С минуту, а может, и дольше, они прислушиваются у двери, надеясь, что за ней не раздастся ни кашля, ни тяжкого вздоха, ни жалобных стонов, — будто родители возле спальни больного ребенка. Уильям отвлекается от этого занятия первым и поднимает глаза на Синтию. Она чувствует на себе его взгляд и, прикусив губу, смотрит в стену — так же уходил в сторону невидящий взор слепца. Однако сопротивляться долго она не в силах, и наконец их взгляды встречаются. Оба тут же смущенно отводят глаза, и Уильям почтительно кланяется с аффектированно-серьезной галантностью, делая рукой широкий жест по направлению к лестнице.

— Вы не голодны? — спрашивает Синтия, не поднимая на Уильяма глаз.

Уильяму не хочется, чтобы она считала его любителем поесть в чужом доме лишний раз, но ее вопрос позволяет ему отложить миг расставания.

— У вас просто чудесные кексы.

— Вы обедали перед тем, как ехать сюда?

— Нет.

— Несколько булочек не могут заменить пропущенный ужин. Не желаете ли супа?

— Если вам нетрудно…

— Он стоит на плите. Готовила Лиззи — надеюсь, вы не против…

— Буду только благодарен…

— …лука-порея. — И обоим не удается сдержать улыбок. — Еще не совсем остыл. Сюда, мы пройдем лестницей для слуг.

Синтия ведет Уильяма к винтовой лестнице, а в душе тревожится о том, какое значение джентльмен может придать ее приглашению. Кухня — царство женщины, ее святилище, ее мастерская. Достаточно ли чисто и опрятно в ней сейчас?

— А, так вот почему вы пришли наверх так скоро, — говорит Уильям, осторожно ставя ногу на узкую ступеньку.

Синтия идет впереди; пламя ее свечи колеблется и дрожит. Уильям пользуется возможностью и беспрепятственно разглядывает ее, придерживаясь рукой за стену, чтобы не упасть. Нежный пушок спутанных волосков прочерчивает на бледной коже ее шеи тонкую линию. Целовал ли уже кто-нибудь ее туда? Исходящие от нее ароматы в узком лестничном проеме словно становятся сильнее: запахи розовой воды и муки и еще какое-то неуместно-трогательное благоухание.

— Не оступитесь на последней ступеньке, господин Страуд. Она неровная.

Только подумать — она может принадлежать ему! Господин Деллер выразился совершенно ясно. Все, что Уильяму нужно для этого, — как можно лучше нарисовать лицо умершей женщины. Но ведь никто никогда не узнает, как он справился. И это будет доброе дело: старик сможет умереть спокойно.

Они спускаются в кухню. Синтия подходит к плите, подвигает черный котел на огонь и снимает кухонные рукавицы. Уильям наблюдает за нею. Ему ужасно нравится вся эта простота — ни красок для лица, ни мушек, без которых не покажется на людях ни одна леди. И в тоже время лицо у нее не отекшее, не красное от солнца, не обветрившееся, как у многих кентских женщин. Если не считать полученных в детстве шрамиков (особенно притягательным кажется ему тот, что над левой бровью), в остальном кожа у нее безупречна. Уильям всматривается в безмятежную сосредосточенность ее движений, а она, словно хорошая жена, ставит перед ним глубокую тарелку и кладет деревянную ложку. Он дружелюбно улыбается созвездию веснушек на ее шее, хоть и знает, что они считаются дурным знаком, который принято скрывать от чужих глаз. Но мнение целого мира не стоит для него и гроша! Уильям поздравляет себя с независимостью собственных вкусов, тем более что волосы у Синтии светлые с рыжинкой, а не черные, как теперь модно.

— Не хотите ли воды, господин Страуд? Родниковая.

— Благодарю.

Не стоит показывать Синтии своей взволнованности. Стремясь отвлечь себя, Уильям глядит вокруг и лишь сейчас замечает множество цветочных горшков. Ими уставлена вся кухня: на столе, на полках с банками и календарями, на каждом подоконнике. Он наклоняется к одному из растений, чтобы хорошенько рассмотреть благоухающий побег.

