Стоя на коленях, я остервенело раздувала тлеющие в жаровне угли. Из окаймленного железом очага летели искры, то и дело жалящие кожу.

Мимо прошла Этта. Темные, невиданной красоты волосы ниспадали до талии. Я ненавидела ее. Ей позволено носить одежду. Мне — нет. Как я завидовала этому короткому, едва прикрывающему бедра балахону — без рукавов, из какой-то бурой тряпки. Застегивался он на два крючка — можно быстро расстегнуть и сбросить.

В сторонке, потягивая крепкое пиво — его называют здесь «пага», — сидел мужчина. Рядом — составленные пирамидой копья, в укромной впадине под обрывом разложены щиты. Мы находимся в поросшем лесом ущелье, каких здесь множество. Лагерь пересекает ручеек — они тут тоже на каждом шагу. С трех сторон лагерь окружен изгибающимся дугой на этом участке краем ущелья, с четвертой для защиты от зверья сложена из нарубленных колючих ветвей плотная стена высотой футов восемь и шириной около десяти. Посреди лагеря высятся несколько деревьев, есть довольно крупные. Сверху лагерь почти незаметен, да и пробираясь по лесу, можно обнаружить его, только если набредешь именно на это ущелье, а таких ущелий в окрестностях — тьма тьмущая. Мы шли сюда четыре дня. И за все это время незнакомец ни разу не заговорил со мной, только указывал знаком, где идти, — и я шла за ним. Какое облегчение — он не обращал на меня внимания, вообще не воспринимал как женщину. И как же я злилась, идя за ним, — день ото дня все сильнее! Неужели я ему не нравлюсь? Конечно, мне здорово повезло. Я — целиком в его власти, а он и не думает меня домогаться, не пользуется такой очевидной возможностью. Как меня это радовало! И как бесило! Я его просто возненавидела. Он разрешал мне есть только из его рук, стоя на коленях; точно так же поил, если только нам не встречался ручей — тогда приказывал лечь на живот на камни и, держа за волосы, позволял напиться. Черпать воду руками запрещал. Разве я не принадлежу ему? Разве не кажусь ему привлекательной? Почему же он не заставит меня служить ему, как служит мужчине женщина? Целиком подчинил меня своей воле, шагу ступить не дает, а когда я жажду его прикосновения — отворачивается, даже и не глядит. Ненавижу! Ненавижу! Последние два дня мы, не хоронясь в зарослях, шли в светлое время суток, он позволил мне нести щит. Значит, вражеская территория осталась позади. То, что лагерь укрыт в ущелье, спрятан от посторонних глаз, наверно, обычное дело. Такие, как он, отправляясь куда-то с небольшим отрядом, даже на своей земле редко ставят открытый лагерь. Но почему же он не домогается меня? Ненавижу!

Размахивая лоскутом жесткой кожи, я раздувала угли в жаровне. Среди углей торчала какая-то железная рукоятка.

Мимо опять прошла Этта. На плече — мясо, чуть ли не полтуши. Волосы испачканы жиром. Босоногая, загорелая, очень подвижная. Невероятно красивая в своем коротком балахоне. Единственное украшение — плотно охватывающее шею крепкое стальное кольцо, довольно удобное и красивое. Длинноногая, чувственная. Шлюха с горящими глазами. Мужчины с Земли о таких женщинах, наверно, и мечтать не смеют. А вот у ног могучих мужчин планеты Гор ей, похоже, самое место. Уж они-то долго размышлять не станут, разберутся, как с ней управиться, сумеют взять от нее все. Мерзкая дрянь! Ненавижу!

Я в лагере уже почти два дня. Мы пришли сюда позавчера, далеко за полдень. На подходе к лагерю незнакомец взял у меня щит. К лагерю, даже своему, невооруженным приближаться негоже. Кто знает, что могло случиться в его отсутствие.

Он оставил меня стоящей на коленях и пошел обследовать окрестности лагеря. Вскоре вернулся, знаком велел мне встать и идти за ним. К лагерю подошел с песней, колотя по щиту древком копья.

В ответ послышались приветственные возгласы. Встречали его по-царски. Видно, он у них главный. Из лагеря высыпало множество мужчин, бросились к нему с криками, объятиями, хлопали по спине, смеялись. Я испуганно стояла позади. У входа, что расчищали в колючей изгороди днем, робко, не смея приблизиться, стояла длинноногая Этта — мечта а не женщина. Наконец он знаком разрешил ей подойти. Она бросилась к нему, сияя от радости, упала на колени, положила голову на его ноги. Он отдал кому-то щит, копье и шлем. Вымолвил слою — и она вскочила, он схватил ее на руки, властно, как собственность, и она поцеловала его — так, будто безраздельно принадлежала ему. В жизни не видела такого поцелуя. Сквозившая в женщине чувственность потрясла меня до глубины души. Так целуют любовника, но не просто любовника — так целуют того, кому принадлежат всецело.

Он рассмеялся, отстранил ее. А потом все повернулись ко мне.

Обнял бы он меня, как только что обнимал ее! Поцеловал бы так, как ее целовал! От ревности мутилось в глазах. И тут я с испугом обнаружила, что все взгляды устремлены на меня.

Мужчины и девушка сгрудились вокруг Я стояла выпрямив спину. А они ходили вокруг, смотрели оценивающе, обменивались комментариями. Кровь бросилась мне в лицо. Откровенно разглядывают, обсуждают — как животное. Среди комментариев, судя по тону, попадались и не вполне лестные, и совсем уж скептические. Больше всего ранил смех. В то время я, несмотря на строгую диету и усиленные упражнения, еще не довела свое тело до идеальных форм, Да и стоять правильно тогда, наверно, не умела. Стояла прямо, но, пожалуй, слишком уж неподвижно, прямо застыла — ни малейшего движения, чуть дышала, ни плечом не поведу, ни головой, а ведь такое едва различимое глазом движение и рождает ощущение живого, трепетного тела, выдает затаенную чувственность. Но в основном, думается мне, недостатки мои можно было бы свести к психологическим тонкостям — к каким-то скрытым, почти подсознательным барьерам, которых человеку не слишком проницательному ни за что не распознать, едва уловимые оттенки выражения лица, которыми и определяется манера держать себя. Взрастившая меня цивилизация отвергает первенство биологических законов, отрицает животное начало в человеке, отчаянно бьется, чтобы подавить в нем врожденные инстинкты. Я выросла в обезумевшем мире, где даже сексуальность внушает подозрения. Проще говоря, как достойная дочь своего мира, к мужчинам и сексу я оставалась равнодушна. За последние несколько лет мне к тому же внушили, что мужчины точно такие же, как я, что различий между женщинами и мужчинами не существует. Так почему же тогда среди мужчин Гора я кажусь себе такой маленькой и хрупкой, почему дрожу, чувствуя на себе их руки? Среди земных мужчин — умная, прелестная, очаровательная — я себе такой не казалась, их прикосновения вызывали во мне не дрожь, а раздражение, их докучливые руки я запросто отталкивала прочь. Оттолкнуть горианцев я не смела — накажут. Наоборот, даже себе в этом еще не признаваясь, жаждала их рук, их объятий. Я думаю, тогда во мне еще не проснулась женщина — потому и не произвела я особого впечатления на соплеменников моего властелина. Что такое мужчины, что они могут сделать со мной — тогда я не знала. Не знала, какие мучительные страдания могут они причинить, как умеют поставить на колени. Не ведала, что такое мужское начало, и женского начала в себе тоже не ощущала. Как и у большинства девушек с Земли, моя чувственность дремала, подавленная и глубоко запрятанная.

