Между герцогом и его карлой образовалась стена не доверия, и я уже понял: чтобы снести эту стену, мне понадобятся вся моя изворотливость и умения. Он больше не верил моим словам и, кажется, наблюдал за мной непрестанно, словно я в любой момент могу выдать себя – внезапным румянцем или дрожащим веком. Слово «подозрение» стало в замке неофициальным паролем. Мои шпионы докладывали о диких скандалах (в редких случаях словесных контактов) между герцогом и герцогиней. Герцог жаловался, что Мориц фон Винкельбах стал слишком заботлив с его супругой. Хотела ли Элизабета подразнить мужа, флиртуя с обергофмейстером и словно кичась пустотой своего лона? В ответ на эти обвинения герцогиня истово предавалась молитвам. Она просила Господа научить ее терпению; она молилась, чтобы ее муж исполнил свой долг. В качестве последнего аргумента она принялась обвинять мужа в привычке к уединенным противоестественным усладам: это они виноваты в ее бездетности, а не ее плодовитое и покорное тело.

Альбрехт Рудольфус пронесся по двору (потеряв по дороге туфлю, за каковой он вернулся, прыгая на одной ноге в зеленом чулке) и набросился на моего коллегу Бреннера в его мастерской.

– Где эти чертовы автоматы? Я жду их уже десять лет! Ты гут забавляешься со своими шестеренками, а мне нужно править страной.

Перепуганный Бреннер стащил шапочку с головы.

– Тщательное обмуд… Тщательное обдумывание, милорд. Высокие технические требования. Впервые в истории…

Позже, чтобы выместить досаду от герцогского порицания, изобретатель накинулся на своего подручного.

– Какой от тебя прок, Каспар? Я пытаюсь оживить этих детей, а ты их ломаешь. Ты проливаешь суп в их механизм, ты роняешь их на пол. Ты смерти моей хочешь, что ли?

Бедный Адольф: его неприятности зашли дальше, чем герцог себе представлял. Оказалось, что молодой негритенок, который на моих глазах вырос в неблагодарного мужчину и с которым, из-за странного, неприятного блеска в его глазах я обменялся за эти годы всего парой слов, попытался соблазнить одну из служанок Элизабеты. Адольфу Бреннеру об этом происшествии сообщила статс-дама Мария, а затем, с меньшей горячностью, Мартин Грюненфельдер. Каспару следует запретить общаться с невинной девицей.

– Герцогине, – объяснил Грюненфельдер, – не хотелось бы увольнять девушку, в чьих услугах она так нуждается.

– Но как мне заставить его? – Бреммер вытер вспотевший лоб. – Чем я могу на него повлиять?

– Объясните ему, что его поведение крайне опасно, и для вас в том числе, – сказал я, – если уж не хотите пороть.

– Пороть Каспара?!

– Если все дело в похоти, то можно отправить его к кое-каким сговорчивым девицам в городе. Но служанка Элизабеты?! Это ставит под удар всех нас. И для чего, собственно, – чтобы породить бастарда-полукровку?

Адольф Бреннер провел рукой по лысой голове.

– Я не стал бы его за это упрекать, – сказал он.

– Если герцогиня пожалуется герцогу, когда он сам не в состоянии осуществить…

Бреннер попытался сменить тему разговора.

– Ну, хоть с автоматами я почти закончил.

– Они могут двигаться?

Бреннер поморщился, вспомнив о бесконечных хлопотах, которыми творец вынужден окружать свои детища.

– Почти, – ответил он. – Но их лицам…

– …чего-то недостает…

– Твой отец ведь был скульптором?

Во взгляде Бреннера читалась отчаянная мольба.

– Я художник, друг мой, не скульптор.

– Восковое лицо было бы идеально, конечно. Но и нарисованное сойдет.

На том мы с ним и порешили: раз уж не в нашей власти контролировать живых, пусть у бездетного герцога хотя бы появятся долгожданные игрушки. Расставаясь на пороге, мы услышали тяжелые шаги Каспара на лестнице.

– Вам стоит послушаться Грюненфельдера, – прошептал я.

– Я не могу бороться с велениями его сердца.

– Да плевать на его сердце, пусть разбивается, но зато внутри грудной клетки. А насчет случки – он обязан слушаться своего хозяина.

– Нет, Томмазо. – Бреннер печально покачал головой. – Это будет выглядеть как насмешка и ханжество: предостерегать бастарда от греха создания внебрачных детей.

Пока механик мучился со своим слугой, а его заводные дети валялись со вскрытыми животами – медные шестерни и пружины их внутренностей вздымались подобно буйным летним травам, – я занялся скупкой диковинных экспонатов для преодоления герцогского недовольства. В начале июня 1620 года (за месяц до того, как толпы истинных христиан соберутся на улицах Нюрнберга, объединенные общей целью вышибить мозги моему дорогому другу Людольфу Бресдину), одним ясным солнечным днем, когда прозрачное небо чертили ласточки, в Вайденланде буйствовала новая жизнь и каждая деталь сосен и скал на Мёссингене была различима глазу, как камень, увеличенный водяной линзой, я принял в своей башне одного моравского торговца и предложил ему показать свой товар. Купец поцеловал свои запястья и вывалил побрякушки на персидский ковер.

– Это glossopetrae. Большая редкость. С Мальты. Смотрите, смотрите, смотрите. – Я рассматривал небольшой кусок песчаника, в котором засели четыре зуба, похожие на наконечники для стрел. Моравец примолк, прикусив кончик языка; я чувствовал, что он изучает мою реакцию. – Одни утверждают, что такое случается, когда молния ударяет в камень и что это – зубы небес. Другие считают, что их оставили драконы или что, когда святой Павел изгонял с Мальты змей, потом он запрятал зубы в камень.

– Змеиные зубы.

– Или язык молнии. Glossopetrae – это ведь каменные языки.