— Какая прелесть, — произносит он.

— Они избавляют от мух. — На спинке стула все еще висит плащ гостя, а возле колоды для рубки мяса лежит шляпа. Синтия замечает это на миг раньше Уильяма. — Я принесла их все сюда, чтобы не мерзли, — поспешно поясняет она.

Действительно, кухня — единственное место, где все еще горит огонь. Уильям кивает и улыбается в ответ на ее жест, приглашающий сесть за стол. Им нужно поговорить о многом таком, что не очень-то просто выговорить вслух.

— Как вы думаете, — отваживается прервать тишину Уильям, — сумеет ли ваш отец поспать сегодня ночью?

— Я буду молиться за него.

Синтия возвращается к плите, приподнимает крышку котла, выпуская клубы пара. Кухня наполняется запахами лука и картофеля, от которого у Уильяма едва ли не слюнки текут. Она легко подхватывает котел — да, легко, а ведь он, похоже, тяжеленный, — и огромным половником наливает Уильяму супа. Ее руки оказываются прямо перед его глазами. И руки у нее не как у леди — красноватые и припухшие, как у его матери. Она с извинениями подает ему зачерствевший хлеб. Уильям еще раз благодарит ее и подносит ко рту первую ложку супа, стараясь не пролить ни капли. У него дома горячую похлебку не едят, а шумно хлебают. Если еда очень горячая, отец ест, не закрывая рта, словно пес, грызущий мозговую кость. Но Уильям обязан выглядеть перед ней приличным человеком. Он чувствует на себе ее меланхоличный взгляд.

— Держать в порядке такой большой дом, должно быть, нелегко, — произносит он между глотками.

Она кивает в знак согласия. Нельзя говорить ему о своих заботах — и все же она должна рассказать ему все. И о надобности в слугах тоже, потому что именно ей приходится оттирать кухонный пол с песком; именно ей приходится подметать комнаты и наводить глянец на мебель. А приходящие помогать женщины с ферм чересчур болтливы и слишком явно проявляют радость от ее стесненного положения. Именно она покупает все, что нужно к столу, и поддерживает в каминах огонь; правда, это все с помощью Лиззи. Порой господину Деллеру приходится обойтись холодным мясом, потому что на готовку не остается времени.

— У меня, — осторожно говорит она, — гораздо больше работы, чем мне хотелось бы. Правда, стирку у нас берут прачки из деревни. — Она смолкает, а Уильям глотает суп, приправленный разочарованием. Неужели они совсем бедны? — Большая часть нашей провизии растет у нас в огороде под присмотром Джема. И еще мальчик, племянник Лиззи, — он доставляет нам хлеб и прочее.

— Это тот парнишка, который принес мне ваше письмо?

Синтия кивает:

— Скоро его отдадут в учение кузнецу, и тогда мы останемся без него.

Лицо Уильяма выражает сочувствие. Краем глаза она неотрывно наблюдает за ним, примечая каждую мелочь: как он склоняется над тарелкой; как погружает в нее ложку, пока та не заполнится до краев супом (в детстве она называла такой суп «прудик с травкой»); как выпрямляется, не желая казаться деревенщиной; как ждет, пока с луковых волоконец стечет бульон; как затем несет ложку ко рту. Одна капля все же падает на стол. Он поспешно стирает ее пальцем, а она делает вид, будто ничего не заметила, будто всецело занята обрыванием стручков с сухого донника. Если отец сильно поранился при падении, завтра нужно будет сделать для него припарку.

— Вам понравилось, господин Страуд?

— Восхитительно. Благодарю вас.