Лишь здесь, на планете Гор, рядом с моим повелителем, со временем до меня начало доходить, что существует на свете удивительный, прекрасный мир — мир опыта, на этой планете вовсе не запретный, что, ведомая женским своим естеством, я войду в этот мир — только осмелиться бы стать самой собой! Но боялась я зря. Осмеливаться мне не придется. Не придется принимать решений. Ни ханжества, ни ложной скромности таких, как я, горианские мужчины терпеть не станут. Хочу я или нет, меня заставят быть тем, что я есть на самом деле.

Ох и вышучивали же воины моего властелина неказистый его трофей! Он, хохоча, то и дело набрасывался на них, пихал, толкал. Девушка улыбалась, держа его за руку, целовала, тянула от меня прочь. И вот все они отвернулись и ушли в лагерь. Я осталась одна. От злости с ума сходила. Мною пренебрегли, меня отвергли! Просто в голове не укладывается! Камни кололи ноги, в ветвях играли солнечные блики. Руки сжались в кулаки. Да кого корчат из себя эти варвары? Я — первая красавица младшего курса, а то и всего своего престижного женского колледжа. Ну, может быть, если не считать одной старшекурсницы, антрополога Элайзы Невинс. Мы соперничали изо всех сил. Но она — всего лишь антрополог, а моя специальность — английская словесность, и я — поэтесса. Вспомнилась облаченная в бурый балахон ослепительно красивая шлюха с умными горячими глазами. Дыхание перехватило. Да, в мире, где есть такие женщины, ни Джуди Торнтон, ни Элайзе Невинс красотой никого не поразить. Потом, гораздо позже, я узнаю, что таким, как мы, цена здесь — медный тарск, ну, может, чуть больше или чуть меньше.

Я вошла внутрь изгороди и встала на колени. Мне нужна защита, мне нужна еда. Только бы приютили — все, что захотят, сделаю. Шестом с набитыми на нем крючьями кто-то подтянул обратно отодвинутую было часть высокой плотной изгороди. Брешь за моей спиной закрылась. Я осталась в лагере — с этими мужчинами, с этой девушкой.

И вот я здесь уже два дня. Стоя на коленях, остервенело раздуваю угли в жаровне. Искры сыплются дождем, обжигают тело. Я размахиваю над углями обрывком жесткой кожи. Из жаровни торчит какая-то железная рукоятка.

Какой только черной работы не пришлось мне переделать и в лагере, и за оградой!

Удовольствия мне это не доставляло.

И огонь разводить приходилось, и помогать готовить пищу, и еду разносить, и наливать мужчинам пагу — гоняли, как служанку. И уносить остатки трапезы, и кубки чистить, и посуду мыть, и мусор убирать, и зашивать одежду. Однажды, недовольная моей работой, Этта заставила распороть швы и переделать все заново. Как это ни унизительно, но пришлось научиться стирать. Стоя на коленях у ручья, я оттирала на камнях, полоскала одежду. За изгородью собирала ягоды, таскала охапки хвороста. За пределами лагеря меня сопровождал кто-нибудь из мужчин. На Земле я принадлежала к довольно высоким общественным слоям. Сколько себя помню, всегда в нашем доме служили горничная и кухарка. Лет с пятнадцати я уже почти на равных со взрослыми отдавала им распоряжения. Я не из тех, кто привык к черной работе, до сих пор прислуживать мне не приходилось. Это — для других женщин, для низших классов. Но здесь, в лагере, я помогала Этте готовить, мыть, шить, выполняла самую унизительную работу — прислуживала мужчинам во время трапезы. Может быть, для Этты в этом ничего особенного и нет. Не знаю, какого она происхождения. Судя по одежде — низкого. Но Джуди Торнтон это не подходит. Я — девушка утонченная. Я пишу стихи. Иногда, когда никого из мужчин не было поблизости, я отказывалась помогать Этте. Не говоря ни слова, не споря, она, нахмурившись, выполняла работу сама. Но в присутствии мужчин я делала все, что она прикажет. Мужчин я боялась.

Всего, вместе с моим господином, в лагере я насчитала шестнадцать мужчин, хотя днем больше четырех-пяти почти никогда не оставалось.

Эту работу — поддерживать огонь в жаровне, из которой торчала эта непонятная железяка, — поручил мне он сам.

Ослушаться я не решилась.

Я ничуть не удивилась, обнаружив в лагере запасы угля для жаровни и вообще множество всевозможных припасов. Вполне естественно для такого скрытого в чаще убежища, куда время от времени возвращаются воины. В первый же день, слоняясь по лагерю, я набрела на заполненную ящиками пещеру в скале. Часть ящиков закрыты, некоторые — открыты. Чего только не было в них: фляги с вином, бутыли с пивом-пагой, соль, зерно, сушеное мясо и овощи; туники, ткани, попоны; домашняя утварь и орудия; нитки, иголки. Даже духи и украшения — ужасно примитивные. Примерить я не решилась, хоть и очень хотелось. Единственным украшением, которое, как я заметила, носила Этта, было прочно охватывающее шею кольцо. Значит, без разрешения брать побрякушки нельзя. Захотели бы — швырнули мне их и велели бы надеть. Или — подумать страшно! — сами огромными своими ручищами надели бы их на меня. Был здесь и ящик с лекарствами и бинтами, несколько связок мехов, лоскуты кожи, всевозможные кожаные ремни. Нашлась даже пара плеток — непонятно для чего, ведь домашних животных здесь вроде бы нет, а для огромных упряжных волов, что тащили повозку за кортежем, они, пожалуй, коротковаты. Мягкие кожаные плети в длину не превышали ярда, да и шириной, в размахе, были не больше девичьей спины. Еще один ящик был доверху заполнен цепями. Их я особенно не рассматривала. Для чего они предназначены, так и не поняла. В сторонке стояли мешки с углем и валялись какие-то железные орудия.

Я раздувала огонь в жаровне.

Давно перевалило за полдень.

В нескольких ярдах от меня Этта поджаривала насаженный на вертел огромный окорок. В воздухе плавал запах жареного мяса.

Хотелось есть.

И здесь, в лагере, мой хозяин по-прежнему не позволял мне есть самой. Совал кусочки еды мне в рот, или приходилось, стоя на коленях, тянуться за ними, как за милостыней.

Как я его ненавидела!

Поставил меня на колени! Ненавижу! И все же никогда в жизни ни к кому из мужчин меня так не тянуло. Может, даст поесть жареного мяса, хоть кусочек! Слава Богу, в дороге он не надругался надо мной, не воспользовался возможностью утолить похоть. А ведь это было так просто! Я — в его власти, беззащитная нагая пленница. И все же я злилась все сильнее, просто места себе не находила от вожделения. Разве я не принадлежу ему? Разве ему не нравлюсь? Конечно, я не Этта, но все же лучше, чем ничего! Ну почему он не взял меня, не опрокинул в траву — грубо, резко, бесстыдно? Безоговорочно . подчинил себе, а потом, даже не взглянув на меня, изнывающую по его прикосновению, отворачивался и уходил прочь. Однажды ночью, лежа подле него, связанная по рукам и ногам, я, пытаясь выбросить его из головы, просто завыла от вожделения. А он заткнул мне рот, привязал кляп покрепче и оттолкнул меня, чтобы не мешала спать. В ту ночь я едва уснула. Извиваясь, каталась по траве, изнемогая от желания. Через два дня, вечером, на привале, я, не в силах больше терпеть, упала перед ним на колени, целовала его ноги, а потом, подняв на него полные слез глаза, молила: «Возьми меня!» Но он отвернулся. Полночи я проплакала. Тогда я была девственницей, еще не знала, что может сделать со мной мужчина. Да и потом, гораздо позже, слушая рассказы о женщинах (а вскоре я пойму, что и я точно такая же), что бьются в судорогах, кричат, терзаемые неутоленным желанием, вьются в безудержном танце в лучах трех лун, ногтями впиваются в собственное тело, скребут пол своей жалкой конурки, сдирая пальцы в кровь, бросаются на стену, точно звери в клетке, раздирают кандалами кожу, пытаясь дотянуться, коснуться охранника, — даже слушая эти рассказы, я лишь смутно понимала, о чем речь. Как жестоки бывают порой мужчины, не желая удовлетворить женщину! Но я решила не поддаваться.

