Погоди, ненасытное Время, поумерь аппетит, не глотай дни и годы, дабы я сумел возвернуться в памяти к жизни прежней. Когда мы падем жертвой прожорливого едока – того, кто превыше всех деликатесов ставит нечистое сердце, – пусть мы пройдем благополучно через кишечник последнего Суда. []

Итак, жил во Фландрии один менестрель. Сочинял песни, играл на лютне и зарабатывал на кусок хлеба, развлекая богатых бюргеров Гента, Антверпена и Брюгге. Патроны его почитали себя ценителями искусства, вернее, стремились к тому, чтобы их почитали ценителями искусства, хотя, если по правде, в музыке не разбирались вообще. А ведь игра менестреля могла бы снискать благосклонный кивок Орфея, а то и спасти Марсия от заточенного ножа. []

Мне повезло встретиться с ним, когда он был в самом расцвете своих талантов. Я приехал в Брюгге, имея в виду поработать в тамошней знаменитой библиотеке (мой аббат, благослови его Боже, предоставил мне творческий отпуск для научных изысканий); я как раз подбирал материалы, необходимые для завершения моего теологического трактата «Pudendae Angelorum» [], но меня отвлекли звуки музыки за окном. Мои сотоварищи-книжники продолжали работать, не обращая внимания на этот, по их выражению, кошачий концерт бродячих артистов. Однако я, благословенный с рождения идеальным слухом, распознал в незатейливой сей мелодии отзвук флейты Эвтерпы. [] Отложив книги, я поспешил на Рыночную площадь.

Лицо менестреля скрывал синий плащ, наподобие мавританской джеллабы. Желая удостовериться, что передо мной не Бессмертное Божество, снизошедшее к нам на грешную землю в облике нищего музыканта, я сделал вид, что у меня развязалась сандалия; опустившись на одно колено, я тайком заглянул под капюшон. В соответствии с законами перспективы, мой взгляд первым делом наткнулся на его выступающий нос. Вот это был нос, доложу я вам – всем носам нос! Если бы знаменитые солнечные часы в Альгамбре [] были наделены разумом и знали бы, что есть зависть к сопернику, и будь у них капилляры, они покраснели бы от стыда, ибо им было весьма далеко до хронометрических возможностей этого необъятного носа. Остальные черты менестреля как бы в ужасе разбегались прочь, подальше от этого монументального выступа: глаза запали глубоко в глазницы, словно пытаясь спрятаться понадежнее, подбородок искал убежища в складках шеи. Да, лицо менестреля было весьма выразительным и «характерным»; это было то самое редкостное уродство, каковое является отличительным признаком человека, воистину одаренного. Ибо Господь, в Своей Мудрости, уравновешивает выдающиеся таланты различными бедами и напастями, дабы мы не погрязли в тщеславии и гордыне.

– Господин хороший, – обратился я к этим подрагивающим ноздрям, – позвольте мне объявить во всеуслышание, какое это безмерное удовольствие – обнаружить в самом средоточии Торговли непоколебимый оплот Искусства.

Менестрель поднял голову и посмотрел мне в глаза – и я узрел душу, утомленную снисходительностью профанов, почитавших себя хозяевами жизни. И все-таки в нем ощущалась упрямая сила; он был чем-то похож на святого Эразма, когда его внутренности наматывали на брашпиль. [] Наверное, незачем и говорить, что между нами тут же возникла симпатия, основанная на духовном родстве. Пользуясь своим священническим саном, я выбранил плебс за прискорбную невосприимчивость к дивной музыке. Торговцы ответили мне оскорбительной бранью, которую я не решусь повторить, скажу только, что упоминались постыдные части тела, обычно скрываемые под одеждой. А один дуралей заявил, что он ковырял мою ризницу своим корнеплодом.

– Не бойтесь этих невежд, – сказал я менестрелю, ибо тот, почуяв опасность, как будто собрался уйти восвояси. – Нам следует проявить стойкость, берите пример со святой Екатерины. [] – Я положил руку ему на плечо и при этом случайно задел капюшон. И теперь больше ничто не скрывало его лицо.

На нас тут же посыпался град гнилых овощей. Как святой Себастьян [], пострадавший за веру, мы приняли на себя снаряды пусть и не смертоносные, но направленные ненавистнической волей. Вытирая лицо от вонючей сливовой жижи, я пытался держаться с достоинством и вдруг увидел, что менестреля уже нет на месте – он улепетывал со всех ног, так что пятки сверкали.

– Эй, подождите меня! – завопил я, пытаясь перекричать оскорбления и богохульства, и бросился следом за долговязой нескладной фигурой в плаще. Толпа устремилась за нами.

Выносливость менестреля была под стать его музыке – такая же замечательная, я бы даже сказал, выдающаяся. В тяжелом плаще, с лютней в руках, он бежал с такой быстротой, ни разу не оглянувшись и не замедлив темпа, что я уже начал всерьез опасаться, что мне за ним не угнаться, и это при том, что сам я бежал на пределе сил. Подобно жестянке, привязанной к собачьему хвосту, я несся следом за ним по улицам, провонявшим помоями и нечистотами. К счастью, моя решимость оказалась покрепче, чем у наших взбешенных преследователей, и когда стало ясно, что они прекратили погоню, я крикнул вдогонку бегущему менестрелю, что опасность уже миновала. Однако, прежде чем я его нагнал, он метнулся, как заяц, в какой-то подвал.