Я заплатил почти полную цену за эту диковину и еще несколько безделушек поменьше. Моравский торговец посасывал пальцы, словно успел окунуть их в подливу, и торопил солдат, выводивших его из замка. Причина его спешки открылась позже, когда два дня спустя в крепости появился обветренный всадник, который расспрашивал людей о воре, приметы которого подходили к моравцу. Я, не мешкая, предложил этому человеку еды и питья, а потом направил его, отдохнувшего телом, но упавшего духом, в противоположную сторону – к перевалу в сторону Швейцарии. Конечно, с моей стороны было бессовестно соболезновать столь прискорбной потере его богатого господина, в то время, как украденные вещи лежали тут же, под моим одеялом. Чем я могу оправдаться, кроме Крайней Необходимости? Альбрехт Рудольфус с удовольствием принял окаменелые зубы и – в преходящем тумане радости приобретения – одобрил мою идею о новом заказе.

– Портрет, ваша светлость. В манере моего первого и непревзойденного учителя.

– Бонконвенто?

– Арчимбольдо. Того самого, кто творил подобия человека из плодов, зверей, рыб и поленьев.

Я уже несколько лет вынашивал эту идею. В итоге должно было получиться что-то настолько странное и своеобразное, что только сам пфальцграф – или почтительный фальсификатор и бывший ученик – мог надеяться осилить такую затею. Картина должна была стать отражением видимой реальности не больше, чем таковым стал портрет императора, когда Арчимбольдо превратил его в этрусского бога плодородия. Я два дня улыбался собственной находчивости, пока растянутое в улыбке лицо не ухитрилось обмануть мой дух, и я не погрузился в благостное настроение.

Альбрехт Рудольфус явился в мою мастерскую в назначенный час. Припомнив обстановку, в которой писал мой давнишний учитель, я обставил комнату свечами. Воздух трещал от такого количества языков пламени, которые привлекали и пожирали тучи мотыльков. Я задрапировал герцога серой шелковой занавесью и уселся так, чтобы видеть модель со строго определенного угла, захватив и ночную долину в открытом окне.

– Мне смотреть на тебя? – спросил герцог.

– Нет, пожалуйста, в сторону, как я показывал. – Больше никогда не удастся мне так скрупулезно изучить черты лица моего нанимателя. Я не стремился к тому, чтобы передать мелкие детали – очевидный ансамбль бородавок и других изъянов, – мне хотелось создать квинтэссенцию подобия, узнаваемый слепок с Альбрехта Рудольфуса. Через час я закончил наброски и смог – со всем должным почтением – освободить своего натурщика.

Герцог снял накидку-занавесь.

– Когда следующий сеанс?

– Нет нужды, ваша светлость.

– Что, ты уже все закончил?

– Нет нужды в вашем присутствии. Ваша светлость были, как всегда, терпеливы и спокойны. – В таком тоне я мог обращаться к герцогу только в границах своей мастерской. Он удалился без возражений, подавив желание заглянуть в мои рисунки. Я слушал, как под его тяжелыми шагами скрипели ступени хода, связавшего мою башню с его кабинетом. Едва он ушел, я вернулся в мастерскую и пролаял приказы своим растерянным ученикам.

– Давайте встряхнитесь, ребята! В жизни надо не только прыщи давить.

Работа началась с натяжки и грунтовки холста; потом подмастерья смешали заранее определенный набор красок. Я собирался сплавить наброски герцогского лица с моей изящной идеей. Расчистив стол, я сложил в узнаваемую форму штук двадцать книг разных размеров – одни в обложке из белой телячьей кожи с золотым филигранным тиснением, другие в бежевых или красных кожаных переплетах – и принялся выводить контур пирамидального торса. Была уже глубокая ночь. Над скученными крышами города Фельсенгрюнде повисла тишина, нарушаемая лишь случайным собачьем лаем или колким экстазом лисьей случки. Мои гудящие уши чутко реагировали на любой звук – на тихий звон бокала с водой, который я задел мокрой кистью, чьи упругие волоски вызвали ответное ощетинивание моего загривка. Меня захватил творческий порыв. Дрожь восторга сотрясала хребет от затылка и вниз, а сердце билось так сильно, что даже разболелось. Годы спустя я еще раз испытаю тот же всплеск первобытной силы, когда на голом гребне горы, буквально в шаге от меня, в камень ударит молния. Той черной ночью, работая у себя в башне, я знал, что во мне бурлит талант. Да, спорил я с внутренним голосом, эта картина будет подделкой – в строгом смысле слова, подражанием, – но, быть может, в конце концов она сравнится с оригиналом по качеству – а значит, и по ценности?

Ну да. «Подделка». Через девять лет после того душевного подъема, той лихорадочной ночью, сидя на этом тосканском холме и записывая эти строки непослушными пальцами, я думаю по-другому. Быть может, мои творческие способности иссякли задолго до этого последнего заказа? Открыв в себе дар подражать мазку и манере других, не иссушил ли я соки того, что могло бы развиться в мой собственный стиль? Мои попытки самостоятельно писать формальные сюжеты – как много лет назад показал портрет семьи Гонсальвусов – вылились в невыразительную имитацию реальности, лишенную искры воображения. «Лучше подражать манере признанного мастера, чем пытаться создать свою собственную». Еще несколько лет я буду подавлять в себе все сомнения относительно значимости моих стараний, убеждая себя, что библиотека искусств стала достаточным памятником моей Воровской Музе.

