На герцогских похоронах наемные плакальщицы долго выли и царапали себе грудь, пока слезы, обманутые столь бурным проявлением фальшивых эмоций, не заструились у них из глаз уже по-настоящему. Однако в ледяном полумраке часовни холодные церемониальные законы удержали от таяния менее скорбные физиономии. Сам Альбрехт, похоже, не был подвержен скорби; несколько раз я заметил, как он вытягивает ноги, чтобы полюбоваться собственными полированными близнецами, отражавшимися в носках сапог. Герцога положили разлагаться в семейный склеп, присовокупив к праху множества прошлых Альбрехтов (когда раздастся трубный глас, и мертвые восстанут для Страшного Суда, будет легко перепутать дедушкину кость с твоей собственной). Дворяне кланялись зеву гробницы, чье сытое дыхание вскоре перекроет гранитная плита. Винкельбахи и Грюненфельдеры, Вильгельм Штрудер и рыдающий Иосия Кох надели малиновые накидки и черные бархатные мантии со снежно-белыми воротниками. Мужчины носили цепи с подвеской, напоминавшей пару ножниц: эмблема священного ордена святого Варфоломея, основанного в подражание французскому Ordre du Saint-Esprit, ордену Святого Духа. Экипированные таким образом дворяне, судя по всему, не осознавали абсурдности своих действий. Их хмурые лица были похожи на маски актеров: костюмы, надеваемые столь редко, лишь усугубляли это впечатление блеском театральной новизны.

Я последовал за траурной процессией от входа в часовню к нефу, где Альбрехта должны были облачить властью. Он поднял руки, как дитя, ожидающее, когда няня наденет на него рубашку, и Мориц фон Винкельбах надел на него герцогскую мантию. На Альбрехте она сидела ужасно, как шкура огромного хищника.

Теперь настал черед капеллана, сопровождаемого служками; он выпростал руку из рукава стихаря и осенил наследника крестным знамением.

– Сим нарекаю тебя…

– Остановись.

Пальцы капеллана замерли в воздухе.

– Остановиться, мой господин?

– Я не стану принимать родовое имя. Альбрехт Тринадцатый – плохой знак.

– Но, – сказал капеллан, – это имя было дано вашей светлости при крещении.

– Но ведь мой прадед Вильгельм сменил имя, чтобы стать герцогом? Я могу поступить точно так же.

– И… И как вашей светлости будет угодно именоваться?

– В честь славного императора – к которому все мы обязаны относиться с почетом и уважением – я принимаю имя Альбрехт Рудольфус.

Господи! Мои рассказы все-таки перебродили в юношеском воображении и опьянили его. Он высокомерно задрал свой поломанный нос, бросая вызов неодобрению Ордена. Но в часовне скопилось слишком много фамильного праха, чтобы ропот негодования мог перерасти в нечто большее. Капеллан, а за ним и весь орден святого Варфоломея покорно преклонил колени и присягнул на верность Альбрехту Рудольфу-су, ХШ герцогу Фельсенгрюнде, защитнику Шпитцендорфа, принцу Священной Римской Империи, Бичу неверных и Куче Всего Такого, что я в растерянности прослушал, мысленно поздравляя себя с удачей. Это нововведение вызвало ропот в рядах знати; и все же я безмолвно поздравил своего патрона за эту попытку проявить своеволие и решимость. У него было актерское чувство времени, но это мало ему поможет – как позже покажет пир по случаю его интронизации.

Рассаживанием гостей занимался Максимилиан фон Винкельбах как мастер церемоний. Разумеется, он сам и его знатные друзья сидели в непосредственной близости к поперечному столу, за которым обедал новый герцог. За столом собрались все родовитые вельможи герцогства и несколько гостей из-за гор: полный, щекастый баварский посол, два венецианских торговца лесом, делегация из ближайшего швейцарского кантона, состоявшая из одного человека, и епископ бог знает откуда. Все эти люди – многие из которых почти и не знали нового герцога – сидели к нему ближе, чем я. Моя обида была столь сильной, что я даже не сразу заметил гостя, сидевшего по правую руку от меня.

– Ну что, мы не такие уж важные и влиятельные, как оказалось? – Теодор Альтманн посмотрел на меня свысока (фокус нетрудный) и ополоснул пальцы в миске с водой. – Видимо, тебе место рядом со слугами. И чей же ты фаворит? Кухаркин?

Казначейский писарь слева от меня внимательно изучал баранью лопатку у себя на тарелке, прислушиваясь к нашей перепалке; а это была именно перепалка, потому что мой дерзкий соперник сильно меня разозлил.

– Я в Фельсенгрюнде всего три месяца, герр Альтманн. А у вас, чтобы добиться того же положения, ушло тридцать лет.