– Ну а теперь-то чего? – спросил я.

Менестрель забился за ящик с сырами и съежился там в тени. Увидев, как я спускаюсь по лестнице, она замахал на меня руками:

– Уходите! Немедленно уходите! Вы что, не поняли, что они жаждут крови?! Если меня найдут, меня точно убьют. И вас заодно, за сочувствие и укрывательство.

На что я ответил, что толпа вряд ли осмелится учинить смертоубийство лица духовного, так что бояться мне нечего, после чего попросил его разъяснить, что он имел в виду, говоря про «сочувствие и укрывательство».

Но прежде чем менестрель успел мне ответить, я услышал вдали разъяренные голоса и звон стали. Кровь застыла у меня в жилах. []

– Теперь вы мне верите? – прошептал менестрель.

Мой первый порыв был – бежать. Но ноги не слушались, и пока я пытался заставить их сдвинуться с места, в дальнем конце улицы уже показалась толпа ражих торговцев [], вооруженных дубинками, палками и колунами. У кого-то в руках были куски веревки, предназначенной для линчевания. Времени на раздумья не оставалось. Я бросился вниз, в подвал.

Прошло всего несколько секунд, но они показались мне вечностью. Мы слышали озлобленные голоса наверху, но потом толпа вроде бы разошлась. Я возблагодарил Бога за едкий дух этих пахучих сыров, который перебивал все запахи, так что нам можно было не опасаться вражеских ищеек.

Итак, опасность миновала. Мы с менестрелем сидели, приходя в себя после всего пережитого и стараясь не обращать внимания на миазмы, коими пропиталось все наше убежище. Наконец я решился нарушить молчание и пошел сыпать вопросами. Кто он? За что его так ненавидят? Чем он их так оскорбил? В чем его прегрешение? Менестрель только кивал, и размеренные движения этого выдающегося носища – выдающегося и в прямом, и в переносном смысле – чудесным образом помогли мне успокоиться, взять себя в руки и вспомнить о правилах вежливости и приличия.

– Да, – сказал он печально, – вы вправе потребовать у меня объяснений. Это долгая история, ее не уложишь в одно рифмованное двустишие. Но раз уж нам все равно сидеть тут до ночи…

(До ночи?! О мой нос! О мои ноги!)

– …она поможет нам скоротать время.

Вот так и случилось, что в нашем зловонном укрытии затравленный менестрель рассказал мне свою историю.