Прошло две недели: мне осталось лишь завершить лицо «Библиотекаря». Четыре коричневых кожаных тома изображали голову, черная лента на них намекала на брови, а еще

две ленты, случайно блеснувшие отраженным светом, представляли глаза чудовища. Розовая лента, свисавшая с книги-щеки, стала левым ухом Библиотекаря, два маленьких экземпляра Евклида образовали губы, выраставшие из бороды (льстиво изображенной более густой и пышной, чем у оригинала), сделанной из собольих кисточек для вытирания пыли. Восьмая книга превратилась в длинный нос, протянувшийся через лицо по диагонали. В таком антураже было никак невозможно изобразить физические недостатки герцогского лица, хотя, после некоторого раздумья, я пририсовал пряжку с красной кнопкой – намек на бородавку, что примостилась рядом с его носом. Осталось решить проблему волос. Грязной соломе, которая, увы, точнее всего передавала пегую шевелюру герцога, не нашлось места в моем каприче. Я решил нарисовать открытую книгу (гроссбух, притащенный из казначейства), покоящуюся поверх головы. Этот гроссбух завершал композицию картины, как свод или купол объединяет поддерживающие его колонны. Его тонкие страницы были как птичий хохол – белоснежный гребешок, предполагавший одновременно и сходство с шапочкой художника.

В приподнятом настроении я известил Альбрехта Рудольфуса, что его портрет, моя лучшая подделка, ожидает его одобрения. Герцог от нетерпения прыгал через две ступеньки. Он вбежал в мастерскую, жадно хватая ртом воздух, и поприветствовал всех моих помощников, обратившись к каждому по имени, к их несказанному изумлению. Мы подошли к алькову, позолоченному солнечным светом, где стоял мольберт. Ученики встали на свои места; по моему сигналу они подняли серую ткань, что закрывала картину. Альбрехт Рудольфус воскликнул:

– Браво! – и, стянув лайковые перчатки, принялся аплодировать – неуклюже, как тюлень. – Восхитительно, – сказал он, – гениальная работа.

Я словно воспарил в крылатых сандалиях Меркурия.

– Я польщен, милорд.

– Польщен?! Да тебе надо за это пожаловать титул!

– О, ваша светлость.

– Изумительное творение.

– Как вам сходство?

– Сходство?

– Только Арчимбольдо удавались подобные превращения, если вы простите мне это бахвальство.

– Что за сходство?

Герцогу так понравилась картина, что он даже забыл, как целый час позировал мне для портрета. Теперь радость отлила от его щек вместе с кровью. Невидимая рука стерла восторг с его лица. На секунду он превратился в человека из глины.

– Это что, я?

– Да, в общем.

– Это какая-то шутка?

– В каком-то смысле, ваша светлость. Это аллюзия на широту ваших познаний.

– Эта мертвечина? Она и на человека-то не похожа. А вот эта штука что означает?

– Бородавку. Застежку то есть.

Герцог оглянулся. Он так привык к присутствию придворных, что нуждался в поддержке со стороны.

– У меня нет слов, – сказал он. – Какой труд и так бездарно потрачен. Видимо, тебе показалось мало, что ты обманул меня насчет императора. Так или иначе, я этого не потерплю.

Альбрехт Рудольфус развернулся и пошел прочь. Я побежал следом за ним.

– Чем я вас обидел, милорд?

Но герцог уже утонул в полутемном колодце лестницы.

– Сам подумай над этим вопросом. Когда найдешь ответ – если в этом действительно есть необходимость, – отыщешь меня в кабинете. И не забудь извиниться.

Дверь между нашими мирами (крепкая, как граница между сознанием моего патрона и моим собственным) открылась и тут же захлопнулась.

Когда я вернулся к себе в мастерскую, мои помощники разбежались. Час, а может, и два я провел в тумане замешательства. Потом мое внимание привлек тихий шорох, словно скреблась мышь. Звук шел из комнаты учеников. Они спрятались там и слушали, ожидая услышать от своего малорослого хозяина вопль ярости. Я не спугнул и не выбранил их. Я рассматривал свое творение и постепенно начал понимать. Лишенная солнечного света, картина сделалась мрачной, словно ее присыпали пеплом. Чем больше я на нее смотрел, тем сильнее замечал – с нарастающим отчаянием, – что я нарушил Закон Характерных Деталей. Полотно казалось великолепной имитацией стиля Арчимбольдо; но из живописной выпечки испарился сам герцог. На картине Мастера этрусский бог Вертумн сиял, пугающе живой, словно еще секунда – и он вырвется в мир живых. Однако в той, оригинальной, картине оставалась и частица человеческого: что-то от самого императора. В моей имитации не сохранилось и искры жизни. Это был угрюмый портрет, механическое подобие, беглец из Преисподней мертвых объектов. Неудивительно, что Альбрехт Рудольфус так его возненавидел. Библиотекарь был стерилен. Его книги захлопнуты, глаза слепы – он не способен ничего породить.

Плевать, решил я. Плевать на невежество. Плевать на его затуманенные глаза, которые ничего не видят за пеленой самолюбования.

– А как насчет зверинца? – внезапно спросил Адольф Бреннер. Он перестал мерить комнату нервными шагами и, заботливо нахмурившись, оперся о спинку моего стула.

– Чего?

– Купите ему животных. В конце концов, если они ему не понравятся, в этом хотя бы не будет вашей вины.

– Какая глупая мысль, – сказал я.

Через неделю план был готов. Забудьте всякие разговоры о разногласиях: Империя была наводнена рыкающими, порхающими и чешуйчатыми тварями, живыми диковинами, которые разнообразят и оживят герцогский мавзолей. (Альбрехт Рудольфус проводил слишком много времени, рассматривая объекты неодушевленные.) Взяв за образец пражские Королевские сады, я быстро убедил своего недоверчивого патрона выдать мне средства на закупку животных и откомандировать меня с надлежащим количеством солдат, грузчиков и помощников для совершение оной закупки.

Конечно, поездка была безрассудством. Северяне уже бряцали оружием: для того, чтобы защитить протестантского короля Богемии или восстановить власть верного Папе императора, создавались самые противоестественные союзы. И хотя огонек войны уже тлел (и вскоре, по мере того, как начнут раздуваться мехи Истинной Религии, он превратится в ревущее пламя), я в спешке оставил Фельсенгрюнде, желая хотя бы на несколько недель вырваться из ядовитой атмосферы замка.

