Пшеница в третьем секторе Лос-Муэртос была уже сжата, и Берман, проезжавший эти места в самом начале августа, покатил прямо по жнивью; он внимательно вглядывался в даль - не видно ли где-нибудь на горизонте дымка, по которому можно было бы определить, где работает комбайн. Но ничего не было видно. Жнивье простиралось сколько хватал глаз,- казалось, до самого края земли.

В конце концов Берман придержал лошадь и вытащил из-под сиденья полевой бинокль. Встав на ноги и настроив его по глазам, он оглядел все поле от юга к западу. Было полное впечатление, что раскинувшееся перед ним пространство - не суша, а океан, а сам он, сбившись с курса в утлом суденышке, изучает в бинокль морские просторы, стараясь отыскать облачко дыма из трубы парохода, скрытого за горизонтом.

- Неужто,- пробормотал он,- они сегодня работают в четвертом секторе?

И наконец довольно хмыкнул: «Ага!» Далеко на юге, над самым горизонтом, ему удалось обнаружить в бледном небе темное пятнышко,- несомненно, это был комбайн.

Туда Берман и направил свою лошадь. Ему пришлось ехать не меньше часа по кочкам и хрустящей стерне, пока он не добрался до места. Оказалось, однако, что уборочная машина стоит без дела. Батраки, которым надлежало зашивать мешки вместе с рабочим, управлявшим жаткой, растянулись в тени машины, а механик и сортировщик зерна возились с какой-то ее частью.

- В чем дело, Билли? - спросил Берман, придерживая лошадь.

Механик обернулся:

- Больно уж колос тяжелый. Мы решили увеличить скорость барабана, поставить шестерню поменьше.

Берман одобрительно кивнул, потом осведомился:

- А как вообще идет работа?

- Собираем в этих местах от двадцати пяти до тридцати мешков с акра. Я полагаю, возражений нет.

- Никаких, Билли, никаких!

Один из рабочих, прохлаждавшихся в тени, вставил:

- Последние полчаса мы делали по три мешка в минуту.

- Хорошо, очень даже хорошо!

Что там хорошо: подобный урожай - колосок к колоску,- в кои веки бывает, и во всем этом секторе необозримого ранчо выросла такая же замечательная пшеница. Никогда еще земля Лос-Муэртос не бывала столь щедрой, год столь удачным. Берман удовлетворенно вздохнул. Ему было доподлинно известно, как велика его доля в землях, захваченных недавно корпорацией, которой он служил верой и правдой; сколько тысяч бушелей пшеницы из этого чудесного урожая будет принадлежать ему. Все эти годы неразберихи, пререканий, прямой вражды и, наконец, настоящих боевых действий он терпеливо ждал, уверенный в конечном успехе. И вот наконец дело завершено; его труды не пропали даром, скоро он займет место, о котором так долго мечтал, которого домогался,- станет хозяином огромных земельных угодий, пшеничным королем.

Сменив шестеренку, механик позвал рабочих, и те заняли свои места. Один из них энергично зашуровал в топке, рабочие, зашивавшие мешки, вернулись на платформу и надели предохранительные очки для защиты глаз от мякины. Механик и рабочий, управляющий жаткой, взялись за рычаги.

Комбайн, пыхнув клубами черного дыма, зашипел, залязгал стальными частями и, сотрясаясь всем корпусом, двинулся вперед. Сразу же задвигались все его части: ножи жатки, захватывающие тридцатишестифутовую полосу пшеницы, заскрежетали, приводные ремни плавно, как медленно струящийся поток, продвигались вперед, сортировочный аппарат жужжал, ворошилка дребезжала и грохотала; цилиндры, шнеки, веялки, сеялки и элеваторы, соломорезки и грохоты постукивали, погромыхивали, гудели и бряцали. Пар, вырываясь, свистел и шипел, земля глухо отзывалась, лязгающие ножи жатки захватывали и срезали миллионы стеблей пшеницы, шуршавших, как сухой тростник под натиском урагана, подхваченные транспортером, они исчезали затем в ненасытном чреве пожирающего их зверя.

Иначе как зверем и не назовешь. Страшное чудовище насыщалось, вгрызаясь железными зубами в гущу спелой пшеницы, и даже весь урожай, казалось, не способен был утолить его ненасытный аппетит. Рыкающее, пускающее слюни чудище, барахтающееся в клубах теплого пара и едкого дыма, окутанное непроглядным облаком колкой мякины, оно медленно двигалось по брюхо в пшенице,- то ли гиппопотам, увязший в речном иле, пожирающий тростник, с фырчанием прущий напролом, то ли динозавр, продирающийся сквозь густую, нагретую солнцем траву, застревая в ней, припадая к земле, не переставая перемалывать чудовищными челюстями все, что попадется на пути, так что его необъятное брюхо раздувалось больше и больше,- прожорливый, жадный, не знающий меры.

Довольный Берман взобрался на платформу, где зашивали мешки, и, поручив одному из рабочих свою лошадь, занял его место. Комбайн сотрясался, его швыряло из стороны в сторону, и Берман трясся вместе с ним, так что у него стучали зубы. Он тотчас оглох от тысячи разнообразных звуков: лязга железа, скрипа приводных ремней, потрескивания деревянных частей, а мельчайшая мякинная пыль набивалась ему в волосы, уши, глаза и рот.

