— В этом роде, Андрюша. Хищность заметна в глазах.
Проведя в гостях у графа еще полчаса, мы поблагодарили хозяина и откланялись, с обещаньем вновь навестить его дня через два. Граф должен был сделать кое-какие дела в Московском археологическом обществе, председателем которого продолжал оставаться, а главное — участвовать в мероприятиях памяти Петра Яковлевича Чаадаева, чье пятилетие со дня смерти знакомые его желали отметить.
Часы показывали лишь начало девятого вечера, свет дневной еще не собирался сменяться на сумрак.
Ах, как прекрасна Москва в эти весенне-летние дни, как радостен лишившийся холода воздух, и улыбчивыми становятся люди — это счастье предвкушения лета: тепла, зелени, бесхитростной неги по вечерам. Как замечательны кроны деревьев по московским бульварам, которые недавно совсем были уныло-голыми, — будто хотят сейчас сказать они человеку об обновлении жизни, о неконечности ее вообще и для каждого.
Дядя махнул тростью, подзывая извозчика, и приказал, когда мы устроились:
— В Замоскворечье.
— Черемуху нюхать, дядя?
— А куда там, барин?
— На Ордынку.
Ордынка — дорога, по которой в татарскую орду везли дань, печально известная еще с ранних времен.
Да, впрочем, все названия в Замоскворечье исторические: от поселявшихся там ремесленных групп — Новокузнецкая улица, Кожевническая, Овчинниковские переулки, названия от Татарской и Казачьей слободы, а позже — со второй половины XVIII — место это, с хорошей землей, Москвою-рекой с двух сторон — пришлось очень по вкусу дворянству для городских усадеб, богатому, и не очень, купечеству, и очутилась в Замоскворечье вся разношерстная Москва, всё ее старое и новое представительство.
— Может быть, к Александру Островскому заедем? — пришло вдруг в голову дяде.
— К драматургу?
— Однако, — усомнившись, отказался он от намерения, — хоть и приятели, а без предупрежденья нехорошо — оторвем, чего доброго, от работы. Слышал я, он за три последние года в литературе большую силу набрал?
Дядина молодость проходила в гуще художественной и умственной жизни, и вряд ли не большая часть известных людей Москвы состояла в его приятелях либо хороших знакомцах.
— Да, Островский популярен сейчас весьма. И даже нашим русским Шекспиром зовут, а Аполлон Григорьев утверждает — что превзойдет.
— Ох, Аполлон! Талантище, а меры не знает ни в чем никакой. И художество и ум развиты чрезвычайно, вся наша литературная и идейная молодежь рядом с ним казалась, — дядя ткнул большим пальцем за спину в прошлое, — казалась в чем-нибудь недостаточной, именно на его фоне. У него и прекрасная теория органичности была, так и не прописанная до сих пор.
— А что она из себя такое? И я не полагал, что Аполлон Григорьев серьезный интеллектуал.
— Интеллектуал. И в самом высоком смысле слова. А органическая теория Григорьева заключается прежде всего в том, что любое идейное подчинение человека есть вредная секулярность, очень недолговечная по очередному историческому сроку.
— Что же, у него, долговечно?
— А оно одно единственное, друг мой: борьба добра со злом, с целью всё-таки победить последнее. Ум и душа для этого должны находиться в постоянном союзе, а мироощущение — говорит Аполлон — не может быть сокращено до идеи.
Однако в голосе дяди не прозвучало ноток будущей той победы, но скорее наоборот — выдал себя оттенок печали.
А я задумался о действительно странном изобилии идей и идеек, с которыми носится сейчас русский человек — вот подай каждому на его манер!
Разобщенность людская у нас чрезвычайная.
Не связанность с прошлым.
И будущее не по-разному даже видится, а скрыто оно за какой-то завесой.
Отвлекшись, я лишь следом уже впустил в сознание, что коляска наша остановилась и дядя с кем-то ведет разговор.
Рядом на тротуаре стоял человек лет сорока в зеленом мундире с синим обшитым золотом воротником — форма Канцелярии Его императорского величества. Дядя успел сойти к этому своему знакомцу.
Сейчас они глядели друг на друга после объятий.
Из сбивчивых слов обоих делалось ясно — не виделись много лет... да, с самой Кавказской войны.
А через минуту их разговор продолжался в коляске — представленный мне Дмитрий Петрович Казанцев жил на Садовнической, через которую было нам по пути.
— Так где ты именно, Митя?
— Я, Андрей, два года как служу во Второй экспедиции.
— Ух, как интересно! — дядя обратился ко мне: — Вторая экспедиция Третьего отделения, Сергей, занимается уголовными преступлениями.
— Вряд ли уж так интересно, — улыбнулся сидевший напротив.
Приятное лицо, «очень офицерское» — так бы и сказал почти каждый взглянувший.
В этот вечер мы всё-таки попали в Замоскворечье, но позже, просидев до того полчаса в Троицком трактире на Ильинке, оказавшемся у нас по дороге.
Старые товарищи сначала ударились в воспоминания, и я уж начал скучать — близкие им, живые детали мало что значат для «третьего человека», — однако, по дядиной манере делать вдруг поворот, разговор поменялся.
Он, как об уже вполне состоявшемся, сообщил Казанцеву про наше частное детективное агентство.
От удивления у работника Третьего отделения было открылся рот — и удивление это походило реакцией на поступок детей...
Но дядя быстро сообщил про свой американский опыт, знакомство с европейской полицейской системой.
Взгляд нашего визави стал серьезным, и пауза показала — идет обдумывание.
Дядя мне потом рассказал, что Казанцев отличался от остальных младших командиров большой тактической тренированностью своих солдат, разыгрывал с ними различные ситуации и совместно искал, как в математике говорят, «нестандартные решения». К сожалению, старшие офицеры относились к упражнениям его пренебрежительно, пока не оказалось — потери у Казанцева заметно меньшие, чем у других.
— А дело, наверное, стоящее, — наконец, произнес он. — Я скажу тебе, Андрей, и вам, Сережа: компетентность у наших работников — и у руководителей многих — очень невысока. А законы наши, — он чуть повел глазами на посторонних и сбавил голос, — государевы, н-да, расплывчаты и от того произвольно трактуемы.
— Позволь, Митя, это же, напротив, дает свободу.
— А вот и нет. Конечно, с нижнею частью общества можно не церемониться. Однако, согласись, это для будущего плохая метода, когда при дознаниях, — он покрутил кулаком, — разное применяют.
— Плохая, — не замедлился дядя, — у Алана однажды при захвате главаря банды погибла семья этого главаря.
— И с другой стороны — аферисты сейчас как поганки после дождя родятся. Они, однако, большей частью, не из низов — права свои понимают, адвоката сразу зовут, некоторые влиятельных знакомых имеют, и даже вплоть до министра. Так что размытость законов сковывает нас часто.
— Как бы чего не вышло?
— Вот именно. Мне что интересно в затее вашей — совместно можно работать. Сочетать наше законно-силовое с приемами, которые мы применять не можем.
Дядя обрадовано улыбнулся, Казанцев поднял ладонь вперед, желая еще досказать:
— Во всяких аферных делах страдают часто обеспеченные очень люди, желающие помочь сыску деньгами, но мы взять их прав не имеем. А вы, пожалуйста, можете нанять на них штат филеров.
Тут мне только в голову пришло — сыск ведь дело затратное.
— Внедрение к преступникам нам также почти недоступно, не предусмотрено-с.
— А вербовка людей той среды?
— Это дело плохо очень поставлено. Нет специальной статьи расходов, требуется докладная записка начальству с объяснением необходимости выделить средства, потом примут решение, и ежели положительное — время-время, — досадуя, он махнул рукой.
— Ну-у, брат, — протянул дядя, — нескладно у вас.
— У нас, Андрей, как и по всей России.
— Одичали вы, дядя, совсем на чужбине!
И мы с Казанцевым засмеялись, а дядя снисходительно покивал головой:
— Да, братцы, многое из того, что у нас, у них давно невозможно, и главное — ничего нельзя делать как попало.
А через минуту, выпив со старым другом по рюмке Мартеля, рассказывал уже историю графа Строганова.
Казанцев, мне показалось, не очень заинтересовался подделками старых монет, но вдруг встрепенулся к концу рассказа с выражением беспокойства, брови его сдвинулись, глаза ушли вверх, чтоб окружающее не мешало думать.
Дядя тоже заметил.
Мы ожидали...
— Да-с, господа, скорее, убийство это никакого отношения к фальшивым монетам и не имеет, — начал, всё еще хмуря брови, Казанцев, — но рассказать об нём надо.
Он, сделав паузу, заговорил короткими фразами, языком служебного протокола.
— Художник двадцати семи лет. Жил в Кадашах, снимал мансардное помещение. Задушен веревкой, наброшенной сзади. Борьбы, пристав считает, не было. Произошло у входа на лестницу в мансардное помещение. Лестница пристроена к боковой стороне дома, больше она никуда не ведет.
Я легко себе представил такую конструкцию, имевшуюся у каждого третьего московского строения, особенно у домов деревянных, мещанско-купеческих.
— Прости, Митя, а давно ли убийство случилось?
— Забыл сказать, вот позавчера. Причина преступленья — грабеж. Рядом с убитым валялся его вывернутый пустой бумажник.
— Еще раз прости. У лестницы ты сказал...
— Да-да, — догадался докладчик, о чем досказать, — лестница крытая, вход к ней через дверь, замочек у которой был предварительно взломан. Художник вошел, а там поджидал грабитель.
— Стало быть, внутри за дверкой, — дядя кивком попросил продолжать.
— Хозяева дома, сами понимаете, за толстыми стенами ничего не слышали.
— А в котором, примерно, часу?
— Вечером... или поздним вечером, но не ночью — по мненью врача. А обнаружила утром женщина, убиравшая у него.
— Она интересный может оказаться источник для показаний.
— Хм, да, сам я, впрочем, на осмотр не выезжал, — Казанцев заметил наши удивленные взгляды: — По рангу не положено мне на такие случаи.
По мундирному обозначенью имел он чин действительного статского советника, сиречь генерала.
— И ежели по правде, лишь одно такое убийство из трех нам удается раскрыть, — Казанцев с недовольною гримасой уточнил: — даже из трех-четырех. — Но сразу лицо оживилось: — А вот деталька одна засветилась сейчас, после, Андрей, твоего рассказа.
Мы оба насторожились.
— В протоколе осмотра приставом сказано, что в кармане среди нескольких медных монет оказалась одна золотая, и по всему судя — старинная.
— В кармане с медью носил, а где она? — спешно проговорил дядя.
— Погоди. Пристав местный сообразил — и послал помощника с этой монетой на Моховую в библиотеку Университета. Достали какой-то европейский каталог. Быстро разобрались — испанский пистоль 1537 г.
Я было хотел сказать, но дядя опередил:
— Помню-помню, Серж, граф называл такую монету.
— А монета сейчас у нас на хранении, — закончил Казанцев.
— Как взять ее на экспертизу?
— Выдам тебе под расписку.
— Серж, отвезешь с утра показать ее графу. Митя, а мы осмотрим всё завтра на месте?
— Разумеется. Мансарда эта опечатана.
— Женщину нужно вызвать — что убирала.
— Само собой. И пристав с помощником будут.
Я вдруг понял, что могу оказаться «за бортом» этих событий и волнение так отразилось в моем лице, что оба моих старших товарища улыбнулись.
— Значит, завтра в 9 утра у меня в Экспедиции, — Казанцев протянул дяде визитную карточку. — Оттуда недалеко в Кадаши, а после, Сергей, поедете с монетою к графу.
И вот мы в Замоскворечье, идем по Большой Ордынке в половине десятого вечера — день выдался многими впечатлениями, но не театральными, не увеселительными, как несколько предыдущих, а впечатлениями живыми и к деятельному зовущими.
Однако когда много всего, хочется после спокойного.
Прошли Храм иконы Божьей матери «Всех скорбящих радость», построенном при Екатерине замечательным нашим Баженовым.
Свернули в переулок.
Здесь вот она — черемуха! Разливает себя вдоль переулка тонким запахом, кроясь за высокими купеческими заборами.
— Ах, Серж, ну какие там французские одеколоны! — дядя показал мне рукой идти медленней. — Знаешь, все эстетические ощущения связаны обязательно с какими-то смыслами.
— Вербализируются, говоря по латыни?
— Совершенно так.
— И что тогда аромат черемухи?
— Аромат мечты, друг мой, мечты!
Я даже вздрогнул от его слов, вспомнив сразу, как младшая моя сестричка, в несознательные свои еще годы, спросила матушку: «А Россия какая?» Матушка удивилась такой «проблемной» постановке вопроса, но принялась объяснять — и прежде всего про необъятные наши просторы от морей до морей, от северов до горячих пустынь... и скоро глаза ребенка обрели отсутствующий вид. Отец, сидевший в стороне со стаканом вина, тоже сначала слушал, потом, недовольно вздохнув, поманил сестру пальцем... «Россия — это мечта». Эффект неожиданный самый — радость охватила малышку: «мечта-мечта!» — закричала она и побежала внутрь дома оповещать кого встретит; со странным чувством слушал я тот убегающий крик.
— А здесь по соседству Аполлон провел свое детство, — произнес дядя. — Откуда у него такая чувственная тонкость поэзии?.. И от черемухи этой — тоже.
Он приостановился:
— Две гитары зазвенев,
Жалобно заныли...
С детства памятный напев —
Старый друг мой — ты ли?
Пусть больнее и больней
Завывают звуки,
Чтобы сердце поскорей
Лопнуло от муки!
Две последние строчки «Цыганки» Григорьева меня всегда задевали, молодой князь Гагарин любил петь это на любительских театральных вечерах наших, брал гитару...
Гитарные аккорды зазвенели вдруг в саду за забором и складный тенор, в ответ, запел первый не сказанный дядей куплет:
— О, говори хоть ты со мной,
Подруга семиструнная!
Душа полна такой тоской,
А ночь такая лун-ная!
И вслед уже нам, зазвучали, многими чувствами, гитарные переборы.
Небольшая золотая монетка покоилась у меня в защелкнутом отсеке бумажника, который сам находился в застегнутом внутреннем кармане летнего пиджака. Монетка оказалась грязноватой, замечена была внимательным глазом пристава, но отличить ее среди нескольких медных монет не вглядываясь, было бы трудно. К тому же, преступников интересовал бумажник художника, а не мелочь в кармане, общею суммой менее пятнадцати копеек.
Да...
А почему я произнес про себя «преступников», откуда взялось множественное это число?
Мы ехали от Никитской к Большому Каменному мосту, а там, налево, уже недалеко совсем Кадаши.
Откуда взялось «преступники»?
Вот надо чтоб этак выскакивало из головы!
Вчера, засыпая, я думал об рассказанных Казанцевым обстоятельствах, и странным мне показалось, что у убийцы не было сообщника, который бы дал знать ему, что жертва приближается — ну, странно как-то предполагать, что убийца томился за дверью в постоянной напряженной готовности; в уголовном мире нетрудная вовсе задача — найти для такого дела мелкого себе помощника.
Вспомнив и обрадовавшись, я быстро изложил свою логику старшим.
— Хм, дело говорит, — признал Казанцев.
Дядя отреагировал скорее нейтрально:
— Ну что ты хочешь от математика, им по профессии дóлжно непротиворечивые конструкции создавать.
И чувствовалось: дяде не мысли сейчас нужны, а место преступного происшествия.
Скоро совсем мы там оказались.
Точнее, подъехали к дому, где всё произошло, и где сейчас нас ожидали пристав с помощником и шагах в трех позади женщина — молодая, непримечательная какая-то.
Полицейские чины вытянулись перед прибывшим начальником, тот быстро вылез из коляски и поздоровался с каждым за руку, кивнул женщине со словами, что долго ее не задержат, представил нас, еще сидевших в коляске, своим подчиненным.
Дядя, тем временем, использовал высоту коляски для осмотра ближайшей вокруг территории.
Дом стоял в переулке, метрах в сорока от угла Полянки — второй по этой стороне, и тут с боковой части дома как раз и находилась ведущая вверх на мансарду лестница, обшитая сбоку и сверху струганными еще светлыми досками, отличавшимися от темно-серого цвета бревен дома.
Женщина, оказалось, — родственница хозяина дома, здесь же и проживающая, не было надобности, посему, звать самого хозяина.
Между этим и первым от улицы домом было бесхозное метров в двадцать пространство с деревом — старой липой — и дикой травой. Я заметил: с угла улицы движение сюда человека отлично просматривается, и даже поздним вечером, так как неподалеку стоит фонарь. Заметил и дядя, однако, по словам его — «весьма любопытно», направленным в сторону мансардной лестницы, он заметил что-то еще.
— Что ж, господа, пойдемте наверх осматривать помещение, — пригласил всех Дмитрий Петрович.
Пристав достал ключ от мансарды художника, Казанцев пошел следом за ним и помощником, дядя галантно пригласил вперед женщину, мне оставалось только замкнуть процессию.
Лестница оказалась совсем не темной благодаря окну наверху перед входом в мансарду, что я увидел несколько позже, но прежде пришлось постоять наружи из-за застрявшего в открытой двери дяди.
Внимание его вызвал замочек двери к лестнице — взломанный...
Дядя, отчего-то, остался очень им недоволен.
Поднявшись вверх по ступенькам, прошли вслед за прочими в помещение, кое внимательным взглядом уже обводил Казанцев.
— Полагаю, — начал он, — следует, прежде всего, проверить, не похищено ли что-нибудь из жилища покойного. Убийца, имея доступ к карманам жертвы, мог вынуть ключ и подняться сюда для грабежа. — Он обратился к женщине: — Осмотрите, будьте любезны, не спеша помещение.
— Дозвольте доложить, что собрать удалось о художнике, — начал пристав.
— А где бумажник? — спросил вдруг дядя. — Пустой, что был брошен.
Помощник указал место, приподняв небольшой, поношенный изрядно портфель.
— Дмитрий Петрович, — обратился дядя к Казанцеву, — а нельзя ли этот бумажник на время мне? Тоже под расписку.
— Не надо тут никакой расписки, — он знаком показал помощнику передать бумажник и обратился к приставу: — Слушаем вас.
— Тэк-с, — тот, для верности, держал пред собою блокнот, — приехал он полгода назад из заграницы. Неизвестно, где первые две месяца в Москве жил, но затем переселился сюда. — Женщина, открывавшая шкаф, покивала утвердительно головой. — Происхождение имеет из мещанского сословия, обучался два года в Императорской Академии художеств в Петербурге. Прервал учебу, взяв отпуск, и уехал заграницу.
Меня задело несовмещение фактов: происхождение из мещан по заграницам ездить не позволяет, а «недоучившегося» от Академии на казенный счет не пошлют.
Задело не меня одного — дядя, поймав мой взгляд, показал кивком, что того же мнения, а Казанцев полувопросительно произнес:
— На какие это деньги он по заграницам шастал.
— Помощник мой обошел вчера вечером ближайшие трактиры, — продолжил пристав, уже не глядя в блокнот, — в двух его опознали. И время теперь понятное — вышел он из трактира около одиннадцати.
— А опознали как — по устному описанию? — удивился Казанцев.
— По автопортрету, — он показал помощнику на портфель, — достань.
Сейчас только я начал осматривать помещение.
Просторное... светлое очень...
А-а, кроме двух боковых окошек в крыше, на французский манер, еще два окна проделаны — изрядно больших.
Помощник достал из портфеля картонную папочку.
Я ощутил вдруг внутри себя удивление — пара секунд ушла, чтобы понять отчего... картины, станок для писания маслом с многоцветьем мелких на нем мазков, кисти, карандаши — ничего этого не находили мои глаза, знакомые с обстановкой студий художников — двое из них были моими товарищами по любительскому театру.
Апропо, один из них закончил Императорскую Академию художеств в Петербурге и по возрасту почти как убитый — надо его спросить, возможно, они были знакомы.
Дядя с Казанцевым уже рассматривали автопортрет.
Передали мне.
Работа карандашом: суженное вниз лицо, волосы не то чтобы длинные, правильнее — разбросанные... глаза привлекают, темные, наверное, от природы, с выразительным взглядом, но... но... подчеркнутость проступает, романтическая подача... и эстетичность образа — воротничок хорошей недешевой рубахи, не играющий роли в портрете, тщательно, тем не менее, обрисован, волосы не просто слегка растрепаны, а так именно, чтобы выгодно отличали детали лица...
Я тут поймал себя на придирчивости, взявшейся откуда-то неприязни, а это всегда не нравственно и критически пресекаться должно. Вернул портрет помощнику пристава, и заметил — мы стоим с ним вдвоем, а остальные разошлись по помещению.
Стол темного дерева у одного из боковых окон — длинный с округлыми краями, не накрытый ничем явно назначен был для работы, такое следовало из его высоты — значительной слишком в сравнении с обычном столом «для сиденья». Но вот опять ощущенье малой занятости его предметами.
Я подошел ближе.
Карандаши, две пачки бумаги — видно что разной плотности, кусок картона — что-то из него вырезалось, линейки две, угольник, лекала, баночка с клеем, еще какая-то...
— А вы когда здесь убирали? — услышал я голос Казанцева.
— Вот второго дня, утром, — голос ее звучал от волнения приглушенным.
— То есть — в день убийства. При нем шла уборка?
— Нет, я всегда... когда он кушать в трактир уходил.
— Понятно. Продолжайте смотреть — не пропало ли что.
Женщина попыталась что-то ответить, я повернулся в их сторону.
— Как? — переспросил Казанцев.
— Да вроде и не пропало.
Дядя, стоявший в конце помещения у открытого шкафа, поманил меня пальцем.
— Взгляни, есть на что.
Шкаф оказался довольно вместительным, и плотным от помещавшихся там вещей.
Лисий полушубок сразу бросился мне в глаза — дорогой, совершенно новый, вот и торговая бирка на нем.
Ба, смокинг...
В этаком в высшем свете появиться нестыдно.
Еще что-то дорогое-хорошее я хотел рассмотреть, но помешал дядин голос, и почему-то тихий совсем:
— Обрати внимание — смесь.
Я не понял о чем.
Дядя, показывая пальцем, опять проговорил тихо:
— Отменные вещи перемежаются с затрапезными.
... правда, вот две кофты простые, одна сильно ношеная, еще что-то старое и дешевое, а рядом вешалка с атласными брюками...
Посмотрев, я было повернулся к дяде, но его уже след простыл — вон у полочек вдоль стены всматривается неизвестно во что.
Казанцев уже сказал женщине, что та может быть свободна, однако дядя быстро проговорил:
— Один момент. Вот тут на полке стояли такие металлические чашечки, — он показал руками, как они суживаются к низу. — Три... и четвертая еще, побольше.
Казанцев, заинтересовавшись, подошел к нему... и утвердительно покивал головой, глядя на те голые места на полке, где, стало ясно, остались следы какие-то.
Оба они повернулись к женщине.
— Были, — та подняла слегка голову вверх, — тяжелые такие.
В каждом слове ее слышалась робость.
— А когда они тут стояли? — в голосе Казанцева услышалось раздражение от этого робкого немногословия.
— Да как, — она засомневалась тому, что хотела сказать...
— Ну, уборку в последний раз делали — они тут стояли?
Лицо ее стало увереннее:
— Не стояли. А в позатот раз, — сомнения опять возвратились и голос без всякого ручательства произнес: — они, значит, стояли.
Пристав, не чувствуя смысла в продолжении разговора с нетолковою бабой, понемногу сдвигался к выходу, помощник его вообще думал о чем-то своем... женщина, вдруг, решительно подошла к столу, осмотр которого я несколько минут назад произвел.
— Тут вот коробка лежала деревянная.
Руки показали длину сантиметров в тридцать, а пальцы, словно бы ее обхватившие, — толщину в половину ладони.
Сразу мне пришло в голову, что коробка мастеровая.
— А внутри что?
Женщина двинула плечи вверх и вытянула вперед нижнюю губу, чем выразила «а не знаю».