– Вы ведь помните, – начал он, – эпидемию бубонной чумы, что свирепствовала в этих краях не далее как два года назад? И надо же было случиться такому несчастью, что когда все началось, я как раз был в дороге. Да, я был в Кнокке, когда раздалось первое громыхание трещотки смерти. Или то было в Генте? Нет, в Бланкенберге. Да, точно. Я помню запах морских водорослей и гуано. Или не в Бланкенберге. Голова у меня дырявая, никогда ничего не помню. Впрочем, это не важно. Важно другое. Как раз за две недели до этого я потерял своего покровителя. Покровитель мой, некто Себастьян Брант, был человеком во всех отношениях достойным, но к музыке невосприимчивым совершенно, и я тосковал в его доме, как та волшебная птица в клетке [], и дар мой чахнул, изнывая от недостатка отзывчивости. Наконец, то ли пресытившись моей музыкой, каковая, признаюсь, стала и вправду унылой и неблагозвучной, то ли распознав разлад у меня в душе, Брант отпустил меня на все четыре стороны, лишив своего покровительства, крова и пищи, но я был доволен и счастлив, что вырвался из неволи и снова обрел свободу. Но голод – та же неволя, и неволя суровая, должен заметить, С пустым животом много не напоешь. В общем, когда разразилась чума, я предался в руки Судьбе и подался в солдаты. Хотя подался, это громко сказано. Если по правде, я подчинился физическому давлению со стороны целой артели рекрутов. Так сказать, кто силен, тот и прав. Хотя нет, это тоже неправда. А правда вот. Меня жутко избили и силком затащили в солдаты. Как вы, наверное, уже догадались, я человек не воинственный. Все усилия обучить меня даже элементарным основам военного дела пропали втуне. Но меня не погнали с позором из войска, ибо потребность в солдатах была велика, даже в таких неумелых, как я. Видите ли, в чем дело, новобранцы дурили торговцев, дабы те прониклись мыслью, что с чумою бороться возможно. И вот под бой барабанов нас построили в колонну, или в шеренгу, я так и не смог запомнить, в общем, в шеренгу по четверо, а потом по трое, а строй замыкали два офицера из учебного лагеря, с апельсинами, утыканными палочками корицы, свисавшими с их шлемов. Капитан и его адъютанты наблюдали за нашим маршем чуть со стороны, из-под своих длинных, как клювы, масок, набитых травами. [] Когда же простые солдаты потребовали, чтобы их обеспечили точно такой же защитой от чумных испарений, армейское начальство не вняло их просьбам, и в войсках начались мятежи. Офицеров, этих птичек в сверкающих латах, хватали и вешали на деревьях, невзирая на громкие вопли протеста. Дисциплина хромала. А время тогда было ой неспокойное. Фламандцы совсем обнаглели, и надо было защитить от них Фландрию. Почитая себя миротворцами, мы полагали своим святым долгом грабить военные поселения. В скором времени еще одна армия, тоже из новобранцев, но явно снаряженных лучше, чем мы, и не таких полуголодных, как мы, вышла на север из Брюсселя, дабы расформировать наши мародерствующие отряды. Оба войска разбили лагерь в чистом поле, и на рассвете, задыхаясь от дыма костров, я протрубил сигнал к первым залпам Битвы при Ржаном поле. [] Да, мы давали столь громкие имена нашим незначительным стычкам. Но войны, что изменяют границы и гонят народ из родных краев, ведут самые обыкновенные люди, а не боги с Олимпа. Мир перекраивают толстые политиканы, что сидят, склонившись над картами, в безопасных укрытиях. Что же касается нашей так называемой битвы, это была просто кровавая бойня, без торжественных фанфар и «Тебя, Бога, хвалим!». Не было там и в помине высокого героизма, о котором слагают песни. Те, кто выжил, разбрелись по домам, и в ушах у них еще долго звучал плач соратников, в сущности, совсем мальчишек, и стоны раненых и умирающих, которые кричали «мама», а перед глазами стояли картины искалеченных тел их товарищей. Я находился на передовой, с остальными армейскими музыкантами. Вооруженные только дудками и барабанами, мы пали еще до первой кавалерийской атаки. Сам не знаю, как так получилось, что я не погиб. Я мало что помню. Помню только, как я зарылся в гору кровавых трупов, притворившись мертвым. Надо мною гремела битва, казалось, что далеко-далеко, а я лежал в беспамятстве, только изредка приходя в себя, а потом я открыл глаза и вдруг увидел прозрачное чистое небо и птиц, парящих в синеве. Я с трудом выполз из-под горы трупов, что как будто вцепились окоченевшими пальцами мне в одежду и не хотели меня отпускать. Я не решился подняться на ноги, я полз на брюхе, аки поганый