Один за другим в лагерь вернулись все мужчины. Двое играли, двигая фигурки по разделенной на сотню квадратиков доске. Еще четверо или пятеро сгрудились вокруг доски, наблюдая игру. Остальные — кто где. Кто разговаривал. Кто пил вино. Один каким-то маленьким тонким инструментом чинил ножны меча. Другой неспешно затачивал копье. Мой господин с двумя помощниками разглядывал вычерченную на земле карту. Обсуждали какой-то план, суть которого я, не зная языка, понять не могла. Один из помощников вдруг поднял глаза, посмотрел на меня — и отвернулся, снова углубившись в карту. Мой господин встал, подошел к жаровне. Я стояла на коленях, присев на пятки. Взяв с земли толстую рукавицу, он вытянул торчащий из жаровни металлический прут, внимательно осмотрел. Я отпрянула, почувствовав жар раскаленного добела металла. Воткнув прут поглубже в жаровню, он знаком приказал мне продолжать работу, что я, конечно, и сделала.

А он, продолжая прерванный разговор, вернулся к своим помощникам.

Этта, напевая, поворачивала огромный деревянный вертел. С мяса, шипя, падали в огонь капли жира. Временами она поглядывала на меня. От ее улыбки делалось не по себе. Что-то уж слишком она благодушна, а ведь сегодня я несколько раз отказывалась ей помочь. Последний раз надо было чистить кожу. Конечно же я отказалась. Пусть этим занимаются такие, как Этта. Джуди Торнтон такая работа не подходит. Я не кухарка, не горничная и чистить кожу не собираюсь! Я Джуди Торнтон, а не прислуга! Нет, я из тех, кто держит прислугу, кто приказывает, кто отдает распоряжения и проверяет, как они выполняются. Я слишком хороша, чтобы превращаться в прислугу.

Интересно, а зачем раскаляют эту железяку? Похожа на клеймо. Но в лагере нет животных, клеймить некого. Я думала, может, приведут скот, наверно, купили где-нибудь. Но нет, не привели. Скорее всего, кто-то из мужчин, может, мой господин — ведь это он велел мне поддерживать огонь в жаровне — хочет пометить какую-то вещь, скажем, поставить свое клеймо на доспехи, на щит или ремень. Вроде бы вполне разумно. Рисунок я видела. Небольшой стилизованный цветок, округлый, дюйма полтора в диаметре, есть что-то от розы. Невероятно тонкий и красивый. Замечательный рисунок. Я бы и свою вещь им с удовольствием пометила. Только вот для мужских вещей — доспехов, щита — клеймо в виде прекрасной розы слишком уж изысканно и утонченно. Скорее подошло бы для чего-нибудь женского. Солнце все ниже. Скоро будет готов ужин. Угли в жаровне докрасна раскалились.

Совсем рядом, у самой ограды, — поваленное дерево с белесой корой. Обломанный футах в четырех от земли ствол склонился к земле.

Лагерь. Мужчины. Этта. Сильные, грубые мужчины, играющие в жестокие игры. Вчера вечером мне велели помогать Этте прислуживать мужчинам за ужином, подавать им кусочки мяса зубами. Потом, когда меня подзывали, я наливала им вино и пагу. Наполнив кубок, я должна была поцеловать его и подать мужчине. После ужина Этту обвесили колокольчиками. Я сжалась от ужаса. Ее загорелые щиколотки обвили длинными, больше ярда, ремнями, увешанными колокольчиками. Привязали колокольчики и на запястья. Гирлянду колокольчиков обмотали вокруг шеи. В нескольких ярдах от нее выстроились пятеро соревнующихся. Шестой — судья — сорвал с нее короткий балахон. Мужчины радостно загомонили, возбужденно хлопая себя правой рукой по левому плечу. Этта, увешанная колокольчиками, одарила зрителей гордым высокомерным взглядом. На левом бедре у нее я заметила клеймо — только в темноте не разглядела рисунок. Принесли какие-то темные тряпки. Вокруг заключали пари. Этта победно поглядывала на мужчин. Судья обвязал ее живот ремнем. Теперь над ее левым бедром свешивался колокольчик покрупнее, другого тона. Его звон должен был служить для мужчин ориентиром. А потом на голову ей набросили мешок и завязали под подбородком. Девушка не должна ничего видеть, чтобы не повлиять на исход состязания. А еще, наверно, мужчинам нравится, когда она, ничего не видя, беспомощно барахтается, не зная, в чьи руки угодила. Мужчины Гора, эти звери, находят такие игры забавными. Так же накинули мешки на головы и пятерым соревнующимся, так же завязали под подбородками. Этта замерла, не давая колокольчикам звякнуть. Пятерых под гогот зрителей стали водить по лагерю, вертеть, запутывать. Судья подошел к Этте, подняв кнут. Вне себя от ужаса и возмущения, переполненная жалостью к сестре по несчастью, я забилась в тень. И все же интересно было, кто схватит ее первым. Я-то знала, кому из пяти соревнующихся хотела бы попасться в руки. Вот он — юный гигант с длинными, до плеч, светлыми волосами, с покрытыми веснушками руками. По-моему, самый привлекательный в лагере — после моего господина, конечно. Тот в игре участия не принимал. Он — вожак. Лидер. Такие забавы для низших, так, чтоб развеять бивачную скуку. Но, потягивая пагу, наблюдал он за игрой заинтересованно, с удовольствием. Наверно, тоже поставил на победителя.

В игру «Охота на девушку» играют на Горе по-разному. Иногда — без строгих правил, как здесь, в лагере моего господина, просто для развлечения, а иногда проводят состязания на полном серьезе, строжайшим образом следят за соблюдением всех канонов — на Сардарской ярмарке, например, где состязается молодежь из самых разных городов, вокруг площадки выстраиваются торговцы и глаз не спускают с соревнующихся. Есть разновидность игры, в которой сто юношей и сто девушек из одного города — причем девушек отбирают самых красивых — состязаются с сотней юношей и девушек из другого города. Участникам такого состязания головы не закрывают. Цель игры — отстоять своих женщин и не дать сопернику защитить своих. Пойманной девушке связывают руки и ноги и уносят на Арену Рабынь города-победителя. Если ей не удается освободиться самой, она считается пойманной. Мужчинам из ее города войти на чужую арену и освободить ее не разрешается. Иногда игра ограничивается во времени, иногда — в более жестком варианте — длится, пока одна из команд не переловит всех девушек другой. Если мужчину вытолкнули с площадки, больше вступать в игру он не имеет права. Пойманные женщины из команды, одержавшей верх, по окончании игры освобождаются, пленницы из побежденной команды — нет. Они переходят во владение победителей. В случае, когда победа присуждается команде, поймавшей всех сто женщин соперников, каждому из победителей достается добыча — обычно та девушка, которую он сам принес на Арену Рабынь. Поэтому, особенно в начале игры, юноши стремятся заполучить девушку, которая нравится им больше всего, которую хотелось бы увезти домой, оставить себе навсегда. Интересно, что, если не затрагиваются вопросы чести, с помощью игры «Охота на девушку», бывает, предотвращая войну, разрешают спорные вопросы по установлению границ между городами.