— Тяжелая коробка? — спросил уже дядя. — Двигали ее, когда стол вытирали?
— Двигала, — опять пауза, — фунта, будет, четыре.
— Да, не конфеты, — сопроводил Казанцев, и по виду — ему тоже здесь надоело.
Женщину отпустили.
Я сразу же сказал про приятеля-художника, возможно очень, знакомого с убитым по учебе в Академии.
— И могу от графа заехать к нему.
— Очень полезно бы, — обрадовался Казанцев, — а то знаете, делать запрос в Академию, ожидать, когда они соизволят прислать ответ, — он выразительно отмахнулся от неприятной такой процедуры.
— А какой рост у покойного? — неожиданно спросил дядя у пристава.
— Немного повыше среднего, а комплекция — худощавая.
— Ну что же, можно опечатывать, — Казанцев обратился к нам: — Пойдемте, на улицу, господа.
С верхней площадки лестницы закуток перед дверью внизу показался мне маленьким, узеньким... рассматривая, я чуть привстал, препятствуя выходить другим.
— Что, обратил внимание? — прозвучал сзади у меня голос дяди.
Я поспешил вниз, чтобы успеть осмотреть взломанный замок.
... так, пропустили в щель маленький ломик или гвоздодер и вырвали язычок замка из паза... и что же — возвращаясь, художник ничего не заметил?
Сразу явилось предположительное объяснение и, вышедши наружу, я стал с нетерпением ожидать появления пристава.
А как только тот показался, сразу спросил:
— Вы говорили, убитого опознали в двух трактирах. В тот вечер, не спрашивали, он много пил?
Пристав улыбнулся, и даже с некоторой снисходительностью:
— Сытно поужинал, выпил две всего рюмки водки, чаю две чашки.
— Трактир какого разряда? — спросил дядя.
— Оба первого, что он посещал.
Разъезжаясь, договорились встретиться все втроем в 2 часа пополудни у Гурьина — отобедать и для обсуждения дел.
Граф еще вчера поздно вечером ответил запискою, что примет меня утром после десяти, оно и получалось, что окажусь у него в начале одиннадцатого.
Не зная пока, какие именно выводы, сделали для себя дядя мой и Казанцев, начал раздумывать я о своих.
Извозчику я велел слишком не торопиться, так как вообще не люблю летом быстрой езды, а наоборот — неспешный ритм, теплый и светлый воздух, привычная и вместе занятная глазу московская суета создают внутри ту спокойную не отягощенную ничем атмосферу, которой благодаря являются сами вдруг нужные мысли, и бывало такое, что приходили решенья математических не очень простых задач.
Первый мой вывод был прост и подсказан, конечно, дядей — при осмотре одежного шкафа: у художника, и недавно сравнительно, появились серьезные деньги. На этих именно радостях был им куплен дорогой и ненужный в начале лета лисий полушубок, а не выброшенные, еще привычные ему старые вещи говорят, что психологически перестроиться на новый жизненный лад он еще не успел.
Тут всё ясно, хотя обидно несколько — не ткни меня дядя в эту одёжную чересполосицу, сам я вряд ли б сумел заметить.
Второй вывод тоже весьма напрашивался и требовал уже пристального к себе внимания.
Две рюмки водки, выпитые художником за ужином в трактире, вывести его из здравого ума не могли. Такие дозы влияют на настроение, но не на голову. Шел он домой с нормальною головой — я хорошо представил себе фонарь всего в шагах пятнадцати наискосок, — кем-то открытая дверь на лестницу была, вне сомнений, им сразу замечена. Как человек ведет себя в таких случаях? Безлюдный в одиннадцать часов переулок, взломанная дверь, тишина... Я на мгновенье увидел себя там стоящим, и сразу возникло чувство опасности — у меня здесь, посреди светлой многолюдной Москвы... Стоп-стоп! да мы, когда подъезжали к дому, видели неподалеку сторожевую будку, быстро пройти до нее не потребует двух минут, а дальше — можно вернуться с крепким мужиком себе на подмогу. Вместо этого шагнуть в немую эту страшную темноту?.. Приходит только одно объяснение — в мансарде находилось нечто важное слишком, столь ценное, что мысль о возможной пропаже заставила его устремиться внутрь.
Полезное напряжение мысли, требуя для себя разрядки, нередко приводит к другой — и из другой области: по дороге почти проживает приятель мой, учившийся в то же примерно время в Академии художеств. Лучше заехать к нему до визита к графу, а не наоборот, как я замышлял, — у графа я могу засидеться, и приятель уйдет куда-нибудь по делам.
Решив так, я снова вернулся к непонятной в тот поздний вечер истории.
Что могло находиться в мансарде особо ценного? Деньги?.. Вполне. Но тогда они должны там оставаться припрятанными где-то сейчас. В мансарде полный порядок, а при поиске денег с обстановкой не церемонятся. Или убийца знал, где находятся деньги?
Нечто на мостовой попало под колесо, сиденье тряхнуло — будто сторонняя сила вознамерилась мне помочь: да отчего же тогда преступник не взломал верхнюю дверь и не проник раньше в мансарду?
Минут пять я ехал без всяких мыслей, не желая ощущать себя в тупике.
— Прибыли, барин!
О, здесь за углом жилище-студия моего товарища.
Я поспешил подняться на второй этаж и дернул у двери за шнур колокольчика.
Подождал...
Еще раз, и сильнее подергал.
Подействовало, заслышались шаркающие шаги и голос глухой: «иду-у».
Вид хозяина сразу обо всем мне сказал.
— Ты, Сережа... ой, заходи, как ты, однако, кстати.
— Похоже больше, ты нуждаешься в продолжении сна.
— В рюмке водки я нуждаюсь. А лучше — в двух.
Мы вошли в большую комнату с неубранным диваном, на котором почивал хозяин, у стены еще стоял небольшой круглый стол со стульями, к нему мы и направились, остальное пространство было занято «художественным беспорядком», который не стану описывать, но именно тем рабочим беспорядком художника, коего не было и следов там на мансарде.
Хозяин достиг стола, хлопнулся на стул и потянулся к графину...
— Ой, брат, налей мне сам, как же напились мы вчера, у-фф, а Сашка Гагарин чуть не упал в Москва-реку.
Он назвал еще трех театральных наших, пока я наливал ему... и даже пришлось помочь поднести ко рту.
— ... спасибо, брат.
— Ты бы хоть яблоком закусил, отрезать кусочек?
— Н-нет, я не смешиваю. Как хорошо, что пришел, а то я лежу и маюсь... и воли нет встать.
Товарищ мой прикрыл глаза.
Пришлось подождать.
Недолго.
— О, отпускает уже.
Я поспешил воспользоваться и назвал фамилию убитого.
— Знал ты его по Петербургу?
— Зна-ал. Будь так любезен, на подоконнике у меня трубки — одна как вроде заправлена.
Я быстро нашел, зажег ему прикурить и дал чуть времени обрести себя и почувствовать удовольствие.
— А ты к чему спрашиваешь?
— Убили его два дня назад.
— Уби... вот те, — известие грустно подействовало. — Это не страна, Сережа, а воровской и бандитский вертеп, это не власть — суки они предержащие, ой!
Он поглядел на графин.
— Обожди.
— Как убили-то?
— Удавкой. Ограбление.
— Тьфу, не знаешь здесь когда что случится.
— Ты как о нем можешь отозваться? В те годы, я имею в виду.
— Способный очень. По рисунку средь нас один из лучших. Графиком стать мог отменным. Да вот потянуло его идти по классу медальерных искусств у Лялина. А на третий год обучения не пошел, уехал неожиданно заграницу.
— У него средства от родителей были?
— Какое, родителей самих не было — умерли давно от холеры, воспитывался у тетки. Бедный тогда — как мы все. А, заграница?.. Да мы сами тогда удивлялись.
— А он как говорил.
— Невнятно. Что родственник дальний объявился. Да мы и не больно допытывались.
Теперь уже твердой рукой он потянулся к графину.
У графа я оказался в итоге в двадцать минут одиннадцатого, встречен был очень любезно и с предложением выпить хорошего кофе.
Граф мне составил компанию, кофе — уже по запаху стало ясно — совершенно чудесного качества, а на столике, помимо салфеток и сахарницы, лежала большая лупа: так что я понял — удовольствие с делом можно вполне совмещать.
Граф сохранял отличное зрение, и без помощи лупы, взяв монету, сразу сказал:
— Испанский пистоль 1537 года. Первая чеканка, потом пистоль чеканили еще не одну сотню лет.
Он отложил монету, взял чашечку, предлагая жестом и мне.
И после первого небольшого глотка, смешливо сощурил глаза:
— Полагаю, впрочем, что эта чеканка из самых последних.
Я быстро рассказал про происхожденье монеты.
— Ну-с, посмотрим на нее повнимательнее, — граф отставил чашку и взял лупу.
— А подобную среди тех подделок вам не предлагали?
— Не было. Так-так... у меня есть такая в коллекции. По ней, и вообще я знаю, что у первых чеканок пистоля аверс — то есть главная сторона, и реверс — обратная, не вполне симметричны по осевой линии.
— Как бы с поворотом относительно друг друга?
— Именно. Незначительное очень расхождение, но оно есть — испанские чеканщики того времени не придавали ему большого значенья.
Он еще присмотрелся и сообщил:
— О-о, затертость на реверсе совсем современная. Еще: монеты эти делали строго по весу, и избыток убирали — вот как здесь, видишь, нет кусочка края. Это типично. Современный мастер данную особенность знал, но посмотри, как точно по линии сделано.
— То есть заложено уже в саму форму отливки?
— Правильнее, в штемпель.
Я уже знал разницу: литье — заливка металла в форму, штемпель же выдавливает изображение — здесь тот же принцип, что у обычной печати; где-то в середине XVI века штемпель стали крепить на стержень винтового пресса, а с конца того века стал распространяться изобретенный Леонардо да Винчи способ конвейерной штамповки на роликовом механизме.
— Любопытно, за что же заплатил он всё-таки жизнью. И он ли автор других тех монет?.. Не исключено, Сережа, на поприще этом трудится не один.
— Этот художник по классу медальерных искусств у Лялина учился.
— У Александра Павловича? — удивился граф. — Хм, способный, следовательно, был молодой человек. Профессор Лялин большая фигура, Императорские заказы имел, в ученики его попасть могли только немногие.
Лакей подошел с маленьким серебряным подносом, на котором лежал белый конверт.
Конверт был уже сбоку разрезан, граф вынул из него небольшой листок.
Пробежал очень быстро... и с ироническим оттенком улыбка явилась на мгновение в его лице.
— Мой преемник — нынешний генерал-губернатор — дозволяет мне лекцию в Московском университете о Чаадаеве.
— Дядя говорил, вы были с ним очень близки. Имя его, из-за запретов всяких, окутано тайной.
— А ты, Сережа, читал его знаменитое философическое письмо?
— Читал. Среди студентов у нас ходил от руки переписанный текст. А вы ведь, как главный тогда цензор России, допустили эту публикацию в «Телескопе», хотя трудно угадать было последствия.
— Последствия?.. Ну, гнев Государя Императора меня тогда меньше всего остерегал, да и должен сказать — ко мне он очень благоволил. А вот общественная реакция беспокоила, и гнев с разных сторон оказался больше мной ожидаемого.
Философическое письмо Петра Яковлевича Чаадаева знала почти вся мыслящая Россия. Появилось письмо в 1836 году в журнале «Телескоп». Собственно говоря, название «Письмо» было наивной маскировкой — дескать, публикация воспроизводит всего лишь мысли, высказанные частным образом некой даме. Никто на это, что называется, не клюнул, и меньше всех Император Николай I, объявивший Чаадаева сумасшедшим.
А само «Философическое письмо» превратилось в постоянный предмет обсуждений и споров.
Чаадаев писал о безнадежной отсталости России от европейского прогресса по всем направлениям — гражданственным, духовным, творческим. Ведущую роль в европейском историческом развитии он уделял католической церкви и не пытался демонстрировать уважения к церкви нашей православной. Критические высказывания о состоянье России были, можно сказать, нецеремонны, в силу чего крайне обидны для каждого, кто искренне или для утвержденья себя проповедовал исключительную истинность православия и великую будущность России, без указания, впрочем, откуда вдруг таковая возьмется. С этого «Письма» пошло деление российских умов на «славянофилов» и «западников». «История» для Чаадаева была не местом существования человека, а средством его устремления. Куда?.. Здесь не было полной ясности, однако сам Чаадаев называл себя религиозным христианским философом, и окончательно мысль его упиралась в движение человека к Богу. Только движение это должно осуществляться при максимальной независимости человека и, вместе с тем, обязательности перед другими членами общества. Можно сказать, что права и обязанности гражданина были для Чаадаева теми самыми аверсом и реверсом одной монеты. Многие поняли, однако, только неуважительную к России и православию часть письма, но отчеты их нельзя признать убедительными — оные носили преимущественно ругательный характер, а попытки выставить встречные аргументы лучше всего выразились в «Письме» Хомякова, тоже как и у Чаадаева к неизвестной даме. Здесь же обозначилась и «главная линия» славянофилов:
известная им, но неизвестная отчего богоизбранность наша, высшие свойства души, которые нам изначально присущи, но не присущи европейцам-католикам. Самонадеянность эта со временем больше и больше людей раздражала, но не мешала получать удовольствие к ней сопричастным.
Пушкин, преклонявшийся, почти, перед Чаадаевым, нашел лишь один для возражения ему аргумент: если б ему-Пушкину предстояло вновь родиться и выбирать место жительства, то только Россию и ничего кроме не выбрал бы. А раньше несколько написал: «Черт догадал меня родиться в России с умом и талантом». Как вместе всё понимать?
Припоминаю спор года два назад приключившийся у нас за столом, когда один из соседей-помещиков, патриотичный во всём до рубах и кафтанов, излагал именно те пушкинские слова про единственную Россию, в ответ на что матушка, улыбнувшись, сказала: а почему бы нашему Пушкину не родиться, к примеру, одним из товарищей Колумба и плыть с ним на открытье Америки?
Неожиданный вопрос насупил нашего гостя.
А батюшка, с привычной ему прямотой казармы, добил патриота совсем:
— Вот Крымская война, на которую я, слава Господу, не попал, чтоб не застрелиться потом от позора. Летом 54-го года, действуя почти всею группою войск, проваливается противная сторона в атаке, отступление пошло беспорядочное. А с фланга у них повис наш свежий корпус генерал-лейтенанта Петра Горчакова. Удар — и блокада Севастополя была бы снята, а потери противника заставили б его думать о перемирии. Мне офицеры Горчакова рассказывали: прибегают к нему в палатку, а он, подлец, пьяный в стельку лежит. Это средь бела дня, и приказ в наступление корпусу отдать некому. А Петьку я с давних лет знаю — и смелость в нем есть, и Россию любит, заплакал бы за нее после двух рюмок водки — сиди он с нами теперь за столом.
Сосед вознамерился возразить.
— Нет, брат, ты дослушай. Вот другая история той войны. Долинка там есть, между нашими позициями и противником. Позиция наша подковкой — по фронту ров-вал с пехотой, по флангам артиллерия. У англичан, оказывается, тоже с генералами неполадок: дает их командующий гвардейской кавалерии приказ атаковать по фронту наши позиции — что ему в голову! — там кавалерии пройти нельзя — от укрепленной пехоты пули, с боков картечь артиллерии. Все понимают, что верная гибель. А кавалергарды — все офицеры, английская аристократия. Командир их только удивленно переспросил командующего, правильно ли понял приказ. «Правильно», — отвечает тот дуболом. Вся кавалерия идет в бой и вся, ни за грош, погибает. Вот тебе, брат, присяга Англии. — И батюшка совсем разошелся: — А у нас весь тыл армии проворовался! На нашей территории, приплыв из-за морей, нам по первое число накостыляли!
Эта история, хотя и быстро мелькнувшая, перевела меня на «домашний лад», поэтому вопрос, который я не знал как задать, вырвался слишком уж непосредственным:
— А как вышло, Сергей Григорьевич, что вы с Чаадаевым не оказались в числе декабристов?
Неожиданно для меня граф рассмеялся.
— Ах, Сережа, да в этих тайных и полутайных обществах не состоял разве только сам Император Александр I. Хотя знал он о них с самого начала и до самого конца. Вот например, устав «Союза благоденствия», возникшего в 1818 году, был с благосклонностью им прочитан. И что, в конце концов, написал страдалец наш Чаадаев? Что жить так нельзя — написал. А знаешь ли ты, что сельская девочка Жанна д’Арк была вполне грамотной? Сельские дети Франции во второй половине XIV века обучались грамоте через католические приходы. Да когда мы, отогнав Наполеона в Европу, вошли туда следом, ты полагаешь — что более всего поразило?
— Благоустройство во всём, достаточное крестьянство, — ответил я по общепринятому мнению.
Граф слегка отмахнулся:
— И это, конечно. Но более всего глубина цивилизации их — строения многих прошлых веков, соборы, Сережа, конструкции которых тебе современной математикой трудно было бы рассчитать. И в этих соборах голова сама поднимается вверх. Ощущенье одно у всех — здесь история, которая как высь собора, заставляет держать поднятой голову, а у нас... грустно сказать, прозябанье какое-то.
— Так Александр всё знал?
— И за полтора месяца до восстания донесенье получил о его подготовке. Но к тому времени Государь окончательно уж приготовил себя для отшельничества.
— Значит, слухи эти о старце Федоре Кузьмиче в Сибири...
— Под Томском он сейчас. Да, Сережа, он самый. Здравствует, Слава Богу. Как и супруга его, Елизавета Алексеевна. Но ты понимаешь, это конфиденциально всё.
Слухи об Александре I, не умершем в 1825 году, а ставшим монахом-схимником, считались среди «прогрессистов» чем-то вообще не стоящим никакого внимания — но слухи, тем не менее, ходили. А вот про жену Императора, тоже внезапно умершую через несколько месяцев после мужа, я ничего не знал.
Однако же интересным стечением обстоятельств назначено мне было узнать еще об этом скоро совсем.
Настроение графа изменилось, тем временем, в грустную сторону.
— Странное случилось с Россией в ту пору. Словно вот, спал ребенок, да разбудили не вовремя.
— Россия-ребенок?
— И хуже — без воспитателя. Государь Александр I мог бы им стать. Но как-то обмолвился мне, что является ему Россия коротким видением как живое огромное существо, в сравнении с ним он чувствует себя ничтожной величиной и боль сердце его пронизывает. «И никто, никто не сможет ею руководить — только сама она, и спасением Божьим!» — горячо он так произнес, что мне страшно сделалось. Смотрю на него, он на меня — и обоим нам страшно.
Граф замолчал, грусти в лице его, мне показалось, даже добавилось.
— Да, страшное дело совершилось декабристским восстанием.
— Но если бы им удалось?
Граф категорически мотнул головой.
— Не могло. Ни о какой капитуляции со стороны Императора Николая I и его ближайшего окружения, куда и я входил, между прочим, ни о чем подобном не могло быть и речи. Это понимали вполне и восставшие, следовательно, у них оставался тот крайний вариант, на котором и ранее настаивали некоторые.
— Убийство всей царской семьи — идея Пестеля?
— Первоначально она не была идеей Пестеля, Лунин и еще некоторые за несколько лет до восстания ее предлагали. А Павел вообще не был таким зверем, как многие его рисуют. Так вот убить им пришлось бы гораздо большее число людей, потому что кто бы из нас — по ту сторону от восставших — не стал бы грудью на защиту невинных. И какую б реакцию злодейство такое вызвало во многих армейских частях, расквартированных по России? Не только, заметь, среди офицеров, но и простых солдат. А губернаторы, дворянство местное, священничество? Разве не объявили б они народу о свершившемся душегубстве? Уверяю, вся авантюра эта не продержалась бы и месяца одного.
Сказать, что с глаз моих пелена упала — совсем ничего не сказать: и декабристы, и прогрессивная наша публика, которая от них в восхищении, и сам я, не понимавший по сию пору простого совсем события, — всё вместе психически пошатнуло меня; да как же так — глядеть и не видеть откровенно безнадежного мероприятия?
— Теперь о других, худших гораздо последствиях, — продолжал граф, — последствиях от неполучившегося. Общество, Сережа, потеряло большую часть от наилучших своих людей, от той, в том числе, молодежи, которая в близком времени могла возглавить государственные учрежденья, командные должности в армии — и в этаком расположении сил очень могли произойти мирным путем те реформы, которые Государь Александр II только сейчас намеревается совершить. Потеря исторического времени произошла очень опасная, и поправима ли она — мы не знаем.
— А верно ли, что главным виновником все-таки являлся Пестель?
Граф подумал, и стало заметно — вопрос доставил ему беспокойство.
— Знаешь, при любви и уважении ко многим, Пестеля должен признать самым выдающимся среди нашего поколения. Военных доблестей — от Бородинской битвы и далее — хватило бы на несколько биографий. Административные способности имел тоже крайне незаурядные. Быстрый и точный ум, сравнимый, разве что, с Чаадаевским. Ненарочное над людьми превосходство. Ну, если у тебя больше таланта, чем у других, что с этим поделаешь?
— Однако убийство всего Царского дома, Сергей Григорьевич, как это могло в нем родиться?
— Нет, не верю я, если бы и действительно дело дошло. И даже у Лунина рука бы не поднялась, хотя на безнравственные выходки был более многих горазд. Нет, не верю, заключили бы куда-нибудь в Царское село, да и то под хорошее содержание. А потом стали бы договариваться.
— А убийство Коховским Милорадовича — подлое, когда тот без оружия на увещеванье приехал, милость царскую обещал?
— Сережа, но кто такой Каховский? Мутного сознания человек. Были и не мутного — одержимого — Рылеев, например. Мы же не знаем, где при внешнем нормальном обличии начинается сумасшедший уже человек. А возьми сто лет назад Мировича, вознамерился освободить заточенного Ивана Антоновича, и притом — в одиночку. Всё это Геростраты своего рода. А ты Закон больших чисел лучше меня знаешь: если существует явление в какой-то потенции, оно себя будет время от времени проявлять. Грубо, но так?
— Даже не грубо.
Граф еще раз взял монету...
— Знаешь, могу, конечно, проверить азотом, но без того уверенно тебе скажу: золото не старой пробы, и чище оно.
Многое еще хотелось поспрашивать, да граф любезно пригласил нас послезавтра отужинать, что я с радостью от себя и от дядюшкиного имени заочно принял.
По времени на обед в трактир Гурьина я слегка опоздал, и старшие товарищи, заказав холодной белуги, приступили уже к трапезе. Я сразу чтоб не забыть, протянул Казанцеву монету, и он даже не вопросительно, а утвердительно вполне, ответил: «фальшивая».
Белуга была отменная, и компания по такому случаю решила пить по второй, так что и мне пришлось «составить».
С водкой же, отвлекаясь в сторону, произошла некоторая забавность.
Возвращаясь в Россию через Германию, дядя познакомился в Берлине с молодым русским ученым Дмитрием Менделеевым, находившимся в столице Пруссии проездом после окончанья своих экспериментов в Гейдельберге. Речь тогда не шла о знаменитой его таблице, явившейся позже, Менделеев о ту пору исследовал смешение воды с этиловым спиртом, для обнаруженья наилучшего конвергирования двух сред. И в исследовании вполне достиг, рассказав дядюшке, что состав содержит 42 доли спирта, соответственно, к 58 долям воды. Процедура требовала некоторого взбалтывания, отстаивания, а дальше — оказывалась крайне пригодной для внутреннего употребления. В общем, дядя потребовал срочно испытать этот продукт на себе, молодой человек составил компанию, и более крепкий дядя отвел его скоро в гостиницу. Утром приводили себя в порядок хорошим немецким пивом. На родине Менделеев прекрасно защитил диссертацию на тему воды и спирта, а «бульварная» пресса выдумала, что он изобрел настоящую новую водку.
Ну во-первых, слово «водка» было известно в XVIII при императрице Екатерине, и даже фигурировало в официальных документах. Во-вторых, это слово польское и пришло к нам изначально оттуда.