О чем говорили эти двое мужчин? Какие планы относительно нее они строили? Уильям отламывает хлеб, а она смотрит, как на тыльной стороне его рук под кожей ходят мышцы. Он далеко не красавец: у него крупный, слегка приплюснутый нос и тонкие губы скупца (незаслуженно!). Но руки у него такие же большие, как у отца (только старость не скрючила их, сделав похожими на когтистые лапы). В его руках ей видится нечто простодушно-животное, они в немалой степени отражают натуру своего обладателя. Перед тем, как приступить к еде, Уильям поддернул рукава, приобнажив руки, загорелые с тыльной стороны и более бледные с внутренней, где просвечивают вены. Темные волоски начинают расти от самого его запястья.

Неприлично, что они оказались на виду, но ей приятно видеть их. Она сравнивает те черты Уильяма, которые ей удается разглядеть, с впалыми линиями сложения отца, с мосластой фигурой садовника, напоминающей тритона, и все больше убеждается в том, что Уильям Страуд самый красивый мужчина из всех, кого она знает.

— Мисс Деллер, могу я спросить вас?

— Да, конечно же.

Уильям начинает было вытирать тарелку куском хлеба, но, едва поймав себя за этим занятием, оставляет его.

— Мне показалось, ваш отец разочаровался в том, чему посвятил свою жизнь. Как бы это объяснить?.. Я хочу сказать, что его талант не оценили ни двор, ни республика. Его работы дышат правдой жизни, но он почти не получал вознаграждения за них. И найти себе покровителя, чтобы спокойно следовать своим идеалам, ему не удалось.

Синтия не отвечает.

— Надеялся ли он на упрочение своего положения при короле? Ну хотя бы до того времени, как Питер Лели отнял у него место главного художника?

— Отец никогда не посвящал меня в свои дела.

Раздосадованный Уильям смолкает. Синтия корит за себя за неуместную резкость ответа. Ей нужно было продолжить разговор, ободрить его, ведь лишь когда он говорит, она получает право поднять на него глаза. Ей вспоминается их первая встреча. Уильям был тогда долговязым нервным подростком с едва пробившимся над верхней губой пушком и басовитым голосом, то и дело срывавшимся на фальцет. За свои двенадцать лет она еще ни разу не видела никого подобного ему. Поначалу она питала к нему зависть, видя, как отец делает из Мельникова сына сельского сквайра, доверяет ему читать и изучать книги, к которым ей не разрешалось даже прикасаться, и поправляет его рисунки. Но потом она, под предлогом облегчения труда служанки, стала все чаще посещать их во время занятий, принося булочки и легкое пиво. И все для того, чтобы вновь увидеть хмурого юношу во время его уроков; чтобы побыть, пусть недолго, в обществе этих двух мужчин, таких разных: зрелого и юного, близкого и чужого. Уильям хмурился, заливался румянцем, его взгляд не отрывался от листа. Она не помнила, оскорблялась ли тем, что он всегда смотрел в сторону. При виде Уильяма ей часто вспоминались ученики отца, которых она видела в прежние годы, — те, что изнывали от городской жары, тонкими мазками создавая фон на картинах учителя.

— Художника, который работал один, он сделал очень много, — решается продолжить Уильям.

— Не совсем один, господин Страуд.

— Ах вот что… а разве нет? Насколько я понял, он работал без помощников.

— Когда он приезжал сюда, именно так и было.

— Так, значит, в Лондоне ассистенты у него были?

Синтия сплетает пальцы и опускает взгляд под напором вопросов Уильяма:

— Возможно, меня подводит память… или я просто ошибаюсь. Как бы то ни было, сейчас это уже вряд ли важно.

И снова она отстранила его от себя сдержанной сухостью ответа. Как глупо! На переносице Уильяма появляется похожая на шрам морщина, и он принимается пальцем гонять по столу хлебные крошки.

— Ох! — Вскочив, Синтия отыскивает что-то на верхней полке. — Он велел отдать вам это.

Уильям принимает из ее рук небольшой футляр орехового дерева, недавно заново натертый льняным маслом. Он узнает его: это коробочка для акварелей господина Деллера.