Однако в лагере моего господина играли по простым правилам. Судья поднял кнут, выкрикнул слово, которое, как я узнала потом, означает «ату!». Это сигнал к началу игры. Значит, можно бросаться вдогонку за девушкой. Выкрикнув это слово, судья резко, с размаху стегнул Этту кнутом ниже поясницы, та вскрикнула, рванулась, колокольчики зазвенели, игра началась. Мужчины бросились на звук. Этта остановилась, замерла, пригнувшись со связанными за спиной руками. Часто ли приходится судье прибегать в ходе игры к мягким карательным мерам — зависит от ловкости девушки. Согласно правилам, она должна двинуться хотя бы раз за пять инов (чуть меньше пяти секунд). Если пять инов прошло, а девушка, то ли испугавшись, то ли обсчитавшись, не шевельнулась, судья пускает в ход кнут, обнаруживая тем самым ее местонахождение. До истечения положенного срока оставался всего лишь миг, когда Этта, зазвенев колокольчиками, рванулась в сторону. Послышались сердитые возгласы мужчин — сама того не зная, она проскользнула как раз между двумя соревнующимися. Судья прикрикнул на нарушителей — мужчины не должны обнаруживать себя. Ведь, распознав соперников по голосам, девушка может оказать предпочтение одному из них и повлиять на исход игры. Стоит ли говорить, что от девушки требуется превосходное исполнение роли жертвы. Не дай Бог разочаровать зрителей, попасться слишком быстро — тогда несчастной свяжут руки над головой и высекут. Но в таком наказании конечно же нужда возникает не часто. Искусность в игре — предмет гордости девушки. Каких только уловок не измыслит она, чтобы не оказаться легкой добычей, ускользнуть от преследователей, подольше оттянуть неизбежный желанный миг — но колокольчики звенят, рано или поздно все равно поймают.

Этта играла мастерски. Не уступали ей и мужчины. Да нет, она и вправду добыча, мужчины и вправду охотники, казалось временами.

Всего дважды судья пускал в ход кнут, чтобы подстегнуть прелестную дичь.

И вот наконец она, похоже, не знает, куда кинуться. Мужчины молча сгрудились вокруг.

На голову наброшен мешок, ничего не видно, она бросилась наудачу — и угодила прямо в руки светловолосому гиганту. С торжествующим криком он схватил ее, швырнул в траву, прижал к земле. Все. Не уйдет.

Хлопнув победителя по плечу, судья выкрикнул слово — как я узнала потом, «поймана». Мужчины расступились. А потом — о ужас! — на моих глазах удачливый охотник насиловал лежащую в траве со связанными руками, с мешком на голове, увешанную колокольчиками жертву.

Но вот он встал, сорвал с себя покрывающий голову мешок, отбросил прочь. В его честь поднимали кубки, выкрикивали здравицы, хлопали по спине. А он ухмылялся. Он выиграл! Вернулся на свое место. Зазвенели деньги — те, кто держал пари, расплачивались друг с другом. Этта лежала в траве.

Хрупкая, связанная, с мешком на голове, в колокольчиках. Всеми, кроме меня, забытая. Бедная сестра моя! Душу переполняла жалость. И зависть.

Наконец судья вернулся к ней, подхватив за руки, помог встать. Она поднялась, едва держась на ногах, дрожа, позванивая колокольчиками.

Снова прозвучало «ату!», снова взвилась вверх плетка, мужчины снова бросились в погоню. Разыгрывалось второе место. Резвости у Этты теперь поубавилось, но — может быть, потому, что преследователей осталось всего четверо, — справилась она неплохо. Через две-три минуты ее настигли и снова с изуверским наслаждением надругались над плененной женщиной. Второй победитель овладел ею жестко, властно, не уступая первому. Как же я ее жалела! И как втайне завидовала! Но вот на моих глазах праздновал победу третий, потом четвертый. Ну а когда пятый сдернул с головы мешок, беззлобным шуткам не было конца. Что поделать — проиграл, не заслужил права обладать увешанной колокольчиками красавицей.

Судья снял мешок с Этты. Та, тряхнув головой, откинув назад волосы, жадно глотала вечерний воздух. Лицо ее пылало. Глаза сияли от удовольствия. Ей развязали руки. Как-то непривычно притихшая, она села на траву и принялась отвязывать колокольчики. Взглянула на меня.

Подумать только!

Она улыбалась! Отвязала последний колокольчик, рассмеялась, подбежала, поцеловала меня.

Я на нее и не взглянула.

А она подобрала балахон, что перед началом игры сорвал с нее судья, но надевать не стала. Держа его в руках, подошла к моему господину, припала к его ногам. Помню взгляд, что бросила она на меня. Взгляд женщины, знающей, как она красива, как желанна, взгляд женщины, принадлежащей мужчинам, готовой, если им этого хочется, дарить беспредельное наслаждение.

Я злилась. Я завидовала. А она смотрела на меня, как на наивную девчонку.

Стемнело.

Я сижу у жаровни. Рядом — упавшее дерево с белесой корой. Надломленный почти у самой земли ствол склонился к земле.

Мясо уже поджарилось. Двое мужчин, сняв вертел с огня, опустили его на траву — резать. Скоро ужин. Хорошо.

Я — у жаровни. Угли светятся в темноте.

Подошли двое, встали надо мной. Я вздрогнула, подняла глаза. Схватив за руки, они поволокли меня к упавшему дереву. Швырнули на ствол спиной, головой вниз. Обезумев от ужаса, я ждала. Связали руки, закинули за голову. Вниз головой привязали к дереву. Тело мое вытянули, ноги — по сторонам ствола.

— Что вы делаете?! — отчаянно кричала я, чувствуя, как меня "крепко привязывают к дереву. Извиваясь, я молила: — Перестаньте!

Привязали шею, живот, ноги — колени и щиколотки. Покрепче затянули веревки. Не шевельнуться.

— Прекратите! — умоляла я. — Прошу вас, остановитесь! Отошли. Я лежу, привязанная к дереву, и рыдаю:

— Отпустите, пожалуйста! Что вы со мной делаете? Чего вы от меня хотите? Нет! Нет!

К жаровне подошел мой господин. Обеими руками в кожаных рукавицах вытащил из огня раскаленную добела металлическую рукоятку. Ну и жар! Даже в нескольких футах чувствуется!

— Нет! — что было сил закричала я. — Нет!

Двое крепких мужчин держали мое левое бедро так, что пошевелиться я не могла.

— Нет, прошу вас! — заглядывая в глаза моему господину, рыдала я. — Прошу вас, нет!

Вот так, беспомощная, привязанная вниз головой к поваленному дереву, я обрела клеймо рабыни Гора.

Вся процедура заняла, наверное, всего несколько секунд. Безусловно, не больше. Наверняка. Но той, кого клеймят, уразуметь эту очевидную истину не так-то просто.

Все дело в том, что секунды эти показались мне невыносимо длинными.

В тело вгрызается раскаленный металл — и секунды кажутся часами. Вот он коснулся кожи — крепко, еще крепче, вот приник, словно целуя, а потом завладел мною без остатка.

Я кричала, кричала без конца. Все ушло — осталась только боль, только эта мука, эта пытка, только раскаленное клеймо, шипя, неумолимо вонзается в кожу, только они, мои истязатели — мужчины. Были настолько милостивы, что позволили мне кричать. Такое одолжение на Горе в порядке вещей: девушке разрешается кричать, когда ее клеймят каленым железом. Но как только отняли от ее тела клеймо, как только оно навеки запечатлелось на ее коже, считаться с ее чувствами мужчины Гора больше не расположены. Теперь снисходительности от них не жди. В общем-то это и правильно. Кто она теперь? Меченая. Это происходит быстро — и опомниться не успеешь. Едва коснувшись кожи, металл впился в нее, проникая все глубже, неумолимо прожигая бедро. Сознание затопила боль. Я закричала. Что со мной делают? Как больно! Раскаленный металл шипел, выжигая на теле прелестную, изысканную рану. Запахло паленым мясом. Моим. На моем теле выжигали клеймо! Как крепко держат — не шевельнуться! Я кричала, закинув голову. А металл все шипел, впивался все глубже, прилегал все плотнее. Я, мотая головой из стороны в сторону, кричала без умолку. Клеймо вошло в тело чуть ли не на четверть дюйма. Они не спешили. Неторопливо, размеренно, аккуратно делали свое дело. И вот раскаленный металл отдернули.