То есть никакой «водки» Менделеев не изобретал.
Кстати, и никакой приязни он к ней не испытывал, а если пил — то красное сухое вино.
После осетрины и перед супами сделали паузу.
Первым стал докладывать дядя.
— В обоих трактирах его хорошо знают. Питался — не экономил. На чаевые давал прилично вполне. В трактиры разрядом пониже не заходил. Пил умеренно, и никогда с утра.
— Значит, по вечерам дома не набирался, — логично уточнил Казанцев. — А в трактирах ни с кем не встречался?
— Вот, за два часа до убийства недолго сидел с ним за столиком господин средних лет. Половой затруднился его описать, но заметил — разговор был несколько минут всего и господин этот нервничал.
— А наш клиент?
— Спокойно, наоборот. Ссоры не было.
— Так... — Казанцев хотел что-то сказать от себя.
— Ты погоди, Митя, впереди главное. Никто из половых не видел этот бумажник. — Дядя протянул ему. — Можешь теперь приобщить к делу.
— Никто не видел?
— Ни разу. Он доставал деньги из кармана. Нередко пачкой, где и пятьдесят рублей замечались.
Информацию дядя закончил.
И я быстренько изложил, что поведал мне приятель-художник, и что два курса покойный проучился у Лялина.
— Постой, Сережа, Лялин — фигура. Выполняет заказы Императорского двора.
— Только сейчас о деталях его не расспросишь.
— Сильно болен?
Казанцев кивнул. И мотнул головой:
— Только ни в каком грязном деле участвовать он не мог. И вот что еще, вы, Сережа, в студии своего приятеля были. Какова разница с той мансардой?
— Почти как вертеп и аптека.
Оба они переглянулись, ясно стало — вопрос задан лишь для окончательного уточнения.
— Я уже не говорю, что кто-то там тигли убрал — следы же видны на полках. Пять или шесть — вес немаленький.
— Добавь сюда крупную конфорку — тигли разогревать.
— А то и две.
Половой подошел узнать, не желают ли господа первого блюда.
Все согласились на свиной рубец с луком.
— Странно-странно. Андрюша, а роста какого был тот, что беседовал с ним в трактире?
— Прости, подумал только сейчас. Но через час всё можно узнать.
Я ничего не понял, и с таким выражением, что дядя счел пояснить:
— Душить там неудобно, узко очень, ты помнишь. Жертва — повыше среднего роста, стало быть, убийца наверняка был высоким.
— А если убийство произошло вообще не там? — вырвалось у меня, именно вырвалось, а не под действием мысли.
Оба внимательно посмотрели.
Потом, молча, друг на друга.
Снова на меня.
— Ты хочешь сказать — наверху?
Я еще сам не знал, хочу ли это сказать, и промямлил:
— Ну... как-то да...
— Сейчас дообедаем, — поспешно заговорил дядя, а супницу нам уж несли, — я отправлюсь уточнять рост этого типа. Так?
— Да, если он невысокий, в убийцы не подойдет.
— Но далее, Митя, как у нас говорили: «на безрыбье и раком свиснешь».
— Говорили, однако ты про что сейчас?
— Ты, Серж, прости — без супа побудешь. Маши срочно к своему художнику. Сажай его невдалеке на этюды, но так, чтобы боковым зрением он контролировал мансарду и главный выход из дома. А малюет пусть что-то окрестное. Вечером здесь встречаемся. Дуй!
Я успел уловить аромат открытой половым супницы — но что было делать.
Друга я застал уже одетым для выхода, отправится он готов был за авансом на портрет очередного купца, и мое спешное появление вызвало негодованье почти:
— Брат, какие, так их, этюды! Я за глупый портрет тридцать целковых возьму!
И прежде чем начать выслушивать более резкие изречения, я быстро проговорил, что просьба от Третьего Отделения, а там, во-первых, речь не о тридцати целковых. Во-вторых, это князь Сашка Гагарин может с мостов падать, а таких как ты — быстро «на Съезжую» и в Торжок куда-нибудь годика на два. В-третьих...
— Да не спорю я с тобой. Толком объясни — где там на Кадашах?
Пока ехали на извозчике, я про эти тигли всё думал.
По двухгодичному курсу физики мы с ними достаточно дел поимели. Грубо говоря, это конические чашки разных размеров из огнеупорных материалов, именно назначенные для изготовления в них всевозможных металлов и сплавов. Лабораторные тигли невелики, но по следам на полочке, от неостывших до конца днищ, — были и тигли немаленькие. По конкретному тиглю любой специалист определит, что именно в нем изготовлялось.
Но вот куда они подевались?.. Штук пять или шесть общим числом.
И правильно: как минимум одна мощная конфорка должна их обслуживать. Керосин, кстати, к ней необходим — но тоже нет и следа. Вытяжками прекрасными как раз мо
НОВЕЛЛА II
Мы сидим в гостях у Александра Николаевича Островского, в доме его — на Малой Ордынке. Я робею немного — полгода уже играется его знаменитая «Гроза» — все в восторге — от Добролюбова и до Каткова.
Дядя после кавказского фронта, поступил слушателем на юридический факультет Московского университета, и вместе, как раз, с Островским. Знали, любили друг друга давно. А годом ранее учился там Аполлон Григорьев, так что «троица» эта сложилася давно. Дядя — как офицер с ранением и наградами — считался у них подлежащим особому уважению, хотя сам на такую привилегию не думал претендовать.
— Сережа, ты совсем ничего не ешь и не пьешь.
Надо заметить, на столе стояла такая чудная малосольного приготовленья селедка, что я попросил себе водки и хлебец — селедочку закусить.
— Мы из трактира недавно, Александр Николаевич. Как ваша сценичность движется?
Шло уже у Островского почти полтора десятка пьес, авторитет его был бесспорен и мало интересовал только самого драматурга.
— Руки на новую вещь чешутся!
Обычно — какую именно, не знал он еще сам.
А вот «Гроза», которая год почти идет, мне не очень нравится. Во-первых, нарочитостью персонажей. Во-вторых, покончить самоубийством — отнюдь не сила характера. В-третьих, ну не такое у нас «темное царство», как описал, восторгаясь пьесою, Добролюбов. И «Катерины», так глупо вышедшие замуж, не существовали уже к 1860-му году. А прекрасная по характерам и боли душевной вещь эта стала символом погибающей России — правда, непонятно отчего погибающей, но очень публикой принимаемой как вообще несогласие и протест.
Григорьев — поправившийся коньяком — вспоминает с Островским и дядей университетскую профессуру — хвалят кого-то ... ругают...
А в гости зашла одна из Великих княжон — попросту через боковую калитку. Вот родная племянница Николая I является запросто с баночкой клубничного варенья, не считаясь с особенностями этикета.
И пьет с удовольствием домашнее пиво, всем поданное.
Эх, с оглядкой назад, Москва, куда всё девалось?!
Впрочем, начать надо про второе наше уголовное дело.
Но началось не с этого — с позволенья хозяина дома я притащил Сашку Гагарина и нескольких наших кружковцев.
Тема, к моему удивлению, не оказалась сенсационной.
— Я кое-что слышал мелькóм-мелькóм, — делая ударение на последнем слоге, произносит Островский, и все прочие заговорили, что слышали или не слышали.
Удивительное свойство нашей публики: едва что-то прослышат-прознают — разговор начинают в стиле самых ученых особ, и каждому надо непременно рассказать про любой прикатившийся к нему «шарик».
Публика атомизировалась, пошла в безответственный трёп, в лице Гагарина мелькнуло отчаяние, а мне в голову пришел гениальный выход из положения.
Две большие кружки прекрасного пива.
— Пойдем, Саша, погуляем по саду, пива вдосталь попьем.
— А лекция?
— Вот когда станут искать — приведут себя в дисциплинарный порядок, тогда и откликнемся.
Сад у Островского замечателен малыми дорожками, беседкою рядом с домом, а в остальном — полной дикостью. И сколько в ней летало и стрекотало... богомол, вдруг взявшийся ниоткуда, полез Сашке на плечо. Богомол раза в три крупней любого кузнеца, и впечатление производит. На князя Гагарина, привыкшего жить на Волхонке, ощущение он вызвал пугающее.
— Не бойся, это чудное насекомое.
— А не ядовит ли, подлец?
Я подставил руку, и богомол перебрался ко мне. Как способна природа создавать красоту в некрасивом — я только успел подумать, а Сашка прямо уже и высказал эту мысль, и отхлебнул сразу полкружки:
— Ой, хорошо!
Две бабочки пролетели так близко, что пришлось отстраниться; кузнечик — зеленее зеленой травы — решился исследовать мой башмак.
Две прелестные баронессы встретились нам по дороге — я был представлен.
Странно показалось, однако: шли недалеко они друг от друга, но не вместе. И у обеих был напряженно-сосредоточенный, диссонансный совсем к этой надрывающийся от счастья природе вид.
— Сестры? — шепнул я.
И в ответ получил от Сашки кивок:
— Знаешь, обе хотят в наш театральный кружок. Только идею предложили для постановки странную.
И «идея» их приключилась, хотя не в этот, вероятно, пойдет рассказ.
Какая-то ранняя птичка запела-зачирикала громко, от радостного кругом зеленого мира; ах, если бы господин Шекспир, никогда не покидавший пределы Англии...
— Sorry-sorry! — раздалось с самой улицы от слегка опоздавшего дяди. — К счастью для меня, еще не начинали?!
— Пиво пьем отменное, — небрежительно произнес Сашка.
По сухости в Сашином голосе и знании всего и вся, дядюшка в мгновение проник в ситуацию:
— Так, господа, кому лекция — лишь время для забавы, в беседке можно пить пиво, чай и даже водку из соседнего трактира. Остальных попрошу в гостиную. Ты, Александр Николаевич, возьмешь на себя роль председателя?
— Да, но...
— Отлично. Прошу вас, князь. Начинайте.
В гостиную, не желая попасть к разряду второго сорта, явились, конечно, все.
Дядя сделал ободряющий знак Островскому, и тот в коротком вступительном слове объявил:
— Мы собрались, господа, чтобы послушать лекцию о подлинном, так сказать, авторстве Уильяма Шекспира — тема, которой в последние свои два года учебы в Гарварде усиленно отдавал свое время наш коллега. Прошу вас, князь.
Саша начал весьма неожиданно:
— Отнюдь не с Шекспира сперва, господа. Начну с великой английской королевы Елизаветы I. Вы знаете, что претендентов на престол, после Генриха VIII, с разной степенью юридического права, заявлялось много, по крайней мере — четверо, и Елизавета не была среди первых. Однако по уму, талантам, а среди них есть и очень редкий талант государственного управления, по всем этим качествам Елизавета была самой первой. Рекомендую всем посмотреть хотя бы репродукцию юной Елизаветы, изображенной художником Скротсом. Она похожа на свою казненную мать Анну Болейн, но лицо не милее, а интереснее — тот редкий случай, когда почти отсутствие черт заставляет вглядываться и не дает отойти от картины. Со мной так было один только раз — «Шут» Веласкеса.
— Вот я на вавилонскую игрушку также смотрел, — проговорил дядя, — две ей с лишним тысячи лет... простите, Александр, продолжайте.
— А раз нельзя насытиться увиденным, значит, художник проник в бесконечность Елизаветы.
— У нее, правда, немного и было черт лица, — опять вмешался дядя, — но присутствие тонких внутренних выражений.
— Вы исключительно точно охарактеризовали!
— И опять прервал, прошу, великодушно, об извинении.
— Для меня удивительно, господа, как не только простые англичане, а и многие английские историки недооценивают эту свою гениальную управительницу.
— Вот по поводу этой гениальности? — деликатно попросил кто-то.
— В последний год жизни ее папаши Генриха VIII, пившего уже, по нашему выражению, «горькую», — взбрело ему, что девочка не его. Маленькая эта знала, и знала, что очень скоро может последовать за мамой своей: ну, через плаху казнить не станут, а подушкой придушить — в любую ночь. Такую судьбу девочки понимали многие, поэтому к Елизавете при дворе относились, хотя и скрытно, сочувственно. А в девять лет ее постигло еще страшное горе: оскотинившийся алкоголик папаша — буян с садистскими наклонностями — казнил молодую мачеху Елизаветы Катрину Гордон, которая стала почти подругой Елизаветы. Казнил, мерзавец, просто из пьяного хулиганства.
Великая княжна Екатерина, незамужняя в тридцать лет, в очередной раз взглянула на дядю, и возмутилась, крайне, тою английской жизнью.
— Это было, Ваше Высочество, во времена нашего Ивана Грозного, — прошептал тот.
— Елизавета, рано понявшая шаткость престола, даже делилось мыслью с интимным другом Робертом Дадли, что отдать в браке престол глупо, опасно, и выйди она замуж, король-представитель другого народа будет печься более о чужих, а не Англии, интересах.
— Логично! — Григорьев, пренебрегая пивом, налил себе коньяку.
— Казалось бы, да, — продолжил Гагарин, — но среди кучи английских аристократов, а позже — парламентариев, существовали группы с разными своими интересами.
Григорьев поднес рюмку, но не выпил.
— Политическими, ты хочешь сказать?
— Именно. Были сторонники брака Елизаветы с одним из эрцгерцогов Габсбургов, и эта группировка сразу получала большие шансы продвинуться в мощном союзе морской Англии и Австрийской Империи. Другие рассчитывали на такие же результаты в случае брака Елизаветы с испанцем Филиппом II. Наконец, существовала просто партия войны, считавшая, что надо действовать на континенте, завоевывая Нормандию. Авантюра чистая — Франция активно наращивала сухопутные военные силы, и их перевес выкинул бы англичан с континента.
— И тут появляется Френсис Бэкон? — Григорьев опять не выпил, в ожидании разъяснений.
— Не сразу. С 1561 года он простой член парламента. Но быстро становится лордом-хранителем печати, а затем — лордом-канцлером. Нет, господа, никто не мог быть наставником Елизаветы, и Бэкон был всего лишь поощряемым ею советником.
— Ну, слава Богу! — Григорьев, испытав не очень ясное для меня облегчение, выпил рюмку и не стал ничем закусывать.
— Не торопитесь, Аполлон Александрович, Френсис Бэкон вовсе не автор шекспировских вещей.
— То есть?! — он даже с обидой взглянул на виноватую в поспешности пустую рюмку.
— Фрэнсис Бэкон был автором немногих шекспировских вещей, и даже не был автором самой идеи «Шекспира».
— А кто же?! — произнесло сразу несколько голосов.
— Королева Елизавета, господа.
— Но зачем?! — раздалось опять почти хором.
— Символ, господа. Англии нужен был Великий символ. Англии, которую Елизавета не собиралась передавать в чьи-то чужие руки. Это значит — должно быть нечто, непосильное никакому другому народу. В Европе бушевал Ренессанс, сравняться с ней в живописи или архитектуре — никак невозможно. А вот собрать все национальные литературные силы, создать самый мощный художественный словарь было не просто реально: в Англии, как нигде, культивировалось литературное творчество среди аристократии. И позволю напомнить, Елизавета сама нередко принимала участие в любительских спектаклях. К тому же, драма и умный сонет сразу входят в культуру народа, это вам не итальянская живопись, где поди всё запомни, а сначала до многого доберись.
— То есть у вас есть данные, что именно Елизавета — создатель Шекспира?
— Как организатор. Хотя кое-что писала сама. Она ведь абсолютно свободно владела латынью, хорошо знала греческий, иначе — античную литературу. И европейскую новеллу знала, так как неплохо владела французским и итальянским.
Островский, разволновавшись, попросил тоже ему налить коньячку.
Дядя выполнил.
— Вам, Ваше высочество?
— Даме? Средь бела дня?!.. Разве чуть-чуть.
Великая княжна была симпатичной, слегка влюбленной в дядю, и слыла оригиналкой.
Позже в саду она нашла в траве лягушонка, поискала глазами цель... ближе всех оказалась одна из прелестных баронесс — в нее и полетел лягушонок.
— Вас, Ваше высочество, в Петропавловской крепости надо держать.
Дядя кивком подтвердил сделанный вывод, но на веселую хулиганку это ничуть не подействовало.
А если суммировать Сашин доклад, выходило следующее.
Главным администратором идеи Елизаветы «Шекспир» стал Френсис Бэкон. А главной ошибкой антистрадфордианцев, как стали называть антишекспировцев, была попытка найти стоящего за сим именем одного или нескольких авторов. Вокруг этого и шли основные споры антистрадфордианцев. В действительности, и Саша хорошо аргументировал это, в том числе филологическими аргументами, охват был крайне широк. В «проекте» участвовала почти вся талантливая английская аристократия, причем многие женщины.
Шекспир (беспрецедентно) ни разу не приглашался ко Двору, на его смерть не было написано ни одной элегии. Но судя по тому как он богател, деньги ему регулярно подбрасывали. К тому же парень прекрасно понимал — если начнет пробалтываться, острый кинжал найдет его через день или два, да еще похоронят втихую, а самого поместят, «якобы», в дальнее имение, чтобы «творил — а ему не мешали».
Всех всё устраивало. А до денег реальный Шекспир — это вполне доказано — весьма и весьма жаден был. И вот тебе — после смерти «писателя» ни одной странички рукописей его никто не нашел. А они денег стоили. И в завещании про них ничего, хотя там даже ложки-вилки указаны.
Много интересных отдельных фактов. На двух просто нельзя не остановиться.
Со временем королева, перешагнувшая 70-ти летний возраст Елизавета, стала дурить и превращаться из локомотива в тормоз. В 1601 году ее последний любовник граф Эссекс организовывает очень плохо рассчитанное восстание против Королевы. Стычка бунтовщиков и королевских войск происходит непосредственно в Лондоне. Стычка недолгая, но появляются убитые и раненые. Рядом с Эссексом постоянно находится молодой лорд Рэтленд с обнаженным клинком, что приравнивается по английским законам к действию оружием. Это конец — эшафот. Который и получает граф Эссекс, но(!) Рэтленд приговаривается всего лишь к крупному штрафу и ссылке в свое имение. Кстати, о выплатах по штрафным санкциям почему-то никому ничего не известно.
Рэтленд — воспитанник Френсиса Бэкона, чрезвычайно одарен, закончил в Италии, знаменитый тогда, Падуанский университет. Подняли списки его сокурсников; оказалось, среди его студенческих товарищей были двое из Дании.
Фамилии угадываются с первого раза, но я назову: Розенкранц и Гильдернстейн.
Это же друзья Гамлета.
Откуда Шекспиру (кстати, настоящая фамилия — Шакспир), откуда ему знать эти имена, тем более, что никакого знакомства с Рэтлендом он не имел.
Почему граф Эссекс, имевший некоторые оправдания за свои действия — но никакого литературного таланта — получает эшафот, а его ближайший помощник — ссылку в дорогое семейное именье?
Рэтленд был слишком нужен. Как и его очень талантливая жена, покончившая самоубийством через две недели после ранней смерти мужа.
Много другого — забавного и трагического, — но главное — проект состоялся: каждый головорез английского морского флота знал: «У них, в Англии, главный писатель-интеллектуал всего мира» — с этим чувством и мирно трудились, и шли на абордаж!
Символ говорит человеку, что он не один, что множество единиц повторяют в себе такое же, человек обретает ощущение неконечности здешней своей жизни.
А высший символ делает нацию-чемпиона, которая уже не желает опускаться ниже своей этой планки.
Елизавете удалось.
Великой королеве Елизавете.
Мы все вышли проветриться в сад.
Скоро, вслед остальным, явился с гитарой Григорьев.
Аполлон Александрович Григорьев очень литературно недооценен, и даже — дядя с Островским говорили при мне, что будущее его место в русской литературе еще печальней. Странная привычка наша — смешивать творчество художника с образом жизни и полагать — раз он позволяет себе иногда легкий жанр, значит, он по-настоящему несерьезен, и это уже приговор навсегда. Григорьев, закончивший среди первых двух номеров Юридический факультет Московского университета, прекрасно знал иностранные языки, в особенности — немецкий. У него много переводов из Гете, Гейне, немало переводов с французского — он очень серьезный поэт. Религиозная тема его всегда волновала. Романтика, трагическая любовь... и тема смерти отчетливо зазвучала в последние годы. Он всегда очень вдумчив в своей поэзии и старается идти дальше реальности.
Ну и что?..
Все, конечно, потребовали «Цыганочку».
И зазвучало:
О, говори хоть ты со мной,
Подруга семиструнная!
Душа полна такой тоской,
А ночь такая лунная!..
Две гитары, зазвенев,
Жалобно заныли...
С детства памятный напев,
Старый друг мой — ты ли?
.........................................
Это ты, загул лихой,
Ты, слиянье грусти злой
С сладострастьем баядерки —
Ты, мотив венгерки!
..............................
Пусть больнее и больней
Завывают звуки,
Чтобы сердце поскорей
Лопнуло от муки!
...............................
Полсада истоптали под радостные прихлопывания в ладоши самого Островского.
Смотрю вдруг — Казанцев рядом приплясывает... но с иронией в движениях — не за этим, показывает, явился.
Через пять минут мы садимся в его экипаж.
— А Аполлон ведь покинет нас скоро, — грустно говорит дядя.
— Почему ты, Андрей, так настроен?
— Ну, во-первых, стихи последние давал мне читать.
— Смерть?
— Как главная тема. И такая вдруг тоска по прошлому там проскальзывает, по хорошему-неслучившемуся, — он махнул рукой и отвернул голову... а потом хрипловато сказал: — Ты, Сергей, не заметил, когда в сад выходили, он бутылку коньяка взял — там половина оставалась — и всё в три глотка.
Еще помолчали.
Выехали уже на Большую Якиманку.
— Ну рассказывай, Митя, что приключилось?
— Смерть девушки. Правильнее, молодой женщины.
— Почему правильнее?
— Была на втором месяце беременности.
— Обстоятельства, Мить, не томи.
— Болела с детства эпилепсией. Приступ. Покусанные губы. Видимо, хотела вытереть платком, и заглотила его при сильном вдохе.
— То есть дыхательные пути забились?
— Совершенно верно.
— Анатом что говорит?
— Никаких следов насилия. Даже нет синячков на плечах, когда мужчина хватает женщину.
— М-м, прости, но это вряд ли по нашей части. Несчастный случай — и что тебя беспокоит?
— На похоронах были два дальние родственника и священник.
— То есть любовник, от которого она забеременела, отсутствовал... Н-у, мог испугаться, по малодушию, так сказать. А что о нем известно?
— Красивый, сухощавый, выше среднего роста, волосы... скорее всего темный шатен. Она не имела подруг, информация — непосредственно от швейцара.
— А может быть вообще не он?
— Других посещений, кроме иногда доктора, просто не было.
— Могла и на стороне.
— Могла. Но вот поведение этого доктора...
— Что?
— Первая реакция — откровенный испуг. Но не за врачебную ошибку, явно тут что-то другое.
— А он сам не мог быть любовником? — спросил уже я.
— Поинтересовались. Помимо сравнительно молодой жены у доктора и так есть любовница. Не многовато ли для пятидесятилетнего человека? К тому же, погибшая была очень красива и представить их рядом... — Казанцев скривил губы и замотал головой.
— Митя, а богата она была?
— Нет, но вполне состоятельна.
— Платок, стало быть, по мнению анатома, ей насильно никто не засовывал?.. Волнение доктора единственный твой аргумент, и не аргумент даже...
— Интуиция, Андрей. Помнишь, я всю ночь не спал, а утром убедил начальство не вести солдат в прямую атаку, а продумал обходной маневр. Почему, откуда?
— Да, на такую засаду бы нарвались — страшно себе представить.
— Он себя просто в руках держать не мог, этот доктор. Психовал, еле слова выговаривал.
— По отчетливее, Митя, что выговаривал?
— Путаница всякая в том смысле, что здесь нет его врачебной ошибки.
— Медикаменты, степень болезни?
— Вот тут он просто растерялся, потом начал раздумывать. Я поторопил и приказал выдать ее медицинское дело.
— Интересно-интересно!