Прямо перед ним шел желоб, по которому обмолоченное зерно текло в подставленный мешок,- неиссякаемая струя пшеницы, провеянной, чистой, готовой к помолу.

Зрелище текущего зерна доставляло Берману неизъяснимое наслаждение. Оно лилось, ни на секунду не прерываясь, напористо и быстро, за полминуты, а то и за двадцать секунд наполняя мешок. Мешки быстро зашивали и сваливали на землю, где их позднее подберут, сложат на подводы и свезут на железнодорожную станцию.

Берман стоял как завороженный, не отводя глаз от зернового потока. Вот оно - завершение многомесячного труда всего этого огромного организма; тут были и пахота, и посев, и моление о дожде, и годы тяжелой предварительной работы, и душевная боль, и волнения, и умение все предусмотреть, и весь круг сельскохозяйственных дел; объединенные усилия лошадей, паровых машин, взрослых мужчин и подростков - все это завершалось здесь, у струи зерна, текущей по желобу в мешки. Напор этой струи был показателем успеха или неудачи, богатства или бедности. Здесь кончался труд фермера. Здесь, у конца желоба, он расставался со своим зерном, и отсюда пшеница растекалась по всему миру, чтобы насыщать людей.

Раскрытые пасти мешков напоминали голодные человеческие рты, разинутые навстречу пище, сюда, в эти мешки, сперва поникшие и вялые, как пустые желудки, устремлялся живой непрерывный поток пшеницы, набивая их, расправляя складки, делая гладкими, тяжелыми, упругими.

Через полчаса комбайн снова остановился. У рабочих, стоявших на платформе, кончились мешки. Но тут как раз появился десятник - новый человек в Лос-Муэртос - и доложил, что подвода с пустыми мешками скоро будет.

- Как обстоят дела с новым элеватором в Порт-Коста, сэр? - спросил десятник.

- Все готово,- ответил Берман.

Новый хозяин ранчо Лос-Муэртос решил свезти все свое зерно к большому элеватору в порту, где грузились хлебом корабли, уходящие в Ливерпуль и дальше на восток. С этой целью он купил и значительно расширил складские помещения в Порт-Коста, употреблявшиеся для этой цели и прежде, и туда теперь направлялся весь урожай с ранчо Лос-Муэртос. ТиЮЗжд специально для Бермана установила льготный тариф.

- Между прочим,- сказал Берман, обращаясь к десятнику,- нам изрядно повезло. Вчера в Боннвиле был агент Фэллона. Он закупает зерно для Фэллона и, кроме

того, для Холта. Я случайно с ним встретился и в результате запродал целый пароход пшеницы.

- Целый пароход!

- Да, пароход лос-муэртской пшеницы. Он, понимаешь ли, представляет какую-то организацию «Помощь голодающим Индии», в которой состоит много богатых сан-францисских дамочек. Я с ним договорился. В сан-францисской гавани сейчас скопилось много судов общим тоннажем в пятьдесят тысяч, и судовладельцы наперебой предлагают фрахтователям выгодные условия. Я телеграфировал Мак-Киссику, и сегодня он позвонил, что зафрахтовал для меня шхуну «Свангильда». Она войдет в порт послезавтра и сразу же начнет погрузку.

- Может, мне лучше поехать туда, чтобы доглядеть за всем? - спросил десятник.

- Нет,- возразил Берман,- мне нужно, чтобы ты оставался здесь и присматривал за плотниками. Надо поскорей приводить дом в порядок. Деррик должен вот-вот убраться отсюда. Сделка эта к тому же особая. Я действую не через агента и продаю пшеницу не Фэллону. Просто их агент сообщил мне о такой возможности, и я связался непосредственно с людьми этих дамочек, так что мне необходимо лично участвовать в отправке груза. Будь спокоен, цену за пшеницу я назначил достаточно высокую - фрахт покроем. Откровенно говоря, дело это запутанное и несколько сомнительное. Не скажу, чтобы оно было мне по душе. Но на нем можно хорошо заработать. В общем, я сам поеду в порт.

Удостоверившись, что комбайн работает хорошо, Берман уселся в дрожки и, выехав на шоссе, покатил на юг к усадебному дому. Проехав небольшое расстояние, он увидел неторопливо едущего всадника. Что-то в его облике показалось Берману знакомым, и, вглядевшись, он узнал Пресли. Подхлестнув вожжами лошадь и догнав молодого человека, он поехал рядом с ним.

- Зачем пожаловали, мистер Пресли? - осведомился Берман.- А я думал, мы вас больше не увидим.

- Приехал проститься с друзьями,- отрезал Пресли.

- Уезжаете, значит?

- Да, в Индию.

- Подумать только! Подлечиться надумали?

- Дa.

- Что и говорить, вид у вас неважнецкий,- заметил Берман.- Да, кстати,- прибавил он,- вы, надо полагать, слыхали новости?

У Пресли сжалось сердце. Последнее время вести о всевозможных бедствиях поступали наперебой, так что каждый раз, как кто-то подступал к нему с новостями, его кидало в дрожь.

- Что вы имеете в виду! - спросил он.

- Я про Дайка. Его судили и приговорили к пожизненному заключению.

К пожизненному заключению! Пока они ехали рядом мимо ферм, расположенных вдоль шоссе, Пресли твердил эти слова про себя, не сразу осознав полностью их смысл.