Наша цокающая кавалькада уже добралась до солнечных пригородов Оберзее, когда я ощутил, что моя душа воспарила на крыльях. Я дышал легко и свободно, словно с груди сняли камень. Путешествия всегда поднимали мне настроение (особенно когда за все платил кто-то другой), и я беспечно болтал с подчиненными. Если они и сомневались в моей руководящей роли, то держали свои сомнения при себе, потому что я каждый день менял наш маршрут, надеясь найти что-нибудь в пути. Никто из моих знакомых из внешнего мира не мог мне помочь в этом деле. Я не знал, что стало с Ярославом Майринком во время пражских событий; Людольф Бресдин вскоре завершит свой земной путь в Нюрнберге, и семья не дождется его возвращения; только Георг Шпенглер переживет смутные времена, чтобы сохранить мои письма и поразительную – хоть и не всегда цензурную – биографию, которую они содержали; но сейчас он не мог мне помочь.

Я не хочу утомлять вас описанием своих путешествий или повторять бесчисленные разговоры с трактирщиками (которые опирались на прилавок и смотрели сверху вниз на мой яркий плюмаж) о том, как мне разыскать торговцев интересующим меня товаром. Сдуру я повернул внутрь материка, хотя порты Италии (нет, нет, только не это) или Голландии наверняка были просто забиты всякими экзотическими животными, измученными морской болезнью.

Но своим последним широким жестом госпожа Фортуна подарила мне целый зверинец.

Карл фон Лангер, девятый граф Ульмский и весьма беспутный дворянин, в погоне за алхимическими доходами собрал прискорбную коллекцию долгов. Я узнал о его денежных затруднениях от одного опрометчивого пьянчуги, графского лакея, которого недавно уволили из экономии, что побудило его напиться до дурноты в придунайской таверне.

Я не верил своей удаче (эту способность я сохраню еще долго после того, как расстанусь с искусством) и, боясь опоздать, поднял на ноги своих носильщиков и поспешил в графскую усадьбу.

У ворот нас встретил один из кредиторов Лангера, тучный мужчина в шубе с медвежьим воротником и с окороками вместо рук. Уставившись налитыми кровью глазами на мои губы, он проникся моими проблемами и отвел к сетчатым загонам, стоявшим в густом хвойном лесу. Глухой верзила подобрал в шелестящей траве какой-то камень и сунул его мне под нос. Из камня высунулась морщинистая голова.

– Иисусе, что это?

– Дуду.

– Я должен его купить?

– Дуду бесплатно. Все остальное… – Его свободная ладонь сжалась в кулак и открылась шесть раз. Когда расчет завершился, в этой влажной клешне утонула моя рука.

Я приобрел двух бразильских черепах, четырех длиннохвостых попугаев из Малой Азии, пару павлинов, печального удода и облезлого бурого медведя, которого вроде бы поймали в баварских лесах, но при этом он начинал плясать каждый раз, как кто-нибудь бил в барабан. Мои помощники носились и падали, глотая помет и опилки, в попытках изловить павлинов; визгливые попугаи исклевали им все пальцы; медведь рычал и бил по цепи, накинутой на шею, всей тяжестью своего зада выступая против переселения из привычного грязного вольера, пока голод и перспектива заполучить ветчины на обед не заманили его в клетку. Ближе к вечеру, когда все животные были благополучно рассажены в клетки, мои помощники принялись охать, вздыхать и жаловаться на раны. Но их обиженные взгляды отражались от моих щек, никоим образом не задевая меня. Я был ужасно горд собой – ведь от кредиторов безумного графа Ульмского я получил такое редкое и диковинное создание, о котором не мог и мечтать.

Это был самец дронта, оставшийся от пары, присланной в Геную голландскими купцами. Я был безмерно доволен сей бескрылой животиной и укрепил его клетку дополнительными прутьями, чтобы она не пробилась наружу при помощи своего жуткого клюва.

– Страшная штука, – услышал я голос одного из сопровождающих. – Наверное, он им сможет пристукнуть даже лису.

– Или ребенка.

– Если захочет.

В первый же вечер, когда мы расположились на отдыху костра, дронт (или додо, как его называют некоторые) доказал свою способность развеселить даже самого мрачного из зрителей. Дронт – что-то вроде голубя-переростка, страдающего головной болью, – каркал, как ворона, и теребил прутья клетки языком цвета запекшейся крови. Один из молодых грузчиков приоткрыл дверцу и запустил внутрь мышь-полевку.

– Он ее съест, – заявил его приятель.

– Ставлю пфенниг, что нет.

– Стало быть, бьем о заклад.

Мышь, слишком напуганная, чтобы пищать, нашла убежище под гузкой птицы, которая этого даже и не заметила. Дронт ковырялся клювом в грудных перьях; потом он помахал бесполезными огрызками крыльев, моргнул – и сел прямо на мышь.

– Ух ты! – удивились носильщики. Дронт, изумленный не меньше, встал и принялся смотреть себе под ноги, как человек, изучающий свой стул. Он попятился, чтобы лучше видеть, и погрузил шпору в мышиное брюшко.

– Ну! Что я тебе говорил?

Дронт понюхал мышь, внутренности которой вывалились, как губы феи.

– Это он не специально, – сказал второй носильщик. Дронт задумчиво наклонил голову, а потом, явственно хрустнув позвонками, схватил мышь клювом. Раздался тонкий писк. Первый парень протянул руку за выигрышем. Но дронт не съел неожиданную добычу: он выронил мышь на пол и тотчас же забыл о ее существовании.

Увидев печальный исход этого эксперимента (и опасаясь, что в одно прекрасное утро мне скажут, что попугай подавился кровяной колбасой или удода задушил хорек), я приказал своим подручным не притрагиваться к животным. За день мы одолевали немалое расстояние. Мои люди шли пешком за груженой телегой, а я ехал верхом на осле. В полдень и ближе к вечеру престарелый медведь усаживался на задницу, словно двоечник, оставленный в наказание в классе после уроков, и наблюдал, как я ковыляю от клетки к клетке, разнося корм, который мне присоветовал безутешный служитель графа Ульма. Я был уверен, что, доставленные в сохранности, эти экзотические животные восстановят веру герцога в мои достоинства и что он снова прислушается к моим уверениям в том, что моя единственная забота – обеспечение его счастья.