змей, натянув на глаза капюшон, чтобы не видеть этого ужаса. Вот так, почти вслепую, пробрался я сквозь погубленные хлеба. Иногда я натыкался рукой или взглядом на какое-нибудь оружие, или на что похуже, хотя и старался смотреть только в землю прямо перед собой. У меня перед носом шмыгнула мышка-полевка и взобралась на колосок. Я остановился на пару минут или, может быть, пару часов, я не знаю, наблюдая за тем, как божья коровка пытается преодолеть препятствие в виде пальцев моей левой руки. Однако же все мои мысли были сосредоточены лишь на одном. Убраться подальше от этого места. И я полз, медленно придвигаясь вперед по прямой, то есть мне так казалось, что я ползу по прямой. Каждый дюйм был великой победой над страхом и изнеможением. И вот наконец я уткнулся в кусты ежевики. Я вышел к лесу. Вернее, не вышел, а выполз, как змей, или даже как жалкий червяк. Итак, вот он, лес. Но что это за лес? Я не знаю. Лес как лес, самый обыкновенный. Я почувствовал запах сырой земли. Осталось немного. Последний рывок. Корчась от боли, я кое-как сел, привалившись спиной к какому-то пню и держа на коленях сбитые в кровь руки ладонями вверх. Заснул я мгновенно. Спал как убитый. Без сновидений. Блаженное забытье. А потом пошел дождь, и я плакал вместе с дождем, горько плакал, что он меня разбудил. Но Жизнь – это такая привычка, от которой избавиться очень непросто. Изнывая от голода, я кусал грибы прямо с земли. Жадно заглатывал землянику, политую лисьей мочой. Хрупкие ягоды крошились в пыль или размазывались ароматным ничто у меня в руках. То немногое, что оставалось, я поглощал, давясь, словно Альбрехт в той басне. [] Когда я доел все ягоды, но при этом нисколечко не наелся, я попытался собраться с мыслями и придумать, что делать дальше. Понятное дело, мне надо было переждать, пока не улягутся репрессалии. Стало быть, мне предстояло какое-то время прожить в лесу. Но смогу ли я продержаться на столь скудном питании? Не поспешит ли Душа покинуть истощенное Тело, которому не достанет сил, чтобы ее удержать? Мне бы очень этого не хотелось. Иди дальше, подсказывал внутренний голос. Иди вперед, или лучше ползи вперед, глядя в землю, а там посмотрим. Я не боялся волков. Они, без сомнения, уже насытились мертвечиной. И вот, скорчившись в три погибели, как горбун, прячущийся под папоротником, я углубился в чащу. Я даже не знаю, хромал я или нет. Спина, постоянно согбенная, болела нещадно. Можно представить, как я был счастлив, когда мне удалось наконец разогнуться, выпрямиться в полный рост и вновь обрести осанку, что приличествует человеку. Но я забегаю вперед. Я должен сперва рассказать, как я воссоединился с себе подобными. Однажды утром, после дождя, я заметил среди деревьев пятно неожиданно яркой зелени. Едва волоча сбитые ноги, я, как мог, поспешил в ту сторону и вышел из темного леса в сад неземной красоты. После долгих блужданий в чаще мой разум как будто заснул, уподобившись блаженному неразумению дикого зверя, но уже очень скоро стряхнул с себя оцепенение и воспринял упорядоченный мир подстриженных деревьев и розовых клумб, и расшифровал эти знаки, и понял их смысл. Сад был разбит с геометрической точностью, и эта четкая геометрия разогнала лесную мглу неведения. Я распрямился, превозмогая боль, и, подобно матросу с погибшего корабля, которого волны вынесли на необитаемый остров, не обозначенный ни на одной карте, обозрел сад, определяя отдельные его части и их соразмерность. Сама поляна представляла собой правильный круг. От окружности в центр шли семь тропинок, с интервалом через каждые тридцать ярдов. В центре круга был зеленый лабиринт из невысоких постриженных кустиков где-то мне по колено. Семь входов в лабиринт после замысловатых изгибов соединялись в единый выход, который вел на вторую внутреннюю поляну, где стоял двухэтажный дом. Не тратя времени даром, я прошел по лабиринту и постучал в дверь. Мне никто не ответил. Судя по первому впечатлению, люди здесь были, а если покинули дом, то совсем недавно. Тогда я подергал дверь и она оказалась незапертой. Я вошел в дом и, пройдя по короткому коридору, оказался в большой круглой комнате с высоким сводчатым потолком с перекрестными дубовыми балками. По внутренней стене шла каменная винтовая лестница на второй этаж. На втором этаже, как и на первом, из центрального зала, от центра к внешней стене, вело шесть дверей, равноотстоящих друг от друга. Все, кроме одной, были заперты. [] Это было строение, во всех отношениях примечательное.