— Наш врач сразу сказал: легкая степень заболевания, курс лечения правильный. И вот тут самое интересное он добавил: «всякое, конечно, бывает, но при такой легкой степени сильные приступы — явления почти исключительные».
Что-то завертелось в моей голове, суетливо, без всякого результата... что-то близко совсем, желавшее обнаружить себя и обманчиво-ускользающее...
Если вот сейчас мне не удастся сосредоточиться и поймать...
— Викинги!!
На меня посмотрели с удивлением сначала, потом в дядиных глазах появилось нервное беспокойство.
— Викинги, — намеренно спокойно произнес я, — сейчас расскажу.
Выехали уже на Малый каменный и с реки пошел приятный освежающий ветерок.
— Эти разбойники до Юга Италии добирались, Корсику завоевали, а про Англию говорить нечего — три века ей спокойно жить не давали.
— Мы, в общем, знаем о них, Сережа, — осторожно проговорил дядя.
Я чуть разгорячился:
— Другое главное — их специальный отряд, который обжирался какой-то травой и впадал именно в состояния приступа, мне один студент-медик рассказывал. Это уже конченные были люди, и своя основная группа держалась от них на дистанции. Ярость, потеря ощущения боли — пробивной их авангард, даже большая потеря крови не сразу останавливала этих мерзавцев.
Внимание ко мне вдруг выросло, лица стали очень серьезными.
— Так вот, кончалось для того авангарда плохо — кто не погибал от оружия, изнемогал потом от собственного неистовства.
— Время-то у нас для визита к доктору еще позволяющее? — спросил дядя.
Казанцев кивнул.
— Под арест его, в случае чего, взять сможешь?
— И с удовольствием.
Дядя пояснил мне понятное им обоим.
— Этот любовник погибшей — почти наверняка приятель доктора. Возможно, хотели добиться выкидыша, а не исключено — убить.
— Очень похоже, — согласился Казанцев.
— Как думаешь его «раскалывать», Митя?
— А тем самым платком.
— То есть шантажом?
— Конечно.
Я не понял будущего сценария, но скоро всему стал свидетель.
В приемных комнатах доктора уже зажгли свет, но работа еще продолжалась.
Объясняться с его секретарем не пришлось, так как вместе с нашим появлением из кабинета вышел пациент и Казанцев, даже без «здрасьте» секретарю, направился туда в своей генеральской форме.
Мы — следом.
Успел я только обратить внимание, что обстановка в приемной очень недешевая, да и сам дом и бельэтажное размещение свидетельствовали в пользу богатой практики доктора.
На нас удивленно взглянул человек — немолодой, полноватый, но с той ухоженностью лица, укладкой волос, «лоскостью» — если назвать всё в целом, которая свойственна именно очень успевающим докторам и адвокатам.
— Здравствуйте, э... — он сделал легкий поклон Казанцеву, — мы с вами знакомы.
Тот без всякого дружелюбья кивнул и указал пальцем:
— Стетоскоп, доктор?
— Да.
— Раздевайтесь, хочу вас послушать.
— Шутить изволите.
— Изволю хотеть посадить вас на каторгу так-этак лет на двадцать пять.
— Генерал, вы отдаете себе отчет... я дал исчерпывающие объяснения...
— Кроме одного: как именно вы во время припадка засунули пациентке платок в горло.
— Какая чушь, я не был там во время припадка, швейцар, в конце концов, может подтвердить!— доктор встал из кресла, весь вид его сейчас выражал уверенность и гнев.
На меня это произвело впечатление, на Казанцева — никакого.
— Швейцар скажет то, что ему скажем мы, это во-первых. А во-вторых, наш анатом установил царапины в горле, характерные именно для пинцета. Одевайтесь, доктор, разговор продолжим у нас.
Я еще не видел, чтобы здоровый цвет лица человека, в мгновенье почти, превращался в болезненно-серый.
Человека качнуло.
— Позвольте присяду...
— Но ненадолго.
Доктор закрылся ладонями и упер в них лицо...
Дядя бросил взгляд на Казанцева, и в этом взгляде блеснуло театральное «браво».
— Неужели он мог? — донеслось из под ладоней. — Клялся, что во время приступа она кусала губы, схватила платок и...
— И он якобы проскочил в дыхательное горло?
— Да. Меня там не было, я клянусь.
— Клятвам не верили еще суды средних веков. Рассказывайте, кто там был. «Он» — ваш близкий приятель?
— ...брат, брат по матери... у нас разные фамилии, но...
— Эти детали нас не интересуют.
— Ну почему же, Дмитрий Петрович, — подыграл дядя, — на суде они могут помочь доктору как обстоятельства, так сказать, вынужденной помощи преступнику — просьба близкого родственника.
— Да-да-да! — человек отнял ладони от лица. — Он говорил со слов некого гинеколога, что при сильном припадке будет выкидыш. Хотел жениться на очень богатой
купчихе, она староверка, узнала — выгнала бы его поганой метлой.
— Ну дальше-дальше, что за травку вы ей сварили, полученную, мы еще не проверяли почтовую документацию, но тем не менее — из Норвегии, да?
Тому опять захотелось закрыть лицо, он сделал это только наполовину, положив голову на левую ладонь.
— ... из Норвегии.
— Идея ваша?
— Упаси Боже, я просто обратился к знакомому коллеге-врачу.
— Ну тоже немножко легче, — прокомментировал дядя.
Казанцев был менее снисходителен:
— В лучшем случае — лишение права на врачебную практику. Сейчас поедем к нам в Экспедицию, и всё, как чистосердечное признание, изложите под протокол.
— Да-да.
Дверь вдруг открылась и на пороге объявился веселого вида красивый молодой человек... застыл, недоуменно глядя на жандарма в генеральских погонах, да и мы производили впечатление людей неслучайных...
Казанцев только спросил:
— Он?
Доктор, не глядя в сторону появившегося, несколько раз мелко покивал головой.
Веселое выражение гостя сменилось на серьезное, и мне показалось по новым чертам лица — умное.
Он перевел взгляд с нас на своего удрученного брата... постоял так несколько секунд, сделал шаг назад и медленно закрыл за собою дверь.
— Зачем вы его отпустили, Дмитрий Петрович?!
— Интуиция, мой милый. А вы, доктор, снимайте халат, принимайте гражданский вид — сейчас едем.
Едва он успел договорить, как из приемной раздался противный и понятный любому стрелявшему человеку хлопок.
— Интуиция, — повторил Казанцев и внимательно посмотрел на меня.
И видимо, ему не понравилось мое «смятение чувств» — человек ведь остался бы жив при задержании, дальше должен следовать законный публичный суд...
— А ты видел, каким весельчаком он сюда явился? Это после убийства человека, даже двоих, учитывая ее беременность.
— Собаке собачья и смерть, — спокойно откомментировал дядя.
Дома у меня не шел из головы вид трупа в приемной и равнодушно-грубое к случившемуся со стороны Казанцева и дяди отношение.
Я даже выпил вина, чтобы немного себя успокоить, сел в кресло...
Без мыслей какое-то время...
А ведь оба моих старших товарища — дети войны, воевали уже в двадцатилетнем возрасте, и не только под пулями — в «штыковые» ходили.
Кто для них этот хлыщ, запросто убивший беременную женщину?
Да, он просто не человек.
Грустно живет Россия — всё вместе: и герои и подлецы, причем вторые устраиваются и чувствуют часто себя лучше первых.
Вот Строганов Сергей Григорьевич, в возрасте за шестьдесят уже лет добился допустить себя до действий в Крымской войне, и хотя очень старались привязать его только к штабным делам, два раза ходил в контратаки.
Завтра мы с дядей приглашены им на ужин. А сейчас хочется мне, перешагивая через события, о которых расскажу позже, вспомнить один из двух наших спектаклей-Гамлетов.
Тот, где я играл, и где чувство подсказывало — ох, не будет тут никакого благополучия.
Шагну сразу на полгода вперед — сентябрь, начало университетских занятий и наша премьера «Гамлет».
Готовился я очень серьезно, и прочие артисты тоже. Прекрасная Ольга дорепетировала безумье Офелии до точки, когда сама уже заговариваться начала.
К моменту этому главным режиссером театра стал Сашка, и в коллективе не было споров: закончил историко-филологический факультет Московского университета, потом два года учился в Гарварде, артистические способности несомненные — в общем, все «за».
И вот, до захода еще в гримерную почувствовал я некую странность — корзинки пронесли — прикрытые материей, но разглядеть удалось — там вино.
Ладно, оно к банкету после спектакля, хотя — многовато.
Сашка шепчется со вторым режиссером и явно дожидаются, когда я скроюсь в гримерной. И Сашка теплый уже. Это не страшно, роль тени отца Гамлета — простонать три фразы и пей себе дальше.
Всё это я, однако, отбросил — настраиваться надо, в роль за пять минут не войдешь.
Мой выход — первый, после третьего звонка я, давя волнение, подхожу к кулисе, Сашки-призрака нигде не видно, второй режиссер показывает уже мне выход на сцену.
... первое что я вижу — сидящего на ступеньке лестницы декоративной башни Сашку и слышу:
— Ну здравствуй, сынок.
Первая мысль — гад этот отчаянно напился... однако на морде лица сознательное вполне выраженье, и у меня вырывается:
— Здравствуйте, батя!
Да, пьяноват он, но не то что бы очень.
— Вот, сын, как свидеться довелось.
Я уже рад, что Сашка-призрак не зовет меня вверх на башню — свалится еще, сукин сын.
Набираюсь силы и ёрничаю:
— Да уж, надеялся — при лучших произойдет обстоятельствах.
— Сын, не суди строго, дай слово сказать.
— Да говорите.
— Пока ты в Вероне науки изучал...
— В Падуе.
— Ну хрень редьки... так вот, события у нас — надоело мне всё. Мать твоя надоела, а я ей тоже.
— Понятное дело, если каждый день глаза наливать.
— Не поэтому, сын. Всему срок свой выходит. К тому же девушка у меня завелась из простой купеческой семьи.
Что мне делать, как не включаться в игру?
— И как же теперь эта девушка?
— Не тужи, я ей нормально оставил. А мамаша твоя и твой дядька интимный интерес взаимно проявлять начали.
— Тьфу, батя, вы бы при людях хоть постыдились чуть-чуть.
— Жизнь, сынок, у нее разные стороны. В общем, решил — выпью на сократовский манер цикуты и положу всему бордельеру конец.
— А государством управлять?
— Да ты вспомни: пока мы с тобой по Англиям-Франциям на рыцарские турниры, пока с Генрихом VIII нажирались элем...
— Это вы с ним элем нажирались! — не выдержал я компромата.
— Вот. Дядька тут всё хозяйство тащил: с рыбаками, купцами, таможней. Умница он, трудяга. В общем, хватанул я этой цикуты... видно с перебором, потому что пронесло сперва сильно, но потом ка-ак заснул...
Сашка зевнул во всю пасть и машинально полез рукой за коньячной фляжкой.
— Батя!
— Ах да. Молодец твой дядька, он и за Полонием присматривал, глянь — всё королевское серебро на месте.
— А вот и не всё! — съядовитничал я.
— Ну, малую мзду каждый должен иметь.
— Это что же вы за государство выстроили, где кроме законных доходов еще каждый мзду должен иметь?
Сашка жестом гоголевского городничего показал на зрителей:
— Сынок, ну с кем живем!
Публике эта оскорбительная шутка пришлась, однако, по вкусу, и стали громко смеяться.
И тут громко в миноре зазвучала траурным маршем донельзя знакомая музыка... через несколько секунд она транспонировалась в мажор и стала обретать веселенький темп, а скоро все уже пели Gaudeamus: Viva Academia, viva professore!..
Публику стали обносить вином, мужчин просили расставлять стулья поближе к стенам для пространства для танцев.
На сцену вышли артисты, понявшие уже, что хохма состоялась и спектакля не будет.
Я сразу ушел разгримироваться, и вон из театра.
Вечером написал Сашке письмо: либо он оставляет режиссерское кресло, либо я оставляю театр. Но отправить уже не смог: Сашка ночным поездом укатил на две недели в Париж, сообщив всем, что там ему веселее пьется.
Конфликт, конечно, затерся, и был затем второй «Гамлет» — история совсем другая, и позже будет рассказана.
Следующим вечером мы ужинали у графа Строганова, с еще несколькими гостями, но круг приглашенных был маленьким. Присутствовал, в том числе, генерал-майор Александр Васильевич Трубецкой. Было ему уже близко к пятидесяти, но вид имел моложавый и привлекательный. Все знали о нем две главные вещи: Трубецкой был ближайшим другом Дантеса и платоническим возлюбленным, какое-то время назад, супруги Николая I Императрицы Александры Федоровны (дочь Прусского короля Вильгельма III Шарлотта). «Платонизм» был следствием двух причин: категорическим запретом врачей Императрице вести интимную жизнь после семи рожденных детей и двух выкидышей и (!) личным контролем за неприближение к ней самого Николая I. Список на танцы с Императрицей составлял он сам.
Жена Александра I Елизавета была ангелически красива, были другие красавицы, но Александра Федоровна превосходила всё возможное. Именно ее Жуковский провозгласил: «Гением чистой красоты», фраза была всего лишь повторена, по другому поводу, Пушкиным. Даже не кулуарным, а официальным именованием Императрицы, значилась «Белая роза». Огромный художественный талант — она прекрасно рисовала, лепила, чувствовала стихи, как говорили, «сердцем»; сейчас лечилась где-то заграницей; мы не знали, что жить ей осталось несколько месяцев — она умрет в октябре этого 1860-го года.
Интересного в разговорах было много, но главным для меня осталось ощущение сразу нескольких эпох, живых — вот рядом или напротив меня.
Сергей Григорьевич Строганов — герой наполеоновских войн, уже столь исторически далеких, что живые участники того времени казались неправдоподобными, Пушкин, ставший давно легендою, а вот сидит Трубецкой, знавший его отлично в бытность свою молодым кавалергардом, и на последнем до дуэли балу, сказавшим в ответ на злобную реплику Александра Сергеевича: «Вы и сюда свою желчь принесли, оставили бы ее на время ради бала». Пушкин не оставил, он вообще не стеснял себя словами в чужие адреса, хотя к любым в свой собственный относился с пристальной подозрительностью. «Характер был невозможный, — продолжал Трубецкой, — мы все, невзирая на это, обожали его поэзию, боготворили как национального гения, а ему всё казалось, что недостаточно уважаем». Трубецкой не скрывал своего малоприязненного отношения и к Наталье Пушкиной-Гончаровой, еще не достигшей к нашему моменту пятидесяти лет, красивой, бодрой... но жить ей оставалось всего четыре года. Александр Васильевич, не считаясь с возможно более теплыми чувствами других гостей, называл Наталью Николаевну «дурой», «глупой курицей» и еще чем-то, не менее «лестным». «Вот Катя, — сказал он про жену Дантеса, старшую из сестер, — была умна и чудо как обаятельна. Если Натальей все любовались, то рядом с Катей было тепло. И смотрите, какой замечательный брак у них с Жоржем вышел. А средняя — Александрин — это демон какой-то. Недаром они с Пушкиным вляпались друг в друга — оба одной породы».
— А кто кроме Полетики тебе говорил об их отношениях? — спросил граф.
— Да пóлно, вся дворня знала. Особенно когда из постели Пушкина вытряхнули потерянный крест-шнурок Александрин. Наталья в то время рожать готовилась, а этот «африканец» без постельных утех вообще обходиться не мог. — И дальше неделикатно продолжил: — Не повезло Жоржу, что раньше не хлопнул его кто-то другой.
— А что тебе Дантес говорил: действительно не хотел убивать — целил в ногу?
— В бедро. Да снег неровный под ногами, Пушкин уже вскидывает с пистолетом руку... получилось, на беду, выше — в нижнюю часть живота. Эх, господа, нелепость, и всею душой жалко обоих. — Он обратился к графу. — Между ними шагов двенадцать было, Пушкин почти бежал с открытой грудью, ну что за расстоянье для любого конногвардейца с двенадцати шагов в эту грудь не попасть?
— Действительно не задача, — согласился граф.
Не скоро еще, но через какое-то время, наш замечательный философ Владимир Сергеевич Соловьев — сам незаурядный поэт — напишет две статьи: «Судьба Пушкина» и «О поэзии Пушкина». В одной он убедительно скажет, что Пушкин стал жертвою двойственного чувства: презренья и нелюбви к Высшему свету и невозможностью жить без его мнений о себе, требованием любви и почитанья от этих «нелюбимых и презираемых». И матушка, помню, в детстве еще моем, как-то сказала: «Он был сам у себя рабом». А во второй статье Соловьева последовало шокировавшее общество утвержденье о том, что Пушкин обладал незначительной личностью, в контрпример приводились Мицкевич и Байрон. А Пушкин, — писал философ, — был гениальным художественным фильтром: всё, что его касалось, впитывалось им и возвращалось уже в замечательно художественной форме, но о значительной личности говорить нельзя.
Публика, в большинстве, тогда очень обиделась.
Но все-таки о причинах дуэли — тут столкнулись два мнения.
Граф утверждал, что Наталья была абсолютно и по уши влюблена в Дантеса, он, как старейшина, мог лучше об этом судить по разговорам и впечатлениям тогдашнего общества.
— Ведь не приняла родную сестру после ее брака с Дантесом. Те приезжают с визитом вежливости, и кто не принимает? — голос графа дрогнул слегка. — Ладно бы Пушкин, родная сестра просит вон!
Именно факт, говорил граф, что Наталья может стать легкой добычей Дантеса, и не менее важно — этому непременно же придадут огласку, не давало Пушкину уже и минуты покоя. Больше всего он боялся быть опозорен, хотя желающих опозорить его было, этак, в десяток раз меньше, чем поэту казалось.
Александр Васильевич Трубецкой выдвигал объяснение совершенно иное — Пушкин панически боялся расстаться с Александрин, которую хотели забрать с собой Дантес и Екатерина заграницу. Ссылки на то, что с поездкой в том, 1837 году, у них не получалось, Трубецкой считал просто смешными, потому что в сознании Пушкина всё могло быстро перемениться, а так и в действительности способно было произойти. Александрин действовала на поэта почти магически, и наслаждение от нее, возможно вполне, он получал большее, чем от своей жены.
— Александрин, надо сказать, была по натуре диктатором, причем из тех, чьей воле охотно идут в подчинение. Она имела почти безграничное влияние на Наталью, которая не мыслила ей возражать, а тем более — ссориться.
— Еще говорят — Пушкин не допустил Александрин попрощаться с собой перед смертью? — откуда-то вспомнил я.
— Да, Сергей. Но таков был регламент. Николай I тоже не разрешил Вареньке Нелидовой попрощаться с собой, хотя она была не просто любовницей, а глубоко любимой его женщиной.
Опять эпоха: Нелидова жива и еще не стара. Фантастические люди отмечали Россию — Нелидова отдала на благотворительность все 200 тысяч рублей оставленные ей Императором и осталась ни с чем. И даже без крыши над головой — у нее не было наследственного особняка, имения, дома. Ее приютила — кто?.. да, Александра Федоровна — они всей душой любили одного и того же человека.
— А как же то письмо, — полюбопытствовал я, — где Пушкина называли рогоносцем? — и граф с Трубецким снисходительно улыбнулись.
— В тот день, — сказал Трубецкой, — еще пять человек получили такие же письма. Сделаны по известной всем трафаретке, кажется, она называлась Венскою шуткой. Друг Пушкина Вяземский тоже эту дрянь получил. А рассылали известные «золотые мальчики»: Урусов, Долгоруков...
— Гагарин, — добавил граф, — отец друга твоего, Саши.
«Ах, у Сашки, стало вдобавок, дурная наследственность».
Граф сказал дяде, а тот передал мне, он просит после проводов гостей немного нас задержаться.
И вот, через сорок минут мы в кабинете у графа, они с дядей курят дорогие сигары, аромат которых даже мне — некурящему — доставляет удовольствие.
— Вот какая история, друзья мои. Генерал-лейтенант в отставке — бывший мой подчиненный — умер неделю назад. Помещик он был состоятельный, если не сказать богатый — две тысячи душ.
— Отчего умер? — спросил дядя.
— Сердечник. Он и из армии ушел прежде срока из-за сердечных припадков. Врач и говорил в последнее время, что жизнь его ненадежна очень.
— Так-так, простите, что перебил.
— Жены, детей у него не было. Из родственников — только племянница, дочь покойного брата. Жила она в Петербурге и преподавала в Смольном институте. — Граф поправил себя. — Я неправильно говорю в прошедшем времени...
Дядя успокаивающе поднял руку.
— Да, так вот. Племянница приезжает на похороны дяди, и племянница эта является его прямой наследницей.
— Есть завещание?
— Вот в этом вся штука. Завещание генерал составлять не считал нужным, так как в наследственные права она вступает непосредственно по закону. Спорного, за отсутствием других родственников, никого нет. И вот, сразу после похорон, секретарь генерала — некая молодая особа — показывает завещание, где всё передается ей. Завещание скреплено печатью генерала.
— Но не от нотариуса?
— Нет. Тем не менее, при признании подлинности, завещание будет достаточным основанием для вступления в наследственные права этой самой особы. Кроме того, она была у нотариуса и тот снял с завещания копию. Но и это еще не всё. Она подала заявление в полицию, что племянница, когда ей показывала завещание, попыталась его уничтожить. Девушка была у меня, она клянется, что это ложь. Не знаю, господа, я почему-то склонен ей верить. — Граф поморщился: — Скверная история, господа. Я не расспрашивал ее подробно, лучше, если это сделают специалисты, очень прошу тебя, Андрей.
— Обеспечим всё возможное, Сергей Григорьевич. Адрес этой племянницы?
— А я пошлю ей записку, чтобы завтра явилась к тебе. В котором часу?
Надо было утром к десяти, но я опаздывал на пару минут, и впереди меня из экипажа выпорхнула девушка и быстро вошла в особняк.
Очень скоро я увидел ее в кресле в дядином кабинете.
Разговор еще не начинали, она только успела представиться и снова представилась мне.
— Анастасия, можно — Настя, если вам так удобней.
Улыбка очень оживляет ее строгое несколько лицо; стройная, худоватая, лет двадцати трех.
Отказывается от кофе, но дядя сказал — мы всё равно будем пить.
— Тогда ладно.
Опять улыбка — застенчивая и очень милая.
— Вводите нас, Настя, в курс дела. И не стремитесь к чрезмерной последовательности. Когда человек говорит как попало, больше выскакивает деталей.
«Похоже, Алан Пинкертон научил», — подумал я про себя.
Девушке предложение «как попало» явно понравилось и заметно сняло напряжение.
— Понимаете, у нас с дядей хорошие были отношения.
— Вы переписывались?
— Конечно.
— В письмах есть теплота?
— Ну, «Дорогая Настя» всегда начинал. Я не взяла письма, потому что не полагала...
— Понятно. Теперь о том, чего не полагали. И не торопитесь.
Девушка взяла небольшую паузу.
— Так, меньше года назад у него появилась секретарша, потому что дядя надумал писать мемуары. Я не была с ней знакома — прошлым летом, когда приезжала сюда на каникулы, дядя только говорил, что собирается кого-то нанять. Приехала утром в день похорон. Всё прошло как положено. Его дом недалеко от вас, тоже тут на Арбате. Там поминки. После люди расходятся, и она приглашает меня пройти в кабинет. Садится за стол на дядино место, всё так по-хозяйски...
Она замолчала, одолевая подступившие переживания.
— И показывает мне... мне листок бумаги. Я начинаю читать и глазам своим не верю — всё отписано ей. Ошеломленная совершенно, я все-таки правильно себя повела: она сидит-улыбается, я встала, сказала — «Ну значит, мне больше здесь нечего делать» и вышла из кабинета. Вслед услышала только: «Вы правильно поняли, милочка». Ходила по Москве, по Тверскому бульвару прошла раз пять туда-сюда — в голове никак не помещалось.
Девушка разволновалась.