Тюрьма до конца дней! Никаких перспектив! Никаких надежд на будущее! Изо дня в день, из года в год одно и то же. Пресли представил себе серые тюремные стены, железные двери, унылый тюремный двор, выложенный плитняком - ни травинки, ни кустика, ни деревца,- узкую безрадостную камеру с голыми стенами; арестантская одежда, арестантская еда и всюду, куда ни глянь, холодный камень, непреодолимая преграда, отрешающая человека от внешнего мира, отсылающая его в стан отверженных, к подонкам общества, к ворам, убийцам, к людям, потерявшим человеческий образ, к наркоманам и нечестивцам. Вот до чего довели Дайка, человека исключительно честного, мужественного, добродушного и веселого! Вот чем он кончил - тюрьмой! Угодил в преступники!

Пресли под благовидным предлогом отделался от Бермана и поскакал вперед. Он не заглянул по дороге к Карахеру: за это время жгучий гнев его успел остыть, и сейчас, спокойней глядя на вещи, он нидел их в истинном свете. Какой бы трагедией ни была для Карахера смерть жены, Пресли считал, что он, безусловно, оказался злым гением здешних фермеров, толкавшим их на преступления. Не желая рисковать собственной жизнью, этот кабатчик-анархист сумел подбить на убийство Дайка и самого Пресли; он был скверным человеком, рассадником заразы, отравлял организмы людей алкоголем, а их души вечным недовольством.

Наконец Пресли добрался до усадьбы Лос-Муэртос. Здесь стояла мертвая тишина; газон перед домом вытянулся больше чем на фут и совсем пожух, сорняки выбрались уже на выездную аллею. Привязав лошадь к кольцу, вбитому в ствол мощного эвкалипта, Пресли вошел в дом.

Миссис Деррик встретила его в столовой. Во взгляде ее больших карих глаз не было прежнего беспокойства, почти ужаса. Теперь в них застыло иное выражение,- так смотрит человек, на которого обрушилась беда, давно и со страхом ожидаемая,- обрушилась и миновала. Сознание, что ничего уже нельзя исправить, затаенная печаль, безнадежность угадывались в ее голосе, жестах, выражении глаз. Она казалась безучастной, апатичной, спокойной спокойствием женщины, которая уверена, что свое отстрадала.

- Мы уезжаем отсюда,- сказала она Пресли, когда они уселись на противоположных концах обеденного стола.- Мы с Магнусом - все, что осталось от нашей семьи. У нас почти нет денег; Магнус и себя-то вряд ли способен содержать, не говоря уж обо мне. Кормить его придется теперь мне. Мы едем в Мэрисвилл.

- Почему именно туда?

- Видите ли,- объяснила она,- оказывается, место, которое я когда-то занимала в тамошней женской школе, как раз освободилось. Вот я и решила вернуться туда; буду преподавать литературу.- Она устало улыбнулась.- Начнем все с начала. Только уже без надежды на будущее. Магнус очень постарел, и заботу о нем я должна буду взять на себя.

- Значит, он поедет с вами? - сказал Пресли.- Все-таки у вас будет какое-то утешение.

- Не знаю,- сказала она раздумчиво.- Вы его давно не видели?

- А что… разве он… неужели он так и не оправился от потрясения?

- Может, заглянете к нему? Он у себя в конторе. Пройдите туда.

Пресли встал. Поколебавшись мгновение, он спросил:

- А миссис Энникстер… Хилма… она по-прежнему живет у вас? Я хотел бы повидать ее перед отъездом.

- Сперва повидайтесь с Магнусом,- сказала миссис Деррик.- А я пока скажу ей, что вы здесь.

Пресли вышел в коридор со стеклянной крышей и каменным полом и, дойдя до двери конторы, постучал раза три. Поскольку никто не отозвался, он отворил ее и вошел.

Магнус сидел за письменным столом; при появлении Пресли он даже не поднял головы. На вид ему можно было дать не шестьдесят лет, а все восемьдесят. От его горделивой осанки не осталось и следа. Казалось, будто мускулы, державшие прежде спину прямо и голову высоко, потеряли упругость. Он пополнел. Отложения жира - результат неподвижного образа жизни - появились на животе и на боках. Глаза потускнели и непрестанно слезились. Он был не брит и не причесан; седые волосы перестали виться, и крутые в прошлом завитки на висках жидкими лохмами свисали на уши. Орлиный нос крючком загибался к подбородку, губы распущены, рот приоткрыт.

Магнус, бывший некогда образцом опрятности - белоснежная рубашка, застегнутый на все пуговицы сюртук,- теперь сидел без пиджака, в расстегнутом жилете, из-под которого виднелась не первой свежести сорочка. Руки его были в чернилах; и эти руки, единственная часть его тела, проявлявшая какую-то активность, перебирали высившуюся на столе кипу документов разного формата. Ни на миг не прекращая движения, эти руки, когда-то проворные, ловкие и умелые, все время производили с бумагами какие-то; манипуляции.

Губернатор разбирал бумаги. Он брал из пачки слева от себя документ за документом, быстро пробегал их глазами, снова складывал, осторожно перевязывал пачку веревочкой и клал справа. Когда все бумаги оказывались в одной кипе, он начинал снова, но уже в обратном порядке: перекладывал бумаги справа налево, потом слева направо, потом опять справа налево. И все это молча. Он сидел неподвижно, даже головы не поворачивал, и только его руки - быстрые, нервные, беспокойно двигавшиеся - жили напряженной жизнью.