Однако больше всего меня заворожила книга. Книга, раскрытая на аналое в самом центре круглого зала. Как я обнаружил, это было подробное описание строительства сада, его развития и ухода за ним вкупе с картами, и рисунками, и каталогом трав и цветов []. Сад был устроен так, что всякое время в году в нем обязательно что-то цвело, разумеется, в свой сезон. Во фруктовом саду в основном росли груши и яблони. Там был огромный розарий, где воздух буквально звенел ароматом. В водном парке многочисленные ручейки перетекали из пруда в пруд, мшистая земля с тихим плеском пружинила под ногами, и зимородки носились туда-сюда, радуя взор. В прудах цвели кувшинки и плавали неторопливые рыбины. В соседней роще цвели деревья, которые служат лишь для украшения и не приносят полезных плодов. Рядом с рощей располагался участок, предназначенный для отдохновения. Здесь были беседки, как бы сплетенные из ветвей живых лип, и там стояли скамьи для любви или уединенного чтения и подставки для факелов. Тенистый тоннель из ракитника укрывал от глаз уютные скамеечки «для двоих», подвешенные наподобие качелей среди цветущей жимолости, где каменные изваяния философов навечно застыли в раздумьях, пока зеленый лишайник медленно расползался по их пьедесталам. В вересковом саду деловито жужжали пчелы. Каждое лекарственное растение в травяном саду было обозначено табличкой, отчего этот участок напоминал кладбище с крошечными надгробиями. Кладбище, откуда прогнали Смерть. Вы, наверное, можете себе представить, как я лелеял и холил эти бесценные сокровища. Да, можно без преувеличения сказать, что Сад и Книга помогли мне выжить. Потребности у меня самые скромные. Если мне хотелось есть, я отрезал полоску от своего кожаного ремня и жевал ее. Обычно этого мне хватало, чтобы утолить голод, а в тех редких случаях, когда не хватало, я отправлялся во фруктовый сад и собирал там едва завязавшиеся плоды, зеленые и горькие, от которых потом в животе была тяжесть. Но я не сдавался, ибо очень хорошо помнил о своей умственной деградации в лесу. Видите ли, если долго бродить в одиночестве в диких лесах дикость вползает в сознание и оплетает разум, подобно плющу. В голове разрастаются сорняки, и стенки черепа постепенно крошатся под едва уловимым давлением ползучих побегов. Разум может спастись лишь в рукотворном саду, где природа приручена человеком. Я был как хозяин и господин над Природой я укрощал ее, как строгий муж укрощает строптивую женушку, дабы стала она послушной. Внимательно изучив книгу, я узнал, какие из сорняков надо выкапывать обязательно, чтобы они не высасывали плодородие из почвы. Я подрезал фруктовые деревья, обрубая излишние ветки, чтобы плодоносным ветвям доставалось больше живительных соков. Так в трудах праведных проходили дни. Чума и война казались такими далекими, как Содом – от Эдема. Да, но когда все хорошо, и фортуна к тебе благосклонна, пусть даже на малое время, ты расслабляешься и становишься неосмотрительным и беспечным. Однажды утром я пришел во фруктовый сад и обнаружил, что за ночь три грушевых дерева лишились всех плодов. К тому времени я уже знал всех паразитов, что поражают растения и приводят к болезням клубней, корней и листьев. Я знал, как бороться с ложномучнистой росой, галлом и омертвением. Но никакая гусеница, никакая личинка не смогли бы причинить столь существенный вред. Меня передернуло от досады, ибо я сразу понял, что здесь были люди, и убежище мое раскрыто. Сад для этих стервятников в людском облике был просто садом, а не прибежищем от тревог мира, каким он был для меня. Как будто мы вместе отведали навьих грибов, и я узрел Красоту, а они лишь возрадовались возможности набить брюхо. [] В ту ночь я спал, как на иголках, и вышедши в сад на рассвете, застал двух мародёров, обдирающих мои яблони. Я закричал, и они испугались и убежали. Я так думаю, тут немалую роль сыграл и мой вид, каковой, признаюсь, действует устрашающе на людей непривычных. В тот день у меня все валилось из рук. Меня буквально трясло от ярости. Я не мог думать ни о чем другом, кроме как об этих вандалах, рахитичных, тщедушных, сплошь в гнойниках. В грязных вонючих лохмотьях. Разум мой был поглощен этими отвратительными подробностями, и поэтому я не заметил одной важной детали. Вернее, заметил, но как-то упустил из виду. Они, эти незваные гости, были совсем-совсем юными. Почти детьми. Потому что, хотя их испуганные лица показались мне на расстоянии старыми и изможденными, двигались эти двое совсем по-детски. В смысле, проворно и быстро, как могут двигаться только дети, не отягощенные грузом своего «я». Я обратил на это внимание уже потом, когда те двое вернулись. Они привели с собой и других. Теперь, когда их было много, они были уже не такими пугливыми. Остановившись на подступах к саду, они принялись выкрикивать оскорбления и угрозы в мой адрес. Вот тогда я и заметил, что враги мои – просто мальчишки. Голоса их ломались, а угрозы звучали совсем по-ребячески. Я подумал, пусть себе кричат, похоже, им это нравится. Меня волновало другое. Как оказалось, их было много, а это значит, что и ущерб будет немалый. И я не ошибся. Все съедобные растения так или иначе пострадали, полностью или частично. Лещей, красноперок и линей существенно поубавилось. Они исчезли в клубах душистого дыма, что доносился из леса. И хоть сам я довольствовался неудобоваримым кожаным ремнем, запахи готовящейся еды вызывали у меня обильное слюнотечение. Недопустимая слабость с моей стороны. С каждым днем их становилось все больше и больше, мальчишек. Я не знал, как их отвадить. Да и что я мог сделать против такого количества? Лишь наблюдать, как они опустошают сад. Уже в полном отчаянии, я обратился к книге в поисках какого-нибудь практического совета, что делать в подобных случаях, но ничего не нашел. А потом к дому пришла делегация. Я наблюдал за толпой мальчишек сквозь смотровую щель. Вместо того чтобы пройти по лабиринту, как должно, они, поверите ли, совершенно бесстыдно сжульничали! Да-да, они просто переступили через низкие стенки. Что вам нужно? – спросил я через дверь. Наверное, излишне упоминать, что я заперся на все