Пахло горелым. Мою ногу уже не держали. Меня душили рыдания. Мужчины осмотрели клеймо. Мой господин остался доволен. Видно, заклеймили меня на славу.

Ушли. А я так и лежу, привязанная вниз головой к стволу поваленного дерева с белесой корой.

Я была просто раздавлена. Боль ослабла. Саднило бедро. Но что значит боль в сравнении со страшным смыслом происходящего! На моем теле — клеймо! Вот что потрясло до глубины души. Я содрогнулась. Застонала. Заплакала. Бедро поболит несколько дней, ну так что ж? Ничего особенного. А клеймо — останется. Боль пройдет, клеймо — никогда. Будет со мной до конца дней моих. Отныне в глазах всех я уже не та, что прежде. Клеймо сделало меня иной. Что оно значит? Подумать страшно. Что представляет собой девушка с таким клеймом на теле? Только одно. Я гнала от себя эти мысли. Попробовала пошевелиться. Ничего не получается. Не выбраться из этих пут. Клеймят только животных! Лежу несчастная, беспомощная. Я — Джуди Торнтон. Блестящая студентка престижного женского колледжа. Самая красивая на младшем курсе, а может, и во всем колледже, не считая единственной соперницы, ослепительной старшекурсницы — антрополога Элайзы Невинс. Я — студентка-словесница, я — поэтесса! Как же случилось, что я здесь, в чужом мире, лежу связанная, с клеймом на теле? Видела бы теперь Элайза Невинс блистательную свою соперницу, посмотрела бы, как низко я пала, — вот посмеялась бы! Еще бы! Как остры мы были на язык, как надменно и высокомерно друг на друга поглядывали, как состязались в красоте, как сражались за всеобщее поклонение и популярность! Да она просто умерла бы со смеху! Я бы теперь и в глаза ей взглянуть не посмела. Все изменило клеймо. На ней нет его. На мне — есть. Даже не будь я связана, теперь потупилась бы под ее взглядом, опустила бы голову, преклонила бы перед ней колени. Неужели просто какая-то картинка на бедре так меня изменила? Да, наверно. Меня передернуло. Вспомнились юноши, с которыми я когда-то встречалась, эти полумальчики, полумужчины, многие из богатых, родовитых семей. Их я терпела около себя — кого как эскорт, кого как поклонников — часто лишь как свидетельство своей необычайной популярности, только бы утереть всем девчонкам носы. Вот бы теперь они на меня посмотрели! Упади я, клейменая, к их ногам — кто-то, наверно, в ужасе бросился бы прочь, кто-то, с лицемерным сочувствием отводя глаза, прикрыл бы меня своим пальто, принялся бы сконфуженно мямлить нечто бессвязно-утешительное. Многие ли из них сделали бы то, чего им на самом деле хочется? То, что, без сомнения, сделают со мной мужчины Гора? Многие ли просто глянули бы сверху вниз и увидели бы меня такой, какая я есть — клейменой? Многие ли рассмеялись бы торжествующе, сказали бы: «Я всегда этого хотел, Джуди Торнтон. Теперь я возьму тебя» — и, схватив за руку, швырнули бы на простыню? Нет, пожалуй, немногие. И все же теперь, неся на себе клеймо, я впервые с невероятной остротой осознала, что за сила заключена в них — даже в мальчишке, не в мужчине, даже не в мужчине Гора, и как ничтожна рядом с ними я. Какой ерундой казалось это прежде и как важно стало теперь. Прежде лишь взгляда, жеста, резкого слова хватало, чтобы указать этим мальчишкам на дверь. Теперь все эти дурацкие взгляды, жесты, протесты их только рассмешили бы. Что ж, они посмеялись бы и делали бы со мной что хотели? А может, как мужчины Гора, сначала наказали бы, а уж потом натешились бы всласть. Отныне на мне клеймо. Отныне я совсем иная. Лежу, привязанная вниз головой к стволу упавшего дерева, и плачу. Клеймо на Горе — символ правового статуса. Свою носительницу оно обращает в вещь. Если на тебе клеймо — никаких прав по закону у тебя нет, апеллировать не к кому. И все же не так страшна социальная ущербность, как психологическая, как разрушение личности. Почти мгновенно клеймо полностью преображает сознание женщины. И я решила бороться. Пусть на мне клеймо, как личность я себя сохраню! Сковывают не те путы, которыми намертво прикручено к дереву мое тело, клеймо — вот что сильнее всяких пут. Ни цепи, ни кандалы, ни железная клетка так не закабалят, как выжженный на левом бедре изысканный, женственный рисунок — крошечный прелестный, напоминающий розу цветок.

А вокруг шумел лагерь. У огня сидели мужчины, резали мясо. Разговаривали. Между ними сновала, прислуживая, длинноногая красавица Этта. Надо мной — дивное ночное небо Гора. Сияют звезды. Взошли три луны. Я лежу, привязанная к стволу, ощущая спиной, ногами гладкую ломкую кору. Пахнет жареным мясом, овощами. Гудят насекомые. Хоть чуть-чуть ослабить бы путы на лодыжках и запястьях! Нет, почти не шевельнуться. Я столько плакала, что щеки покрыла короста подсыхающей соли. Так кто же я теперь? Кем может быть в этом мире девушка, что носит такое клеймо?

Мужчины и с ними Этта подошли ко мне.

Мой господин взял в ладони мою голову, повернул к себе. Я смотрела на него с мольбой. В глазах — ни тени жалости. Меня пробрала дрожь.

— Кейджера, — глядя мне в глаза, отчетливо произнес он. — Кейджера. — И отпустил мою голову. Я не отводила от него глаз.

— Кейджера, — прозвучало снова.

Понятно — я должна повторить.

— Кейджера, — сказала я.

Мне уже доводилось слышать здесь это слово. Так обращались ко мне, прикованной цепью, те двое, что первыми пришли к скале. А перед жестокой схваткой, в которой мой господин отвоевал власть надо мной, соперники кричали: «Кейджера канджелн!» — видно, у них это ритуальный возглас.