- Здравствуйте, Губернатор! - сказал Пресли, подходя к столу.

Магнус медленно повернулся, посмотрел на него, на протянутую руку, и пожал ее.

- А? - произнес он наконец.- Это Пресли… Ага.

Потом опустил глаза, и взгляд его стал бесцельно блуждать по полу.

- Зашел вот попрощаться, Губернатор,- продолжал Пресли,- я уезжаю.

- Уезжаешь… м-м… ага… Да ведь это же Пресли. Добрый день, Пресли.

- Добрый день, Губернатор. Я уезжаю. Пришел проститься.

- Проститься? - Магнус поднял брови.- Что это тебе вздумалось?

- Я уезжаю, сэр.

Магнус ничего не ответил. Он уставился на край стола и, казалось, погрузился в раздумье. Наступило долгое молчание. Наконец Пресли спросил:

- Как вы себя чувствуете, Губернатор?

Магнус медленно поднял глаза.

- А, да ведь это Пресли,- сказал он.- Здравствуй, Пресли.

- Как поживаете, сэр?

- Так,- сказал Магнус, подумав.- Что ж, недурно. Я уезжаю. Зашел попрощаться. Впрочем…- прервал он себя с виноватой улыбкой,- ведь это ты сказал, верно?

- Но и вы уезжаете. Миссис Деррик говорила мне.

- Да, уезжаю. Мне нельзя оставаться на…- он запнулся, подбирая нужное слово,- нельзя оставаться на… на… как называется это ранчо?

- Лос-Муэртос,- сказал Пресли.

- Нет, нет… Ну да, правильно,- Лос-Муэртос. Все-то я забываю последнее время.

- Уверен, что скоро вы совсем поправитесь, Губернатор.

Пресли еще не успел договорить фразу, когда в комнату вошел Берман, и Магнус с неожиданной легкостью вскочил и встал, прижавшись спиной к стене. Он тяжело дышал и не отводил пристального взгляда от железнодорожного агента.

Берман любезно поздоровался с обоими и присел к письменному столу, поигрывая тяжелой золотой цепочкой от часов, пропуская ее сквозь толстые пальцы.

- Поблизости никого не было, когда я постучался,- сказал он,- и, услышав ваш голос, Губернатор, я вошел. Мне надо узнать у вас, можно ли будет моим плотникам приступить к работе послезавтра. Я хочу убрать перегородку и соединить эту комнату с соседней. Надеюсь, не возражаете? Вы ведь к тому времени уже съедете

отсюда?

Магнус весь подобрался, даже речь его стала чеканной. В нем появилась вдруг сторожкость, пробуждающаяся у прирученного льва, когда к нему в клетку входит укротитель.

- Разумеется,- быстро проговорил он,- можете присылать своих людей. Я уезжаю завтра.

- Надеюсь, Губернатор, у вас не создалось впечатление, что я вас поторапливаю?

- Нет, нет! Нисколько! Я готов уехать хоть сейчас.

- Могу я чем-нибудь быть вам полезен, Губернатор?

- Спасибо, нет!

- А мне кажется, могу,- сказал Берман.- Я думаю, что теперь, когда все уже в прошлом, мы должны стать друзьями. Думаю, что в моих силах как-то помочь вам. На здешней товарной станции все еще свободно место делопроизводителя. Не хотите попытать счастья? Жалование - пятьдесят долларов в месяц. У вас сейчас, наверное, туговато с деньгами, а вам еще и жену содержать надо. Может, попробуете?

Пресли с изумлением смотрел на него, не в силах произнести ни слова. Чего он добивается? Какую цель преследует, делая это предложение? Почему делает его открыто, при свидетеле? И тут же нашел объяснение. Может, Берман просто решил покуражиться, может, ему захотелось до конца насладиться своим триумфом, проверить, действительно ли он одержал полную победу, посмотреть, все ли ему дозволено, окончательно ли повержен давнишний враг?

- Так как же? - повторил Берман.- Хотите вы занять это место?

- Вы как… настаиваете? - спросил Магнус.

- Боже упаси! - вскричал Берман.- Я просто предлагаю вам место - вот и все. Возьмете вы его?

- Да, да, возьму.

- И, следовательно, перекинетесь к нам?

- Да, перекинусь.

- Вам придется стать «железнодорожником», вы отдаете себе в этом отчет?

- Я стану железнодорожником.

- Иногда вам придется выполнять и мои распоряжения.

- Я буду выполнять ваши распоряжения.

- Вы должны быть лояльны по отношению к железной дороге. Чтоб никаких там шахер-махеров.

- Я буду лоялен.

- Значит, принимаете место?

- Дa.

Берман отвернулся от Магнуса, и тот сразу сел за стол и снова начал перебирать свои бумаги.

- Ну-с, Пресли, надо полагать, мы с вами больше не увидимся,- сказал Берман.

- Надеюсь, что нет,- ответил тот.

- Ах ты Боже мой! Знаете, Пресли, вам не удастся рассердить меня.

Он надел шляпу из лакированной соломки и вытер мясистый лоб носовым платком. За последнее время он сильно растолстел, и его громадный живот выпирал из-под полотняной жилетки, украшенной пуговицами из фальшивого жемчуга и дутой золотой цепочкой с бесчисленными брелоками.