— Боже мой! — Охваченный надеждой, он поспешно открывает ее, но там, где должны быть брикетики красок, лишь пятна от них на слоновой кости. Палец его, словно сам по себе, ведет по ребрам пустых углублений. Что означает этот подарок? Должно быть, это насмешка старика. Он чувствует, что кровь бросается ему в лицо, но не может ничего поделать с этим. Уильям со своим бесплодным талантом способен творить искусство точно так же, как Деллер был бы способен написать картину с пустой коробочкой для красок.

— Он хранит ее с юности, — поясняет Синтия. — Для него это очень ценная вещь. Верните ей ее назначение.

Уильям кивает и улыбается, чувствуя, что для этого ему пришлось разжать стиснутые зубы.

— Вы помните, — говорит Синтия, — Генри Пичем в «Совершенном джентльмене» писал…

— Вы читали Пичема?!

— «Кто не умеет писать миниатюру, тот еще не достиг совершенства».

Уильям ошеломлен свидетельством ее учености. Он помнит эту книгу и угнетающее впечатление, которое она оставила, заставив его почувствовать себя бесконечно далеким от своей цели — блохой у подножия холма. Молодым человеком он писал мало и без особого стиля; он умел танцевать только сельские танцы, которым так грациозно подражали в знатных кругах. Лишь искусство давало ему надежду стать совершеннее, и он усердно посвящал себя занятиям живописью и рисунком. Он по многу раз повторял наброски мимики и жестов, срисовывал анатомию из книг учителя. Согласно Пичему, натренированный глаз очень важен для живописца. Уильям считал, что это верно, и приучал свой дух к стилю, а разум — к порядку. Но все эти занятия не помогли ему узнать господина Деллера лучше.

— Похоже, вы чем-то недовольны? — спрашивает Синтия.

— Нет, что вы. Теперь я в еще большем долгу у вашего отца.

— Думаю, при подсчете долгов я буду далеко впереди вас, господин Страуд.

Уильям захлопывает коробочку для красок, заперев в ней свои подозрения, и пытается изобразить, будто просиял.

— Вот это дар! — восклицает он. Синтия чувствует укол обиды. За что этому молодому человеку, почти незнакомцу, досталась в дар эта святыня? И каковы ее долги отцу?

Жизнь? Она не просила его об этом. Но тут она вспоминает о своем христианском долге. Она должна любить и почитать отца своего; но чтобы совсем рассеять неблагодарные чувства, ей приходится напомнить себе, что отец умирает. Эпикуреец уже погребен в его немощной плоти; равно как и стоик. Последний раз, когда она протирала ему кожу настойкой из нарывных жучков , он хныкал, как ребенок. Что же до применения банок, раньше отец настаивал на них, чтобы очищать токи черной желчи. Но он давно уже стал плохо переносить это грубое средство, что говорило о предсмертном упадке сил. Сегодня она подала ему шерри, но лишь как уступку его нынешнему болезненному самолюбию. Обычно вечерами она приносила ему полезное для чувствительного желудка молоко ослицы, словно он вновь стал ребенком.

— Ваш отец всегда был великодушным, — говорит Уильям. — Он отдал мне эстампы Рубенса — «Сюзанну и старцев» и «Снятие с креста». А потом, когда начал терять зрение, — мольберт для этюдов.

Синтия слабо улыбается. Все эти вещи давно уже не нужны и пропадают без пользы. Они стали ненавистны отцу.

— Расскажите о том, как ваш отец окончательно ослеп. — Его слова заставляют ее вздрогнуть. Уильям не может не заметить этого, но все же упорствует: — Он отослал меня от себя еще до того, как слепота стала полной. Я лишился вашего общества, — добавляет он.

Что-то попадает Синтии в горло. Ей приходится хорошенько прокашляться.

— Я хотел сказать, мисс Деллер… на что это было похоже? Когда его объяла тьма — как это было для вас и для него?