Когда мы добрались до зеленых крепостных стен замка Фельсенгрюнде, стояла непривычная жара. Подъем на гору с тяжелым, копошащимся грузом был медленным и трудоемким. Лошади напрягались изо всех сил; возницы понукали коней и потели; болтливые попугаи, казалось, неимоверно размножились в узком ущелье. Уже после перевала Богоматери дорогу обступили немытые дети: рахитичные доходяги, покачивавшиеся на тонких ножках. Я позволил своим сентиментальным спутникам выставить напоказ птиц, медведя и пугливых черепах – на потеху этим детишкам. Наконец мы взобрались на знакомый холм – гремя клетками и соря перьями (а медведь в своей клетке печально попукивал) – и прибыли под стены замка, которые за три месяца нашего отсутствия успели помыть и подновить.

Альбрехт Рудольфус вновь улыбался при виде меня. Он был одет в мантию Ордена и льняной камзол с шелковой вышивкой, очень нарядный и красивый. На блестящей цепи висело нечто, похожее на рубиновый кулон, который при ближайшем рассмотрении (произведенном вашим рассказчиком, пока герцог ворковал над съежившейся черепахой) оказался пузырьком с ярко окрашенной жидкостью. Герцог немного повозился с забавными попугаями, согласился, что пара павлинов просто необходима в дворянской усадьбе, и послал на кухню за мясом. Ухватив свиную ногу каминными щипцами, он вытянул руку и просунул лакомство в клетку медведя.

– Ничего, ничего, – сказал Альбрехт Рудольфус. – Он не единственный, кто теряет аппетит после долгой дороги. Чего-то удод такой грустный, ему нужно дупло, чтобы он устроил себе гнездо. Я надеюсь, вы подрезали ему крылья, а то ведь он может и улететь. А здесь у нас… Господи Боже!

Дронту уже нездоровилось. Даже смотритель зверинца в самом Ульме не знал, чем его надо кормить. Голландцы продали вместе с птицей два мешка загадочной тропической ягоды, высушенной на соленом морском воздухе, но их семена не взошли, как предполагалось, после путешествия через дронтовы кишки, и мне пришлось взять птицу без единого зернышка – вернее, ягодки, – ее любимой еды. Объясняя это герцогу, я размышлял о своей ответственности. Пока что моей единственной заботой в жизни было мое собственное выживание. А теперь от моей доброты зависели жизни других тварей Божьих.

– Замечательный подарок. Молодец, Томмазо. Герцог погладил меня по голове.

Но прежде чем я успел ответить на его благодарность, он развернулся и побрел обратно к библиотеке искусств.

– Ваша работа, – сказал я слугам и подбоченившимся грузчикам, – еще не закончена. С сего дня двор перед банкетным залом становится герцогским зверинцем.

Меня потрясло ощущение возвращающегося могущества! Томмазо Грилли достаточно было лишь породить идею, и она сразу же начала воплощаться. Я чувствовал – как другие, наверное, чувствуют признаки зарождающейся любви, – что пришел подходящий момент для того, чтобы эфемерная идея стала принимать материальные формы: то, что жило лишь в воображении, вскоре приобретет плоть и зримую форму при помощи пары-тройки дюжин рабочих рук.

Адольф Бреннер вышел из своей мастерской, отряхивая грязную робу. Он спросил меня, как мне нравится состояние герцога.

– Великолепно. Пока меня не было, ты не показывал ему свои автоматы?

– Нет, конечно, нет.

– Но они ведь готовы?

– Осталось всего ничего: пара мазков краски. Ты куда?

– Ты можешь гордиться своими достижениями, Адольфо. Заводные дети. Маленький подвиг инженерии.

Я весело шагал, несмотря на ноющие после долгого сидения на ослиной спине ноги, к герцогу, который ждал меня – весьма вероятно, с бутылкой хорошего рейнского, – в святая святых, у себя в кабинете. Изобретатель схватил меня за воротник.

– Слушай, Томмазо, появился новый…

– …задор в походке герцога?

– Твое отсутствие в Фельсенгрюнде…

– …вдохнуло новую жизнь в нашу дружбу? Ты совершенно прав, дорогой Адольфо.

Глухой и самодовольный, я шагал в сторону библиотеки. Снаружи она выглядела как обычно. Стражник у входа вытянулся по струнке. Я поприветствовал его ленивой улыбкой и прошел мимо.

Внутри библиотеки, где раньше были статуи и гравюры, теперь зияла дыра с разбросанными там и тут кучами песка, грудами кирпича и строительным инструментом.

– Что… Что это такое?

– Вот об этом я и пытался тебе рассказать. Герцог переносит сюда свои покои. В библиотеку искусств.

– Не посоветовавшись со мной?

– Герцогиня даже не приходит сюда, чтобы посмотреть, как продвигается работа. Она считает это богохульной тратой времени и денег. Они формируют вокруг нее свой союз, Томмазо. Она стала воплощением их недовольства.

– Кто, – спросил я, – Кто?…

– Винкельбах, разумеется. Потом его брат и Грюненфельдер и все писари из казначейства и канцелярии.

– Нет, я спрашиваю: чья эта затея?

– А-а… – Адольф Бреннер вдавил подбородок в розовые (кладки шеи. Я с трудом верил своим глазам и поспешил убедиться, что мои работы по-прежнему на своем месте в Камергалери (где под портретом высокомерного предка валялись скульптуры) и в хранилище гравюр, где почти все мои эротические миниатюры были разбросаны тупыми строителями, безразличными к прекрасному. Как мог герцог мне улыбаться, зная, что все мои труды уничтожены и свалены, как мусор, оставленный наводнением, по углам библиотеки? Моя самодовольная походка превратилась в боевой марш. Я откинул полог гобелена и нажал на рычаг двери в тайную комнату. Сейчас я спрошу у него, кому я обязан всем этим ужасом?