— Ла кейджера, — указывая на себя, сказала Этта. Она приподняла подол коротенького балахона, показала свое левое бедро с выжженным на нем клеймом. И она клейменая. Да, конечно, я ведь уже видела его — в полутьме, в свете факелов вчера вечером, когда ее раздели и, накрыв мешком голову, обвесили колокольчиками мужчинам на потеху. Видела — но не рассмотрела, не поняла, что это такое. Мне и в голову прийти не могло, что это клеймо. Просто какая-то загадочная картинка. Да вчера вечером я бы и не поверила, что на теле женщины может быть клеймо. А теперь убедилась на своем опыте: здесь, в этом мире, женщин клеймят. Теперь мы с Эттой на равных. Обе — клейменые. Я была выше ее, но вот по мужской прихоти в тело мое вонзился раскаленный металл — и теперь я такая же, как Этта. Кем бы она ни была — я такая же, именно такая, и только. Ее клеймо, однако, немного отличалось от моего. Тоньше, чуть вытянуто, похоже на вычерченный от руки, завитый кольцами цветочный стебелек. В высоту — дюйма полтора, шириной — примерно полдюйма. Позже я узнала — это первая буква горского слова «кейджера». А мое клеймо означало «дина» — название очаровательного небольшого цветка с коротким стеблем, с множеством лепестков. Растут они обычно среди травы на склонах холмов в северной умеренной зоне Гора. Бутон действительно немного напоминает розу, хотя больше почти ничего в них сходного нет. Экзотический, неизвестно откуда занесенный цветок. На севере, где он чаще всего встречается, его называют цветком рабынь. Вот этот-то цветок и выжжен на моем теле. В южном полушарии Гора цветок этот редок и ценится гораздо выше. Еще недавно в низших кругах на юге даже дочерям нередко давали имя Дина. Теперь, с расширением торговых и культурных связей между северными городами Ко-ро-ба, Аром и южным городом Турия, это имя почти вышло из употребления. Несколько лет назад, когда Турия пала, тысячи горожан — в том числе и множество торговцев с семьями — покинули город. Но город выжил, Убарат Фаниаса Турмуса был восстановлен — и многие семьи вернулись. Завязались новые связи, набирала силу торговля. Даже те из туриан, что так и не вернулись в родной город, обосновавшись на новых местах, торговали товарами Турий, кожей, изделиями, что везли через Турию кочевники. Выходцы с юга быстро уразумели, что у северян дину считают цветком рабынь. С тех пор, хоть Дина — красивое имя и название прелестного цветка, на юге, как и на севере, свободных женщин так больше не называют. Те же, кто носили это имя, сменили его на другое, менее унизительное, какое пристало свободной женщине. Дину считают цветком рабынь. Традиция эта уходит корнями в далекое прошлое. В древности Убар Ара — гласит легенда — пленил дочь обращенного в бегство поверженного врага. Он настиг ее среди цветущего луга, мечом сорвал с нее одежду, изнасиловал и заковал в цепи. Приторочил цепь к стремени, взглянул на покрытый цветами луг и сказал, что отныне имя ей — Дина. А может, дело всего лишь в том, что здесь, на севере, цветочек этот, пусть нежный и красивый, встречается на каждом шагу и потому вовсе не ценится. Эти цветы рвут, топчут, уничтожить такую былинку ничего не стоит — только захоти.

Клеймо, что носит на теле Этта, изображает не дину. На ее левом бедре выжжена первая буква горианского слова «кейджера» — тоже, впрочем, изысканный, как цветок, рисунок, невероятно красивый и женственный. А ведь совсем недавно я не могла взять в толк, почему же таким клеймом метят мужские вещи — седло, щит. Скорее оно подходит для женщины, показалось мне тогда. Так вот, им пометили меня. Оба клейма — и мое, и Этты — необычайно женственны, и, хотим мы того или нет, на наших телах навеки запечатлен символ женского начала. Вполне естественно, что работорговцы, воины, купцы — те, кто покупает и продает рабынь, — избрали для клейма этот цветок — цветок рабынь. Но он не единственный. Множество разных рисунков наносят на тело женщин на Горе. Самый обычный из них — знак «кейджера», тот, каким помечена Этта. Бывает, для оживления торговли купцы придумывают новые мотивы — так возникло клеймо «дина». Есть и богатые коллекционеры, собирающие редкие клейма, выбирающие для своих роскошных садов не только самых красивых, но и меченных разными символами девушек, — так на Земле коллекционируют марки или монеты. А девушке, конечно, хочется попасть к сильному хозяину, которому желанна она сама, а не клеймо на ее теле. Обычно мужчина покупает девушку, желая ее, именно ее, эту женщину, тратит на нее, на нее одну, заработанные тяжким трудом деньги. Что принесет она тебе, кроме самой себя? Она рабыня. Ни богатства, ни власти, ни родственных связей. Обнаженной вступает она на рыночный помост, и ее продают. Только ее, одну ее он покупает. Есть, конечно, такие, кто покупает из-за клейма. Им на потребу придумывают и распространяют новые затейливые рисунки. Клеймо в виде цветка рабынь распространилось само по себе. К неудовольствию торговцев, из-за их алчности и недостатка контроля за работой металлических мастерских клеймо «дина» теперь применяется везде и всюду. Оно становится все популярнее, ну и, конечно, все обыденнее. Девушек, носящих такое же, как у меня, клеймо, на Горе пренебрежительно называют «динами». Коллекционеры теперь таких покупают нечасто. Клеймо обесценилось, и пусть кое-кого из торговцев и перекупщиков это и разочаровало, но для носящих его девушек оказалось очень кстати, хотя их мнения, конечно, никто и не спрашивал. Когда девушку выводят на помост и продают с аукциона, ей хочется, чтобы ее купили потому, что она желанна, так желанна, что и золотом поступиться не жалко. И как обидно бывает узнать, что купили тебя только из-за клейма. Здесь, в лагере моего господина, хватало и других клейм. Но я стала «диной». Он сделал это не из экономических соображений. Просто, окинув меня взглядом, сразу понял все: мой характер, мое тело — и решил, что «дина» — как раз в точку. И вот теперь на моем теле расцвел «цветок рабынь».

Ко мне с улыбкой склонилась Этта. Указала на свой ошейник. На металле выгравирована непонятная надпись. С усилием повернула его. Стальное кольцо пригнано плотно, будто по мерке. У меня перехватило дыхание. Запаян намертво! Этта носит стальной ошейник, который ей не снять никогда!

Этта повернулась к господину. «Ла кейджера», — сказала она, смиренно склонив перед ним голову. И так это было сказано — будь я мужчиной, просто обезумела бы. Смеясь, Этта повернулась ко мне, указала на мой рот. Непонятно. Тогда, показав пальцем на свой рот, она снова повернулась к господину и снова, всем своим видом выражая покорность, проговорила: «Ла кейджера». Опять указала на мой рот. Что было делать? Глядя в глаза моего господина, я пробормотала: «Ла кейджера» — и заплакала, закрыла глаза, отвернулась. Привязанная к дереву, склонить перед ним голову я не могла, но инстинктивно откинула ее в сторону, обнажая перед ним горло. Так естественно это вышло, что мне стало не по себе. Его огромная рука легла мне на горло. Одно движение — и сломает мне шею. Так просто. Под его рукой я снова повернула голову, взглянула ему в лицо. В глазах вскипали слезы. «Ла кейджера!» — прошептала я и снова отвернулась. Он убрал руку. Больше никто ничего не сказал. Вернулись к огню, снова принялись за еду.

И опять я одна, так и лежу, привязанная к стволу дерева с белой корой. Так кто же я здесь? Клеймят только животных. А у меня на теле клеймо. Лишь теперь, меченной клеймом, мне впервые дали урок здешнего языка. До сих пор не потрудились даже научить словам «беги» и «принеси». Теперь, наверно, мне нужно стараться вовсю, учиться их языку. Теперь снисходительности от них ждать не приходится. Теперь я клейменая. Учиться надо быстро и усердно. Первое слово, которое я здесь выучила, — «кейджера». Так обращался ко мне мой господин. А я по примеру Этты должна называть себя «Ла кейджера». Значит, я — кайира. Что бы ни значило это слово, ясно одно: оно относится и ко мне, и к Этте. Обращаясь к хозяину, она говорила «Ла кейджера», и говорила так, что сомнений не оставалось — она признает себя «кайирой» по отношению к нему. У нас обеих на теле клеймо. Этта даже носит ошейник. У меня ошейника нет, но — я знала — стоит им захотеть — наденут без колебаний. Итак, я — кайира. Я сама, по примеру Этты, назвала себя так перед моим господином. Признала себя кайирой, что бььэто ни значило. Так что же такое кайира? Тут мог быть лишь один ответ. Но это слово я гнала от себя, изо всех сил противилась, не пуская его в сознание. И все же оно нахлынуло — неумолимо, ошеломляюще, как мучительный крик. Что толку отмахиваться, отвергать очевидное? Глупая маленькая землянка, разве от истины убежишь? Страшное слово неотступно стучало в мозгу, точно взрыв, опаляло сознание, не оставляло надежды. Вот я — нагая, связанная, клейменая, может, скоро и ошейник наденут. «Кейджера», «Ла кейджера» — первые мои слова в этом мире. Знаю: я — кайира. Да есть ли у меня теперь имя? Наверно, нет. Наверно, теперь я — безымянное животное во власти мужчин. Я была слишком хороша, чтобы стать прислугой. А теперь я кайира. Саднило бедро. Я застонала от отчаяния. Заплакала. Кейджера — даже не прислуга. Кейджера — рабыня. Произнеся «Ла кейджера», я сказала моему господину: «Я — рабыня».