Пресли внимательно посмотрел на него, прежде чем ответить. Еще несколько недель назад, очутившись лицом к лицу с этим злейшим врагом фермеров, он не смог бы сдержать бешенства. Теперь же он, к своему большому удивлению, почувствовал, что испытывает не злость, а глубокое презрение, в котором, да, была горечь, но не исступленность. Он устал, смертельно устал от всего этого.

- Да,- ответил Пресли несколько свысока,- я уезжаю. Вы для меня эти места изгадили. Я не мог бы жить здесь, зная, что, переступив порог своего жилища, всякий раз рискую наткнуться на вас или на результаты вашей деятельности.

- Вот еще глупости какие, Пресли,- сказал Берман по-прежнему благодушно.- Все это пустая болтовня, хотя, должен признаться, чувства ваши я понимаю. Кстати, ведь это вы тогда бросили бомбу в мой дом? Поступок, который не говорит о наличии здравого смысла,- назидательно сказал Берман.- Много ли было бы пользы вам от того, что вы меня ухлопали?

- Конечно, меньше, чем вам от убийства Хэррена и Энникстера. Но это все дело прошлое. Меня вы можете не опасаться.- Он вдруг осознал всю нелепость их

разговора, ситуации, в какой оказался, и громко захохотал.- Боюсь, Берман, что свести с вами счеты не удастся никому и никогда. Вам не страшен ни суд, ни закон. Из милости к вам револьвер Дайка дал осечку, вы даже спаслись при взрыве самодельной бомбы, которую я раздобыл у Карахера. Просто не знаю, что же нам с вами делать.

- Бросьте вы это, друг милый,- сказал Берман.- Я тоже начинаю думать, что меня ничем не возьмешь. Ну-с, так вот, Магнус,- продолжал он, снова обращаясь

к Губернатору,- я подумаю относительно нашего разговора и денька через два дам вам знать, смогу ли я устроить вас на это место.- И прибавил: - Больно уж вы одряхлели, Магнус Деррик.

Пресли выскочил за дверь, не в силах дольше наблюдать, в какую бездну скатывается Магнус. Какие сцены происходят теперь в этом кабинете, каким дальнейшим унижениям собирался подвергнуть бывшего врага Берман, так и осталось неизвестным. Он вдруг почувствовал, что ему нечем дышать.

Пресли взбежал по лестнице наверх в комнату, которую прежде считал своей. В доме царил беспорядок; не заметить этого было невозможно: повсюду стояли открытые чемоданы, сундуки, ящики, в которые укладывали вещи, пол был усыпан соломой. Взад и вперед бегали слуги с охапками книг, безделушками, одеждой.

У себя в комнате Пресли взял лишь пачку рукописей и записные книжки, да еще заплечный мешок, набитый личными вещами. На пороге он остановился и, придерживая дверь рукой, окинул стены долгим прощальным взглядом.

Потом он спустился вниз и вошел в столовую. Миссис Деррик нигде не было видно. Пресли долго стоял у камина, поглядывая по сторонам и вспоминая разыгрывавшиеся здесь сцены, свидетелем которых он был: совещание, во время которого Остерман впервые предложил провести «своего» человека в Железнодорожную комиссию, и тот вечер, когда Лаймена Деррика приперли к стене и внезапно обнаружилось подлое предательство, совершенное им. Пока он стоял здесь, припоминая все это, дверь справа отворилась и в столовую вошла Хилма.

Пресли, протянув руку, поспешил ей навстречу. Он не верил своим глазам. Перед ним стояла взрослая женщина - спокойная, сдержанная, гордая. На ней было черное платье строгого, почти монашеского покроя. От ее прежнего дразнящего очарования не осталось и следа. Она сохранила свою величавую осанку, только теперь это была величавость человека, испытавшего большое горе и окончательно смирившегося с ним. Она все еще была красива, но выглядела старше своих лет. Таким серьезным, углубленным в себя бывает человек, до тонкости познавший жизнь, познавший все зло, которое таится в ней. Перенесенные и не забытые страдания наложили на ее лицо печать тихой печали. Ей было немногим больше двадцати, но по манере держать она могла сойти за сорокалетнюю женщину.

Куда девалась былая пышность ее фигуры: полные плечи и бедра, высокая грудь, округлая шея? Хилма сильно похудела и казалась значительно выше, чем была. Шея стала тонкой, губы утратили пухлость, и мягкий подбородок слегка заострился; руки - чудесные, красивые руки - похудели, словно усохли. Но глаза, обведенные иссиня-черной линией шелковистых ресниц, были так же широко распахнуты, а каштановые волосы так же пышны, и солнечные искры по-прежнему вдруг загорались в них. И голос, который так любил Энникстер, звучал все так же бархатисто.

- А, вы здесь? - сказала она, протягивая руку.- С вашей стороны очень мило, что вы захотели повидаться со мной перед отъездом. Мне говорили, вы

уезжаете.

Она села на диван.

- Да,- отозвался Пресли, пододвигая стул поближе к ней,- да, я почувствовал, что больше не могу здесь оставаться. Собираюсь в дальнее плаванье. Пароход отплывает через несколько дней. А вы, миссис Энникстер, каковы ваши намерения? Не могу ли я хоть что-то сделать для вас?