— Поверьте, не в деньгах совсем дело, я зарабатываю как преподаватель английского языка в Смольном, мне достаточно, и меня ценят...
— Прекрасно-прекрасно, мы сейчас продолжим.
Как раз принесли кофе, гостья замолчала, и кажется, чуть успокоилась.
Дядя, поведши ноздрями, похвалил слугу, что хорошо сварено.
— Сейчас попьем и продолжим. У американцев есть хорошее выражение: «Еще не вечер».
— Это, скорее, английское.
— Да? Значит, они просто украли. И у вас, очень возможно, просто украли. Мы разберемся.
Кофе... где дядька его достает, надо потом спросить; я не очень большой до кофе любитель, но сейчас вкусно невероятно.
Гостье тоже понравилось, но главное — последние слова дяди, щечки ее даже немного порозовели.
— М-м, продолжим. Что там за заявление на вас в полицию?
— На следующее утро мне в гостиницу приносят вызов в полицию, я сразу иду в указанный участок и читаю ее заявление: «я пыталась уничтожить завещание и оторвала от листка кусок».
— Оригинально.
Девушка посмотрела на дядю с надеждой убедиться, что ей верят, потом на меня:
— Вы же не думаете, что я способна, что я могла...
— Конечно, не думаем, — отмахнулся дядя. — Еще кофе?
— Нет... да, немного.
— Потребовали, чтобы вы написали объяснительную, да?
Девушка кивнула, отпивая из чашки.
— Потом отправились к графу.
— Да, он был на похоронах, дал мне свою визитную карточку.
— Опишите эту особу. И что она еще говорила?
— Почти ничего. Во время похорон и поминок — почти ничего. Теперь мне кажется, вид у нее был совершенно равнодушный, и она только и дожидалась показать мне завещание. Лет она тридцати, незамужняя.
Девушка подумала — еще что сказать, не нашлась и дернула слегка плечами.
— Откуда дамочка эта взялась?
— По рекомендации кого-то из сослуживцев дяди. Работала гувернанткой, дети подросли... ну, не рвала я это завещание!
В глазах ее блеснули слезы.
Дядя засуетился и через минуту принудил девушку выпить маленькую рюмочку коньяку.
— Так-так, вы, милая, сейчас отправляйтесь в гостиницу... или по Москве погуляйте, это лучше еще. А мы займемся планом расследования, посоветуемся с одним жандармским генералом, вас же будем привлекать к делу по обстоятельствам. Никуда не уезжайте, разумеется.
Как только взбодренная несколько гостья ушла, дядя засобирался к Казанцеву.
— А ты, Сережа, поезжай к тому нотариусу, вот фамилия на бумажке, узнаешь его адрес... да, в ближайшей нотариальной конторе — они знают друг друга. Скажешь — по просьбе генерала Казанцева просишь показать копию... да уж не затруднись и перепиши ее, и подробности визита той дамочки.
— А встретимся?
— Давай там же, у Гурьина... в половине второго, давай.
Через полчаса уже вхожу в дорого меблированную приемную нотариуса, тот занят с посетителем и помощник нотариуса просит подождать, предлагает любезно кофе или чаю.
Я отказываюсь и сажусь, просмотреть заодно газету.
И сразу почти натыкаюсь на сообщение из Америки, о том что Алан Пинкертон провел очередную успешную акцию, на этот раз по задержанию опасной банды, похитившей огромные деньги при их железнодорожной перевозке.
Эх, опять нужно забегать вперед, так как нельзя не рассказать об одной важнейшей и буквально трагической истории.
Убийство Авраама Линкольна.
Оно произошло в апреле 1865 года, в ложе театра, куда просто вошел один из артистов и выстрелил президенту в голову. Четырьмя годами раньше Алан Пинкертон, который обеспечивал охрану Линкольна, предотвратил покушение на него в Балтиморе. Но кто-то наболтал, что покушение было фиктивным — Пинкертон устроил всё, чтоб отличится. Президент вскоре отказался от услуг знаменитого агентства, у него существовала какая-то незначительная охрана, но квалификация людей Пинкертона была высочайшая: превосходная наблюдательность, быстроте и точности стрельбы позавидовал бы любой ковбой. Его человек прогуливался бы в коридоре, обязательно не у самых дверей в ложу, и если бы тот убийца не отреагировал на приказ «Стоять — арестован!» и попробовал сунуть руку в карман, убит был бы сразу на месте.
Америка потеряла великого президента. Его заслуга не только в победе в гражданской войне, в освобождении негров, и шире — он собирался добиваться их полноценного включения в американское общество, Линкольн обладал прекрасным политическим и экономическим мышлением. Все, кто не воевал на стороне Юга, уплатив 10 долларов, могли получить до 65 гектаров земли, которая через пять лет трудовой деятельности переходила в их собственность. Два миллиона человек стали крупными, средними или мелкими фермерами. Крупные и средние создали наемную рабочую силу, то есть сельскохозяйственный сектор, и трудовая обеспеченность людей выросла еще примерно на три миллиона. Вскоре производительность фермеров стала в разы превосходить бывшие плантации Юга, построенные на рабской силе. Через год наш Император Александр II отменит рабство крепостного права, но не даст людям земли, и как сказал Некрасов: ударит «одним концом по барину, другим по мужику». По барину — потому что многие понесли убытки, а мужики кроме запрета на перепродажу и на некоторые издевательства ничего и не обрели, однако же немалая часть их, не обеспеченная землей даже для собственного семейного прокорма, раньше хоть как-то поддерживалась барином, а после стало — да хоть помри.
Размышляя про умных американцев, я лишь со второго раза понял, что помощник нотариуса приглашает меня пройти.
Кабинет... да, дорогой нотариус.
Но это значит — репутация у человека на высоте.
Не пожилой еще; что называется — рязанская морда, такие любят выпить и закусить, улыбка искренняя, располагающая.
Представился и сообщил, что прибыл с просьбой небольшой от генерала Казанцева.
— Дмитрия Петровича?! Весь к вашим услугам.
— Знакомы с ним?
— Не близко, но да, знаком.
Излагаю дело про даму, которая у него оставляла копию завещания.
Он сразу вспоминает, тем более что дама была всего неделю назад в день смерти генерала.
— Я еще сказал ей, что копия, в случае чего, не будет иметь реальной юридической силы. Предложил ей оставить у меня в порядке нотариального обеспечения оригинал.
— И она отказалась?
— Да. Точнее так: заявила, что хочет сначала показать оригинал одной, как она выразилась... а, «якобы племяннице», а потом отдаст на хранение мне, подписав соответствующий договор, разумеется.
— Простите, я хотя не юрист, но представляю себе так, что именно нотариус является той фигурой, которая доводит до сведения родственников, или шире сказать — претендентов, содержание завещания.
— Совершенно правильно себе представляете. Я попытался ей это высказать, но она уже быстро направлялась из кабинета и в дверях проговорила что-то вроде «хорошо-хорошо».
— Как бы не поняла вас?
Нотариус, не зная что ответить, пожал плечами и лицом выказал недоумение.
Оставалось только поблагодарить и просить дать мне копию завещания для переписки.
— Лучше вам помощник мой перепишет, он быстр в этом деле. А сейчас извините, у меня клиент очередной, день сегодня просто набит посетителями.
Попрощались.
Я снова обосновался в приемной, но ненадолго совсем, потому что помощник, действительно, очень скоро справился со своей работой.
Вышел на улицу и тут же, остановившись на тротуаре, прочитал короткое завещание.
Большая его часть содержала перечисление имущественных ценностей завещателя, затем указывались имя-отчество и фамилия госпожи такой-то, коей всё указанное переходит в полную неотъемлемую собственность после смерти завещателя. Далее, совсем уже внизу, дата — за полгода до смерти — и указание где именно стояли его подпись и личная печать.
Н-да. Не имея других мыслей — что еще обо всём сказать — я пошел прогулочным шагом. Время позволяло совсем не спешить, поэтому счел я лучшим пройти отсюда версты полторы к трактиру пешком, не отягощаясь бесполезными пока что догадками, а наслаждаясь летним началом Москвы, которого так ждали душа и тело с той мокрой осени, потом холодной зимы и снова мокрой уже весны, со снегом, который вздумывал вдруг снова нападывать, и даже до середины апреля.
«Эх, дураки наши предки, — сказал как-то Сашка, — кто они там были, поляне-древляне, не могли взять хоть градусов на десять пониже».
Действительно, дураки, мелькнула и у меня неуважительная эта мысль.
Вышло как-то очень точно с моим движеньем к гурьинскому трактиру, и появился я там минута в минуту.
У-у, дядя уже распоряжается за столом, видит меня и приветственно машет рукою.
Казанцева нет.
— Его к начальству за каким-то делом позвали. Подъехать должен вот-вот. Копию завещания принес?
— Принес. Навряд, однако, найдется там интересное.
Дядя, впрочем, прежде чем прочитать, заканчивает заказ с половым — соленья какие-то под водку. Не возражаю я против поросенка?
Не возражаю.
Теперь дядя берется читать.
Пробегает глазами... на лице не замечаю никакого разочарования.
— Ну а что ты хотел? Стандартно. Вот подлинник теперь любопытно взглянуть. И интересно, как Настя так порвала оригинал, что одна часть куда-то исчезла, а другая осталась у владелицы?
— Казанцев поедет к ней?
— Непременно. И вот что мы, по ходу дела, придумали. Анастасия уже вызвана в Экспедицию, и когда явится — напишет заявление с просьбой почерковедческой экспертизы, так как она сомневается в подлинности почерка дяди.
— Она не говорила, что сомневается.
— Это неважно, напишет. Но, — дядя поднял для моего внимания палец, — мы считаем, что она такое заявление уже написала.
— Понял.
— Далее слушай, у Казанцева есть два высококлассных почерковеда, экспертиза которых для суда будет делом решающим. О, вон и Дмитрий Петрович!
Лакей приглашает пройти на второй этаж в кабинет генерала, где нас ожидает новоявленная наследница. Очень интересно, в какой манере поведет себя Казанцев на этот раз.
Вид у него сейчас вполне благодушный, к тому ж, сегодня он в «гражданском» — кремовом летнем костюме и в тон ему рубашке и галстуке. Вид такой его молодит и делает схожим с адвокатом каким-нибудь, весьма успевающим. Оказывается, ходить на работу в «гражданском» иногда у них принято и даже считается чем-то вроде хвастовства перед прочим чиновным людом.
Кабинет оказался размещенным в большой ротонде с высокими сплошными окнами по всему округлому периметру, за окнами кроны деревьев — стало быть, сад.
Женщина — белокурая, улыбчивая, невысокого роста.
Не то чтобы полноватая, а с округлыми выразительными формами.
Лицо, на мой вкус, с излишней красивостью — конфетная привлекательность, этакая, как с этикетки, улыбчивые карие глазки.
Казанцев представляет нас, как сотрудников, потом себя с добавлением — «действительный статский советник».
Дама при этих словах делает книксен:
— Очень польщена. Садитесь господа.
Несколько стульев у окон, мы просим сесть сначала хозяйку, она занимает кабинетное у стола кресло.
Казанцев, впрочем, остается стоять.
И начинает вкрадчиво, нежно почти:
— Случай крайне деликатный, мадам. Мы уже проверили копию завещанья у вашего нотариуса, но... но, мадам, у племянницы покойного генерала есть очень влиятельные покровители, граф Строганов, например.
— Недавний наш генерал-губернатор?
— Он самый. Есть еще кое-кто в Петербурге. На нас оказывают, как это...
— Давление.
— Вы правильно выразились, мадам. Требуют, чтобы всё было проверено и, так сказать, перепроверено.
Казанцев, успешно вполне, играет роль незлобивого простачка.
— Господа, я сама за то, чтобы всё было безукоризненно в смысле каких-либо подозрений.
Ее лицо делается серьезным.
А сейчас уже напряженным, и с заметными колебаниями «сказать — не сказать».
— Видите ли, господа, он любил свою племянницу... — она, наконец, решается: — но больше всего он любил меня.
Ее взгляд слегка тупится.
Дядя сразу приходит на помощь:
— Мадам, расскажите о последних часах генерала. Я в свое время, — врет он, — имел удовольствие быть с ним знакомым, хотя в последние годы не виделись.
— Да, — она приходит в себя, и рада, что «о другом», — очередной сердечный приступ, задыхание. Я тут же посылаю за его доктором, — она называет фамилию. Тот приезжает скоро, дает какие-то капли, они успокаивают несколько... я веду угостить его чаем, сидим какое-то время... и вдруг сиделка, оставленная на дежурстве, бежит-докладывает, что сильный хрип... в общем через минут пятнадцать всё кончилось. Да, господа, не желаете ли чаю, перекусить слегка?
Поблагодарив ее, мы отказались.
— И написала племянница на вас ответное заявление.
— Вот интересно! Какое же?
— Что почерк дяди не считает подлинным.
— Да господа... во-первых, вот в конверте остатки подлинного завещания, во-вторых, генерал, у вас же есть специалисты по почерку. — Она выдвинула на себя средний ящик... покопалась и извлекла пачку бумаг. — Вот здесь его оригинальный почерк, пожалуйста. Это из архива. — Еще что-то нашла: — А вот два самоличных армейских приказа. — Она подвинула бумаги на край стола, и конверт с завещанием. — Вот будьте любезны забрать.
— Я дам вам по всем бумагам расписку.
Казанцев сел в уступленное ему кабинетное кресло, быстро сделал опись и расписался.
Вчера еще я получил от Ольги записку с приглашеньем сегодня вечером на ее день рожденья. Вечер у всех оказался занят: дядя отправлялся в театр с Великой княжной — «посидеть в царской ложе», Казанцев — на юбилей к сослуживцу, мне очень хотелось заехать в гостиницу к Насте и как-то поднять ей настроение вечерней прогулкой или театром, тоже, но надо было обязательно к Ольге, в их семейный особняк на Большой Бронной, откуда Ольга по поводу молодежных сборов всегда выгоняла куда-нибудь в гости родителей.
И конечно, она была слишком привлекательна, чтобы ею пренебрегать.
А визит к наследнице произвел впечатление странное. Может быть, несчастно обиженная Настя действительно дернула за кусок листка с завещанием, может быть, сознание ее с собой не в ладу?.. Трудно было верить и не верить обеим.
Еще включался материальный мотив: Анастасия неплохо получала за свою педагогическую работу в Смольном, от небольшого родительского наследства у нее, тем не менее, оставалась неплохая в Петербурге квартира и еще маленький, но всё же, от ценных бумаг доход. Секретарь же эта ничего не имела, кроме накоплений, если те были сделаны, от предыдущей гувернантской зарплаты. Конечно, Настино состояние и близко сравниться не может с двумя тысячами душ и хорошим домом в Москве, но...
А что «но» я не знал сам, и немножко меня раздражало опять проявленное дядей и Казанцевым равнодушие — «разберемся, мы только в начале пути». А в судьбах — кто-то из двух молодых этих женщин преступник! — в судьбах мы разберемся? В ощущении несчастливости своей того, что есть реальный преступник, мы разберемся?!
Я остановил извозчика не доезжая, где-то на середине Малой Бронной, время позволяло пройтись пешком — хотелось еще подумать.
Завещание... мы рассматривали его в ближайшем трактирчике.
После перечисления имущественных ценностей там стояли фамилия и имя сегодняшней нашей знакомки, которой... слово без последних двух букв — «кото», дальше шел неровный горизонтальный разрыв, и сама эта последняя строка была мятой, как будто лист бумаги был сжат с двух концов и с нижнего конца дернули.
Которой передается в наследство всё перечисленное?
Меня резануло вдруг — глубоко внутри что-то не понравилось.
Что именно?
Вон особняк Ольги с горящими окнами, швейцар стоит у дверей. А бедная Настя мыкается где-то одна... почему мысль моя всё время клонится в ее сторону?
Ладно, утро вечера мудренее. Утром, по приказу моих старших товарищей, я должен навестить доктора и деликатно его расспросить.
Я привез большой букет роз, который болтался «головой вниз».
Прекрасный был вечер, и в конце его мы с Ольгой танцевали, не обращая внимания на других, мне нравилось ее близкое дыхания, талия, за ниже которой... а потом тонкие длинные ноги...
— Знаешь, Завьялов, что мне в тебе лучше всего? Что я в тебя не влюблена, а так...
— Я тоже «а так», мне тоже нравится эта свобода, и может быть, о такой именно Пушкин сказал: «покой и воля», дикая воля — как любой неограниченный выбор. Ольге всего восемнадцать, мы так молоды, что больше ничего и не надо. Мы знаем — это несерьезное счастье закончится, но пока оно наше, наше.
Доктор. Сначала к нему, потом к Насте, которой я послал записку, чтоб дожидалась меня.
Едем долго, извозчик везет всё время с какими-то поворотами, это раздражает меня.
Но, наконец, доезжаем.
За те дорожные неприятности мне уготована премия — у доктора нет пациента, и я сразу прохожу в кабинет.
Манера моя уже обычная — приехал от генерала Казанцева, извольте любить и жаловать.
Доктор не знает Казанцева, но на вопросы отвечает охотно и дружелюбно.
— Да, сердце было совсем никаким. Видимо, наследственно ему досталось больное, ну а военная жизнь износ дает большой дополнительный.
— И по срокам его жизни...
— Такого, примерно, и ожидал. А что именно заинтересовало тут жандармерию?
Рассказываю про проблемы с наследством, что мне не запрещено было делать.
— Он мне сам говорил про племянницу в Петербурге. А в честь чего, позвольте спросить, вдруг всё секретарше. Да, она милая женщина, однако вдруг всё.
Объясняю в деликатной манере «в честь чего».
Доктор слушает... и брови его сдвигаются:
— Простите меня, молодой человек, — доктор, волнуясь, расслабляет галстук под белым халатом. — Тут недоразуменье, должно быть — вы точно имели в виду между ними интимную связь?
— Ну, так с ее слов.
Волнение доктора продолжается и передается мне — оттого что ничего непонятно.
— Голубчик, это ерундистика, чепухистика, простите, какая-то.
— Почему?
— Да потому что активность мужчины, как и женщины, впрочем, но мужчины — особенно, зависит от нормальной сердечной деятельности. При такой, как у него, эрекция... вам понятен этот термин?
— Ну, не ребенок.
— Она почти невозможна, понимаете? И если бы даже он как-то сумел напрячься, сам акт не привел бы к экстатическому результату.
Такую категоричность мне трудно сразу поместить в какую-то схему:
— Доктор, это обязательно именно так? Я имею в виду — нет исключений?
— Про исключения медицина всегда говорит — они есть. Но у меня, простите, из постоянного наблюдения за больным, такое исключение не складывается.
— Еще один вопрос: лекарство давала она? Что за лекарство, кстати?
— Капли. Для повышения артериального давления.
— Что если их не давать, э, точнее — давать вместо них нейтральное что-то?
— У меня нет оснований для такого заключения.
— И все-таки, теоретически?
— Если простыми словами — увеличится риск остановки сердечной деятельности.
Н-да.
Опять моя мысль останавливается только на этом.
Ну и поеду к Анастасии. С дядей и Казанцевым договаривались встретиться только вечером, на Рождественке.
Еду с пустой головой, теперь почему-то радуют повороты и переулки.
Недолго, хотя, отсюда до Настиной гостиницы.
О! прогуливается, дожидаясь, у входа.
Я машу ей рукой, скоро сажаю и велю извозчику:
— В Донской монастырь.
— Далековато, барин.
— А тебе лишний полтинник ни к чему заработать?
И сразу поехали быстро.
Настя говорит, что побывала уже в полиции, написала продиктованное ей заявление:
— Вы верите, правда, что-то получится?
— Настя, мой дядя — ученик Алана Пинкертона, слышали о нем?
— Конечно, я всё время читаю англоязычную прессу.
— А Казанцев — главный человек Москвы по уголовным делам.
— И еще вы! — Она улыбается чуть шаловливо. — Вы сказали, мы едем в монастырь?
— Донской — главный некрополь московский, там пол истории нашей лежит.
Донской монастырь с его прекрасным собором Шестнадцатого века и Церковью — семнадцатого, Донской монастырь — не кладбище. Там не умершие, там люди покоятся. Это нельзя объяснить, надо быть там и чувствовать: дядю Пушкина, «Пиковую даму» — Наталью Петровну Голицыну (урожденную Чернышеву), там и прекрасная церковь-усыпальница рода Голицыных, редко, но используемая для богослужения, Зубовы — от Екатерининского фаворита, Огонь-Догановский, которому Пушкин, незадолго до свадьбы, умудрился проиграть 25 тысяч рублей. Огонь-Догановский тоже изображен в «Пиковой даме» хозяином картежного дома, где сошел с ума Герман. Там замечательный наш поэт Иван Иванович Козлов, переведший знаменитый «Вечерний звон» из Мура и написавший поэму «Чернец», слепком с которой стал Лермонтовский «Мцыри». Эпохи, там эпохи, но они не ушедшие, а теплые рядом.
Настя удивляется и радуется, что мы туда едем.
— Еще, после Калужской заставы, начнутся дачи, и вы увидите такое количество сирени, которого не видели во всю жизнь.
Опять улыбка — полного и радостного доверия.
«Такая» не может быть у преступницы.
Я почему-то вспоминаю Сашку, который пьет сейчас где-нибудь на Монмартре, ехал бы, дурак, сейчас лучше с нами.
Скоро начинается обещанная сирень.
Ровными высаженными кустами, и дикими кучками вразброс, отдельными кустами-деревьями...
— Это чудо какое-то!
— А я вам и обещал.
Неожиданно скоро подъезжаем к монастырю.
Я позаботился о медных деньгах для просящих у входа, и с этого начинаю.
Нас благодарят и крестят.
Настя принимается раздавать подряд серебро, что у нее в кошельке.
Бедные радуются, и возникает легкое чувство счастья... и несчастья.
Мы сначала идем в собор — помолиться и поставить свечки.
Расходимся там... каждый думает о своем.
И снова встречаемся на ступеньках у входа.
— Как хорошо здесь, нетягостно, — говорит Настя. — У нас на Невском кладбище всё плиты-плиты, знаменитости разных значений, давит, в ушах звучит — их нет, их нет.
— А здесь, будто мы вместе все.
Она согласно кивает.
Мы идем по нешироким мощенным дорожкам, я в роли гида, небо ясное над головой — синева, уходящая в бесконечность.
Много деревьев, высокой травы — в них птицы, отрывки пения там и здесь.
— Сережа!
Я поворачиваюсь...
— Павел Дмитриевич! Здравствуйте, а я думал, вы в Париже.
Граф Киселев. Я знаю его с детства, он воевал с моим дедом, был одно время его подчиненным. Выглядит в свои семьдесят два удивительно бодро. Один из самых замечательных людей России, как говорит о нем папенька. Похоже Строганову — великолепен и в военном и в административном деле, человек у него на первом месте — любой, пусть самый маленький. Граф подал проект освобождения крестьян еще Александру I, кажется, в 1816-ом. Авторитет огромный имел и у Николая I, да вот «новому» не угодил и отправлен послом в Париж. Впрочем, угождать граф всегда почитал за низость.
— Так ты закончил университет?
— Да, свой физмат.
Настя представляется и кланяется.
— Что делаешь сейчас?
— Болтаюсь пока при дяде.
— Дядя твой проходимец, как только его удавы не съели. Он был заездом ко мне в Париж.
Слуга сопровождающий скоро подходит и произносит неслышное нам графу.
— Хорошо, отправляемся. Взглянул, вот, на близкие могилы и можно ехать. Теперь, Сережа, рад буду, если соберешься ко мне в Париж.
Прощаемся.
Настя поражена такому знакомству.
Задумывается... в глазах угадывается: «Может, действительно, получится что-нибудь».
— Интересно, Настя, что она показывала вам подлинник завещания... извините, якобы показывала, а не нотариально заверенную копию. Дама ведь очень неглупая. Зачем показывать без свидетелей оригинал, не понимаю.
— Представьте, дядя написал мне, примерно через месяц после приема на службу, что она очень умная, всё схватывает на лету, вообще — находка.