– Неправда, неправда. Когда-то я сидел выше…

– Подушку, что ли, подкладывали?

– Я имею в виду – ближе к герцогу. Я учил его сына.

– Жаль, что здесь нет музыкантов. – Я повернулся к писарю. – У меня что-то жужжит в ушах, и сладкие звуки музыки могли бы помочь.

– У нас в Фельсенгрюнде нет музыки, – ответил писарь, – кроме, разве что, звона монет.

Несколько человек рассмеялись над шуткой; в меня полетели хрящ и обгрызенная кость. Теодор Альтманн безуспешно пытался высосать мозг из кости. Соперничество со старым дураком вызвало ко мне презрение сидящих рядом, не менее жгучее, чем у знати. Холодно глядя на меня, участники пира бурчали: «гном», «коротышка» – и кривили жирные губы.

И тут наш новый герцог раскрыл свой сюрприз. Я не знаю, слышал ли он эти выкрики – на таком расстоянии, да еще и сквозь гомон застолья. Или какой-то невидимый шпион донес до его стола гадости, творимые его подданными? Но смотрелось все именно так, потому что он вдруг вскочил, словно обиду нанесли ему лично.

– Друзья, благородные господа, дамы, фельсенгрюндцы. Я, ваш новый герцог, стою перед вами в печали.

Никто из придворных не встал и даже не поднял бокал, чтобы поприветствовать герцога, произносящего речь.

– Я всегда оставался верен своему долгу. Как вы, мои благородные друзья, остаетесь верны своему. И я твердо верю, что и менее родовитые люди тоже способны достойно исполнить свой долг. Среди вас есть один человек, сидящий не на своем месте.

Я не видел, чтобы кто-то решился раскрыть рот, и все же пространство наполнилось шепотом.

– Этот человек, – продолжал герцог, – достоин большего. Тем не менее все вы… он скользнул взглядом по пышным бюстам присутствующих дам, -…горячо любимы Альбрехтом Рудольфусом. – Герцог широким жестом указал на несуществующий промежуток между казначеем и оберкамергером, в трех ярдах от его стола. – Встань, Томмазо Грилли, и займи место, принадлежащее тебе по праву.

Под мрачными взглядами собравшихся я перекинул через скамью левую ногу, скакнул, чтобы освободить ее застрявшую сестру, и затем – сохранив на добрую память вид побелевших кулаков Теодора Альтманна, его склоненную голову, взбешенный взгляд – прошел эти двенадцать ярдов, которые показались мне целой милей. Я мысленно благодарил Небеса (впервые в жизни) за свое уродство. Никто из сидевших за моим столом не решился обернуться, чтобы обозвать меня нехорошим словом, а женщины на противоположной стороне зала не могли меня видеть из-за сутулых спин своих мужей. При моем приближении казначей, Вильгельм Штрудер, и Мартин Грюненфельдер, оберкамергер, слегка потеснились, подвинув свои почтенные ляжки. Кланяясь направо и налево, прижимая руку к груди подобно правоверному магометанину, я занял свое место среди фельсенгрюндской знати. Как только моя упрямая правая нога присоединилась к своей двойняшке под столом, Альбрехт Рудольфус своим примером призвал всех присутствующих к аплодисментам. Я украдкой взглянул на пораженных венецианских купцов, которые, без сомнения, были удивлены, услышав мое итальянское имя. Еще какое-то время я улыбался, несмотря на головокружение, пока аплодисменты не стихли и герцог не уселся на место. Вскоре слуги снова загомонили, но мои соседи хранили молчание. Понадобятся годы и годы, сказал я себе, чтобы загладить этот момент. Враждебность, порожденная моим стремительным продвижением, угаснет до фамильярности или в худшем случае до ее близнеца из пословицы – пренебрежения. Передо мной поставили тарелку и кубок. Серебряные.

У меня вошло в привычку посещать нового герцога в приватной приемной, где я потчевал его рассказами о художественных собраниях императора Рудольфа. Интерес герцога к подобного рода историям подхлестывал мое – и без того, скажем прямо, богатое – воображение. Разумеется, я умалчивал обо всех проявлениях несостоятельности Рудольфа: о постоянном недостатке средств, о пренебрежении долгом. Моему покровителю нужен был образец для подражания, однажды был случай, когда ради историй тосканского враля он «завернул» своего казначея, Вильгельма Штрудера (с которым я столкнулся в Риттерштубе – он, как всегда, нес в своих испачканных чернилами руках ворох свитков и груз проблем).

– Давай, – сказал Альбрехт Рудольфус, развалившись на подушках. – Рассказывай дальше.

