Когда мне четыре с половиной года, мы переезжаем из деревянного дома в каменный, в стандартную двухкомнатную квартиру.

На одной стороне нашей улицы — до автобусной остановки — частные эстонские домики. Тихие. Только собаки иногда гавкают. Но не выбегают за ворота и не кусаются, как злая рыжая шавка на Ропка. Просто сидят на цепи и лают для порядка. А хозяева для порядка сажают картошку, клубнику, укроп. И собак на цепь. А на ворота вешают табличку «Kuri koer»

Злая собачонка выскочила из-за угла и тяпнула мамин сапог. Да-да, та самая асадовская рыжая дворняга, только вот её уж точно не убьют — ни люди, ни поезда. Она сама кого хошь перережет, засранка.

На другой стороне — деревянные и недеревянные полубарачные здания и многоэтажные кирпичные общаги. В одном из полубараков живут «химики», то есть условно заключённые. В других — кто угодно: рабочие, пенсионеры, незнамо кто, эстонцы, русские, даже немцы — всё смешалось. Много спившихся и спивающихся. Есть и психи — большей частью безобидные. Типа старика, который у всех проходящих с сумками спрашивал: «Ну, что ты так много всего накупил(а)? У меня ведь к чаю уже — два кило орехов, три пряников». Пряников всегда было три кило, орехов — два, пенсионер никогда не путал.

Этот пенсионер всегда выходил в старомодных кальсонах. Кальсоны были с завязочками — может, из дурки.

Ещё в одном из этих бараков жила тётка. Злющая-презлющая.

Она вешала бельё по двадцать часов в сутки и орала на детей. Даже если они ничего такого не делали, только проходили по двору. Даже если далеко от простыней её зассанных — всё равно вопила, по-эстонски. И грозила кулаком. Я, когда видела эту тётку, перебегала на другую сторону. Однажды чуть под машину не попала.

У тётки был сплющенный нос, белые глаза и почти чёрные губы. Волосы всегда прятались под уродским беретом, кримпленовым, четырёхугольным. Может, волос и не было совсем — как и бровей, и ресниц. Сосисочными пальцами тётка развешивала простыни. На них бы и последний бомж не польстился, такие страшные они были — забуревшие, покрытые чёрт знает какими пятнами, и пятна эти ничем не отстирать, не вывести никакими отбеливателями. Казалось, что на тёткиных простынях сношались, блевали, гадили, изрыгали пищу многие поколения алкашей и дебилов и зачинали новые поколения себе подобных. И все эти поколения простыни не стирали, даже не проветривали, а потом вдруг тётка спохватилась, вот и развешивает бельё по двадцать часов в сутки.

Однажды мы с Катькой осмелели настолько, что подошли к тёткиным простыням чуть ближе. Так просто — чтоб её подразнить. И тётка тогда схватила огромную палку и погналась за нами. Неизвестно, чем бы дело кончилось, если бы не пенсионер. Тот самый, в кальсонах с завязочками. Он замахнулся на тётку костылём: «Ах ты, гнида, фашистка недобитая! Тебе бы только с детьми воевать, ё... твою!» Первый раз мы с Катькой слышим, как этот старик ругается матом. Тётка отступает, бормоча что-то по-эстонски. Пенсионер снова грозит ей костылём: «Я те покажу «мине перс-се»! Я сам тебя в какую хошь п...ду пошлю!»

Мы с Катькой вздрагиваем от слова «п. да», но как-то радостно. Перебегаем дорогу и показываем тётке нос и язык. Слышим, как пенсионер громко объясняет кому-то: «Да вот опять эта фашистка на ребят накинулась. а девчонки-то хорошие. одна в очках даже». Это он про близорукую Катьку.

На следующий день, когда я возвращаюсь из магазина с молоком и хлебом, пенсионер снова говорит про орехи и пряники. И вдруг: «Ну, иди, иди, внучка. И не бойся ничего».

В окне одного деревянного домика стояла фигурка чёрта, держащего в руках светловолосую девочку. Фигурка была явно не советского происхождения.

Как вспомню её, так вздрогну.

Барак был и с другой стороны. Длинный, узкий. С клетушками. С некоторыми барачными девчонками я играла. Имён их я не помню. Все эти девчонки были друг на друга похожи — худые, белобрысые, и руки в цыпках. Ещё в бараке жила маленькая старшеклассница Рая, кроткая, рыженькая, со сбившейся улыбкой. Будто ей стыдно перед всеми за ханурика-отца, отставного прапорщика, мать-пьяницу и сестру в тюрьме. У сестры был ребёнок. На Раином столике лежала единственная книга — хрестоматия по литературе. Над столом висели «Три богатыря», вырезанные из журнала.

Барачные девчонки научили меня некоторым словам. Хотя я кое-что слышала и раньше. Ещё они рассказывали страшилки — про чёрную и красную руку, про «отдай моё сердце», про гроб на колёсиках. И поют песни — о том, как Оля любила Колю, и как потом её труп нашли, а на нём рыбаки прочитали надпись: «Олю любовь погубила». О том, как парень ограбил и перерезал целую семью, а потом увидел на них всех какие-то родинки, понял, что это его родители, братья и сёстры и сам зарезался. Ещё поют весёлое:

Лежал я на верхней полке,

Лежал и полетел,

Какому-то еврею

Я по носу задел.