- Да нет, пожалуй,- сказала она.- Папа хорошо зарабатывает. Мы сейчас живем здесь.

- Вы совсем оправились?

Она беспомощно развела руками и печально улыбнулась:

- Как видите.

Разговаривая, Пресли внимательно рассматривал Хилму. В ней появилось нечто новое - чувство собственного достоинства, и это, в соединении с потончавшей фигурой, которую удачно подчеркивало длинное, черное, лежавшее свободными складками платье, придавало ее облику удивительное благородство. Она выглядела королевой в изгнании. Но женственности своей отнюдь не утратила - скорее, напротив. Несчастье смягчило ее и в то же время одухотворило. Не заметить этого было нельзя. Хилма окончательно сформировалась; на ее долю выпало познать великую любовь и великое горе, и женщина, пробудившаяся в ней вместе с любовью к Энникстеру, стала сильнее и благороднее после его смерти.

«Что, если бы ее жизнь сложилась иначе»,- думал Пресли, продолжая разговаривать с нею. Ему казалось, что он осязает ее доброту, ее завораживающую приветливость. Словно легкие пальцы коснулись его щеки, осторожно сжали его руку. Он увидел в ней неисчерпаемый запас любви и сострадания.

И вдруг всем своим усталым сердцем он безудержно потянулся к ней. В нем пробудилось желание посвятить ей все лучшее, что было в нем, стать ради нее сильным и благородным; вдохновившись ее великодушием, ее чистотой, ее приветливостью, изменить свою бесцельную, наполовину растраченную жизнь. Желание вспыхнуло вдруг и тотчас утвердилось, перейдя в непреклонную, никогда прежде не испытанную решимость.

На мгновение он подумал, что внезапность этого нового чувства говорит о смятении духа. Он прекрасно знал, что движения его души неожиданны и преходящи. Но знал он также, что чувство это вовсе не внезапно. Сам того не сознавая, он с первой встречи испытывал влечение к Хилме, а все эти страшные дни,- начиная с того раза, когда он последний раз видел ее на ранчо Лос-Муэртос, сразу после сражения у оросительного канала,- мысль о ней не покидала его. Сегодняшняя встреча, когда она предстала перед ним, прекрасная, как никогда, спокойная, сдержанная и уверенная в себе, заставила его ощутить это чувство с новой остротой.

- Неужели,- сказал он,- неужели вы так несчастны, Хилма, что уже не ждете для себя ничего хорошего?

- Для того чтобы почувствовать себя счастливой,- ответила она,- я должна забыть своего мужа. Но я предпочитаю быть несчастной и помнить его, чем стать

счастливой и забыть. Он был для меня всем - в полном смысле этого слова. Ничто на свете не имело для меня значения до того, как я узнала его, и ничто не имеет значения теперь, когда я его потеряла.

- Сейчас вы считаете,- сказал он,- что, вновь обретя счастье, вы тем самым предадите его. Но потом, по прошествии лет, вы поймете, что так быть не должно. Та часть вашей души, которая принадлежала мужу, всегда будет хранить о нем священную память; эта часть принадлежит ему, а он - ей. Но вы молоды, у вас вся жизнь впереди. Грусть не должна портить вам жизнь. Если вы правильно подойдете к этому вопросу,- а я уверен, что так оно когда-нибудь и будет,- это послужит вам на пользу. Вы станете настоящей женщиной, с еще более благородной душой и еще более щедрым сердцем.

- Наверное, вы правы,- сказала она,- такая мысль мне в голову никогда не приходила.

- Я хочу вам помочь,- продолжал он,- как помогли мне вы. Я хочу быть вашим другом и больше всего хочу, чтоб вы не загубили свою жизнь зря. Я уезжаю и, может статься, никогда больше вас не увижу, но воспоминание о вас всегда будет мне поддержкой.

- Я не вполне вас понимаю,- ответила она,- но я уверена, что вы желаете мне добра. Я надеюсь, что, если вы когда-нибудь вернетесь, вы не измените своего отношения ко мне. Не знаю, почему вы так добры ко мне; правда,- и конечно же это так,- вы были лучшим другом моего мужа.

Они еще немного поговорили, и Пресли встал.

- Я просто не в состоянии заставить себя снова пойти к миссис Деррик,- сказал он.- Да и ей это радости не принесет. Пожалуйста, скажите ей это. Я думаю, она поймет.

- Хорошо,- сказала Хилма.- Хорошо, я передам.

Они молчали. Больше, казалось, говорить было не о чем. Пресли протянул руку.

- До свиданья! - сказала она, протягивая ему свою.

Он поднес ее руку к губам.

- До свиданья! - сказал он.- До свиданья! И да хранит вас Господь!

Потом повернулся и поспешно вышел из комнаты.

Но когда он украдкой покидал дом, рассчитывая незамеченным пройти к месту, где оставил на привязи свою лошадь, то вдруг наткнулся на сидевших на веранде миссис Дайк и Сидни. Он совсем забыл, что после сражения у оросительного канала их приютили на ранчо Лос-Муэртос.

- Ну, а как вы, миссис Дайк,- спросил он, пожимая ей руку,- куда думаете податься, раз уж тут все прахом пошло?

- В город,- ответила она,- в Сан-Франциско. У меня там сестра живет, она возьмет к себе Сидни.