– Да, милорд, и мне еще есть, что рассказывать! Император мудр и милосерден. У него утонченный вкус, и ради пополнения своей коллекции он готов буквально на все. Я помню, когда он приобрел «Праздник венков из роз» Дюрера, то нанял четырех человек, чтобы они на руках перенесли картину, тщательно упакованную и укрепленную на жердях, через горы и не допустили ни малейшего повреждения полотна. Его величество никому не позволяет осматривать свое собрание – если только этот человек не заслужил его особого отношения. Меня самого несколько раз приглашали полюбоваться этими произведениями искусства – гравюрами, рисунками и картинами. Но помимо рукотворных шедевров там есть еще и чудеса природы.

– Покажи мне, Томмазо.

В герцогской библиотеке нашлась небольшая, но зато отборная коллекция книг, приобретенная давным-давно Альбрехтом IX. В частности, там была «Космография» Себастьяна Мюнстера – ее-то я и притащил своему патрону, и раскрыл перед ним, и принялся нанизывать чудищ, что водились в ее пергаментных морях, на гарпун своего указующего перста. Я описывал наиболее выдающиеся образчики, купленные императором у путешественников. Из одного литературного источника, название которого я затрудняюсь теперь привести, я почерпнул сведения про морского епископа, выловленного балтийским рыбаком: он умолял польского короля отпустить его обратно в его просоленный приход. Рудольф заполучил себе похожее создание, но, увы, по прибытии оно оказалось мертвым. На полях «Космографии» я рисовал императорские мандрагоры, вылепленные землей по человеческому образу и подобию; я подделал загадочную подпись, которая, судя по всему, была отпечатана на гранитной плите рукой самой Природы. Часами я сплетал легенды, пока не стал – по своему собственному утверждению – задушевным приятелем венценосного тезки герцога.

– Я напишу императору, – сказал Альбрехт Рудольфус, – как один из его выборщиков. Хочу высказать ему признательность. За то, что мне посчастливилось заполучить твои таланты.

– Разумеется, вы так и поступите, ваша милость. Его секретаря по вопросам искусства зовут Ярослав Майринк. Направьте письмо на его имя.

Мои неофициальные задачи в качестве герцогского изготовителя подделок пока не были определены; официально Альбрехт Рудольфус назначил меня придворным библиотекарем (на то, чтобы составить опись всего содержимого библиотеки, у меня ушло ровно полдня) и поставщиком пищи духовной. Я пока не получал жалованья, если не считать бесплатных харчей. Надеясь закрепить свои позиции – и переехать в более комфортабельное помещение, – я возобновил контакты со своими агентами, с помощью которых я мог бы пополнить герцогскую коллекцию живописи. До сих пор во всем замке я нашел одну-единственную гравюру.

– «Дракон пожирает слуг Кадма». – Альбрехт Рудольфус прочел название на раме и моргнул. – И что ты думаешь, Томас?

Я ответил, что восхищен этим зловещим изображением, поскольку оно отвечает неписаному закону Арчимбольдо о деталях; эту фразу пришлось объяснять отдельно. Множество мифических созданий нуждается в убедительном обличье, и художники, кажется, собирают их по кусочкам – из обрезков, найденных в корыте живодера. Наше ленивое воображение наделяет дракона ящеричным клювом и чешуйчатой шкурой; им недостает свирепой реалистичности Природы. Но в этой гравюре, которую так ценил покойный герцог, драконья морда пугает своей необычностью, в ней присутствует нечто от ягненка; а клыки, вонзающиеся в щеку жертвы, похожи на зубы изголодавшегося ребенка. Я очень внимательно рассмотрел расчлененных жертв: оторванную голову с обнаженной трахеей, тянущиеся лоскуты плоти и агонию, запечатленную на мертвых лицах. Какая дотошность в деталях! Посмотрите, как разрывается кожа второго тела под острыми когтями; как судорожно напряглась свободная нога бедняги. Альбрехт Рудольфус захихикал.

– В детстве я боялся входить в отцовскую спальню.

– Из-за этой гравюры, ваша светлость?

– В зубах этого дракона – вся злоба ада.

– Это равнодушие Природы к Человеку.

– А мне кажется, что Природа его презирает.

– Вы оставите ее в здесь, ваша светлость, хранить ваши сны?

– Нет, перевесим ее в Риттерштубе. Поделимся своими сокровищами с нашими возлюбленными подданными.

Но теперь, когда зловещая гравюра поменяла свое местоположение, возникла необходимость найти ей замену. Я провел два дня, составляя письма Ярославу Майринку в Прагу и Георгу Шпенглеру в Дрезден, где сообщал им о своей необыкновенной удаче и просил их об услуге. Эти письма легли мне на стол, прижатые полированным камнем, в ожидании весны, которая расчистит перевалы.