Рабыня. У меня вырвался долгий мучительный крик. «Кейджера», «Ла кейджера» — для девушек, привезенных на Гор с Земли, эти слова часто становятся первыми. Здесь, на Горе, в мире могущественных мужчин, земные женщины только и годятся что в рабыни.

Двое мужчин из сидевших у костра поднялись на ноги, услышав мой крик — будто только и ждали этого вопля, словно он был сигналом, что обезумевшая от ужаса пленница постигла до конца, что за судьба ей уготована, — подошли ко мне, кое-как на скорую руку развязали, за руки поволокли к моему господину, со скрещенными ногами сидящему у костра, и поставили перед ним на колени. Дрожа, я уткнулась головой в траву у его ног. Рабыня.

До сих пор, даже в лагере, он не позволял мне брать пищу иначе как из его рук. Стоя на коленях, я должна была тянуться за жалкой этой подачкой, руками к еде не прикасаясь. Но теперь Этта принесла две медные миски с какой-то кашей, поставила одну передо мной и встала рядом на колени. Потом, взяв вторую миску, подала ее моему господину. Кто-то из мужчин, схватив меня за волосы, потянул вверх — чтобы все видела. Господин взял миску из рук Этты и, ни слова не сказав, опять подал ей. Все повернулись ко мне: и он, и мужчины, и Этта. Поняв, что нужно делать, я взяла свою миску и, не вставая с колен, поднесла ее господину. Он взял ее и отдал мне обратно. Теперь можно есть. Дрожа, я стояла на коленях с миской в руках. Смысл понятен. От него, именно от него получаю я пищу. Он кормит. От него зависит, будет ли у меня еда. Опустив голову, я по примеру Этты принялась есть. Ложек нам не дали. Ели руками; как кошки, вылизывали миски языком. Каша оказалась совсем пресной — ни соли, ни сахара. Пища рабов. Случались дни, когда, кроме такой каши, мне не доставалось ничего. Конечно, девушек не всегда кормят таким способом. Обычно они готовят еду, прислуживают за трапезой, а после нее, если позволят, доедают. Часто — в основном из практических соображений — мужчина позволяет девушке есть одновременно с ним, но, конечно, начинает первым, и девушка все так же усердно ему прислуживает. Чем быстрее она поест, тем быстрее возляжет он с ней на меха. Тут многое зависит от мужчины. Воля девушки ничего не значит. В некоторых домах девушка должна перед ужином подать свою тарелку мужчине, а потом получить ее из его рук. Провинишься — могут вообще оставить голодной. Ограничивают в пище не только для того, чтобы не испортить фигуру. Нет, это — лучший способ держать девушку в руках. Кто кормит, тот и повелевает. Кроме того, мужчине это просто доставляет удовольствие. Что еще дает такую власть, чем еще поставишь девушку в такую зависимость? Такая простая штука — а рабыня вся трепещет, не знает, как угодить. Я доела кашу. Невкусно, но я была благодарна и за это месиво. Очень уж хотелось есть. Может, это клеймо так подействовало? Поверх миски я украдкой поглядывала на стоящего передо мной мужчину. Такой сильный, такой величественный. Подобный ритуал, когда рабыня получает пищу .из рук мужчины, в лагере совершается далеко не каждый вечер. Обычно кормят прямо из рук, если есть настроение, или просто бросают объедки. Стоит, однако, добавить, что многие мужчины каждый месяц отмечают примерно таким образом день, когда была куплена девушка. Ведь рабыня — услада для хозяина, она высоко ценится, ею дорожат. Неудивительно, что день, когда она была куплена, отмечают каждый месяц особым ритуалом и забывают о нем редко. Но если уж так случилось, что день этот вдруг забыли отметить, девушка вдвойне старается угодить хозяину, боясь, как бы ее не продали.

Я поставила на землю пустую миску.

Надо мной с плеткой в руках стояла Этта. Я втянула голову в плечи. Нет, не ударила. Я подняла на нее глаза. Понятно. Здесь, в лагере, она первая среди девушек, ей дано право поручать мне работу, а я должна быть послушной. Вдруг накатил страх. До сих пор я поглядывала на нее сверху вниз. Меня пробрала дрожь. Вот она стоит надо мной с плетью. Прежде я слушалась ее, только когда рядом находились мужчины. Предпочитала оставлять всю грязную работу ей. Теперь же придется безоговорочно повиноваться ее приказам, быстро и старательно выполнять все, что бы она ни поручила. Наши глаза встретились. Сомнении нет: меня, утонченную и нежную красавицу землянку, поэтессу, не задумавшись отхлещут плеткой, если я стану работать спустя рукава. Я потупилась. Что ж, придется работать на совесть. С Земли я или не с Земли — здесь, в лагере, я ниже Этты. Она может мне приказывать. У нее — плетка. Мое дело — повиноваться. Она здесь первая.

Этта повела меня к ручью. Вместе вымыли мы медные миски, вытерли насухо. Потом прибрались в лагере.

Мужчины что-то прокричали. Этта поспешила к ним с вином и пагой. Я помогала нести к костру напитки и кубки. Потом она прислуживала им, а я стояла в сторонке. До чего же она красива! Коротенький балахон открывает роскошные ноги, на лицо, на чудесные волосы лег отблеск костра. Подносит мужчинам кубки. Так гармонично, так естественно: она, такая красивая, служит им. Как нелепо выглядели бы мужчины, обслуживающие себя сами, как неуместно было бы ей усесться рядом и тоже приняться за еду и питье. И вот она вьется вокруг мужчин, величественно восседающих у огня, — так велит непреложный закон природы.