- А вы-то как, миссис Дайк? Что вы сами собираетесь делать?

Она ответила ему тихим, безжизненным голосом:

- Я скоро умру, мистер Пресли. Зачем мне дальше жить? Сын мой в тюрьме пожизненно. И для меня все кончено. Устала я, сил у меня больше никаких нет.

- Ну зачем так говорить, миссис Дайк,- возразил Пресли.- Бросьте! Вы должны жить еще долго-долго, до тех пор, пока не выдадите Сидни замуж.

Он хотел ее подбодрить. Но сам знал и понимал, что слова его звучат фальшиво. На лице матери бывшего машиниста уже лежала печать смерти. Пресли чувствовал, что она говорит правду и что он видит ее в последний раз. Обняв за плечи маленькую Сидни, он подумал о том, что и эту семью ждет в скором времени гибель, о том, что жизнь еще одной маленькой девочки будет, подобно жизни Хильды Хувен, с первых же шагов невероятно затруднена и осложнена, поскольку на обеих будет безвинно лежать пятно позора. Хильда Хувен и Сидни Дайк - что ждет их в будущем? Одна - сестра падшей женщины; другая - дочь каторжанина. И тут он вспомнил еще одну девочку - пятнадцатилетнюю Онорию Джерард, наследницу миллионов, избалованную, окруженную любовью, превозносимую до небес, чья единственная забота состояла в том, чтобы не ошибиться в выборе предлагаемых ей судьбой удовольствий.

- До свиданья! - сказал он, протягивая руку.

- До свиданья!

- Прощай, Сидни!

Пресли поцеловал девочку, на миг задержал руку миссис Дайк в своей; потом вскинул на плечи дорожный мешок, сошел с веранды и, вскочив на лошадь, поехал прочь из Лос-Муэртоса, чтоб больше уже никогда сюда не возвращаться.Скоро он был уже на шоссе. Вдали, по левую сторону от него, виднелось несколько строений, принадлежащих раньше Бродерсону. Теперь они перестраивались, чтобы отвечать требованиям современного сельского хозяйства. Какой-то человек вышел из калитки - без сомнения, это был новый владелец. Пресли свернул в сторону и поехал дальше на север, мимо водонапорной башни и знакомой шеренги тополей.

Вот и трактир Карахера. Здесь все было по-прежнему. Трактир - непременная принадлежность любого режима - легко выдержал шторм; как и прежде, под навесом стояли запыленные пролетки и дрожки, и, проезжая мимо, Пресли услышал громкий голос Карахера, как всегда, проповедовавшего войну на уничтожение.

Боннвиль Пресли объехал стороной. У него не было никаких воспоминаний, связанных с этим городом. Свернув с шоссе, он пересек северо-западную окраину Лос-Муэртос и железнодорожное полотно и поехал по Верхней дороге; скоро он добрался до Эстакады, а потом и до усадьбы Энникстера, где царили тишина, безлюдье, мерзость запустения.

Все вокруг пребывало в оцепенении. Ни звука, ни шороха. Заржавевший ветряк на скелетоподобной башне артезианского колодца недвижим; огромный амбар пуст; окна в усадебном доме, кухне и сыроварне заколочены досками. Возле сломанных ворот на дереве прибита доска, крашенная белой краской; на ней трафаретными буквами было выведено:

ВНИМАНИЕ!

Проход закрыт. Лица, оказавшиеся в пределах этого владения, ответят по всей строгости закона.

Управление ТиЮЗжд.

До холмов, где брал начало Бродерсонов ручей, Пресли добрался, как и рассчитывал, уже под вечер. Лошадь с трудом одолела подъем на самый высокий холм и, достигнув вершины, он обернулся и долго смотрел в последний раз на раскинувшуюся внизу долину Сан-Хоакин. В воображении его, уходя далеко ля горизонт, одна за другой возникали все фермы этой долины. Перед мысленным взором расстилались безбрежные дали, опаленные зноем, трепетные, светящиеся под огненным солнечным оком. Сейчас, после уборки урожая, разродившаяся от бремени земля-матушка, получив после всех усилий и мук передышку, спала крепким, мирным сном - милостивая, бессмертная, могучая, всем народам кормилица.

И, глядя на все это, Пресли вдруг отчетливо понял истинный смысл и важность воспроизводства плодов земных. На какое-то мгновение он приблизился к пониманию смысла жизни. Люди ничтожны, они - крошечные существа, поденки, которые живут один лишь день и не оставляют по себе никакой памяти. Ванами сказал однажды, что смерти нет, но Пресли на миг почувствовал, что продвинулся в своем понимании еще дальше, словно вдруг приобщился к великой тайне бытия: люди - ничто, смерть - ничто, жизнь - ничто; существует лишь СИЛА - та СИЛА, которая дает жизнь людям и вытесняет их из нее, чтобы освободить место для следующих поколений. СИЛА, которая заставляет пшеницу расти и спеть, чтобы, собрав зерно и ссыпав его в закрома, люди могли освободить место для следующего урожая.

В этом и заключается тайна мироздания, великое чудо воспроизведения; и постоянная плавная смена времен года, и соразмеренный с этим ритм движения небесных тел - все это часть нескончаемой симфонии воспроизведения, подчиненной четким колебаниям гигантского маятника, который приводит в действие не знающий преград механизм - изначальная Сила, ниспосланная людям самим Господом, бессмертная, спокойная, несокрушимая.