Иосия Кох, фаворит покойного герцога, был отправлен на пенсию в город. Его обязанности виночерпия и секретаря были доверены прекрасному пажу; это он (молва называла его вдовой виночерпия, намекая на нежную женственность юноши) приходил к моей двери, призывая явиться пред герцогские очи. Я видел намечающийся пушок в уголках его губ и гадал, насколько затянется это особое расположение.

Несколько раз по пути в Большой дворец я встречал художника Теодора Альтманна. Как всегда, он был один, другие честолюбцы опасались открыто ему сочувствовать.

– Старик не может совладать со злостью, – ответил мне Альбрехт Рудольфус, когда я рассказал ему об отчаянии Альт-манна. – Ты же слышал, как он топает ногами в Риттерштубе, добиваясь аудиенции. – Стараясь не насмехаться над коллегой, ваш рассказчик дружелюбно улыбнулся. – Кстати, он всех настраивает против тебя, Томмазо.

– Против меня?

– Ты знаешь, как он тебя называет?

– Боюсь, что ваша светлость мне сейчас сообщит.

– Карликом-выскочкой. – Я не стал осуждать его за этот смех. – Правда смешно? И особенно – в устах этого лизоблюда! И все же рано или поздно он попытается помириться с тобой. Все твердит про заказ, хочет расписать часовню, если я разрешу. Но у него не хватает кистей и красок. Так что ему все равно придется прийти к тебе.

Так случилось, что Теодор Альтманн действительно посетил мою мастерскую. Он стоял у двери и теребил свой воротник. Его лицо искривилось в подобии улыбки. В груди что-то хрипело и клокотало при каждом вдохе.

– Это ваши рисунки, герр Грилли?

– Безусловно, герр Альтманн.

– Вот этот медальон с портретом обергофмейстера… очень похоже.

– Это герцог.

– Ах да! Поразительное сходство. А это ваши замечательные краски… – Когда он провел рукой над драгоценными пигментами, я едва смог подавить дрожь симпатии к собрату-художнику. – Это мумия? Где вы нашли свиные потроха?

– В свинье, герр Альтманн. – Я взгромоздился на стул и наблюдал, как старик бормотал что-то над моими горшочками. Должно быть, он ждал, что я предложу ему работу помощника. Но через какое-то время, удрученный моим молчанием, он поклонился и убрался из моего логова, ни на йоту не продвинувшись в своем намерении. Видите ли, мне от него не было никакого проку. Я уже получил одобрение своего патрона на создание «Книги Добродетелей», призванной прославить достоинства молодого герцога на тридцати двух ксилографиях.

Сейчас я занимался изготовлением набросков, которые гравер смог бы перенести на дерево. Я начал с изображения грозного отца герцога – на псовой охоте. В отдалении, за крепостными стенами, его возлюбленная супруга гладила свой округлившийся живот. Следующая гравюра должна была запечатлеть святую матушку герцога (которую я срисовал с топорного портрета кисти Альтманна) с сыном на руках, который держал в пухлых пальчиках щегла, на манер некоторых младенцев Иисусов. Третья гравюра изображала Альбрехта, утешающего овдовевшего отца; четвертая – скорбный конец самого отца. С этого момента облаченному доверием читателю представлялась возможность оценить многочисленные таланты моего патрона. Вот он – ученый, повелитель безбрежной мысли, восседающий перед грудами древних томов; потом – государственный деятель, посещающий со свитой Имперское Собрание; теперь – охотник, пронзающий оленя копьем, или рыболов, вытягивающий щуку из озера, или фехтовальщик, заключающий соперников в клетку их собственных мечей. А потом настоящий герцог – во время очередного осмотра своего войска в компании с вашим покорным слугой – предложил включить в книгу погрудные портреты всех членов ордена святого Варфоломея. Я решился высказать надежду, что, учитывая мои труды, может быть, там найдется место и для моей скромной персоны.

– Конечно, нет, – сказал Альбрехт Рудольфус; на том и порешили.

Получив полномочия от самого герцога, я тем самым обеспечил повиновение придворных аристократов и засел в их покоях, пытаясь делать наброски к будущим портретам. Максимилиан фон Винкельбах, который, казалось, соревновался со своим братом в ненависти ко мне, настоял, чтобы я рисовал его в кабинете шерифа. Он был мастером церемоний и капитаном пешей гвардии, и тем не менее не было для него более серьезного занятия, чем подкрепление силы и власти закона собственными кулаками. Он пыхтел и дубасил несчастных преступников, я рисовал, а головорезы шерифа ходили вокруг, шептались и насмехались над дрожью моей руки. Максимилиан поднял голову, и с его чуба сорвались капельки пота.

– Заключенного ты тоже рисуешь?

– Нет, милорд.