И всё. Песня мне нравится, и я пересказываю её родителям. Меня ругают, а я не понимаю, за что. И больше ничего не пересказываю.

Иногда по вечерам из всех этих бараков и общежитий доносились крики. А однажды там одну тётку убил муж. Топором. Из ревности или по пьяни, какая разница. Главное, что убил. Совсем. Насовсем.

В нашей благополучной пятиэтажке никого не убивали, но всё равно погиб один парень. Молоденький, только школу закончил. Обмывал аттестат с друзьями. В конце вечеринки девушки решили прибраться и выставили парней на балкон покурить. А парень этот захотел напугать девиц и перелезть с балкона в открытое окно кухни. Раньше он уже это делал. Но теперь он был пьян. У него нога соскользнула и он упал. С пятого этажа.

Крик не помню, похороны помню. Было лето, но казалось, что осень — всё почему-то было жёлтым. И литавры бухали так, что мне стало смешно.

Иногда я, Катя и ребята постарше — Сашка, Лиля — доходим до угла нашей улицы. Там продуктовый магазин, киоск для сдачи стеклотары и телефон-автомат. Денег у нас нет, поэтому мы звоним бесплатно — по 01, 02 и 03. По 01 мы говорим: «У нас блины подгорели, пришлите, пожалуйста, сметаны!», по 03 не помню что, а по 02 — «Милиция, приезжайте скорее, сегодня на улице Тяхе меня убили!» И тут же вешаем трубку. Нам очень весело. Но сквозь смех пробивается ужас: а вдруг нас вычислят, и приедет милиция и нас арестуют? И от всего этого кто-то начинает икать.

Однажды мимо нас и в самом деле проезжает милицейская машина. Мы рассыпаемся в разные стороны. Сашка прячется за киоск, Лилька перебегает дорогу, мы с Катькой впрыгиваем в автобус, хотя билетов у нас нет, и выходим на следующей остановке.

— Катька, представляешь, нас сейчас заберут в милицию!

— Но мы же ничего в трубку не говорили, только смеялись. Это Сашка звонил. И вообще он большой, ему уже десять почти.

— Всё равно заберут — ведь мы смеялись, а они там всё слышали! В Детскую комнату милиции, мне рассказывали, есть такая. Там детей сажают в тюрьму!

— За что?

— Ну, украл там, убил кого.

— А разве дети убивают?

— Ну тогда если родителям нагрубил. двоек получил целую тыщщу.

— А-а, понятно.

Мы воруем в соседнем саду яблоки. Ветки перевешиваются через забор, и ребята быстро срывают крохотные, совершенно зелёные шарики. Я стою на стрёме. Потом мы делим яблочки и тут же их выплёвываем. Есть их невозможно.

Катин двоюродный брат Мишка хвастается, что он уже украл кучу всего. «Я и в нашем магазине крал, и шоколадку, и чай — он мне и не нужен вовсе, а я украл!... и в «Каубамая» воздушные шарики и телефон почти настоящий.и когда мы ездили к маминой подруге на дачу, тоже воровал. везде! Даже велик могу украсть!» Я не верю Мишке. Он младше меня с Катькой и страшно хвастается. Пусть не врёт, ничего он не украл. Зато он, когда ему было три года, съел мыло и закусил зубной пастой. Это оттого, что ему не дали третью тарелку манной каши. Все дети плачут, если в них эту самую кашу набивают, а Мишка — что набивают, да слишком мало. Ему потом клизму делали.

Совсем маленькой я вижу в Тарту плакат. Две тётки заболтались, а вор тем временем тянется к авоське с хлебом и молоком. Я хоть и маленькая, но понимаю, что хлеб и молоко не крадут. Воруют деньги. Или конфеты.

У «Стеклотары» толчётся много ханыг. Иногда они ругаются с приёмщицей, если та не хочет принимать их треснутые бутылки. Приёмщица одна и та же в течение многих лет. А может, их на самом деле сменилось несколько — неотличимых друг от друга. Мы с мамой тоже сдаём бутылки. Молочные, лимонадные. Иногда из-под вина и шампанского. Про шампанские на киоске висит смешное объявление, что с них нужно снимать «фольгу и кольеретку». Тётки-алкашки трутся рядом с ханыгами. Они ещё страшнее и почему-то все в буром и синюшно-лиловом. Бурые плащи, бурые стоптанные туфли, бурые кримпленовые юбки и скособоченные синюшные кофты, с бантиками и галстучками. И лиловые носы, фонари под глазами. У одной алкашки аж два фонаря. И брошка-сердечко. К ней пристают ханыги: «Ну, что, б... дь, поцелуемся?»

Когда мы выезжали из деревянного домика на тихой улочке, по ТВ показывали передачу о болгарских розах. У меня в руках был оранжевый чемоданчик с ненастоящими наклейками. Чемоданчик пахнул пертуссином. Мой любимый запах в раннем детстве.

Я смотрела болгарские розы и не хотела уезжать.

Мы с мамой идём по улице Ропка. Злая рыжая дворняга лает на нас, но за ворота выбежать не может. На цепи потому что.