замки. В руках я держал ясеневую палку, которую вырезал себе, чтобы опираться на нее при ходьбе. Я, видите ли, сильно ослаб, и мне было трудно передвигаться без палки. Нам нужно посеять хлеб, сказал один из мальчишек. Ну так сейте, ответил я, только где-нибудь в другом месте. Больше негде, сказал мальчишка, в лесу нет места, а на равнине опасно. За сим последовали горестные причитания. Маленькие дикари, минабилы, они оказались в Раю, а увидели только капустные грядки! [] Это частная собственность, сказал я, уходите с моей земли, уходите немедленно, пока здесь хоть что-то осталось. Когда они развернулись, чтобы уйти, и отошли на достаточное расстояние, я открыл дверь и, стараясь не показать им, какой я слабый и хилый на самом деле, крикнул им вслед, чтобы они прошли по лабиринту, как должно. Бесполезно. Они меня не послушались. И это мелкое непослушание предвещало, что самое худшее еще впереди. И точно. Эти маленькие чудовища принялись громить сад. Они мочились в пруды. Завалили все ручьи грязью. Оборвали цветы. Подожгли вереск. Ободрали кору на кипарисах, обрекая деревья на смерть от потери сока, который есть кровь растений. Я не мог выйти из дома, не мог бросить книгу, мне было страшно даже подумать, что они могут с ней сделать. Я стоял на пороге и в бессильном отчаянии наблюдал, как эти маленькие дьяволята обезглавливают статуи, переворачивают скамьи и ломают ракитниковый тоннель. Что же касается травяного сада, мальчишки вырвали с корнем все травы, а ведь там было много полезных растений, каковые могли бы унять резь в их раздувшихся животах и извести гнойники и прыщи на их лицах. Я смотрел на это опустошительное буйство, и думал, уж лучше б они продолжали воровать фрукты и рыбу, потому что в тех кражах хотя бы был смысл. То есть, конечно, лучше бы они вообще сюда не приходили, но из двух зол всегда выбираешь меньшее. Мне пришлось поменять тактику. Другого выхода у меня не было. Как дон Амадо, одержавший пиррову победу над Эметикусом, я прибег к последнему средству. Дабы спасти то немногое, что осталось, я пожертвовал тем, что уже было потеряно. [] Я громко позвал мародеров, мол, идите, сюда. Когда они все собрались у входа, я уже был внутри. Заперся на все замки и переговаривался с ними через дверь. Ввиду нужды и лишений, сказал я, которые терпим мы все, я, так и быть, отдам им участок земли. И пусть сеют там, что хотят. Я открыл дверь и предстал перед ними во всем великолепии своего предельного истощения. Уязвимый и атаксический [] я. Трясясь, как в лихорадке, и тяжело опираясь о палку, я обдал их дурным запахом изо рта. Идите за мной, сказал я. Слабый и беззащитный я потащился по лабиринту. Онемев от омерзения, маленькие мародеры двинулись следом. У вас есть командир, спросил я, волоча свои хилые кости по направлению к травяному саду. Мальчишки заспорили между собой. Я командир, сказал какой-то худосочный заморыш и предупреждающе поднял кулак, готовый подавить всякое сопротивление. Я запомнил его лицо. Вот здесь, сказал я, вот этот участок и прилегающая вересковая поляна. Отдаю их вам. Пашите, сейте. А взамен прошу только, чтобы вы принесли мне растения, которые вы тут повыдергали. Вам все понятно? Да, господин. Вы меня не подведете? Нет, господин. У вас есть семена? Вам их хватит? Да, господин. С тем я и вернулся в дом, и мешала мне только дрожь в ногах. Лицемерие, скажете? Капитуляция? Но вы вспомните, каким я был слабым. Я имею в виду физически. Слепой ничего не видит, зато у него острый слух. Также и мне, слабому телом, пришлось полагаться на силу ума. Отступить, чтобы потом перейти в наступление. Пойти на уступки чтобы спасти, что еще сохранилось от пяти оставшихся садов! Очень скоро, как и было договорено, у дверей дома выросла куча трав из опустошенного травяного сада. Принес их тот самый заморыш, командир. Разумеется, он опять жульничал в лабиринте. Мальчишка, понятное дело, не различал растения и свалил все в одну кучу. Я разобрал ее и отложил семена, если где были семена. Наконец, я нашел, что искал. Чтобы удостовериться, что это именно то, что нужно, я сверился с книгой. Пятнистые, сморщенные листья. Зловонный грибковый запах. Я соскреб скальпелем на бумажку несколько образцов. Aplanobacter brassici. Sclerotina sclerotorium. Nectria leguminosa. He буду вдаваться в фармакологические подробности. Достаточно будет сказать, что по окончании работы единственным препятствием на пути к окончательной моей победе стояла проблема распространения. Сквозь смотровую щель я наблюдал за возней моих, скажем так, арендаторов. Они копались в своем огороде и горланили песни. Замечу, кстати, что пели они отвратительно. Я открыл дверь и позвал их командира. Когда у них будет чего поесть, сказал я, изображая униженное смирение, можно мне тоже кусочек? Я такой же голодный, как вы. Я страдаю, как вы. Мальчишки на импровизированном огороде прервали свою работу и слушали мои горестные причитания. У меня есть один порошок, сказал я. Удобрение. Чтобы земля была плодородной. Я погладил себя по животу, вернее, по впалому углублению под ребрами, изображая голодное предвкушение. Должно быть, зрелище получилось и вправду забавным, поскольку моя бледная исхудалая пародия на обжорство вызвала дружный смех. Командир кивнул, улыбнувшись. Улыбка предназначалась мне и означала согласие. В конце концов дураку все доверяют. Когда я вернулся со своим порошком, меня встретили веселенькими улыбочками. Мне помогли пройти по лабиринту, и терпеливые руки поддерживали меня, пока я рассыпал грибковую пыль в распаханную землю. Чуть позже мне принесли аппетитный кусок зажаренной на костре белки. Я смаковал это горячее мясо, медленно пережевывая каждый кусочек. И это, любезный мой господин, есть сердцевина моей истории. Дальше все было просто, и примитивно, и непримечательно. Простая формальность, не требующая особого красноречия. Посевы мальчишек взошли и созрели. С помощью моего удобрения они пожухли и сгнили на корню. Страх и смятение моих незваных соседей долго варились в собственном соку, пока не взбурлили жаждой мести. Толпа собралась у моих дверей, алча крови. Хотя я сомневаюсь, что из меня