Максимилиан размял руки и вытер кулаки об одежду подследственного.

– И правильно. Нечего запечатлевать злодея. Главное, сам не забудь, что ты видел сегодня, – сказал он.

После этого случая делать наброски с Морица фон Винкельбаха было почти в удовольствие. Граф, разумеется, презирал мое начинание:

– Книга восхвалений, как же. Зачем моему господину бумажные добродетели, когда достаточно просто придерживаться обычаев? – И все-таки он следил за своим языком, чтобы я не донес его дерзости до ушей герцога.

Остальные персонажи доставляли мне значительно меньше неудобств, чем братья фон Винкельбахи. Мартин Грюненфельдер сидел за столом, работал с документами, притворяясь, что не замечает меня, а его помощник улыбался, дурак дураком, слушая скрипучий монолог моего пера. В казначействе я запечатлел всклокоченного Вильгельма Штрудера и забрал у него одного из писарей. Этого юношу – забыл, как его звали – я усадил переписывать скучную латынь «Иллюстрированной истории герцогства Фельсенгрюнде» Ганса Фогеля. Меня не волновала его медлительность (он набрасывался на каждую витиеватую букву с пылом истинного художника, хотя копия задумывалась всего лишь как руководство для гравера), поскольку на изготовление эскизов к гравюрам у меня должно было уйти не меньше года, и ехать с ними во Франкфурт я собирался не раньше следующей весны. Шли дни, и казначей принялся предъявлять раздраженные требования – сначала мне лично, потом, в письменной форме, самому герцогу – вернуть писаря на рабочее место; однако Альбрехт Рудольфус согласился с моими доводами, и писарю пришлось задержаться.

Так прошел мой первый год в Фельсенгрюнде. Теперь я мог свободно передвигаться по городу и окрестностям. Опережая слухи о себе, я наслаждался линялым гостеприимством содержателей постоялых дворов и кривился от нарочито почтительных наклонов дворцовой челяди. Тем временем моя переписка с агентами начала приносить плоды. Гонец вернулся с письмами и гравюрами от моего старого дрезденского друга Георга Шпенглера. Он поздравлял меня с успехами и хвастался своей семейной жизнью (видимо, его жена оказалась поразительно плодовитой), наслаждаясь которой, Георг почитал себя счастливейшим из людей. Получив первые гравюры, я смог предоставить герцогу «Побивание камнями святого Стефана» Россо Фиорентино и «Мученичество святого Лаврентия», гравированное Кортом по картине Тициана. Альбрехту Рудольфусу понравился дым, поднимающийся от мученического костра. Его порадовали два херувима, парящие над сюжетом Тициана, и то, что их лица были освещены не небесным сиянием, а всполохами огня, что придавало им выражение мальчишеского любопытства.

Из Праги пришло только одно письмо, и то – лишь через пять месяцев после того, как я отправил свое послание. Ярослав Майринк осторожно и иносказательно описывал помрачение императорского рассудка. В письме были намеки на темные интриги, в которых был замешан амбициозный брат Рудольф, – все эти малоприятные новости я скрыл от герцога, бросив письмо в огонь сразу после того, как прочел.

В плане отдыха от работы над «Книгой добродетелей» я завел привычку устраивать себе долгие прогулки по городу Фельсенгрюнде или просто бродить в прохладной тени буков и изящных лиственниц (ранней весной их иголки были похожи на тугие зеленые метелки кистей) на берегу Оберзее. Много раз я пытался углубиться в созерцание Природы. Но щебечущие птицы скрывались из виду под мохнатым навесом, белки прятались за стволами деревьев, рыба уходила в темные глубины, напуганная моей тенью. И каждый раз мне хотелось скорее вернуться к себе в мастерскую или отправиться к герцогу рассказывать про императора. Мои глаза потеряли былой интерес к чудесам природы: они оживали только при виде творений человеческих рук.

Письмо мне доставил писарь из казначейства – одно из множества прочих, написанных старательным почерком – так пишут люди, которым не на что тратить время. Мой добрый шпион был вознагражден за свои старания небольшим кошелем и пообещал хранить происшедшее в секрете.

– Это его подпись, – уверял я герцога спустя несколько часов, – и его печать. Это письмо не может быть подделкой.

Хитроумный Грилли подсунул оскорбительное послание под стопку официальных бумаг – как будто его принесли, скажем, из казначейства вместе с другими письмами и документами. Вся знать Фельсенгрюнде получила точно такое же послание: автор уверял адресатов, что им не нужно скрывать свое мнение, поскольку дело касается всех.