С полчаса мы ходили по знаменитому нашему некрополю, и когда покидали его уже выходя из монастырских ворот, мне стала ясной цеплявшая внутри мысль, не желавшая доселе себя показывать.
Я назвал извозчику адрес того самого нотариуса.
— И как можно быстрее — прибавлю, — Настя удивленно взглянула. — Сделаем одно маленькое важное дело, а потом отобедаем где-нибудь.
На обратном пути сирень снова отвлекла от всяких мыслей, и красоту такую признал бы любой житель тропиков, где растет что угодно причудливое.
В естественных науках главный вопрос — «как». Как, например, сделать, электрогенератор определенной мощности, или как провести химическую реакцию, которая из недорогих компонентов давала бы новый нужный элемент.
Математика, конечно не отказываясь от вопроса «как», но очень любит вопрос «почему», это развивает дотошность, которая вот сейчас именно привела меня к простенькой, но малозаметной для тренированных в других науках людей.
Я прошу Настю подождать меня в экипаже и устремляюсь внутрь нотариальной конторы.
Помощник предупреждающе вытягивает руку, я понимаю, что у нотариуса клиент, но останавливаться не собираюсь.
На меня смотрят с недоумением, я даже не закрываю дверь за собой и прошу — «очень нужно» — выйти нотариуса со мной в приемную, извиняюсь перед клиентом — это не более чем на полторы минуты.
Мой взволнованный вид был понят, клиент любезно своё дал согласие, и вот, переведя дыхание, я спрашиваю:
— Когда составляется крупное завещание и завещатель хочет отдать немного и слугам и дальним родственникам, но есть основной наследник. Фу, в какой
последовательности идет перечисление: наследнику сначала крупному или...
— Конечно, «или» — то есть мелочи всякой. Затем, обычно: «Всё остальное мое движимое и недвижимое»...
Я радостно жму ему руку.
— Настя тут недалеко трактир «Саратов» — один из лучших. Поедем туда — перекусим. Я отказа не приму.
— Господи, вы и так на меня кучу времени тратите, право, неловко очень.
— А знаете, что и Пинкертон и Видок — во Франции — брались иногда за дела, денег вообще не сулящие. Чистить грязь надо.
Вечером, в трактире на Рождественке главным докладчиком был я.
Симптомы доктора сразу вызвали реплику у Казанцева:
— Ну слава Богу, я очень надеялся такое именно и услышать.
— Увы, — скептически покривился дядя, — сильно к дело это не пришьешь.
— У нас, Андрюша, есть такое понятие, как «совокупность косвенных улик».
— Прости, я слышал об этом на втором курсе университета. А вот потянет ли та или иная совокупность на суд — большой вопрос.
— Про вторую теперь косвенную улику, — объявил я.
И рассказал то, что недавно обсуждал нотариусом.
— Хочешь сказать, Сережа, ей причиталось что-то из наследства, а остальное...
— Ты обрати внимание, — перебил дядю Казанцев, — в копии завещания ни слова о каких-то презентах для слуг, для управляющего его именьем — вообще ничего. Что он, никого не любил, отблагодарить не хотел? Кроме этой.
— Которая, — почти торжествуя, сказал я, — зачем-то решила показывать без свидетелей оригинал, а не копию.
— Да это мы, — дядя махнул половому подойти за заказам, — перед твоим приходом как раз обсудили. И ты еще один результат не знаешь: оба почерковеда уже потрудились, экспертиза не была долгой — почерк в завещании принадлежит покойному.
Половой встал в позу полного к нам внимания:
— Э, я, господа, подумал: может быть, без изысков — например, утку с яблоками?
— Годится, — согласился Казанцев. — И икры к водке для разгоночки принеси. Вы что, Сергей, будете пить?
Я вдруг почувствовал усталость сегодняшнего событийного дня:
— А, водки тоже немного выпью.
Вид у Казанцева был мрачноватый:
— Уличать ее будем чем? Ведь отхапает у честной девушки состояние.
— Да, — помрачнел дядя тоже, — главное мы уловить не можем. То есть, если порвала она эту часть, где завещано главное было Анастасии, как же она его предварительно адвокату показывала, а тот копию снял. Преступный сговор?
Казанцев замотал головой:
— Не та у него репутация и состояние собственное немаленькое. Если бы еще речь о двадцати, а не о двух, тысячах речь шла, да и то...
Он повернул голову к буфету и громко раздраженно произнес:
— Что, долго икру с водкой донесть?!
— Сей момент, — последовало оттуда, и так почти и исполнилось.
— Первая мысль у меня, конечно, была что завещанье подделано, — начал дядя, — но тогда зачем рвать, а не уничтожать полностью.
— А вторая половина завещанья? — вырвалось у меня.
Вырвалось даже не из сознания, а из какого-то более глубокого слоя.
Оба мои визави поставили поднятые уже рюмки и уставились.
— А? — спросил дядя Казанцева.
— Определенно здесь ключ... Ну-ка, махнем, друзья, под икорку!
Какое-то время мы наслаждались этим ключом под выпивку и закуску.
Скоро я почувствовал — мне хватит.
Но старшие товарищи продолжили еще и под утку.
— М-м, друзья мои, — вдруг громко сказал слегка разомлевший дядя, — да я знаю, в какой замок этот ключик вставить.
Мы стали слушать, Казанцев только попросил говорить всех по тише.
И в разговоре, собою сам, сложился план завтрашних действий, причем в двух его вариантах. Один капкан был «лисий», другой, нам казалось, «медвежий».
Возвращался я домой с головой веселой, но не очень ясной, потому что за успех операции выпили еще две бутылки «Клико».
Дома ожидало меня письмо от папеньки.
Грустное.
Сладить с кавказцами удавалось с трудом. Не исчезали мюриды, смерть для которых была прямым попаданием в рай. Папенька сдержанно, но давал понять, что корпусу его на западном направлении приходится нелегко. «Но матери пиши, что письма от меня получаешь легкие и успешные».
Странно жила Россия: у кого война, у кого забота о новой шляпке.
В резерве у Императора Александра II были войска, включение которых в кавказские действия могло быстро закончить в нашу пользу войну. Но он этого не делал. Он многого не делал, по причинам — не ясным ему самому.
Кавказская война началась еще в 1817 году, хотя иногда ошибочно указывается год 1816-й, а закончилась в 1864 году, и не со сдачей в плен Шамиля, произошедшей в 1859-ом, она еще четыре года имела свои продолжения. Многое пошло бы иначе, попросту — гораздо быстрее, если бы и ныне живущий еще генерал Алексей Петрович Ермолов оставался, как в первые десять лет войны, у командования.
Среди плеяды военачальников «того» времени Ермолов признавался всё-таки всеми фигурой номер один. Да, был тот же Строганов, Киселев, Воронцов — единственный, кто выдержал и отбил атаку частей французов, которыми командовал лично Наполеон («Кто такой?!» — возмущенный, потребовал он узнать), позже Воронцов — блестящий Новороссийский генерал-губернатор, на которого Пушкин в Одессе написал мерзкий по смыслу и форме пасквиль. Были и другие герои полководческой категории, но перед Ермоловым все склоняли головы, тем более что ласковое обаяние этого человека очень к тому располагало.
Ермолов, за плечами которого был опыт всех почти наполеоновских войн, действовал стремительно, исключительно профессионально, и по законам врага. Да, будучи мирным в жизни и благосклонным к добровольно сдающимся в плен, он был безжалостен в бою и в карательных операциях: воздастся каждому по мере его — «нам не нужны ваши горы, но вы же равнинным поселянам жить не даете». Верил ли Ермолов в усмирение Северо-Кавказских народов, в их какое-то в будущем огосударствление? Папенька утверждал, что — категорически нет. Да даже у таких сравнительных либералов, как декабристы, было записано в «Русской правде»: народы эти необходимо рассеять мелкими партиями по всей России, то есть довести до искусственной ассимиляции; другого способа сладить с ними не существует. Ермолова не любил Николай I, его брат Константин: «Очень остер и весьма часто до дерзости»; его не любил Аракчеев. А характерным примером дерзостного юмора Ермолова была его фраза, сказанная еще в 1813 году Александру I. Битва при Кульме против отступающего Наполеона, решенная в нашу пользу блестящим руководством войсками Ермоловым: «Какую награду вы себе хотите?» — спросил Александр — «Произведите меня в немцы, Государь». Все знали предпочтительные склонности Императора и Его Двора к иностранцам, а в самом Александре было 7/8 немецкой крови.
Сошло.
Ермолов!
И вот этого уникального специалиста, популярного в армии до такой степени, что солдаты пошли бы за ним на штурм где и чего угодно, вот его и убирают в 1827 году в отставку, заменяя Иваном Паскевичем — близким Николаю человеком. Паскевич не был плохим военным, он был — каких много. Стратегия Ермолова тотального наступления с вырубкой лесов, прокладкой лесных магистралей, с созданием за собой укрепленных пунктов, где оставшаяся — не ушедшая выше в горы — часть населения не смела на русского солдата и глаз поднять, всё это было Паскевичу не под силу. Ермолов брал у якобы примирившихся племен и кланов заложников, и при Ермолове они почти не предавали. Зато потом началось — всё время где-то вспыхивал пожар за спиной.
Зимой Ермолов перебирался жить из именья в Москву, в скромный дом рядом с Пречистенским бульваром, и скучно от посетителей ему не бывало, тем более, из ссылок по амнистии возвращались его друзья-декабристы. Сам он декабристом не был, заговор их называл глупостью, но дружбу ему всё равно «посчитали».
Мне с ним лично познакомиться не посчастливилось... да всё это, впрочем, от навеянного папенькиным письмом.
Собранные, подтянутые — на Казанцеве теперь генеральский мундир — мы едем в уже известный нам дом с садом позади.
— А знаете, как она могла это проделать? — делится по дороге Казанцев. — Мы, кстати, на месте проведем следственную проверку.
— ??
— Очень просто. Кабинет находится в ротонде. Там два крайних окна напротив друг друга. Она убедила генерала, что завещание надо составить, учесть при этом небольшие потребности верной прислуги...
— Таким способом у нее появляется начало завещания!
— Сережа, правильно, но вы все-таки не кричите. Далее бумажки от ветряной тяги разлетаются, ну подробные технические детали я описывать не берусь.
— Почти наверняка так и было, Митя. У тебя все филеры наготове?
— Обеспечено полностью.
Мы уже подъезжаем.
Пристав предупредил нашу даму дожидаться визита и караулит у крыльца.
А особа непростая, я чувствую волненье и чувствую, что даже неспокоен мой видевший анаконд разных дядя.
Нас встречают очень спокойно — полуулыбкой и приглашеньем садиться.
Казанцев морщится, трогая тугой воротник мундира, и проходит мимо стола с дамой к дальнему окну.
— Душновато сегодня. Я позволю себе открыть?
Он делает это до того, как ему говорят «да» и не спеша возвращается, поглядывая в окна.
— А сад хорош!
— Могу вам предложить перейти отсюда в беседку.
— О, не беспокойтесь, мадам. Мы ненадолго, и с маленьким к вам предложением.
— К вашим услугам, генерал.
— Вы не хотели бы отозвать свое заявление и аннулировать обрывок того странного завещания.
— Вы шутите, генерал?
— Ни в коем случае, мадам.
Казанцев достиг противоположного окна и резко распахнул створки.
У меня по лицу сразу пробежал ветер, а на столе у дамы возник бумажный вихрь, какие-то листки полетели к окну и один там исчез.
— Что вы делаете, закройте немедленно!
— Пардон-пардон, — Казанцев закрыл окно. — А сделал я всего лишь то, что и вы какое-то время назад проделали, завладев таким вот приемом нужным началом завещания. Оно просто вылетело из-под пера генерала.
Не-ет, я очень поторопился, назвав даму конфетно-красивой — лицо сейчас без всякой улыбки, потемневшие глаза уперлись в глаза Казанцева, она считывала, казалось, что там есть...
Первый раз, и никогда после, увидел я как генерал отводит свой взгляд от противника.
— Позвольте мне, мадам, — примирительно начал дядя, — мы вычислили всё как было. Нужная половинка завещания потерялась на ветру, а новое-окончательное ваш патрон не успел нотариально оформить по причине смерти, в которой вы, возможно вполне, сударыня, я говорю — возможно вполне, неповинны. Но суть для нас совсем в другом.
— В чем она ваша суть? — голос прозвучал холодно и почти на октаву ниже.
Закруживший всё в комнате ветер заставил ее вскочить, теперь она снова села; спокойная, уже не глядя ни на кого.
— В вашем разоблачении, сударыня, — дядя произнес это тоном поздравления с именинами.
— В самом деле? — произнес тот же холодный голос, но добавленьем иронической нотки.
Дядя отчего-то даже обрадовался:
— А вот послушайте, как мы это сделаем. Сегодня я дам в газеты объявления, что нуждаюсь в специалисте-каллиграфе, способном воспроизводить почерки исторически известных людей, плату за строчку работы поставлю сверхщедрую. Всё невинно вполне и вполне законно — мало ли какая блажь вознадобилась мне-князю.
Моя заранье определенная задача была — наблюдать.
И тут что-то изменилось в лице нашей дамы, что... что... да, пропала та раньше полная в себе уверенность.
— Ну и объявление повесим в художественном училище, — дружелюбно продолжал дядя.
— Остальное — дело профессиональной техники, — буркнул Казанцев.
Он чуть подождал.
— Ну, будете продолжать настаивать на наследстве или закончим миром? — Хозяйка кабинета думала, ее мысли, мне показалось, были сейчас не здесь. — Хотя я с удовольствием отправил бы вас на каторгу.
Раздался вдруг смех, тявкающий какой-то, немного нечеловеческий.
— Всё у вас каторга на уме, ха. Дальнейшие разговоры, господа, только в официальной форме с моим адвокатом, или как он у вас называется — частным поверенным. Присылайте официальное уведомление. А сейчас прошу вон.
Мы подъезжали с Воронцова поля к Чистым прудам — не очень далеко от Мясницкой, где находились отменные чайная и кофейная. Туда и велели ехать.
Казанцев расстегнул воротник, расслабил галстук и наслаждался погодой.
Дядя был скован.
— Там точно всё под контролем?
— Да не волнуйся ты.
— Может ведь с кем угодно записку послать — с дворником, да хоть с приходящей молочницей.
— Андрей, все будут под наблюдением. А молодец она, — генерал неделикатно сплюнул через плечо на мостовую, — сука.
Тут я решил отчитаться:
— Но потерялась заметно, когда вы, дядя, сказали про объявления.
— Однако что-то решила, и уверенность снова вернулась к ней.
— Ну ясно, что эта сука решила!
— Думаешь, все-таки пойдет на живца?
— Не сомневаюсь.
— Защитить того каллиграфа вполне удастся?
— А почему, Андрей, я прежде всего должен думать о нем? — в голосе Казанцева послышалось раздражение. — Он что, не понимал, какой подделкою занимается? — но раздражение не понравилось ему самому: — Конечно, дал приказ о всех мерах предосторожности, он ведь и как свидетель по делу нам нужен.
Скоро свернули с Чистых прудов на Мясницкую, и ветерок в нашу сторону принес запах кофе; решили — тому так и быть.
Я волновался — а что если она никак не отреагирует, хотя... объявления точно появятся, она сама с утра прочтет их в газетах.
Дядя, хотя старается не выказывать, тоже нервничает, именно мы с ним завтра с утра будем ожидать в его особняка «почеркиста», именно так уже окрестили этого поддельщика нижней части завещания среди всех участников операции. Напротив и чуть сбоку от дядиного особняка будет прогуливаться «в гражданском» пристав, чтобы по условленному знаку подтвердить и официально оформить задержание.
Но всё это — если «почеркист» доберется до нас. Иначе — если до этой попытки его не убьют по заказу нашей распрекрасной знакомки.
Вот куда брошены все силы: проследить, кому отдан сигнал, куда именно бандитам передан, сесть им на хвост и при попытке... «Могут действовать на поражение, — сказал Казанцев, — сами бандиты нам не нужны, а вот «связной» — важнейший для показаний человек, и он не из тех, кто будет особенно упираться и брать на себя каторгу ради этой барыни».
Нам принесли кофе, и Дмитрий Петрович принялся пить его с таким удовольствием, словно первый раз в жизни.
— Скажи, Митя, если «почеркист» без особых сопротивлений даст признательные показания...
— Мы их оформим как явку с повинной.
— Да. И что ему будет?
— Ссылка года на три, в Тобольск куда-нибудь.
Выпив по чашечке, решили повторить.
А через полчаса разъехались.
Казанцев, как он выразился, в штаб по проведению операции.
Дядя с Великой княжной — что-то часто они — на какую-то выставку.
А я, испросив у генерала разрешения появляться, этак, раз в три часа в штабе за информацией, отправился домой — отдохнуть слегка и переодеться.
А как сел на извозчика, явилась правильная мысль заехать сначала к Насте, меблированные комнаты, где она проживала тут были неподалеку. И тут меня дернула мысль, заставившая крикнуть извозчику: «Гони быстрее!» А кто ее знает — нашу прекрасную дамочку — а вдруг она сделает не один ход, а два: два трупа. И если встать на ее позицию, тут уж «все концы в воду».
Ехать было минуты всего три, но по дороге мешали люди, другие извозчики, лоб мой покрылся испариной, господи, а мы как малые дети не спеша распивали кофе...
«Гони же!»
Я вбегаю в подъезд, спрашиваю какую-то женщину, а наверно, кричу — десятый номер?!
— Дома она.
Второй этаж... стучу в дверь, сразу дергаю ручку... нет, слава Богу, внутри кто-то идет.
— Сергей? Рада вас видеть. — Я прохожу внутрь, подозрительно всё осматриваю... — Что с вами? Будто за вами черти гонялись.
— Почти так и было. — Без приглашенья сажусь, кажется на ее только что место — передо мной развернутая книжка стихов. — У вас тут чай подают?
— Конечно. Я схожу сказать, чтобы принесли.
— Нет! Позвоните в колокольчик, или что тут у вас?
— Шнурок.
— Вот.
Теперь я успокоился, глаза воспринимают текст книги... и заставляют вздрогнуть.
Я к вам пишу случайно; право
Не знаю как и для чего,
Я потерял уж это право.
И что скажу вам? — ничего!
Что помню вас? — но Боже правый,
Вы это знаете давно;
И вам, конечно, всё равно.
Обворожительные, мои любимые строки Лермонтова — начало поэмы «Валерик», с которой тоже связана судьба моей семьи. Отец не участвовал, он был в это время в другом отряде, а этот — почти трехтысячный — нарвался у реки Валерик на шеститысячный «зашитый» в крупную систему засад, отряд чеченцев. Бой был страшный, мы победили несмотря ни на что. У отца в том бою погибли два товарища, дружил он с ними еще со времен кадетского корпуса. Лермонтов там участвовал и отличился отвагой, «Валерик» — одно из лучших его произведений. И обворожительное начало этой поэмы; хотя если придираться к стилю... но совсем не хочется придираться.
Лермонтов вообще мне ближе из двух наших «великих». Пушкин, хочет он или не хочет, всегда говорит с пьедестала. Лермонтов способен положить на плечо читателя руку. Таков и его Печорин: он в стороне ото всех, но он никого не выше. Это в свое время и взбеленило Николая I: отлично отозвавшись о первой части «Героя нашего времени», он пришел в гнев от второй — именно потому что главный герой вовсе не стремится стать каким-то героем, такой тип, считал Николай, пропагандирует безразличие к жизни и пошлость. Именно эта ненависть осталась в нем к поэту до конца его несчастливых дней.
— Вы очень интересно говорите, Сережа.
Вот тебе... оказывается, я говорил всё вслух.
— Но чем-то вы, однако, встревожены. Вы даже слегка глотали слова.
Приходится рассказывать, хотя была договоренность не вводить ни одного лишнего человека в курс дела.
— И понимаете, мне только десять минут назад пришла в голову мысль — если она такое чудовище, то очень логично для нее сделать двуходовку — убрать сразу обоих.
Такое известие приводит Анастасию в сомнамбулическое состояние, она опускается на диван, рот полуоткрыт, в лице нет вообще выражения.
Нам приносят чай.
Закрываю за прислугой дверь на ключ и начинаю, чуть обжигаясь, но с удовольствием, пить.
Немного смешит ее прострация — да, девушка, тут вам не Смольный институт благородных девиц; и чувствую довольство собой: возможно вполне, наш враг не поставит себе двойную цель, но мысль о таком пропустили многоумные старшие мои товарищи. Мне вспомнился тот ее смех, лающий, почти не человеческий, скверным внутри отдалось — как от гнилья, случайно попавшего.
Я слегка встряхиваю Настю за плечи, даю стакан с чаем, и побольше сахара.
— Пейте, обязательно пейте. Дальше, возьмёте на пару суток необходимые вещи, я отвезу вас в дядюшкин особняк. Хозяйке комнат скажем — вы едете дня на три ко мне на дачу.
Проделав всё в быстром темпе, я, приехав домой бухнулся в кресло — усталость явилась и в голове, и в теле; сидеть бы так и ни о чем не думать.
Благого пожелания хватило, впрочем, на пару только минут — засаду, в Настиной комнате надо устроить засаду!
И с этим нужно ехать к Казанцеву, тем более что пока в ванну плюхнусь с холодной водой, оденусь-переоденусь, да время на дорогу уйдет, оно и выйдет по сроку мне появиться в их штабе.
Штаб помещался, по естественным причинам, в служебном кабинете Дмитрия Петровича, и допущенный туда секретарем, я кроме хозяина кабинета никого больше там не увидел.
Торопясь, и сбивчиво несколько, стал излагать ему свою идею, а частью ее было мое личное участие в засаде.
От последнего генерал поморщился и дал знак рукой, что хорошо всё понял.
— Начнем, Сережа, с простого — ни одного свободного филера, пристава, — он показал в сторону секретарской, — вот кроме него, вообще никого свободного у меня нет.
— Так вот — я. Папенька научил меня с детства метко стрелять.
— Ой, милый, у меня уже данные, что мы на очень серьезную банду выходим.
— Так тем более вероятно, что они попробуют ударить в две цели сразу.
— Вполне вероятно. И то что вы девушку успели увезти — отменный поступок.
Я взволновался — походило, что мы более прячемся от бандитов, чем они от нас.
Казанцев, прочитав данное по лицу моему, приступил к объяснению:
— У нас, Сергей, на парады и балы Дворцовые денег не жалеют, а как до дела доходит, ровно дети малые: не понимают, что недодать — не значит получить результат меньший, или позже его получить, недодать в серьезном деле значит — вообще дело провалить. Если филер не окажется в нужном месте в нужное время, вся цепочка порвется.
— Это я понимаю, Дмитрий Петрович. Поэтому моя услуга и будет весьма полезна. Хозяйку предупредим — дескать, барышня у себя в комнате...
— Стойте-стойте, а вы кого увидеть собираетесь?
Вопрос смешал мне мысли своей, как показалось, странной ненужностью.
— Предположим, заходит в комнату бедно, но аккуратно одетый немолодой человек, незначительного физического сложения; в руке пакет. Говорит: «Петербургский знакомец барышни велел ей передать. Он в «Национале» остановился, я оттуда посыльный». Вы хотите взять пакет, а для него и главное — сблизиться; он не стреляться с вами пришел — в пакете заточка. Удар в печень, вы просто теряете сознание от болевого шока. Ваше оружие и кошелек переходит к бандиту. Вы что думаете, любой из них не поймет, что означает молодой человек в комнате вместо барышни? По вашему лицу сразу же будет сделан вывод, что вы дилетант. И я могу привести еще десять примеров, так сказать, оригинального и совершенно неожиданного для вас их поведения.
На миг я почувствовал, что мне спасли жизнь — ведь блуждала шаловливая идейка устроить засаду самому, не спросясь; да Слава Богу, воспитание не позволило совершить противное дисциплине самовольство.
— Дмитрий Петрович, а как же агенты — филеры ваши — против таких бандитов работают?