Тьма. Снова это слово. Она так долго была тенью в невидимом отцу мире. Его неловкие пальцы, слепо ищущие что-то в пугающе незнакомом воздухе; его безутешные рыдания, когда он не мог уже более различить цвет ее платья, — все эти горести она выносила в молчании, не осмеливаясь жаловаться. Она опускает взгляд на спокойно лежащие на столе руки Уильяма.

— Он ездил в Лондон, — отвечает она. — Чтобы сделать операцию. Извлечь затуманенный зрачок. Катаракта , так они это назвали. — Ей невыносимо думать о том, как мучительно было отцу сидеть привязанным шелковыми веревками к креслу, отчаянно пытаться разглядеть приближающиеся к глазам инструменты и все же не видеть их.

— Я не знал. Когда это было?

— Четыре года назад. Я ездила с ним. Это была моя вторая поездка в Лондон.

— Но видеть лучше он не стал?

Тот врач, как ей показалось, противился необходимости объясняться перед девушкой. Он излагал ей правду, облеченную в медоточивые иносказания; но его бледность и капельки пота говорили гораздо больше, чем слова. Он не справился с операцией. Зрение к отцу не вернулось.

— То, чему вы были свидетелем сегодня вечером… господин Страуд, прошу вас, помните моего отца таким, каким он был; а не таким, каким стал. Ради него и меня.

— Он был и остается благородным человеком.

— Вы помните историю Товита ?

Уильям лихорадочно перебирает в памяти то, что помнит из Писания.

— Того человека, который ослеп от воробьиного помета?

— Именно. — Каково ему было, когда он почувствовал жаркую тяжесть гуано в глазах? Бесспорно, ужасная история. Она видит ухмылку Уильяма, но считает ниже своего достоинства показать, что заметила ее. — Отец хотел написать картину на эту тему еще до того, как для него она стала пророчеством. Вы помните, как все происходит? Старый Товит в отчаянии. Ему грозит холодная зима в изгнании. Он слеп и немощен. И спасение приносит ему сын…

— Да, чудодейственная рыба!

— Сын накладывает ее пузырь на глаза Товита. И старик прозревает. А в миг исцеления он видит, что его сыну сопутствует сам архангел Рафаил. Потом — вспышка небесного огня, и небесный гость исчезает.

Уильям слушает, кивая, и недоумевает, к чему она ведет.

— Сияние, которое видел Товит, было знамением, господин Страуд. Это был свет божий; Товиту было позволено увидеть его потому, что до этого он был лишен земного зрения.

— Вы хотите сказать, что?..

— Отцу не было дано такого утешения. Я ни разу не замечала примет того, что ему дан внутренний взор взамен обычного. — Синтия поднимается, жестом показывая Уильяму «сидите», и забирает со стола его тарелку и ложку. — Он говорил вам об ingenium?

— Ingenium?

— Божественный дух созидания.

— Боюсь, что нет.

— Для отца он принимает определенную форму.

Уильям чувствует уколы ледяных иголочек в затылке.

— Да?..

— Женщина в белом, его духовная вдохновительница, что приходит к нему во снах и мечтах. Ее появление всегда предрекает ему новую картину. Но без нее ничего не выходит.

— Вероятно, это его муза?

— Он рассказал мне об этом совсем недавно, господин Страуд. Я не уверена, что правильно поняла его.

— Есть ли у нее имя?

— Имя?

— Ну или… Как выдумаете, что она для него олицетворяет?

Синтия пожимает плечами:

— Творческий порыв. Духовную необходимость. Тяжкий недуг лишь усилил призрачные желания отца. Раньше он мог извлекать из них пользу, перенося на холст. А теперь его ingenium не может войти в зримый мир.

Она возвращается на свое место и замечает, что Уильям бледен. Он покусывает нижнюю губу, избегая ее взгляда. Почему в этот самый миг ему вспоминается собственный отец? Эбрахам Страуд — не яркая заметная личность, у него слишком много тревог. Он всю жизнь живет под угрозами плохого урожая, отказа недовольных его ценой заказчиков, искры, которая может соскочить с каменного жернова и сжечь всю мельницу. Он всегда чего-то не договаривает, Уильям с детства не переносит эту его манеру. В смехе Эбрахама всегда звучат нотки угодливого извинения, с какими обычно прокашливаются. Для него даже хороший день написан дождливыми красками.