Герцог был не один. Сперва я не разглядел обладателя густого баса, чей монолог прервало мое появление: герцог как раз закрывал мне обзор.

– О, Томмазо. Ты уже видел перестройку, которую я заказал?

– Это наш гость? Кто он?

– Уже не гость, он теперь здесь живет. Его зовут Джонатан Нотт. Предсказатель, изобретатель, алхимик, – произнес герцог с расстановкой ярмарочного глашатая и сделал шаг в сторону, представляя этого человека моему взору.

Природа одарила Джонатана Нота поразительными сине-зелеными глазам, и он очень умело пользовался этим даром. Он явно гордился ими, как и длинными, черными, изогнутыми ресницами. А может быть, все дело было в выразительном прямом носе, мясистый кончик которого опускался ниже ноздрей, или в высоком лбу мыслителя под шапкой спутанных каштановых волос – такой лоб говорил об уме недюжинном, подобном мощному пламени, которое в любой момент может обрушиться на тебя и сбросить с высот, как Икара, опаленного солнцем. На нем была блуза черного шелка с тончайшей полоской из белой тесьмы на рукавах и у шеи. Это был крупный человеке бычьей шеей и руками каменщика. Ростом больше шести футов, Джонатан Нотт на всех смотрел сверху вниз – даже на Морица фон Винкельбаха. Он отвел от меня свой оценивающий взгляд и отвесил глубокий поклон. Потом вновь надел на голову черную ермолку – из тех, которые носят университетские доктора и ярмарочные шарлатаны.

– Молодой человек, – вкрадчиво поклонился и я.

– Синьор Грилли, – сказал Джонатан Нотт, и его голос вполне соответствовал его фигуре: глубокий, повелительный, с расслабленными самовлюбленными нотками. – Я слышал о вас много чего интересного.

– К сожалению, не могу вам ответить тем же. – Я взглянул на герцога, вопросительно подняв брови.

– Ваши достижения, – продолжал Джонатан Нотт, – в создании этой библиотеки заслуживают всяческих похвал. Я узнал о ней от герра Збинека – королевского егеря, тестя моего господина.

– Бедржих Збинек?

– Мы пару раз встречались в Вене, я давал представление в доме одного местного мецената… (Какой ужасный акцент: звонкий и в то же время тягучий. А я еще думал, что мои тосканские интонации плохо звучат на немецком.) – И вот я приехал сюда.

– А что это было за представление? – Незваный пришелец прочистил горло и демонстративно промолчал. – Нотт – это шведское имя?

– Английское. Я родом из Кента.

– Нотт – философ, – вставил герцог.

– А-а, философское представление.

– Философ в алхимическом смысле, – сказал Джонатан Нотт. – Ну, знаете… превращение обычных металлов в золото…

Я оглянулся на герцога; тот был полностью поглощен разглядыванием желтых кутикул своих ногтей. Потрясенный неожиданной перестройкой своей библиотеки, я все еще не свя-зывал эти неожиданные перемены с этим приезжим, как мне казалось, ловкачом.

– Стало быть, философ проницательный?

– Тот, кто читает между строк, с глубочайшим почтением, Книгу Природы.

– И много золота у вас получилось?

Джонатан Нотт слегка пожал плечами; он не смог удержать улыбки, заметив мой вызывающий тон, и я понял, что дал сейчас слабину.

– Этот пузырек у вас на шее, милорд…

– Это красная тинктура, Томмазо. Философское лекарство.

– Со вкусом ягод?

Джонатан Нотт рассмеялся – испустил этакий утробный взрыв, исполненный непрошибаемой самоуверенности.

– Ну-с, – сказал я. Пот, выступивший у меня на спине, уже начал скатываться в ложбинку между ягодиц. – Надеюсь, вам понравилось гостить у нас, в Фельсенгрюнде. Милорд, вы соблаговолите присоединиться ко мне во дворе банкетного зала? Я предлагаю устроить зверинец…

– Он здесь не гостит, – сказал герцог.

Джонатан Нотт уселся в герцогское кресло для чтения без оглядки на оного кресла владельца.

– Надеюсь, герр Грилли, вы оцените мои чертежи новых покоев.

– Ваши чертежи?

– Герр Нотт, помимо алхимии, познал и архитектуру.

– И мастерство предсказателя, коли придет вдохновение, – улыбнулся англичанин. – Мастер ждет вас на площадке, чтобы все показать. В… гончарной комнате, кажется?

– В скульптурном зале.

– Не важно, теперь это уже Риттерштубе. Идите поскорее, и вы, может, его застанете. Он предупрежден о вашем приезде, так что не станет задавать лишних вопросов.

Герцог разглядывал форзац лежащей на столе книги. Он, наверное, чувствовал мой обвиняющий взгляд, поскольку на его бледных щеках проступили розоватые пятна.

– Я устал, – сказал я. – Путешествие было длинным. – Я поклонился и почти выбежал из кабинета, содрав кожу на руке, когда в спешке запирал за собой дверь. У меня в голове не укладывалось, как такое могло случиться. Всего за каких-то три месяца! Меня вырвало в канаву у южной стены часовни. Когда мимо уныло прошествовал обергофмейстер, я притворился, что ищу в траве какую-то мелочь. А потом я побрел, удрученный, в мастерскую Адольфа Бреннера.

– Рассказывай все, – сказал я. – Мне нужно знать, с чем я столкнулся.

– Тогда сядь и выпей вина, – предложил Бреннер. – Потому что тебе не понравится, что я сейчас расскажу.

Нежданно-негаданно – верхом на лошади и с двумя ослами, везшими поклажу, – Джонатан Нотт въехал в Фельсенгрюнде через две с небольшим недели после моего отъезда. Он представился нашему благородному господину, герцогу, и показал рекомендательные письма от Бедржиха Збинека.