— Вот в этом и штука вся! У меня в филерах либо отставной унтер-офицерский состав, прошедший Кавказскую — они и в штыковые ходили, и против кинжала умеют, нюх у них, сметка. А другая категория из бывших уголовных.
— Как у Видока?
— Примерно. Те тоже всё умеют. Но к главному я возвращаюсь — людей таких достойно оплачивать надо, у многих же семьи. Эх, доиграемся.
Секретарь принес какие-то два листочка.
Я умолк, а Казанцев начал читать.
Потом аккуратно сложил оба листка в папку, где уж находилась стопка подобных.
На самой папке значился номер Дела и надпись крупными буквами: «ДОНЕСЕНИЯ».
— Итак... — он прервался и нажал кнопку звонка, — щец нам и буженины. — Секретарь, кивнув, скрылся. — Сейчас из соседнего трактира принесут, время — почти три часа уже. Итак, сообщаю вам, что мы имеем на настоящий момент. Связным оказался садовник. Это очень интересная личность: судим за участие в разбое, просидел пять лет в остроге. Взят на работу садовником нашей дамочкой всего неделю назад. Прежнего садовника без объяснения причин она рассчитала. А новый работал до того дворником, садовником вообще никогда не работал.
— Получается — сразу после смерти хозяина? То есть...
— Ну правильно, продолжай.
— Она уже готовилась связаться с уголовным миром для ликвидации «почеркиста»?
— Наверняка так. А зачем ей очень опасный свидетель?
— Да, вовремя мы.
— Теперь слушай дальше. Мóлодцы мои отследили маршрут садовника-связного и вышли прямо на хазу Огурца. Тебе эта кличка ничего не говорит, а в Москве его банда просто самая опасная среди всех прочих, за ними страшный хвост преступлений. Изобличить, а главное — установить, где их главное логово, никак не удавалось. Теперь знаем. И локализовать там свои силы можем, вот что важно.
— А когда они?..
— Сегодня вечером или ночью. Но вот где обретается «почеркист», мы еще не знаем. Хотя есть планчик один упредить их и устроить засаду у него на квартире. Пойдем руки мыть, сейчас в приемной накроют.
После простого, но сытного и свежего по продуктам, обеда мы вернулись в кабинет Казанцева, и только вернулись, как поступил новый листок. Быстро просмотрев его, генерал возбужденно стукнул по столу кулаком.
— Есть!
Я понял только, что сообщалось нечто хорошее.
Генерал еще раз пробежал листок глазами.
— Они выслали дозорного к дому «почеркиста». Это меблированные комнаты на Плющихе, в какой именно комнате проживает «почеркист», сейчас выясняют.
Казанцев нервно вынул сигарку и чуть не откусил ее с другого конца.
— Вот здесь нужна предельная осторожность!
Он побарабанил пальцами по столу с неприкуренной сигарой во рту...
Сделал сам себе указательным пальцем некий подтверждающий знак, затем отложил так и не прикуренную сигару и принялся что-то быстро писать на листочке примерно того же размера, что сам получал недавно.
— У меня часы встали, который час, Сережа?
— Четыре без двух минут.
Генерал прекратил писание, приподнял голову и произнес себе вслух:
— Так, полчаса на доставку... перемещение — еще сорок минут... встанут по номерам... получается половина шестого... нет, рановато немного...
Он опять занервничал, отыскал на столе сигару... прикурил, наконец...
— А вот в шесть они соберутся. Но её чикнут раньше, чем «почеркиста», чтобы полиция не догадалась прикрыть. Понятно, Сергей?
Мне стало совсем непонятно, и страх пробежал внутри холодком.
— Кого «её» чикнут? Как это чикнут?!
— Ну-ну, я же про планы их говорю. К шести они соберутся на хазе своей — и те кто пойдут на дело, и некоторые другие. Значит, на десять минут седьмого я назначаю штурм. Огурец там будет уже сам, непременно.
Сигарка совсем успокоила генерала.
— Неверный у меня был план первоначальный. Так и на войне случалось — однако вовремя исправляешь решение.
Я тоже почти успокоился, не понимая, как прежде, почти ничего.
Они всегда перед серьезным делом чаек попивают, Огурец повторяет каждому свою роль и место. Сам он на «почеркиста» не пойдет, останется с кем-нибудь на хазе, а к нему пойдут трое — один на стрёме и двое... четыре сейчас?
— Да. А тот дозорный?
— Пешка, плевать на него.
— Но вы говорили про планы их насчет Насти?.. Дмитрий Петрович, ну объясните же до конца.
— К ней они отправят кого-то, этак, на полчаса раньше.
— В меблированные, вы имеете в виду?
— Разумеется, не в особняк же к дяде твоему.
— Там ее вооруженный лакей охраняет, — похвастался я и тут же, удивившись, спросил: — А почему они уверены, что она будет дома?
— М-м, уверен. А почему, скоро сам убедишься.
Генерал совсем расслабился, сделал пару приятных затяжек...
— Сейчас допишу приказ, переоденусь в гражданское и прямиком туда едем, в Настину меблировку.
Через минуту он поинтересовался — есть ли у меня с собой оружие, или выдать?
— Есть Кольт Фарго.
Кивок показал, этот небольшой револьвер годится.
Через минуту приказ готов, отдан для пересылки филерам, а еще через десять минут мы садимся в экипаж; на генерале обычный легкий пиджак, недорогие серые брюки, широкополая шляпа хорошо прячет лицо от солнца и сторонних взглядов. У него под пиджаком тоже сбоку за поясом Кольт, только позначительнее моего.
Интересно, почему он так уверен, что бандиты не сомневаются застать Настю дома?
Скоро, добравшись до места, когда Казанцев показывает хозяйке казенную бумагу, указующую — кто он на самом деле, та, после слов «Что прикажете?», заявляет:
— А барышне, скоро как она вот с этим молодым человеком уехала, записку принёс мальчишка-посыльный.
— Давайте.
Казанцев, не читая, протянул ее сразу мне.
Крупный уверенный почерк.
«Сударыня!
К счастью, имею возможность сообщить Вам некоторые сведения, свидетельствующие против завещания, составленного Вашим дядей на имя известной нам дамы. Прошу быть дома не позже половины шестого вечера.
Частный поверенный Зиновий Журавский».
— В котором часу просят быть?
— Не позже половины шестого.
— Мы всё правильно рассчитали.
— Под предлогом...
— Что хотят сообщить нечто важное в связи с завещанием, — уверенно произносит Казанцев. — Мадам, ваша жиличка у себя в 10-м номере. Пропускать к ней любых или любого. Давайте ключ.
Мы поднимаемся на второй этаж.
— Опыт, Сергей, важнейший спутник сыскного дела, — несколько наставительно говорит он. — И Пинкертон, и дядя твой враз также бы догадались, какой ход тут они применят. А ты тонкостями высшей математики овладел, но растерялся. Я это не в укор говорю, а к тому, что будь, пожалуйста, крайне осторожен.
Получалось: я сегодня уже дважды в лужу сел, причем риск жизни мог оказаться таким реальным, что легкая дрожь берет вспоминать.
Казанцев открыл комнату, мы вошли внутрь, и огорчение мое поубавилось от услышанной похвалы:
— А насчет их двойного удара, молодец, раньше нас сообразил. Меня тоже эта мысль сверлить начала, но влетаешь ты — всё уже сделано. Только не радуйся никогда успехам — расслабляет, друг мой. Который час?
— Пять минут шестого.
— Заявятся, посмотришь, минут через десять-пятнадцать. Обязательно раньше, когда человек еще только готовится к встрече, не до конца собран мыслями. Садись на диван, револьвер вынь, взведи и положи рядом. Прикрыть можешь подушечкой.
Дальше он показывает, что мы умолкаем.
Проходит минут пять, я показываю время на пальцах, генерал мне кивает.
Проходит еще семь минут, я только хочу показать, но что-то вроде шороха за дверью, генерал дает знак тишины... шорох больше не слышен.
Он вдруг, открывает шумно ящик стола, держит так... и с шумом захлопывает.
Но тихо за дверью.
Ан! Моя рука сама дернулась к краю подушечки — легкий стук в дверь.
Генерал показывает мне — сидеть, сам поднимается и легким, немужским шагом скользит к двери.
Поворачивает, не торопливо, в замке ключ... моя рука под подушкой уже держит небольшую рукоять кольта... он открывает дверь на себя, одновременно ей слегка прикрываясь, тьфу! на пороге служанка в переднике, робко ступает внутрь.
— Хозяйка велела занавески для стирки снять, сейчас новые принесу.
Она видит меня, ищет еще глазами и натыкается на генерала.
— Вера! Давно ли?..
Та опешила, не успевает ответить, Казанцев хватает ее за кисть и грубо выворачивает руку.
— Сережа, хозяйку сюда и второго кого-нибудь в свидетели.
Я выскакиваю в коридор, сзади меня вскрикивания женщины от боли, из-за угла от лестницы осторожно выглядывает хозяйка.
— И второго человека, быстро!
Видимо, крепкий малый «прикрывал» ее сзади, оба спешат ко мне, и вот, мы уже в комнате.
— Да сломаете, ой, руку!
Казанцев неожиданно отпускает ее.
Женщина разгибается, хватается другой рукой за болящий от выверта локоть, в лице боль и что-то вроде досады.
— Перед вами, господа, рецидивистка Вера Долгова. Дважды подвергалась заключению за хранение и продажу краденого. А теперь, Вера, доставай пёрышко. Сейчас, господа, она вынет острую металлическую заточку.
— Доставай, я тебе сказал!
Теперь на ее лице выражение «игра проиграна», с жалким оттенком, как у сдающихся в плен.
Она отпускает больной левый локоть, тянет правую руку к ноге под юбку, чуть вздымает ее... и на пол летит тонкий, в два пальца длинной, металлический стержень.
— Всё видели, всё поняли? — обращается Казанцев к свидетелям.
— Да, — говорит хозяйка, а парень решительно кивает; во взгляде его сзади на женщину — откровенная злоба.
— Теперь прошу нас оставить, позже подпишите протокол.
Он поднимает заточку, небрежно бросает ее на стол и сам садится там у стола.
Женщина опять взялась за локоть, и смотрит мимо него в окно-никуда.
— Ну что, Вера, первый раз по малолетству тебе дали полгода, второй раз два, но покушение на убийство — не торговля краденым, тут верные десять. И не в остроге — на каторге, и непременно в первые год-два с кандалами.
Я наблюдаю ее в профиль — рот полуоткрыт, дыхание прерывистое и тяжелое.
— Доигралась. Сергей, скажите хозяйке, пусть отправит за приставом.
— Ваше высокородие...
— Что голубушка?
— Они... они убивать человека скоро пойдут. Плющиха, меблированные комнаты купца Васильева. Ваше высокородие, я при свидетеле говорю, — она чуть показывает в мою сторону.
— Зачтется тебе в два-три года. Только я тебе поинтересней могу предложить.
Ее дыхание учащается — всё равно семь лет минимум каторги для женщины — загубленная жизнь, почти наверняка, инвалидность.
— Предлагайте, ваше высокородие.
— Ты мне всё начистую — где у Огурца спрятано от ограблений и краж, от убийств купца Захаркина и мещанина Смирнова. Это ведь вашей банды рук дело.
Женщина опускает голову.
— Ты мне всё без укрытия, а я тебе... вот дверь эту открою, ни ареста, ни протокола. — Он сразу же поспешил: — А про намеренья Огурца мы знаем, и ты его больше никогда не увидишь. Как и дружков ближайших. Так что на перо, Вера, тебя никто не поставит. Нормальной жизнию пожить-то не хочется?
Она не сразу отвечает, сначала поднимает голову... водит ей пару раз из стороны в сторону, сглатывает... спрашивает хриплым осевшим голосом:
— Что, и правда, отпустите?
— Еще и на работу устрою. В трактир «Амстердам». Филеры мои туда заглядывают, но лишние глаза в нашем деле всегда нелишние. Не бойся, прикрыта будешь, заберем оттуда если что.
Трактир «Амстердам» — полуофициальный вертеп, с карточной игрой, порой на «большие», женскими услугами. Не притон в прямом смысле, купцы, особенно заезжие, посещают, комфорт там определенный имеется, в их, разумеется, вкусе, но газеты в несколько месяцев раз пишут про очередной там, или близко от трактира найденный труп. А впрочем, зайти, этак днем, пообедать, там можно вполне безобидно, и кухня у них хорошая.
— Ну, Вера, собери, давай, мозги в кучку. И как я сказал, так и будет.
Та сдерживает слезы, но совсем это сделать не удается.
Утирается подолом передника.
— Вы... записывайте лучше, там несколько мест.
Казанцев проворно достает карандаш и блокнот.
Она начинает рассказывать, продолжая плакать и утираться.
Выходит сложно, все схроны с маскировкой — за притолокой что-то еще, там надо разгрести стружку... и в этом роде.
Лицо, я замечаю, от слез слегка припухло уже, дыхание всё неровное, воздуха ей не хватает.
Казанцев аккуратно записывает, иногда останавливает ее и переспрашивает.
Женщина похоже чуть успокоилась, перекрестилась три раза и поклонилась Казанцеву:
— Всё что знала, как на духу!
— Верю, — он вырвал из блокнота листок и начал на нем писать. — Верю, и рассказала ты не мало. Вот... — он сложил листок вчетверо, как записку, — возьми. Просто передашь хозяину «Амстердама», можешь и через слугу. Хозяин этот мне кой-чем обязан, устроит тебя, не обидит. Работай спокойно и обживайся. С фартуком только по улице не иди, сними его здесь.
Она берет записку, перехватывает руку Казанцева и целует, на глазах снова появляются слезы.
— Ну ладно-ладно, иди с Богом.
Она поворачивается ко мне, тоже крестится и низко кланяется.
Когда за ней закрывается дверь, генерал спрашивает у меня время.
— Ого! без двух минут шесть.
— Через десять почти минут штурм начнется.
— Дмитрий Петрович, а почему вы уверены, что Огурца и ближних сподручных его она никогда не увидит — им пожизненно каторгу дадут?
— Их не будут брать живыми, Сережа. Не вздрагивайте. Это не моя самодеятельность, есть такое указание «сверху». — Он задумывается, вид обретает невеселый совсем. — Знаете, Сергей, померещилось мне вот сейчас: стоит перед нами не Верка, стоит наша Россия... готовая убивать, и так радостно, счастливо ей становится от простого вдруг света в окошке — от нормальной, вдруг, жизни простой. Почему у нас так мало этого света?
Он спрашивает уже глядя не на меня, а в пол перед собой, и понятно — вопрос давний, не ко мне адресованный, и из тех, на которые задающий сам не ждет уже получить ответа.
Грустно и мне от заплаканного лица женщины, не верящей до конца в свое счастье, от этого ужасного сочетания нормального с ненормальным.
— Что ж, едем, Сергей. Урожай должны сегодня собрать богатый.
Урожай действительно оказался богатым.
Хотя, как доложил старший из группы филеров, Огурца и двух его ближайших товарищей живыми взять не удалось — оказали при задержании вооруженное сопротивление. Остальные шесть человек начали при допросах валить друг на друга; обвинялись они по целому ряду преступлений именно благодаря найденным от разбоев и убийств вещах в тайниках, указанных Верой Долговой; и чем больше они валили друг на друга, тем хуже становилось для каждого. Через три часа допросов Казанцев решил, что «на сегодня довольно», и пора заняться теперь «почеркистом». С ним поступили оригинально: пригласили первоначально как свидетеля — не состоявшегося потерпевшего; усадили в приемной, давали чаю с баранками, но держали все три часа пока шли допросы бандитов.
И вот в кабинет заводят его.
Дядя привез хороших сигар, они с Казанцевым курят.
Перед нами молодой человек двадцати двух лет, год назад закончивший Строгановское художественное училище — да, названное в честь его основателя графа нашего Сергея Григорьевича.
На вид — так себе, ничего примечательного.
Ему любезно предлагают сесть, взять сигару.
Сигару берет с удовольствием.
— Вы извините, что продержали так долго, — начинает Казанцев, — но надо было выяснить, почему эти люди готовили ваше убийство. Удалось кое-что узнать. Вы, однако, сами, что на этот счет предполагаете?
«Почеркист» пожимает плечами:
— Ума не приложу — кому я помешал.
— Вы правильно сказали.
— Что именно?
— А слово «помешал» употребили.
— Так что же?
— Предполагаете все-таки, следовательно, что убийство совершить хотели, выполняя чей-то заказ.
Он чуть теряется.
— Нет, я так, к слову...
— А вот господа бандиты говорят, что за вашу голову было неплохо заплачено.
— Кем?.. Право, в толк не возьму.
— А напрасно, очень напрасно. Ведь банда такая у нас в Москве не одна, и вероятно вполне — заказчик скоро повторит свой заказ.
Ой, как отчетливо вздрогнул наш гость — очень уж явно; захотел затянуться сигарой, поднес ко рту, но не смог.
— Я уеду, — произнес очень тихо.
— Что-что?.. Куда вы уедете?
— У тетушки моей небольшое под Самарой поместье. Там мужики вмиг возьмут за бока любого чужого.
Похоже наш генерал пришел в некоторое затруднение, а у гостя, наоборот, от явившейся идеи прибавилось настроения.
И для паузы генерал предложил:
— Чайку не хотите?
— Спасибо, уж дважды потчевали.
— Хм... позволю себе выйти, на одну только минуту.
Он быстро направился к дверям, а гость уже спокойно и с удовольствием затянулся сигарой.
Нам с дядей не пришлось занимать пустоту времени разговором, Казанцев вернулся, действительно, очень скоро.
Садится за стол, тон его заметно меняется.
— Вот, — он достает из ящика папку, я уже понял какую.
На столе раскладываются листки, писаные рукой покойного генерала, и тот самый обрывок от завещания.
— Скажите, вы лично во второй оторванной отсюда части ничего не дописывали имитируя почерк, — он указывает на другие листки.
Гость сначала стряхивает пепел с сигары, еще раз затягивается, косо взглядывает на бумаги...
— Нет, я этим ремеслом не занимаюсь.
— Видите ли, просто к сведению...
— Да-да, извольте.
— При признательных показаниях за такое деяние человеку грозит всего лишь ссылка года на три, а то и на два. А при уличении — тюрьма-с, годков на пять.
Нас ждало разочарование, гость не сомневался уже — фактов для обвинения у нас нет.
Он просто пожал плечами, принимая к сведению сказанное, но всем видом давая понять — к нему это никакого касательства не имеет.
— Добро. Больше не задерживаем, оставьте у секретаря адрес имения тетушки.
— Филера за ним пошлешь? — спрашивает дядя, как только гость выходит из кабинета.
— И даже двух, для чего я по-твоему выходил, — в голосе Казанцева недовольство, злоба, даже какой-то оттенок обиды. — Ну, нет у нас на него ничего! Ни малейшей зацепки!
— Дмитрий Петрович, — неловко, но я не могу не задать этот вопрос, — если бы Огурца не прибили, ведь мог он выдать заказчика.
Казанцев замотал головой:
— Во-первых, он вообще ничего не стал бы признавать. Это у них называется «играть в незнамку». Ни один серьезный главарь банды на сотрудничество с полицией не пойдет. Во-вторых, остальные боялись бы быть разговорчивыми, и мы не получили бы столько информации. Фактически семь преступлений раскрыты, которые висели у меня камнем на шее.
— Теперь верти дырку в мундире для ордена, — подбадривает его дядя.
— Променял бы эту дырку, на разоблачение гадины той. И как девчонке наследство законное вернуть, скажи ты мне?
— Я знаю! — вырывается у меня вместе с пришедшей об этом мыслью.
Оба, вот что и называется, воззрились.
— Знаю, как вернуть Насте наследство, и завтра всё сделаю.
— Родной, ты не скажешь нам, как именно сделаешь? — нежно-нежно говорит дядя.
— А вот нет! — вступает во мне задор. — Завтра сделаю, а потом доложу.
— Сергей, но ведь без всяких рисков, о которых мы говорили?
— Не беспокойтесь, Дмитрий Петрович, на мирном цивилизованном уровне. — Я присматриваюсь к столу. — Однако дайте мне ненадолго вот этот листок.
Настю решаем не вести, на ночь глядя, в «меблированные», переночует в особняке у дяди. По дороге он делает слабую попытку узнать всё же о моих планах, но я, гордый собой, ему в этом отказываю.
А с Настей мне нужно поговорить пять минут.
Она ждет нас, не ложилась и, как сказал слуга, за весь день от волнения ничего не ела.
Дядя распоряжается накрыть поздний ужин,
Я согласился участвовать, и пока дядя переодевался, переговорил с Настей, получив от нее на всё радостное «добро».
В середине ужина доставили депешу от Казанцева.
Дядя, прочитав, передал мне; сказано было: наш гость сразу по приходу домой отправил посыльного с запиской к своей даме; филеры заставили показать, значение оказалось ничтожно: «Всё в порядке. Я уезжаю. Не ищи».
Не было даже подписи.
— Улик не прибавилось, — грустно констатировал дядя.
— Чепуха! — отреагировал я. — Завтра Настя получит свое наследство.
Та дождалась, когда мы вернемся к тарелкам, и быстро перекрестилась.
Я покинул их в половине двенадцатого, но велел извозчику везти не к себе домой, а на Петровку к другу-художнику. Манера его работать до часа, а то и до двух, визит такой позволяла.
— Серж! — обрадовался он. — Взгляни-ка сразу, только закончил лакировку портрета молодого купца одного, как тебе манера моя — хуже, чай, не становится?
Я посмотрел.
И искренне похвалил: технически исполнено на хорошем профессиональном уровне, и реалистично — без лести. Хотя, может быть, оттого, что натура сама по себе хороша.
Мой отзыв «согрел» приятелю душу.
— Давай, Серж, немного вина.
— Ну, немного — давай. Но я к тебе, брат, по серьезному делу.
— Написать важную персону?
— Важное нечто, но не персону, — достаю листок покойного генерала, — две строки сымитировать почерка этого.
— Брат, но я не по таким делам мастер.
— Ты вообще мастер. Ну, очень нужно!
— ... почерк-то не сложный совсем. Да пожалуй, что сделаю. Однако ж позволь полюбопытствовать — для чего?
Рассказываю: покажем одной аферистке, приятель которой подделал в ее пользу завещание; если она будет упорствовать, пойдешь в полицию с признательным показанием; за такую самосдачу получишь три или только два года ссылки, в Тобольск, например, и премию в пятнадцать тысяч рублей.
— Позволь-позволь, это что же — я уголовным преступником окажусь?
— Я всем знакомым раструблю, что тебя сослали за убеждения, что ты на Красной площади у Лобного места кричал лозунги Французской революции: «Свобода, равенство и братство». И все поверят, потому что ты спьяну можешь и не такое натворить.
— Нет, Серж, это как-то несерьезно.
— Пятнадцать тысяч несерьезно? Потом, Тобольск тоже купеческий город, и там портреты нужны. Наконец, туда ссылали Радищева, Сперанского, и нескольких декабристов — нарисуешь дома, где они жили, у родни нарасхват пойдет.
— Хм, сама по себе идея хорошая. Однако ты сказал — «если она будет упорствовать», а если не будет?
— Получишь тысячу рублей от законной наследницы.
— А так пятнадцать?
— Да. И прикинь — люди вообще там даром живут.
— Оставляй лист, приезжай завтра в десять. Выпей на дорожку.
Назавтра в десять.
Я сравниваю листок покойного генерала и две строчки, переписанные оттуда на другом листе.
Талант.
— Слушай, а ты и векселя подделывать можешь. Не пробовал?.. Ладно, поехали.
Тот самый дом на Воронцовом поле.
Через минуту мы в знакомом уже мне кабинете, посреди стоит улыбающаяся женщина с блестящими от довольства глазами.
Мы кланяемся.
— Рада вас видеть, господин Заваьялов. — Вид откровенно ликующий: «приперся щенок, да еще с каким-то растрепанным брандахлыстом». — Представьте мне вашего товарища.