тогда можно было бы выжать достаточно, чтобы удовлетворить эту жажду. Я так ослаб, что почти не вставал с постели. Я больше не мог сосать свой кожаный ремень, потому что во мне не осталось слюны даже на один плевок. Не подозревая о столь плачевном моем состоянии, мальчишки вытоптали лабиринт. Это было последнее унижение. После чего они стали ломиться в дверь, и дверь поддалась. Я потянулся за книгой, но пальцы мои были словно травинки, что пытаются сдвинуть камень. Я еще успел увидеть, как их командир, этот грязный заморыш, ворвался в зал и упал на пол с арбалетной стрелой в мозжечке, а потом я лишился чувств. О блаженное забытье! Его единственный недостаток, что им нельзя насладиться. Когда я пришел в себя, никакого небесного хора я не услышал. Серафимов и херувимов поблизости не наблюдалось, а жемчужные врата, видимо, демонтировали для реставрации. Иными словами, я все еще пребывал в бренном теле на грешной земле. Спина ужасно болела, приветствуя мое возвращение к жизни, и вскоре я понял, что болела она потому, что лежал я на мягкой постели. В какой-то комнате. Я не узнал эту комнату. Я не помнил, как я туда попал. Я попытался заснуть, но, видимо, я хорошо выспался, потому что спать не хотелось. Чтобы хоть чем-то заняться, я начал рассматривать очень красивые кожаные сапоги, что стояли возле кровати. Мой взгляд поднялся чуть выше и наткнулся на элегантные панталоны, расшитые шелком, восхитившись изящным узором, я поднял глаза еще выше и увидел не менее роскошный жилет, мантию, отделанную горностаевым мехом, цепь с медальоном и гофрированный воротник. Кто ты, спросил незнакомец, и что ты делаешь в моем доме? Я ответил, что мог бы задать тот же вопрос. Незнакомец кажется, оскорбился. Я, правда, не понял, с чего бы. Я, может быть, воздух испортил? Это мой дом, сказал он, я уехал отсюда со всеми домашними, спасаясь от чумы. Теперь, когда эпидемия прошла, мы вернулись и обнаружили, что какие-то дети заняли поместье. Мы их прогнали. Там была кровь, на пороге. А во Внутреннем Кабинете мы обнаружили вас и мертвого мальчика. Он говорил что-то еще, но я не то чтобы не слушал, просто все плыло у меня в голове. Вот ваши вещи, сказал он и вывалил мне на колени ясеневую палку, плащ, камертон, разодранный ремень, арбалет, веревку-привод для арбалета и обглоданные беличьи кости. Ничего не пропало? – спросил он. Все на месте? Я перебрал в руках свои земные богатства. Нет, сказал я, ничего не пропало. Я не смотрел на него, но я чувствовал на себе его пристальный взгляд. Его отвращение было как липкая слизь у меня на коже. Все не так, как вы думаете, сказал я. Я музыкант. Провидение послало меня сюда, чтобы спасти ваш сад от разорения. Хозяин дома громко расхохотался. Вы видели, спросил он, что стало с садом? Я попытался ему объяснить. Попытка вышла не очень удачной, я то и дело терял сознание, а потом меня вообще перебили, пришел слуга, вставил мне в горло воронку и принялся вливать в меня жидкую овсяную кашу. Когда же я попытался возобновить свой рассказ, хозяин дома меня перебил. Но что я сделал? И почему? С какой целью? С тех пор прошло столько времени, а я все думаю над этими вопросами. Вот, скажем, вы, благочестивый монах, что побудило вас отказаться от мирской суеты и избрать жизнь созерцательную? Вино, пирушки, любовные похождения, вам это не нужно. Для вас поэзия уединенного созерцания важнее просодии низменных мирских радостей. Великий зверинец Искусства, многолистные цветы Философии приятнее вашему сердцу, нежели медвежья яма и самый роскошный бордель. И я, любезный мой господин, целиком и полностью разделяю ваше желание отвернуться от грубой и грязной vita activa [], ваше стремление к Красоте. Сад для меня был таким же прибежищем духа, как для вас – монастырь. И все же, чтобы его защитить, мне пришлось снова прибегнуть к Действию. Я боролся не на жизнь, а на смерть, чтобы спасти его от вульгарной толпы И какова благодарность? Меня попросту вышвырнули оттуда, даже спасибо и то не сказали. Ну да, конечно, у нас, у артистов, такая судьба, бродить по дорогам и весям и не ждать благодарности за свой труд. Но все же мне было немного обидно, когда хозяин дома приказал мне убираться с его земли. Я возразил, дайте мне лютню, и я буду играть вам музыку. Дайте мне лопату, и я буду копаться в саду. Только позвольте остаться здесь. Но хозяин скривился, как будто лимон откусил, и развернулся, чтобы уйти. Я упал ему в ноги и, рыдая, вцепился в его роскошные панталоны. Ему пришлось звать на помощь слуг, чтобы они оторвали меня от него, как присосавшуюся пиявку. Мне дали с собой хлеба, воды и даже немного денег. Мне бы очень хотелось сказать, что я уходил с гордо поднятой головой, и мой гордый силуэт растворился в сумраке леса. Но я не склонен к преувеличениям. Я просто ушел. Глядя в землю. Как тогда, на ржаном поле, после сражения. Мир раскинулся передо мной, облизываясь и щелкая челюстями. И с тех пор, куда бы я ни пошел, меня всегда обгоняли Слухи, устилая мне путь шипами. Кое-кто из мальчишек, должно быть, вернулся домой и рассказал обо всем, что было, и беспристрастием эти рассказы явно не грешили. Послушать, что говорят люди, так я ни дать ни взять Вечный Скиталец, а Фландрия – земля Нод. [] Я скрываю лицо, потому что оно у меня заметное, как вы сами уже убедились. Этот огромный носище, он как каинова печать. Он постоянно маячит у меня перед глазами. Всякий час, когда я не сплю, я смотрю на него под своим капюшоном. А ведь когда-то я был способен видеть значительно дальше собственного носа. Там, в саду, я благодарил провидение, что у меня такой нос, ибо чем больше нос, тем он чувствительнее к ароматам, а ароматы там были божественные. Но это было тогда. А теперь я не чувствую никаких запахов, кроме дерьма и помоев. Да, это все, что я чувствую. А все, что я слышу, когда играю, это глупая болтовня торговцев, которые убили бы меня на месте, если бы знали, кто я. Вот почему я вам так благодарен, господин монах. Вы единственный уловили суть. Наша жизнь – это не бренный мусор. Вы услышали мою музыку, вы ею прониклись. Ваша душа отозвалась сопереживанием. И за это больше спасибо.