— Мой отец… — выдавливает из себя Уильям. — Я всегда считал его жестоким и бессердечным, мисс Деллер. Но его миновало несчастье, случившееся с вашим отцом. И я до сих пор не уверен, справедливо ли это.

Ей хочется положить руку ему на плечо, но она лишь смотрит и слушает.

— Не то чтобы он был лишен хороших качеств. Думаю, он был бы добр, если б жизнь не приучила его скрывать свою доброту. В детстве мне нередко приходилось сносить его удары, которыми он награждал меня потому, что хотел, чтобы бить меня не приходилось. Я принуждал его действовать против его собственной натуры, понимаете? И эти принуждения изменили его, сделав таким, каким он не должен был стать.

Уильям надеется, что его голос звучит сдержанно и ровно. Однако он видит сочувствие на лице Синтии. Это причиняет ему боль и одновременно возбуждает его. Это не приапическое возбуждение, оно вскипает в недрах живота необузданным и неприятным жжением. Уильям вынужден опустить глаза, хоть понимает, что это придает ему тот самый печальный вид, чего он старался избежать всеми силами.

— Вы стали думать так об отце лишь став взрослым? Или же это чувства той поры, когда вы были мальчиком и он ставил вам синяки, с которыми вы приходили на уроки?

Выходит, она замечала их? Ее отец ни разу не показал, что видит их, ни словом, ни жестом.

— Думаю, до сегодняшнего вечера у меня не было слов, чтобы выразить эти чувства, — отвечает Уильям.

Угли под решеткой плиты догорают и гаснут. Тени словно окутывают Синтию, пряча ее от чужих глаз. Уильям переводит взгляд на стол, тайно надеясь, что за время их разговора ее пальцы придвинулись ближе к его руке.

Ничуть.

Неожиданно на него наваливается глубочайшая усталость. Он клонится к ней — вероятно, это из-за охватившей его сонливости. Ее глаза кажутся ему темными озерами, он готов утонуть в этих озерах — но именно их бездонная гладь отгораживает ее от него.

— Синтия, почему вы не зовете меня по имени? — спрашивает он.

Она молча смотрит в его искаженное скорбью лицо. Снаружи доносится резкий вскрик, за ним непонятная придушенная возня. Она с видимым облегчением переводит взгляд на окно. Несмотря на ночь, оно приоткрыто, листья фиалок на подоконнике подрагивают от ветерка. Странный короткий всхлип резко обрывается; и вновь наступает тишина, лишь ветер да спящий дом.

— Одна из сов словила себе кого-то на ужин, — произносит Синтия.

— Полагаю, мышь-полевку?

— Надеюсь, что крысу.

Что ж, она ушла от его вопроса. И теперь несет всякий вздор о том, как трудно справиться с мышами и крысами, что они пробираются в кладовую, обгладывают ножки стульев, они подгрызают края гобеленов в гостиной. Она слышит себя словно со стороны и с ужасом думает, что о таком говорят только торговки рыбой на базаре.

Уильям старается не дать глазам закрыться. Он не хочет так быстро расставаться с ней. И рассказывает ей заплетающимся, как у пьяного, языком о мышах на отцовской мельнице. Обнаружив их в ларях для зерна, он обычно приказывал сестрам стряхивать мышей в желоб. А сам вставал внизу, там, где увертливые коричневые тельца падали на каменный пол, и бил по ним палкой. Это казалось отличной забавой, но однажды он наступил на мышь и ощутил горячую размозженную массу под башмаком. И тогда стыд и отвращение положили конец этой игре.

— Господин Страуд, вам нужно поспать.

— Который час?

— Уже поздно. Или еще рано. — И, заметив тревожный проблеск в его глазах, она добавляет: — Вы все равно не сможете сейчас ехать верхом. Вы уснете и упадете с лошади.