Адольф Бреннер видел, как он кланялся и снимал шапочку.

– Он родился на свет – по его словам – в двадцать восьмой день апреля 1583 года. Он так точно назвал дату, потому что убежден в ее астрологической значимости. – Рожденный под знаком Водяного Треугольника, предвещавшего эру процветания для Англии и германских государств, Нотт был провозвестником славных перемен. С раннего возраста он знал о своих сверхъестественных способностях; в их число входил, в частности, дар общаться с благожелательными духами. Ангелы в ярких одеждах делились с ним своими секретами. Ему твердо пообещали, что когда-нибудь ему раскроют тайну Адамова языка, Первого и Изначального наречия, которое несло на себе печать первичного Слова творения. В свете такой небывалой мудрости он со временем разрешит все алхимические загадки, и земной человек превратится в Небесного Философа.

Словно в подтверждение своих притязаний Джонатан Нотт познакомил моего патрона с некоторыми оккультными книгами. В том числе с «Secretum Secretorum», приписываемой Аристотелю книгой, посвященной природе бессмертия, «Liber Experimentorum» Рамона Луллия, «Thesaurus Hierogliphicorum» – на потрепанных страницах которого я пишу сейчас свою исповедь, и «Magia Naturalis» Джованни Порта, которую Нотт считал наиболее ценным из руководств, как избегать соблазнов Ненатуральной Магии. Милый читатель, возможно, ты уже знаком с метафизическими утверждениями алхимиков? Как человек совершенно несведущий в этих делах я мог только слушать с открытым ртом (как сам герцог внимал мудреным речам Нотта) рассказы моего друга об этой поразительной профессии.

– Если он обещает обогатить своего покровителя, – возразил я, – то почему же он сам до сих пор побирается и погоняет ослов?

– А! – Бреннер улыбнулся. – Здесь наш молодой актер сыграл на герцогском сострадании. Европейские властители, при всей их просвещенности, бывают жестокими хозяевами. Разве не было случаев, когда искателей философского камня бросали в темницы, где тюремщики подвергали их тяжким мучениям в надежде, что те выдадут свои секреты под пытками? Ведь рубиновый эликсир вполне можно разбавить и более привычной жидкостью из вен самого алхимика. Или, к примеру, вытянуть дюйм за дюймом философский камень из его внутренностей, наматывая их на барабан. «Да, такое случается повсеместно!» – воскликнул наш англичанин, вытирая со лба пот праведного негодования. Но жестоким тиранам не дано получать золото, потому что они сами являются моральным шлаком. Для того чтобы в алхимическом тигле произошло превращение, необходима настойка истинной благодетели.

– Так он признается, что кочевал из дворца во дворец? – усмехнулся я.

– Но не по тем причинам, на которые ты намекаешь. Не потому, что обманывал своих хозяев и был пойман за руку. Даже и не надейся, Томмазо. У нас не получится доказать злой умысел с его стороны. Англичанин слишком силен.

Как волхв, идущий за Вифлеемской звездой, Джонатан Нотт принес дары. Из желтого шелкового кошеля он извлек зазубренный наконечник стрелы, который при ближайшем рассмотрении оказался акульим зубом. Из кармана своего стеганого камзола он достал высушенные панцири тропических жуков, у которых удалили черные шипы и отполировали надкрылья до металлического блеска. «Взгляните и прикоснитесь к обезьяньей лапе, но остерегитесь призывать ее магическую силу. (Адольф Бреннер гримасничал, подражая странному, акценту Нотта.) Эта лапа выполняет желания, но так, как и е представляет себе пожелавший. Случается, что мертвые ют из могил, разбрасывая червей; или вожделенные деньги появляются по причине смерти любимых родителей. Я не замаран черной магией, ваша светлость, я сумел воспротивиться ее соблазнам. Но я предлагаю вам эту лапу и добрый совет: имейте рядом кого-нибудь, кто в состоянии обуздать ее силу».

– Какая чушь.

– Нотт вложил лапу в ладонь герцогу, чтобы тот мог ее рассмотреть.

– Тот испугался?

– Он захихикал, словно ему было щекотно, и сказал, что «на заслуживает того, чтобы ее поместили в Аркану.

Я с досадой подумал об удачливости англичанина. Он застал моего патрона в весеннем расцвете хорошего настроения. Если бы Джонатан Нотт появился в другое время, в суровую зиму герцогской меланхолии, его бы немедленно выставили из замка за преподнесение такого зловещего дара.

За сим последовали черные дни: меня терзали вопросы относительно моего противника. Кто он, этот англичанин, с его пронзительными глазами и экзотическими безделушками, сумевший поразить воображение герцога? Я боялся его, как Теодор Альтманн боялся, должно быть, другого иностранца – настолько же низкорослого и отвратительного, насколько сам Нотт был высок и красив, – который незваным гостем появился в Фельсенгрюнде и угрожал захватить его место. Я пытался представить себе Джонатана Нотта в менее удачные времена, когда он кочевал по Богемии или Польше, продавая кислые микстуры: шарлатан, засыпавший мусорной латынью доверчивых крестьян. Когда я вернулся к своему околдованному патрону в безумной надежде его вразумить, то попытался различить скрытое отчаяние за самоуверенностью англичанина. Я нисколько не сомневался, это был второй Джеронимо Скотта, достойный последователь грязного мошенника, который набросился на меня на старой городской площади и Праге. Может быть, он угрожал моему покровителю? Ведь в ущелье у перевала Богоматери нашли тело человека, которому пустили кровь и сбросили на скалы. Чернила в письмах у него в сумке смыло водой, так что установить его происхождение было невозможно. Я сразу решил, что умерший был посланником какого-нибудь оскорбленного вельможи. Как и усталый всадник, который гнался за моим моравским вором (и которого я сознательно направил по ложному следу), этот преследователь потерпел неудачу – погиб от руки того самого человека, который теперь стоял, улыбаясь, перед герцогом. Я не рискнул озвучить свои подозрения при злодее, но надеялся, что детальные обсуждения и предположения по поводу найденного трупа встревожат Нота, и тот как-то выдаст себя. Намеки вообще стали моим основным оружием.