— Кейджера! — позвал один из мужчин. Я вздрогнула. Это меня. Подбежала, встала перед ним на колени. Грубо повернув меня, он связал мне руки за спиной. Указал пальцем на мясо, пнул меня к нему. Не удержавшись, я упала на живот, с ужасом глядя на него, повернулась на бок. Он, смеясь, указывал на мясо. Да как же я, связанная, могу ему прислуживать? Но тут меня кивком подозвал к себе мой господин. Кое-как поднялась я на ноги, своими неуклюжими движениями рассмешив мужчин, и поспешила к нему, встала на колени. Отрезав кусок жареного мяса табука, он вложил его мне в зубы. Жестом указал на мужчину с ножом. С зажатым в зубах куском мяса я подошла к сидящему со скрещенными ногами мужчине, встала перед ним на колени. Тот поманил меня к себе, показав, что я должна вложить мясо ему в рот. Залившись краской, я выполнила приказ. Осторожно дотянулась до него, и он зубами взял мясо у меня изо рта. Мужчины от удовольствия захлопали себя по левому плечу. Одному за другим подносила я мясо, зажав его в зубах, не прикасаясь руками. Но не будь я связана, не встань перед ними на колени — брать его у меня они бы не стали. Я, рабыня, для развлечения мужчин прислуживала им по их велению. Слушала их смех, шуточки, что отпускались в мой адрес, и все яснее понимала, кто я такая. Единственный, кому мне не пришлось прислуживать, был мой господин — он только резал мясо и совал мне, но так и не приказал, раболепно преклонив колени, вложить кусочек в рот ему самому. А как раз ему-то мне больше всего хотелось прислуживать, коснуться губами его губ. Но нет. Упасть бы в его объятия — вот так, обнаженной, связанной! Вдруг он нахмурился. Я сжалась от страха. Знаком он велел мне лечь перед ним на живот. Я так и сделала. А он, отрезая понемногу, стал бросать мне мясо. Давясь слезами, лежа на животе со связанными за спиной руками, я подбирала брошенные в траву подачки. Я — рабыня. Мужчины увлеклись разговором. Один из них по знаку моего господина развязал меня, я поползла из освещенного костром круга в темноту, затаилась там рядом с Эттой. А мужчины что-то рассказывали, потом запели. То и дело требовали еще вина и паги, и мы спешили на зов. Теперь и я, как Этта, сновала между ними в свете костра. Наливала пагу в кубок, как положено, целовала его край и подавала мужчине. «Еще паги!» — послышался голос господина. У меня подкосились ноги. Подойдя поближе, я налила в его кубок пагу. Так дрожала, что боялась пролить. Одно неловкое движение — и быть мне битой! Страх пересилил даже желание казаться красивой и грациозной. Так и не совладав с дрожью, плеснула пагу в кубок — сердце замерло, — но не пролила. Он глянул на меня. Вот неуклюжая! Никудышная рабыня. Рядом с ним я чувствовала себя такой маленькой, такой никчемной. Хрупкая слабая девушка перед всемогущим мужчиной. Даже в рабыни не гожусь. Трясущимися руками я протянула ему кубок. Не взял. Я растерялась. Что делать? Ну конечно, совсем голову потеряла: забыла об обязательном подобострастном поцелуе. Торопливо поцеловала чашу и вдруг, вместо того чтобы передать ему, снова поднесла к губам. Держа кубок обеими руками, закрыв глаза, снова припала губами к его краю — любовно, нежно — и долго не отрывала губ. Никогда в жизни ни одного земного мальчишку не одарила я таким самозабвенным, таким страстным поцелуем, как этот обычный на первый взгляд кубок — кубок моего господина. Того, кому я принадлежу. Кого люблю. Губы плотно прижаты к металлу. Я открыла глаза. В них стояли слезы. И вот я протянула кубок моему господину — словно вместе с этим кубком отдавала ему себя, хоть и знала — в этом нет нужды, я и так принадлежу ему. Я — рабыня. Он может взять меня, когда захочет. Но он взял из моих рук чашу, а меня отослал.

В тот вечер мужчины поздно разошлись по своим шатрам. Мы с Эттой унесли остатки пищи, вымыли кубки, убрали объедки вокруг костра. Она принесла мне тонкую попону из грубой ткани вроде репса — укрыться ночью. «Этта!» — позвал кто-то из мужчин. Она ушла. Проскользнула в шатер, на меха. В лунном свете я увидела, как она стянула с себя балахон, и мужчина обнял ее. Стало как-то не по себе. С обрывком попоны на плечах я подошла к высящейся над лагерем отвесной скале, посмотрела вверх. Камень поблескивал под луной. Я поскребла его ногтями. Пошла к колючей изгороди — жалкая, одинокая, закутанная в обрывок грубой попоны. Изгородь высотой футов восемь, шириной — около десяти. Я протянула руку и тут же отдернула. Из пальца сочилась кровь. Пошла обратно, туда, где Этта укутала меня попоной, и улеглась на голой земле. Ведь и меня — пришла пугающая мысль — могут так же, как Этту, позвать в шатер. Основная обязанность рабыни — не готовить, не шить, не стирать, а доставлять мужчинам наслаждение — бесконечное, безграничное, неизъяснимое наслаждение, какое способна подарить лишь прекрасная женщина, быть для них тем, чем им хочется, исполнять все, что бы они ни пожелали, — и еще в тысячу раз больше, пустить в ход все свое очарование, воображение и изобретательность.

От страха тело покрыла испарина. Так вот что значит быть рабыней! Но я же земная женщина, кричала я себе, я не рабыня! Не хочу быть рабыней! Я женщина с Земли! — Кейджера! — вдруг услышала я.

Испуганно вцепившись в покрывающую плечи попону, я встала на колени, поднялась. У шатра стоял мой господин. Сквозь проем я увидела расстеленные меха. Внутри горела лампа.

Повторять дважды ему не пришлось — я боялась побоев.

Я подошла, завернувшись в попону. Он протянул мне чашу. Одной рукой придерживая попону на плечах, другой я взяла ее. Отвратительное пойло, но я выпила. Это было — тогда я еще не знала — вино рабынь. Свободные мужчины стараются не допускать, чтобы рабыни беременели от них. Для получения потомства рабыню обычно спаривают с рабом, надев обоим на головы мешки. Их хозяева наблюдают за спариванием. Девушку редко сводят с рабом из] того же дома: связи между рабами не поощряются. Случается, правда, что в наказание даже рабыню из высшей касты бросают толпе рабов — чтоб позабавились. Вино рабынь в течение нескольких месяцев препятствует зачатию. Действие его можно нейтрализовать. Для этого существует другой напиток — мягкий, сладковатый. Им поят девушку, если ей предстоит спариваться с рабом или, гораздо реже, если ее отпускают на свободу. Кстати сказать, на Горе рабынь не освобождают почти никогда. Слишком желанны они для мужчин, слишком сладостны их объятия, чтобы отпустить их на свободу. Только дурак, говорят здесь, согласится освободить рабыню.

Я допила содержимое чаши. Мой господин взял ее из моих рук и отбросил в сторону. Он не отводил от меня глаз. Я почувствовала на плечах его руки. Распахнув окутавшую мое тело попону, он сбросил ее к моим ногам.

И все смотрел на меня. Между нами — не больше пары дюймов. А потом, взяв за руку, он потянул меня в проем шатра. Шатер невысокий, в полный рост не встать. Полусогнувшись, полуползком пробралась я внутрь. Какое роскошное убранство! С моей жалкой попоной не сравнить. Горит небольшая, изысканно украшенная лампа. Оказывается, внутри шатер полосатый. Снаружи он грязно-бурый — среди зарослей в глаза не бросается, хоть на несколько ярдов подойди. Проскользнув в шатер, мой господин присел возле меня. Отстегнул ремни, снял меч, кинжалы, завернул в мягкую кожу, отложил в сторону. Взглянул на меня. Я потупилась. Какая я маленькая рядом с ним! Поднес поближе лампу, взяв меня за ногу, повернул бедро, чтобы я могла рассмотреть клеймо. Его прикосновение пугало. Какой сильный! Значит, вот оно какое, мое клеймо: изящный, филигранный рисунок глубоко впечатался в кожу, отчетливо вырисовывается каждая деталь. Символ женственности, навеки запечатленный на моем теле. Будто, пометив, меня отнесли к некоему сорту вещей, и теперь, как бы мне ни хотелось, что бы я ни говорила, отрицать свою принадлежность мне уже не дано. На моем теле — прелестнейший знак, крошечная, похожая на розу дина — цветок рабынь. Я взглянула в глаза моему господину. Никогда в жизни не чувствовала я себя такой слабой, такой податливой, такой мягкой, беспомощной и женственной. Глаза заволокло слезами. Я — рабыня. Я в руках зверя. Он отставил лампу. Я потянулась к нему губами. И вот — его руки.

Закрыв глаза, упоенно застонав, я откинулась на меха, почувствовала, как он раздвинул мне ноги.

— Люблю тебя, — беспомощно трепеща в его руках, прошептала я, — хозяин.