Уильям смеется:

— Осмелюсь заверить, что так оно и будет.

Она предлагает проводить его в комнату. Он благодарит ее за ужин и, что гораздо важнее, за общество. Она складывает руки за спиной, и он понимает, что бесполезно тянуться поцеловать их, изображая шутливую галантность.

Они поднимаются на верхний этаж по винтовой лестнице. Уильям несет свечу, прикрывая пламя ладонью; у Синтии в руке лампа.

Спальня, куда она приводит его, находится двумя комнатами дальше от спальни господина Деллера. Он прислушивается, не слышно ли звуков дыхания, и ему кажется, что он различает их, очень слабые и невнятные, — невозможно понять, кто это, может быть, и служанка.

Синтия медлит перед дверью, и Уильям входит в комнату впереди нее. Перед ним старинная кровать с четырьмя столбиками, с которых свисает выцветший желто-персиковый балдахин. На голых стенах остались призрачные контуры висевших здесь когда-то гобеленов. Душно, пахнет плесенью, молью и пылью.

— Лиззи налила в умывальник родниковой воды. И простыни свежие.

— Благодарю. — Он видит ее отражение в потускневшем зеркале туалетного столика. Она выглядит очень усталой и слабой. — Вам тоже не мешало бы отдохнуть.

— Я так и собираюсь поступить, господин Страуд.

Ему очень хочется поскорее улечься в постель: все тело ломит от сегодняшней скачки. Однако она не уходит. Напротив: бросив быстрый взгляд в коридор, она решительно входит в комнату, оставив дверь едва приоткрытой.

— Вы видели ее портрет, господин Страуд?

Сонное благодушие Уильяма как рукой снимает. Значит, она знает о портрете? Значит, вся эта нелепая тайна — ни к чему? Он не успевает ответить, Синтия нетерпеливо продолжает:

— Что он показал вам? Мне нужно знать это.

Уильям читает настойчивое требование на ее лице.

— Рисунки, — отвечает он. — Вы за чтением. И в минуту отдыха. И много других, из гораздо более далекого прошлого.

— Должно быть, они произвели на вас мрачное впечатление. — Уильям двусмысленно кривит губы, но благоразумно воздерживается от легкомысленного ответа, что просится на язык. Тем временем Синтия серьезно продолжает: — Вся моя юность прошла под сенью мрака, такого, как сегодняшней ночью. Когда зрение стало изменять отцу, он удалился от мира. Он бросил писать, никого не хотел видеть. Он не отсылал вас от себя, господин Страуд. Он отослал себя от всего мира, от всех людей. И я ушла в изгнание вместе с ним. У нас в доме всегда были опущены портьеры, даже в солнечные дни. И ставни закрыты. Пока он еще хоть немного видел, он писал домашние портреты при свете лишь свечей и ламп. Все остальное, все его поместье прогоркло, словно жир.

— Но, скажем, портрет вашей матери написан отнюдь не в мрачных тонах.

— Я никогда не видела его. — Ее грудь вздымается в волнении. Она опускает руку с лампой, и ее лицо погружается в тени. — Ну же! Станьте моими глазами, господин Страуд. Что на этом портрете? Как изображена моя мать?

— Она… фигура расположена в центре холста… сидит в летнем саду необычайной красоты. Она ждет ребенка.

— Расскажите же, как она выглядит?

— Он успел лишь набросать контуры.

— И он послал за вами сегодня вечером именно из-за этого портрета?

Они молча глядят в глаза друг другу. Наконец Синтия делает легкий реверанс, шурша платьем. Уильям кланяется в ответ с важностью олдермена. Она вот-вот уйдет; ему приходится крепко держать себя в руках, чтобы сохранить самообладание. Открыв дверь, она останавливается на пороге и поднимает лампу повыше — ровно настолько, чтобы хорошо видеть гостя и быть видимой ему.

— Я — единственное из его творений, что не остается неизменным, — говорит она.