– «Фантазии расслабили ум его светлости», – читал Альбрехт Рудольфус, сжимая рукой спинку трона. – «Вам, как и мне, хорошо известен источник этой заразы. Карла Грилли заставил нашего господина избегать охоты, развлечения для благородных; это он, со своей итальянской порочностью, ослабил волю герцога к управлению страной…» Богом клянусь, я с него шкуру спущу живьем!

– Может быть, это просто такая шутка? – предположил я.

– Он называет тебя болезнью, которую нужно вычистить из государства. И тем самым обвиняет меня как пособника этой болезни.

– Я уверен, ваша светлость, что ваши верные сановники без промедления представят эти пасквильные письма вашему вниманию…

– Будем надеяться.

– Как только прочтут содержимое.

Герцог охнул и в ярости хлопнул ладонью по письму.

– Извини, что тебе пришлось выслушать измышления этого старого козла.

– Боюсь, что герр Альтман, увы, не в своем уме.

– Лучше пусть вовсе его лишится, иначе не избежать ему порки.

Бедный Теодор. Как тот старый пес из пословицы, он не сумел выучиться новым трюкам. В своем письме он открыто высказал то, что все остальные думали про себя; тем самым он вынудил своих предполагаемых союзников публично от него отказаться. Следовательно, я мог быть спокоен, когда спрятался – с ведома хозяина, разумеется, – за гобеленом в приватной приемной. Красавчик паж (который в последнее время то басил, то давал петуха) отправился за художником, к его домику рядом с конюшней. Я слышал возбужденное бормотание старика, предвкушавшего вероятный заказ – после стольких бесплодных лет.

– Изгнание? – взвыл он через какое-то время. – Но на почве чего?

– Не на почве, а с почвы. С моей почвы. Из Фельсенгрюнде.

– Но я здесь родился, – захныкал Теодор Альтманн. Разве не он учил герцога в детстве? Неужели престарелый слуга не заслуживает милосердия? – Прошу вас, милорд, умоляю, умоляю…

Униженное раскаяние поколебало уверенность герцога.

– Тогда изгнание из замка, – сказал он.

– Так я могу остаться в городе?

– Нет, нет. Из города я вас изгоняю.

– Но… Но, ваша светлость, как я смогу жить в другом месте? Без покровительства?

– Не пытайтесь сделать из меня злодея, сударь. Вы написали бунтарские письма, подрывающие мою власть. Вы сами себя обрекли на изгнание, и я буду оплакивать вас не больше, чем архангел Михаил оплакивал Адама.

Приговор был окончательный. Альбрехт Рудольфус приказал страже вывести из приватной приемной Теодора Альт-манна, моего побежденного противника. Ему дали три дня на сборы.

Весной 1606 года я поехал во Франкфурт. Хотел взять с собой Клауса, но мне выделили его младшего коллегу по имени Йорген. Парень не отличался умом и сообразительностью, зато охранял мои эскизы гравюр, как будто они были вытравлены на золоте, и без жалоб сносил мои тиранические причуды. (Да, читатель, я стремительно сбрасывал панцирь своей скромности.) Не буду вас утомлять описанием путешествия, маршрут которого, увы, проходил далеко от Нюрнберга и милых сердцу чаровниц Анны и Гретель. Мы ехали сквозь слабый аромат можжевеловых кустов, через Швабские Альпы, лесистые склоны которых напомнили Йоргену родные края.

Приехав во Франкфурт, я встретился с агентом, Лукасом Детмольдом, в типографии на углу улицы Ромерберг. Мне предстояло провести во Франкфурте четыре месяца, присматривая за изготовлением резных досок для моей «Книги добродетелей». Меня поразило обилие издателей в этом прекрасном и славном городе, и потом я с удивлением обнаружил, что большую часть герцогских денег я потратил именно на то, на что нужно. Я приобрел «Страшный Суд» Бонасоне по картине Микеланджело, «Сусанну и старцев» Аннибале Караччи и мою любимую гравюру, «Практика изобразительного искусства» Страдануса в исполнении Корнелия Корта. Я сказал Йоргену, что нам понадобится третий мул, чтобы перевезти купленные мной книги; хроники, агиографии, две поваренные книги, восхитительный травник Фухиуса и романы Райнеке Фукса в дополнение к «Тристану», который Альбрехт зачитал до дыр – он обожал такую литературу.

По городскому братству печатников и книготорговцев прошла молва о расточительном карлике. Дошла она и до красивых ушей некоего Людольфа Бресдина, который как-то утром ворвался в мастерскую Детмольда. От его приветственного вопля гравер вздрогнул и воткнул резец себе в руку. Как только я убедился, что доска не повреждена (пока резчик перевязывает палец), я забрался на стул, чтобы обнять бывшего коллегу.

– Слушай, ты хорошо раздался, – сказал я Бресдину, – и бородищу какую отрастил!