— Чуть позже. А прежде всего не могу не сказать, что вы великолепно выглядите, сударыня.
— Благодарю-благодарю.
— И не могу не сказать, что я это великолепие несколько поубавлю.
Брови ее изогнулись дугою вверх, взгляд стал насмешливым... но и внимательным.
Достаю из папочки два листа и протягиваю ей.
— Что это?
— Это, извольте видеть, оригинал и подделка почерка покойного генерала. Не правда ли — один к одному? А это, — показываю на приятеля, — автор подделки, которого ищет полиция. Но одумался человек, и с раскаяньем готов явиться хоть тотчас в полицию. С показаниями на вас, разумеется, как на заказчика.
Лицо ее меняет прежнее выражение на гневное и растерянное, и даже в щеках появляется желтизна.
— За раскаянье и выдачу подлинного преступника грозит ему ссылка, не более на три года, он уже выбрал Тобольск.
Она хочет сказать, но из полуоткрытого рта звук не доносится.
Этим надо воспользоваться:
— Но есть, сударыня, компромисс. В сейфе у генерала находились облигации на сумму более двадцати тысяч рублей. Облигации на предъявителя, однако при их продаже клиентам записываются против фамилии номера. Мы, таким образом, можем легко заблокировать эти облигации, вы ведь не заботились от них избавиться — по ним идут хорошие проценты. Итак, под мое и Настино честное слово облигации остаются у вас — можете как угодно распоряжаться.
— Какой вы, Завьялов, фантастический негодяй, — тихо произносит она, цвет лица понемногу к ней возвращается.
Раздумывает... и я не тороплю.
— Послушайте, Завьялов, а может быть мы с вами договоримся, этак, напополам?
Чтобы не вдаваться в мораль, прибегаю к простейшему аргументу:
— Сударыня, я богат.
Она понимает.
Кивает несколько раз головой:
— Истина говорит простыми словами. ... А кто так сказал?
— Еврипид в одной своей пьесе.
— Да-да... что ж, я даже не буду переодеваться — едем к нотариусу, пишу официальный отказ от наследства.
— А как же, — заволновался мой приятель, — как же Тобольск. Там жил в ссылке сам протопоп Аввакум, я хотел со слов старожилов написать его портрет.
Женщина невесело усмехнулась:
— Старожилов, которым за двести лет. До чего же долго люди живут в России. И главное — по-скотски живут почти все, и на тебе — живут и живут.
Помимо законной тысячи, Настя заказала художнику моему, специально втридорога, свой портрет.
И вправду, обогатившись, он скоро уехал.
В Италию.
КОНЕЦ НОВЕЛЛЫ II
гли служить два потолочных окна.
— Мне как попало мазать или серьезно работать?
— Конечно, серьезно. Чтоб проходящие мимо с интересом заглядывали.
Керосин... керосин... там же несколько точек всего для продажи — он не за версту покупал. А сколько покупал?.. Тут коллеги-физики могут дать оценку объемов производства от расхода топлива.
— Приехали, вроде, Сергей.
Я велел извозчику встать в самом начале переулка.
— Располагайся здесь. Через часок мальчишка к тебе подойдет, чтобы ты в отхожее место сбегал. К вечеру заеду, у Гурьина отопьешься-отьешься.
А сам, на том же извозчике, отправился к себе на факультет, в надежде проверить через знакомых физиков явные слишком уже подозрения.
И повезло даже очень — в лаборатории возился наш театральный кружковец, обрадовавшийся сразу сделать перерыв от моего появления.
— А Сашка-то Гагарин, сукин сын, едва вчера с Малого Каменного не упал!
— Слышал уже про эту радость. Скажи-ка, лучше, запашок у тебя от тиглей идет?
— Ну-да, новый рельсовый материал пробуем.
— А отчего маленькие такие тигли?
— Зачем нам большие для анализа сопротивления материала. Кстати, народ вчерась обсуждал — ты лучше подходишь на Гамлета на новый сезон.
— Перепили.
— Серьезно тебе говорю. Особенно вот эта сцена: «Мой бедный Йорик!»
— И кто черепушку будет играть?
Тут мой народоволец-приятель сказал такое, что на ухо не решусь кому-то произнести.
Одно выходило — большие тигли, вроде тех нескольких в мансарде, использовались уже исключительно для конкретных металлов, а не экспериментальных проб.
— А для каких металлов чаще?
— Да, драгметаллов. И используют, вот посмотри, чаще всего для этого кварцевые тигли.
— Тяжелая штука, мы с простыми имели дело, с металлическими.
— Так вам для учебы простой. А если пол килограмма золота вылить надо? Или кило серебра?.. Пошли в столовку по пиву.
Еще одно ценное свойство дорогих и тяжелых кварцевых тиглей — их можно разбить, получив слиток почти без потерь.
И тут, хлопнув вторыми пробками, простенько меня осенило:
— Слушай, а частных заказов на кварцевые тигли не было?
Товарищ взглянул на меня с откровенным удивлением:
— Три тигля заказывали, недавно совсем.
— Кто заказывал?!
— Тетушка пожилая. Простоватая. Но деньгами располагала, не торговалась совсем.
Скоро мы попрощались, я вышел на Маховую, люблю думать в толпе...
Хотя толпы в прямом смысле сейчас не было, но народа хватало, Маховая — место весьма проходимое.
Думать-думать... но прибавляются персонажи, теперь вот — пожилая заказчица тиглей.
А те, не пожелавшие обозначить себя, явно не бедные люди, являвшиеся к графу Строганову с подделками дорогих монет? Что за странная инкогнито-солидарность?
Кто и зачем унес из помещения все тигли, да плюс — конфорку внушительных очень размеров.
И сомнений, что художник был убит не в узком закутке, а раньше — у себя в студии, и следовательно, кем-то из хороших знакомых, неудивительных по визитам к нему поздним вечером, в этом тоже не было почти никаких у меня сомнений.
Кто, наконец, давал талантливому молодому человеку серьезные деньги на поездку за границу; причем с непонятной перспективой, которая казалась ему предпочтительнее, чем закончить курс у знаменитого профессора Лялина?
— Завьялов!
— Оля?
— Ты что, на факультете был?
— Да-а, консультация маленькая понадобилась.
Оля была нашей примой — умная, талантливая, но с капризностями.
— Будешь Гамлета играть в новом сезоне.
— Почетно, конечно, но неплохо было меня сначала спросить.
— Не ломайся. И знаешь, англофил наш, Саша Гагарин, днями интересный доклад о Шекспире делает — он ли, вообще, писал все эти вещи?
— Сашка авантюрист.
— Нет, это он серьезно изучал, еще в Гарварде. Потом, я и сама кое-что раньше слышала.
Красавицу-Ольгу нетерпеливо дожидались у извозчика два очень модно одетых молодых человека.
— Хорошо, если ты сыграешь Офелию.
Губки надулись:
— Не хочу играть сумасшедшую. И так жизнь колесом!
Будет, конечно, играть. Из ревности хотя бы — чтоб не другим досталось.
Попрощались, я иду по Моховой, повторяя те же вопросы.
Еще, вот, один: кто тот тип, нервно общавшийся с жертвой за час до трагедии?
А куда я иду?..
Само собой получается, к Гурьину.
И есть уже хочется, и время подходит.
В зале я оказался первым, заказывать что-то себе одному, показалось мне до прихода других неловким, я лишь велел половому приготовить столик для четверых и отправился в туалет для всех нужных гигиенических надобностей.
Ба-а! да друг мой художник тут именно — мольберт в углу, рядом ящик с красками и прочией атрибуцией, а сам руки оттирает толи спиртом, толи водкой очень дешевой... обрадовался мне чуть ли не до целования.
— А я, Сережа, являюсь сюда — еще никого, вот, думаю, скотиною буду выглядеть — не успел поработать, да уже обжираться пришел.
— Молодец, ты часа четыре писал, пора уж.
Дождался, когда он совсем отчистит от краски руки, и вместе вернулись в зал.
Еще одна приятность — дядя с Казанцевым располагаются за нашим столом, и слышу дядино:
— На взрослого человека анаконда нападет разве с большого голода, а ребенка элементарно сожрет... Сереженька, здравствуй! Это товарищ-художник твой?
Тот представился, смутившись несколько от двух немолодых шикарных господ, один из которых имел генеральский жандармский мундир.
Половой, не без труда, забрал у него на хранение мольберт и ящик, затем уже сели за стол.
— Мою менделеевскую! — сразу потребовал дядя, уже научивший персонал смешивать на 42 градуса, переливать потом для окислороживания несколько раз и только слегка остужать.
«Но не до холодного! — строго наставил он — Холод уничтожает главные вкусовые качества, градус один остается».
Товарищ мой робко взял предложенное меню, и заметив эту в нем неуверенность, дядя сразу же предложил:
— А без больших фантазий — я вот себе возьму стерляжью уху с раковыми шейками, и вам желаю с нехитрости этой начать.
Я чуть тоже не соблазнился, но предпочел всё-таки часто приготовляемые в именье у нас щи со свининой.
Казанцев распорядился подать сначала ему груздей со сметаной, а там, дескать, подумает; и настроение имел не бодрое, а мрачновато-раздумчивое.
— Странности, господа...
— И у меня! — дядя придирчиво осмотрел графин с водкой. — Ты, Серж?
— Нет, я белое, что-нибудь, полусухое.
— Изволь. Принесите бутылочку «Семельон».
— И грузди мне долго ждать? — я такого неспокойного тона у Казанцева еще не слышал.
Грузди появились сразу почти.
Казанцев показал половому — ему налить, не стал закусывать водку и объявил:
— Купец второй гильдии, которому принадлежит дом...
— И который в Мордовии на лесозаготовках, — добавил дядя.
— Который якобы там. Он два года уже лежит на Донском кладбище.
Принесли супницу со стерляжей ухой, и в отдельных тарелочках раковые горячие шейки с тонкими по краям кружками лимона.
Дядя показал половому — обождать, и налить пока водки.
— Как ты сам это понимаешь, Митя?
Казанцев выпил вторую вместе со всеми, и так хорошо заел куском груздя с хлебцем, что у всех заговорил аппетит.
Он и дал паузу приступить к трапезе.
Затем начал:
— Понимаю по тому полуграмотному протоколу из архива — купца опоили. Он не был по жизни пьяницей. Никаких, конечно, прямых доказательств преступления нет. Опий в крови не определялся. Вывод — перепил коньяку, и не выдержало сердце.
— А возраст?
— Сорок два.
— М-м, наследники?
— А никаких, Андрюша. Сейф домашний пуст, будто там крысы гуляли. Тем не менее, купец этот собирался в первую гильдию переходить, уже и взнос сделал.
— Кто дома был на момент смерти?
— Тетушка некая. Но не из прямой родни. Потом она же с торгов этот дом и купила. Вы кушайте, господа.
Он опять удовлетворился груздем, и отказавшись от первого блюда, заказал себе говяжий язык.
Тетушка-тетушка... замелькало у меня, но тут принесли и стали наливать давно любимый мной Семеньол, а вдобавок друг-мой художник попросил слова.
Дядя, впрочем, приказным римским жестом поднял руку:
— Вот пока не удовлетворим себя писчею, и сказать надо — отменного качества, я председательской функцией диалоги все прекращаю.
— Разумно, — согласился Казанцев. — И мягкого вашего хренку принесите.
Задумчивое настроение Казанцева от водки с груздями не проходило — заметил я, хотя сам очень отвлекся отличными щами и мягким некислым вином, а дядя мой с художником и вовсе поглотились на несколько минут гастрономным процессом.
Время ж, однако, скоро себя напомнило.
— Митя, — дядя отер губы салфеткой, — дом, стало быть, принадлежал той тете, а кто еще там жил, кроме этой невнятной племянницы?
Мой приятель опять попробовал поднять руку, но ему все сделали небрежительное «подождать».
— А никто, кроме этих двух. Официально, по крайней мере.
— Некая тетушка, на факультете моем, некоторое время назад заказывала дорогие кварцевые тигли. С ценою не спорила.
— Как давно, Серж?
— Месяца с три.
— Щ-очень совпадает, — протянул дядя.
Казанцеву принесли ароматный язык с крупным варенным горохом.
— Молодец вы, Сережа. Опознание, не сомневаюсь почти, установит ту же самую личность. Только...
— Что «только», Митя?
— Язык, ах, хорош! Только... состава преступления здесь нет пока никакого. И не забывайте, господа, у банды этой немалые деньги — следовательно, адвокат хороший сразу схватится за нарушения в процедурах, попробуй мы оступиться где-нибудь.
— Н-да, у Алана с этим попроще было.
— У твоего Алана, Андрей, наверняка имелось политическое лобби — оно же и судебно-прокурорское, в конечном счете.
— Правда твоя. Теперь об одном моем наблюдении расскажу. Половые у нас есть, в том числе, наблюдательные. — Он показал стоявшему рядом — налить моему товарищу водки, явно того хотевшего. — Провел я, так сказать, массовый опрос. Так вот, во-первых, по физическим данным этот тип никак не превосходил погибшего — скорее, наоборот. Но главное, само его присутствие выглядит чем-то случайным: один из половых слышал вопрос художника — «Не могу понять, чего именно вы хотите». Позже немного донеслось до другого: «Вы не вполне нормальны, господин». И скоро погибший быстро встал и, не прощаясь с тем мазуриком, направился к выходу.
— Постой, Андрей, «мазурик» — мелкий жулик, вор. Ты с чего вдруг так его обозначил?
— А не я. Один из половых так именно его обозвал.
Я вдруг увидел, как наш половой ухмыльнулся, и показал на него глазами другим.
— Ты что, голубчик, отличаешь эту братию? — сразу спросил его дядя.
— Помилуйте, нам зачем? Не то заведение-с. А я слышал, говорили про Кадаши. Там, конечно, кто долго работает, отличит мазурика без сомнения.
Казанцев расценил ненужность лишних ушей и, приказав налить мне вина, а остальным водки, отпустил полового до особой надобности.
— Мазурики, господа, убийцами не бывают. Разве на бытовой почве — сожительницу из ревности по пьянке, и в этаком роде.
— Вот и складывается, Митя, демонстративное что-то.
— Специально на публику, чтоб для отвода глаз?
— Похоже очень.
— Внешняя сила тут, она с того момента себя показывает, как парень бросил учебу в Академии и отправился непонятно на чьи деньги за границу. Вот здесь следует корень искать.
Поиск данного корня, а верней — непонятность самого поискового к «корню» начала, так отметилась сразу во всех головах, что — нет худа без добра — дала пару минут спокойно покушать.
...
А приятель мой, очень пришедший в себя от стерляжей ухи, раковых шеек и правильной водки, заговорил уже без спроса на речь:
— Дамочка та, непростая очень: камуфляжная дамочка.
— Ты про какую?
— А вот в доме живет.
— Стоп-стоп! — дядя даже привстал чуть. — Теперь подробнейшим образом.
Казанцев, намерившейся закурить, вернул в карман портсигар.
— Ну так, значит. Работаю я уже по более часа, сам, как положено, посматриваю в сторону дома того. Вдруг из-за спины, откуда она взялась, женщина молодая. «Творите? — говорит. — Да, неплохо у вас выходит». И быстро, так, к дому. Я только взгляд на нее бросил.
— Никакая, — вспомнилось мне.
— Тут, Серега, ты сильно ошибаешься.
— В чем?
— Знаешь, кто в средние века были лучшими анатомами? В том числе, мышц лица человеческого?
— Художники, — опередил меня дядя. — Один Леонардо чего стоил!
— Верно, благодарю. И в классическом художественном обучении анатомия первую роль играет.
Казанцев все-таки достал портсигар:
— Ну-ну, оглянулись вы на нее... Курить не желаете?
— Ежели позволите — позже, за чаем. Оглянулся, и дальше себе работаю. А профессиональная память тревожит — лицо ее...
Мне опять вспомнилось — никакое.
— Не соответствует, понимаете?
— Нет, пока, — честно сознался дядя.
Однако тут же догадался Казанцев:
— Грим?
— Хуже. В гриме, вон, Серега не меньше моего понимает. Маска. Брови загипсованные, тампоны в носу — нос от этого толще-короче выглядит. Еще кое-что... но заметно мне стало анатомически, понимаете?
— Так-с, — заговорил дядя, — а знаете другую сторону закона перехода количества в качество? Алан без всякой теории ею пользовался.
— Не морочь нам, Андрюша, голову.
— Просто: либо вопрос решается достаточно быстро либо он вообще не решается.
Все хмыкнули довольно — понравилось.
— Позволю себе раскручивать всю цепочку?
— Позволяй.
Приятель все-таки взял папиросу из портсигара Казанцева, а ушки, что называется, поставили мы на макушки.
— Итак, некая молодая дама со своей тетушкой опаивают два года назад состоятельного купца. Состояние убиенного переходит в их руки. Фантазия и алчность этим не ограничиваются — находится талантливый молодой человек для подделок ценных монет.
— Простите, дядя, зачем?
— Вот на этот вопрос я ответил себе сегодня утром. И про нежелание раскрывать себя визитерам графа Строганова тоже: от того, что под эти ложные коллекции в банках и ломардах брались крупные кредиты. Подходил срок выкупа, но без результата. Тогда владельцы начинали волноваться, и у кого же не проверять, как у главного коллекционера страны, председателя общества археологов Строганова.
— Логично, — согласился Казанцев, и повысил голос слегка: — Давай-ка нам всем, братец, чай.
— Почему они себя секретели? — продолжал дядя. — По двум простейшим причинам: фальшивка снижает активы и наносит удар по репутации владельца или начальника. Им это надо? Тем более, фальшивку через какое-то время, целиком или частям, можно «пустить» как настоящую.
— Это, Андрей, полагаю, даже главное у них соображение. Только максимум, что я могу — провести допрос и временное задержание женщин. Убийство, да и сама афера, юридически отсюда не вытекают. Даже если мы найдем того мазурика и он укажет на тетушку с девицей, подговоривших его, ну, скажут, что врет.
Возникший было у нас подъем настроения спал.
— А тигли заказанные?
— Опять же не преступление. Может быть, сама хотела бронзовым литьем заняться. Не возбраняется, не драгметалл.
— А кто все-таки убивал? — спросил уже мой товарищ.
— Могли нанять, могли сами. Показания с них сниму сегодня вечером. Боюсь, однако, толку немного будет. Давайте по рюмке коньяку, господа.
...
Толку не было вообще никакого.
Не было самих участниц допроса.
Исчезли.
Хотя не совсем.
Через два года, сидя в одном из парижских кафе, я услышал к себе обращение:
— Мсье Завьялов?
Изящная молодая шатенка, светло-карие глаза с той выразительностью, которая внешне выдает интерес и улыбку, а что прячет внутри, знает Бог только один.
— Мсье Завьялов?
— Да, но я не могу, простите, вас вспомнить.
— Кадаши... два с лишним года назад. Перейдем на русский язык? И может быть, пересядите ко мне за столик?
Господи, да она красавица почти! И зябко, хоть теплота летняя, изнутри зябко — а кто перед тобой?
— Сяду, сударыня, если расскажите мне про то убийство.
Голос мой прозвучал сторонним для собственного уха, враждебным, что не требовалось совсем — можно ведь было просто отказаться от разговора.
— Про два убийства, сударь, — в тон прозвучал и ответ. — Если вы вполне в курсе дела.
— В курсе.
Я показал официанту перенести мой кофе на ее столик.
— И советую взять рюмочку арманьяка, — вдруг, искренне виноватый вид: — Я пристрастилась к нему немного.
— И арманьяк, — сказал я официанту. — Первое убийство, следовательно, того самого купца, в сейфе которого...
— Я ничего не оставила, — она всмотрелась... в суровое в моем лице выражение: — Не торопитесь, Завьялов.
И дальше пошел рассказ.
Ее светло-карие глаза только изредка взглядывали на меня, и лучше бы нет — потому что доставляли ощущение боли.
Родители умерли рано, остались две тетки — старшая болела и вскорости умерла.
Жили бедно совсем, там же — на Кадашах.
Вместо учебы — стирка, починка за гроши чужого белья, и этим же занималась вторая, неболевшая, тетка.
— Знаете, Завьялов, о чем я тогда мечтала?.. Куплю, вот, фунт сыра и весь его сразу съем.
Мне вспомнилось, что кусочками сыра мы подкармливали регулярно любимицу нашу борзую, а та еще нос иногда воротила.
— Не краснейте, Сергей, «всякому свое» — как любили говорить древние римляне. И это «свое» скоро познакомило меня с тем купцом. Я в пятнадцать лет была не хуже теперешнего, он предложил мне должность служанки с проживанием в доме его. Помню, с каким облегчением тетка моя, близкая к смерти уже, сказала: «А может даже и замуж возьмет».
Тут глаза ее совсем перестали смотреть на меня — а мимо, и далеко-далеко.
— Что-то во мне поломалось разом... что жизнь не для меня вовсе составлена... а не готова я была всё равно...
Не заметил, как рюмка моя оказалась пуста, и показал официанту принести мне вторую.
— И вот на счастье, подглядела я шифр сейфа мерзавца этого, который ростовщичеством, в том числе, занимался. Пил он, из-за этого и постельные дела мои откладывались. Заглядываю в сейф — там тысяч восемьдесят. Господи, тетка умирает, другая трудом надрывается, а тут сотню рублей взять, и опия хватит...
Официант поставил рюмку на блюдечке, я выпил, не почувствовав вкуса.
— Вот это первое мое убийство.
Несколько дней назад пришло от батюшки письмо, где сообщал он, что в чине полного уже генерала получил корпус для окончания войн на Кавказе; со странной припиской: «Да будет ли от всего этого толк». Вступал он в подчинение друга своего Лорис-Меликова, чудесного армянина, всей жизнью своей доказавшему, что нет русских патриотов или индийских каких-нибудь, а есть «Патриа» как Отчизна — любовь к ближнему и дальнему своему, и к поверженным врагам тоже.
История принуждает забегать нередко вперед: так вот, и на Лорис-Меликова народовольцы покушенье устроили — неудачное к счастию.
— Второе убийство... вы меня слушаете, Сергей?
— Да... а лучше бы нет.
— Дослушайте, тем не менее. И вы выпили сразу две порции арманьяка — это слишком. — Она сказала по-французски официанту — больше не приносить. — Еду в Петербург, и среди знакомой художественной публики попадается молодой талантливый график. Очень талантливый.
— Ученик Лялина.
— Браво! И не сомневалась, что докопаетесь. Так вот, идея эта его была — молодого моего знакомца. Требовалось только узнать ближе коллекционные монеты — они, в основном, в Европе. Причем не только их срисовать, но и фактуру понять максимально.
— Для того соблазнили его деньгами?
— Завьялов, нельзя опускаться до примитивных суждений.
— Пусть так.
— Я почти влюбилась в него. Талант всегда имеет какую-то сакральную глубину, а она притягивает хуже магнита.
Задумалась... теперь ее глаза посмотрели пустым-пустым взглядом...
Взгляд захотел себя обрести, но не нашел внутри точки опоры.
Опять пауза, и без всякого выражения:
— И как только началось наше дело, я поняла — он обманывает на каждом шагу, и даже по оскорбительным мелочам: затраты на материалы вдвое выше реальных, еще в таком роде... но вот когда пошли расплаты, и он стал откровенно умыкать деньги, когда при пересчете купюр у него дрожали руки... — она дернула головой, — а он все-таки не голодал, в отличие от меня, у него от боли не умирали близкие, как моя старшая тетка.
— И за это можно убить?
— Можно, представьте себе, неженка вы моя!.. Нет, за это бы я не стала. Но одурел совсем — решил, может делать всё сам и ни с кем не делиться. Ума, реально-то, никакого. А глупость помноженная на жадность — непременный провал.
— У вас были средства просто уехать. Сюда же — в Париж.
— Ах, милый Сергей! Да разве я утверждаю, что во всем абсолютно права? А потом — газеты распубликуют, и жить здесь с клеймом преступницы? Из-за какого-то обнаглевшего идиота?..
Она приказала принести еще арманьяк нам обоим.