* * *

Мнемозина, матерь всех муз [], ты в своем простодушии позволяешь нам так легко забывать все, чему нас учили, и Знания словно испаряются из головы, но самые жестокие воспоминания навсегда остаются с нами. Едва менестрель закончил свою историю – каковая наполнила мое сердце печалью и гневом, – нас вспугнули голоса с улицы. Они приближались к нашему укрытию. Менестрель укрыл лицо капюшоном до самого кончика носа, я последовал его примеру. Мы вжались в стену за сырным ящиком.

Представьте себе весь наш ужас, когда голоса сделались громче, и четверо человек стали спускаться в подвал! В стене была небольшая ниша, где было темнее, и мы с менестрелем осторожно переползли туда. Четверо крепких рабочих остановились буквально в нескольких дюймах от нас. Зажимая руками носы, они отпускали грубые шуточки насчет вони. Мы тоже затаили дыхание, хотя давно свыклись с запахом.

– Ладно, парни, взялись, – сказал кто-то из них.

Они подхватили ящик и потащили его вверх по ступеням. Дневной свет пролился в подвал.

Я не помню, кто из нас первым себя обнаружил – я или менестрель, – и выступил из укрытия, каковое, по сути, и не было никаким укрытием. Что-то бессвязно бормоча, мы поднялись из грязи – две скрюченные фигуры, словно двое восставших покойников в темных саванах. Рабочие от испуга выронили ящик. Сыры покатились по лестнице вниз, прямо на нас с менестрелем. Несмотря на загустевшую кровь в затекших членах [], я довольно проворно выскочил на улицу. Менестрель же, увы, едва успел передать мне свою лютню, прежде чем исчезнуть под сырным обвалом.

Первые пару секунд ничего не происходило. Рабочие застыли на месте, все еще сжимая руками воздух, как будто держась за ящик, который давно уже грохнулся вниз. Они таращились на меня. Я – на них. Потом они посмотрели вниз, на менестреля.

– Это он! – закричали все разом. – Детоубийца!

Не зная, что делать, я истово перекрестился, надеясь, что Бог ниспошлет мне озарение. Должно быть, крестное знамение меня и спасло, потому что я вдруг почувствовал, что становлюсь как бы невидимым. Никто не обращал на меня внимания. Я стоял и смотрел, неприкосновенный, на сцену, что разыгрывалась у меня под ногами: ибо рабочие стряхнули с себя оцепенение и, прогнав всякую нерешительность, бросились на менестреля.

Совершенно беспомощный, я не мог вмешаться в историю, из которой меня так внезапно исключили. Я подобрал свою рясу и бросился наутек. Улицы полнились громкими воплями и слухами о вершащемся отмщении. Где-то по пути я выронил лютню; я не помню, где и как это случилось, – она просто пропала, как исчезает из памяти сон, когда мы просыпаемся. Да, пока я пробирался вперед сквозь толпу, что текла мне навстречу, у меня было странное ощущение, будто я возвращаюсь к Реальности. Перед мысленным моим взором стоял лишь манускрипт, что ожидал меня в библиотечной тишине.

Разумеется, я нашел книгу в точности, как оставил: открытой на той же странице, в окружении других мудрых книг, которые я отобрал для работы. Все еще не отдышавшись, я уселся на скамью и украдкой взглянул на своих собратьев-книжников. Никто не взглянул в мою сторону. Одни были заняты размышлениями, другие что-то писали в книгах своими гусиными перьями. Постепенно дыхание восстановилось. Строгая библиотечная тишина уняла мое бешеное сердцебиение. Я окунул перо в чернильницу и возобновил прерванную работу. Стены в библиотеке были достаточно толстыми, да и ряды книг поглощали все звуки с улицы. Я отложил перо и встал, чтобы закрыть окно. Ставни я тоже закрыл, от греха подальше.

Explicit liber hortorum culturis