– Ну, ты, судя по всему, тоже не голодаешь, Томас. Резчики принялись шикать на нас, так что Томмазо Грил-

ли, тосканский меценат, и Людольф Бресдин, подручный художника, вышли на солнышко и побрели к Майну. Я не стал упрекать друга в том, что он бросил меня в Нюрнберге, раз уж Судьба сделала его предательство своим благодатным орудием; вместо этого я поздравил его с женитьбой на Гунде Несслер (поставленный перед фактом наличия округлившегося живота своей дочери герр Несслер неохотно дал молодым отеческое благословение).

– Теперь от меня пахнет детской отрыжкой, – сказал Бресдин. – Я постоянно не высыпаюсь, но не променяю эту жизнь ни на что другое.

Если у моего друга и были какие-то амбиции, семейная жизнь положила им конец – окончательно и бесповоротно. Теперь муж Гунды Бресдин стал веселым, но безымянным тружеником, который уже не стремился к славе и нашел успокоение в отцовстве.

– Мне недостает твоей целеустремленности, – сказал он, – и твоего желания угодить.

Кажется, он жалел меня из-за моих амбиций. Я отплатил ему тем же, демонстративно опекая «бедного подкаблучника» Людольфа.

Несмотря на различия наших стремлений, мы решили возобновить сотрудничество. Бресдину надо было кормить семью, а мне был необходим надежный и осмотрительный печатник. Людольф Бресдин пообещал вырезать и напечатать любое изображение – оригинал или стилизацию, – которое я пришлю. Я уверил его, что наше предприятие ни в коем случае не будет обманом, поскольку мой покровитель прекрасно знал, за что платит.

* * *

Поздним летом мы покинули Франкфурт, и большую часть пути Йоргену пришлось нещадно хлестать наших мулов по бокам, так как они отказывались подчиняться приказам и проявляли мелочное упрямство, типичное для всей их породы. Первый плод любви осла и лошади тащил книги разных авторов; на второго нагрузили гравюры и десять свежих экземпляров «Истории Фельсенгрюнде» Фогеля. Последний мул нес личную ответственность за мой шедевр, двадцать копий «Книги добродетелей». Убежденные розгами Йоргена (мне пришлось вмешаться только раз, когда он попытался вразумить глупых созданий своей дубинкой) мулы начали продвигаться с удовлетворительной скоростью. Молчание спутника позволило мне без помех обдумывать свой следующий проект, рисовать в воображении фантастические планы, пока мы не въехали в Фельсенгрюнде – в этот раз без эскорта и трубящего рога, – чтобы с радостью воссоединиться с нашим возлюбленным герцогом.

Так случилось, что мы прибыли рано утром, в аккурат в герцогский день рождения. Он с такой радостью принял мои книги – раздал копии придворным, приказал мне подготовить в библиотеке отдельную полку для его собственного экземпляра, – что казалось, обещанные народу празднества устроены чуть ли не в мою честь.

Уже через несколько часов после возвращения я сидел на помосте, сооруженном на крепостной площади, заполненной фельсенгрюндскими обывателями. Я слушал, как хлопает флаг Фельсенгрюнде у меня над головой, и настраивал себя на беседу с герцогом.

Рядом с часовней трещал костер. Я чувствовал жар его пламени – невидимую паутину, стянувшую кожу лица. На представление собралась приличная толпа. Старухи торговали яблоками из висящих на поясе корзин; молодые парни толкались и расправляли плечи при виде полыценно-презрительных девиц с престарелыми компаньонками. Я увидел группу акробатов, упиравшихся пятками в небо, как антиподы. У крепостного колодца стояла группка мальчишек, которые не сводили глаз с пылающего костра.

– Сегодня они меня любят, – сказал герцог, отвечая ленивым жестом на приветственные крики толпы.

– А что будет за представление, ваша светлость?

Наверное, он меня не услышал. Тамбурины и флейты заиграли сиплую музыку – так неожиданно, что я аж подскочил, – и толпа заревела, увидев шерифа и его шестерых головорезов, взошедших на шаткий эшафот. Их силуэты дрожали в языках пламени, как бестелесные привидения.

– Maleficium! – крикнул шериф, и народ радостно подхватил:

– Hexenbrenner! Сжечь ведьму!

Я скривился и повернулся к герцогу.

– Колдовство, милорд? – Тс-с!

Шериф открыл большую корзину, у которой собрались его помощники. Под восторженные вздохи толпы они по локоть погрузили руки в корзину; потом выпрямились и показали всем свою добычу. Тринадцать черных кошек, схваченных за шкирку, извивались и царапали воздух. Тщетно они брыкались задними лапами и разевали розовые пасти.

– Я тут думал, во Франкфурте…

– Что ты говоришь?

