Моё детство закончилось, когда я получила первую в своей жизни пощёчину. Мне тогда было одиннадцать лет.

До этого мама давала мне шлепки и подзатыльники. Я дулась на неё, но, в общем, было не больно и не очень обидно. Пощёчину я получила за то, что написала контрольную по русскому на двойку. Я оправдываюсь: «У нас почти все получили двойки». но мать не слушает, говорит, что приносить двойки по русскому, когда у тебя мать филолог, позор. и вдруг бьёт меня по щеке — несильно. но я от страха отшатываюсь так, что задеваю этажерку и ору: «Буду, буду получать двойки! Каждый день! Назло тебе!» Я валюсь на диван, рыдая, а мать выходит из комнаты. я плачу долго, мне кажется, что час.

Достаю кляссер с марками, смотрю на них долго-долго: шесть марок с дятлами («България»), марка с голой женщиной — Венера. На кубинских марках — картины: всё коричневое, зелёное, вязкое.

... а если взять и потонуть в этом жутком, зелёно-коричневом? Пусть пиявки меня съедят, всю кровь из меня высосут. Я захлопываю кляссер. Не хочу этих марок, не хочу школы и матери не хочу. Я её «мамой» называть не буду, только «матерью». Или «мамашей», как у нас двоечник один. У него отец пьяница, механизатором работает, а мать доярка и дура страшная. И маленькая сестрёнка тоже дура. Про них все говорят, что они недоразвитые. Мать двоечника всюду в красных брюках ходит. И моя мать такая же дура и злая. Не люблю её.

Мама открывает дверь и зовёт меня на кухню. Она пытается объяснить, что да, она погорячилась, но и я должна понять. я киваю, не слушая. А если бы и слушала, то всё равно не поняла бы и не хотела понять. Раз меня бьют по морде, я никому ничего больше не обязана, и отцепитесь от меня.

… мама, почему я не смогу простить тебе эту пощёчину и другие — я знаю, они будут?..

Наверное, все люди в мире делятся на тех, кого били по роже, и на тех, кого не били, и эти две группы людей антиподы, может быть, даже ненавидят друг друга. Битые, даже если они злые, сильные, наглые, всё равно живут, словно в ожидании новой пощёчины. И часто бьют первыми — совсем не обязательно кулаками. А в небитых, даже слабых и робких, этого страха, этого ожидания удара гораздо меньше.

Через две недели я опять получила двойку по русскому. Снова наша Алла обозлилась на весь класс, на всех накричала и наставила кучу двоек без разбора. Я захожу в наш подъезд, поднимаюсь на пятый этаж, но не звоню в квартиру, сажусь на скамейку, что стоит в подъезде, сижу долго-долго, хоть мне и холодно. Господи, я не хочу, чтоб меня били. Я здесь буду сидеть до вечера, а если мать откроет дверь, я убегу в мороз, в сугроб убегу. Замёрзну там, превращусь в снежную бабу, в большую снежуху. И мне на голову наденут ведро, и глаза вывалятся, и вместо них мне вставят угольки, а вместо носа будет морковка. Весной я растаю, все пройдут по луже и никто не подумает, что это я.

… я никогда не подойду к двери. Никогда не позвоню. Никогда не открою. Господи, как холодно! Пальцы твёрдые, лицо твёрдое, даже ресницы задубели. Я никогда не буду больше мягкой. Ну ничего, я привыкну. Я и сейчас почти привыкла. только вот в туалет хочется. а что, если я напущу лужу прямо в подъезде, и она замёрзнет, и все будут подскальзываться на этом жёлтом льде, ехать носом вниз по ступенькам, и мать пускай тоже. Пусть все переломают руки и ноги, а я убегу.

Я подхожу к нашей двери и нажимаю на звонок. Открывает мама. Она уже в пальто и сапогах, собирается уходить. Я говорю, не глядя на неё: «У меня опять двойка. По русскому». И жду пощёчины. Но мать только вздыхает: «О! Господи, опять! Поешь и сразу садись за уроки. Я, когда приду, тебя проверю».

Я беру холодную котлету и ем её без хлеба, запивая молоком. Беру маминого Сименона, там в названии «орешник», и читаю до вечера. Мне нравится читать взрослые книги и не нравится смотреть взрослые фильмы — кажется, что в них все слишком машут руками, слишком таращат глаза и слишком орут про любовь.

Через месяц я получаю вторую пощёчину. За то, что нагрубила матери. В тот же день мы с нею идём в кино, а потом — в кафе и едим мои любимые трубочки с кремом, но я глотаю с трудом. Какой у этого крема вкус, железный просто, будто ногти матери, скользнувшие по моей щеке. Господи, почему у меня металлическая мама и я сама металлическая? Почему мы не умеем прощать? Почему я такая нелепая, и меня все стыдятся?

... я опять болтаю с мамой, как с подружкой, и она рассказывает мне чудесные и смешные истории о своём детстве и юности. Но после этих пощёчин — всё не так. Как после сильного землетрясения, когда люди кое-как устраиваются и делают вид, что уже привыкли к новому способу существования. вот именно что — «к способу». Теперь — способ, а тогда была — жизнь.

… вот и мне — не приспособиться. Раз меня бьют, я буду нарочно, назло ещё ленивей, ещё неуклюжей, буду получать двойки, вообще учиться перестану, пусть меня хоть до смерти исколотят. Буду самой страшной, самой грязной, пусть все зубы у меня выпадут и волосы. Пусть я стану как Хрюша в «Спокойной ночи, малыши», как кошка помойная, как пьяница, который под забором валяется. У меня будет такой же нос, с одной стороны синий, с другой красный, как огромный карандаш, мне его уже давно подарили.

Вот так я стала отрочью, ещё до первой менструации. И сволочью тоже. Потому что понимаю: меня зря забросили в этот мир, и что я, раз не могу уйти, буду притворяться, что мне в нём хорошо. Притворяться и обманывать всех направо и налево.