– А не знакомы ли вы, герр Нотт, с графом Ульма, у которого я приобрел зверинец?

– Увы, нет. Он друг вашей светлости?

– Впервые слышу, – ответил Альбрехт Рудольфус, подхватывая упавшую с губы капельку сливового сока.

– Он влез в большие долги, – сказал я, – в тщетной погоне за алхимической мечтой. Его погубили хымики, или умножители, как их еще называют.

– Прискорбное слово, – сказал Джонатан Нотт.

– Оно также обозначает чеканщика, а иногда и фальшивомонетчика. – Я ожидал, что мои слова вопьются шипами в плоть моего врага; но тот просто ушел. «Пусть этот недомерок теребит герцогские уши, – казалось, говорил Нотт всем своим видом, – ему все равно не переубедить патрона».

– Он всего лишь аптекарь, – сказал я, как только он вышел. – Всего лишь ремесленник в платье волшебника. Один из Геберовых стряпух.

– Он знаком с родственниками моей жены, – сказал герцог. – Я был обязан дать ему аудиенцию.

– А сейчас, видимо, аудиенции дает уже он.

Альбрехт Рудольфус взъярился, надувшись от негодования. С его живота полетели крошки и сливовые косточки. Я попросил прощения за резкие слова, сообразив, что опять наступил на те же грабли.

– Герр Нотт рассказал мне, – буркнул герцог, – что твой бывший коллега по Праге – Майерлинк его звали? – умер в Вене.

Все жалобы и аргументы, словно летучие мыши, мгновенно вылетели из пещер моего ума. Я тут же забыл заранее заготовленную пламенную речь.

– Нотт говорит, что он был очень старым. Его смерть нс стала ни для кого неожиданностью.

Я без разрешения рухнул на стул и сложил руки на коленях. Майринк. Умер в изгнании. Последнее, что он видел: шпили чужого города, вдалеке от его любимой Влтавы и холмов, поросших орехом. И его похоронили в чужой земле, так что и после смерти он не обрел покой.

– Джонатан Нотт приехал сюда, чтобы помочь мне, Томмазо. И восстановить здоровье моего герцогства. – Герцог почти стыдливо показал на пузырек у себя на шее. – Это красная земля. Адам по-еврейски. Вытяжка из универсального растворителя. Одной крупинки порошка, из которого сделана эта тинктура, достаточно, чтобы превратить любой материал в золото.

– Вы пробовали эту жидкость на вкус?

– Это aurumpotabiie, эликсир жизни. Нотт мне все объяснил. Как болезнь меланхолия в смертельной ее фазе похожа на то, что мучает меня. Видишь ли, человек – это сосуд, в котором происходит превращение. А алхимия – искусство, которое может превзойти Натуру. Для этого недостаточно просто копировать ее во всем ее несовершенстве, как это делаешь ты. Мы надеемся довести ее до идеала в пламени алхимической печи. – Нужда моего покровителя вскипала, точно вода в жаре метафор Нотта. Он объяснил, что у Нотта есть – спрятанный между реторт и перегонных кубов – образчик того самого Адама, философского камня, одного грана которого в opus alchimium достаточно для достижения трансмутации. Это лекарство должно было излечить иссохшую утробы его жены. Как сера и меркуриум, мужское и женское семя, сливаются в тигле для зачатия философского дитя, так, с помощью англичанина, Альбрехт Рудольфус сможет наконец обзавестись наследником.

Должно быть, вас удивляет, как мог герцог купиться на эту оккультную болтовню? Видимо, его недоверие ко мне не распространялось на моего соперника. Когда Адольф Бреннер описал уловки, при помощи которых англичанин подтверждал свои россказни, я отчаялся разоблачить его обман.

– Он провел три представления с красной землей. Сначала он расплавил свинец. Потом добавил щепотку порошка и помешал все это чем-то вроде жезла. Когда он снял сосуд с огня, мы увидели на дне золотые крупинки.

– Вы их проверили?

– Никто в замке не умеет работать с пробирными камнями. Мне сразу же вспомнились братья Мушеки из Праги.

– Готов поспорить, что жезл был полым, – сказал я, – а внутри находилось несколько унций золота, залепленных воском, который расплавился при погружении в свинец.

Адольф Бреннер с удивлением посмотрел на меня. Я спросил у него про второе представление.

– Он вроде бы сделал золото из кусочка угля.

– Ты видел этот уголь?

– Там собрался весь двор, а я не такой высокий, как Каспар, чтобы смотреть через головы. Все казалось настоящим. По крайней мере все остальные поверили.

Однако последний трюк добил герцога окончательно. Джонатан Нотт потребовал мушкет, зарядил его и бросил в дуло крупинку красного порошка. Он попросил герцога выстрелить в него – герцог отказался, – после чего вызвался обергофмейстер, который поставил Нотта на другом конце зала и выстрелил ему прямо в сердце. Нотта отбросило назад. Все в Риттерштубе были потрясены и оглушены. Дым, запах пороха. А потом англичанин поднялся и, расстегнув рубашку, показал синяк, куда попала пуля, обезвреженная философским камнем.

– Как?…

– Амальгама, могу поклясться. Я слышал про одного актера в Падуе, который стрелял в своего брата пулей, разлагавшейся в полете. Но Джонатан Нотт был умнее. Через несколько минут после выстрела слуга нашел на полу закатившуюся в угол пулю. Еще теплую. И теперь герцог смотрит в рот англичанину, как влюбленная девочка. Ему обещано все. Успешный итог женитьбы, заживление душевных ран. И ни твои рисунки, ни мои автоматы нас от этого не защитят.