– Ну… да. – Я заметил, что у меня дрожит левое колено, и уперся пяткой в пол. – Вспомните достижения других правителей. Мы же видели Фуггерхаусер в Аугсбурге и тамошнюю витрину с редкостями? Герцог Померании Филипп тоже заказал нечто подобное – мир чудес в одном шкафу.

– Ты предлагаешь и мне устроить что-то подобное?

– Мои амбиции заходят намного дальше.

В это время на эшафоте шериф и его помощники – подбадриваемые неистовой толпой – бросили кошек на железную решетку. Кошки шипели от страха, их шерсть встала дыбом. Подозреваю, что им переломали лапы, чтоб не сбежали. Кроме того – точно как люди, цепляющиеся в бурном потоке за плот, – они, видимо, предпочитали ужас решетки ужасу пламени.

– Помню, когда я был маленьким, мы сожгли сорок кошек в один день, – сказал Альбрехт Рудольфус, наклонившись ко мне. Он не заметил моей крайней бледности. – Из-за какой-то там чертовой дюжины, – добавил он, – не стоило даже собираться.

Но народ Фельсенгрюнде требовал зрелищ, а герцог хотел ему угодить. По его команде кочегары налегли на меха, чтобы раздуть огонь. Когда палачи бросили на решетку последнюю кошку, шериф пригласил на помост служанку. Под всеобщие аплодисменты головорезы помогли ей взобраться наверх, а руководитель церемонии многозначительно разгладил усы.

– Я не вижу причины, почему нельзя осуществить вашу мечту превзойти великого тезку – во всех отношениях.

Герцог разрывался между веселым спектаклем аутодафе и своим мрачным, насупленный карлой.

– О чем ты?

– Почему большие коллекции бывают только у императоров?

– Деньги, Томмазо, деньги. Фельсенгрюнде не по карману такие амбиции. Посмотри хоть на этот жалкий костер.

– Пока позволяют средства, ваша светлость, я продолжу покупать гравюры, книги и даже картины. Но есть и другие способы заполучить работы старых мастеров.

Альбрехт Рудольфус продолжал наблюдать за спектаклем, однако его слух был обращен к вашему рассказчику.

– У нас есть зачатки библиотеки, – заговорил я скороговоркой. – Я предлагаю расширить ее, заполнить диковинами и… гм… машинерией…

– Маши… чем?

– И у вас будут рисунки и картины великих мастеров: работы, открытые нашими стараниями, полотна, о которых никто не знал. Дюрер, милорд, Кранах и Бальдунг воскреснут и обретут новую жизнь в своих творениях.

Герцог облизнул губы цвета вареной сливы.

– И нам, – сказал он, – вовсе незачем извещать мир о происхождении этих шедевров?

– Вы меня поняли, ваша светлость.

Поднявшаяся на помост служанка, которая, должно быть, впервые в жизни оказалась в центре внимания, не могла сопротивляться восторгу толпы. С застенчивой улыбкой она потянула за рычаг и запустила механизм. Закрутились шестерни, зуб зацепился за зуб, и решетка, покачиваясь, опустилась вниз.

– Я смогу сделать из замка дворец, – говорил я. – И ваша слава распространится за пределы этих гор.

Толпа вопила, знать стонала от смеха, глядя, как горят кошки. Визг несчастных животных был почти и не слышен в реве человеческих голосов. Веселье охватило даже Морица фон Винкельбаха, он открывал и закрывал рот, как человек, выдувающий дымовые кольца, только вместо колец у него изо рта вырывался радостный кашель.

– Мне потребуется, – орал я, – пригласить в Фельсенгрюнде талантливых людей.

– Что?

– Таланты! Мне нужны таланты!

Кошки в нескольких дюймах над пламенем превратились в живые мечущиеся факелы. Горожане радовались возможности лапать друг друга в похотливом возбуждении. Усатый концертмейстер впился языком в ухо посудомойки; слуги хохотали, схватившись за бока. Даже когда последняя кошка затихла и на решетке осталось тринадцать тлеющих трупиков, шум не утих. Я глянул на герцога. Он зевал, прикрывая рот рукой в белой перчатке.

– Прости, – сказал он. – Это я не над твоим предложением. Напротив, оно очень даже согласуется с моими собственными идеями.

На невидимом подносе ветер принес вонь горелого мяса. Тучные дамы прижимали к носам надушенные платки и морщили носы, так что на лицах трескался слой пудры. Спрятавшись за малиновыми лепестками платка, Альбрехт Рудольфус дал подтвердил высочайшее соизволение.

– Я попрошу тебя составить детальный план, – сказал он. – И если он мне понравится – как понравилась «Книга добродетелей», – ты получишь любые необходимые средства.