Он стоял, глядя сверху на широкую долину, и вдруг увидел вдалеке человека, который шел в направлении Сан-Хуанской миссии. Оттуда, где находился Пресли, человек казался крохотным, но в походке его определенно было что-то знакомое; кроме того, Пресли показалось, что он идет с непокрытой головой. Пресли пришпорил лошадь. Вне всякого сомнения это был Ванами, и вскоре Пресли, спускаясь вниз путаными тропами, которые протоптали к Бродерсонову ручью коровы, нагнал своего приятеля.

И сразу же Пресли заметил в Ванами резкую перемену. Лицо егс по-прежнему было аскетично, лицо провидца, лицо библейского пророка из пастухов, но тень великой печали, давно уже не сходившая с него, исчезла; горе, казавшееся ему безысходным, ушло, вернее, потонуло в ликовании, которое, подобно солнцу на заре, излучали его глубоко посаженные глаза и все его смуглое лицо со впалыми щеками. Они разговаривали, пока не село солнце, но на вопрос Пресли, в чем причина такой перемены, Ванами ответа не дал. Только раз за все время беседы позволил он себе коснуться этой темы.

- Смерть и печаль мало что значат,- сказал он.- Они преходящи. Жизнь должна стоять выше смерти, радость - выше печали. Иными словами, ни смерти, ни печали в природе нет. Это всего лишь отрицательные категории. Жизнь - категория положительная. Смерть это отсутствие жизни, как ночь - отсутствие дня; а раз это так, то нет такого понятия как смерть. Есть только жизнь и приостановление жизни, которое мы по глупости называем смертью. «Приостановление», говорю я, а не прекращение. Я не хочу сказать, что жизнь возвращается. Она никогда не покидает нас. Она просто существует. В иные периоды она прячется в потемках, но разве ж это смерть, исчезновение, полное уничтожение? По-моему, благодарение Богу, это не так. Разве пшеничное зерно, спрятанное на определенный срок во мраке, мертво? Зерно, которое нам кажется мертвым, снова возрождается. Но как? На месте одного зерна появляется двадцать. Так и всякая жизнь. Смертно лишь то, что лишнее в жизни: печаль, всякая неправда, всякое зло. Добро, Пресли, никогда не умирает. А вот зло умирает; жестокость, угнетение, себялюбие, алчность - все это смертно. Но благородство, любовь, жертвенность, щедрость, искренность, как бы мизерны ни были, как бы трудно ни было их распознать, слава Богу, бессмертны и будут жить вечно. Ты подавлен, повергнут в уныние тем, чему свидетелем оказался в этой долине, тебя гнетут мысли о безнадежности борьбы, о безысходности отчаяния. Но конец еще не наступил. Что остается, когда все кончено, когда мертвые похоронены и сердца разбиты? Взгляни на это с вершины человеческой мысли. «Наибольшее благо для наибольшего числа людей». Что остается? Люди гибнут, развращаются, сердца рвутся на части, но ведь что-то остается незыблемым, неприкосновенным, неоскверненным. Пытайся отыскать это - не только в данном случае, но при любом крутом повороте истории,- пытайся и, если твой кругозор достаточно широк, ты убедишься, что, в конечном счете, побеждает всегда добро, а не зло.

Наступило длительное молчание. Пресли, поглощенный новыми мыслями, не нарушал его, и тогда снова заговорил Ванами.

- Я думал, что Анжела умерла,- сказал он.- Я тосковал на ее могиле, оплакивал ее смерть, не мог смириться с тем, что она тленна. Но она вернулась ко мне, еще более прекрасной, чем когда-либо прежде. Не спрашивай меня ни о чем. Облечь в слова эту историю, эту чудесную сказку было бы, на мой взгляд, кощунством. Довольствуйся этим. Анжела вернулась ко мне, и я счастлив.

Он встал; на прощание они крепко пожали друг другу руки.

- Мы, вероятно, никогда уже больше не встретимся,- сказал Ванами,- и, поскольку слова, которые я тебе сейчас скажу, последние, что ты услышишь от

меня, постарайся запомнить их, потому что я знаю, что говорю истину. Зло недолговечно. Никогда не суди обо всем цикле жизни по одному ее сектору. В целом жизнь неплохая штука.

Он повернулся и быстро зашагал прочь. Пресли остался один; задумавшись и понурив голову, проезжал он знакомыми полями уже поспевшей, но еще не сжатой пшеницы, стараясь не глядеть по сторонам.

Ванами же, напротив, всю ночь бродил по окрестностям, заходил во двор, где сгрудилось несколько покинутых строений, составлявших усадьбу Энникстера, продирался сквозь не убранную шуршащую пшеницу на полях Кьен-Сабе, блуждал по склонам холмов в северной части ранчо, брел бережком то одной извилистой речонки, то другой. Так миновала ночь.

И вот наконец рассвело, и утро пробудилось во всей своей красе. Разгоравшаяся заря сияла и искрилась радостью, воздушные, чистые облака нежно розовели, а потом разгорелись вдруг ярким пламенем, когда солнце выкатилось из-за горизонта и посмотрело сверху вниз на землю, словно око самого Бога Саваофа. В эту минуту Ванами стоял по грудь в пшенице в отдаленном уголке ранчо Кьен-Сабе. Он повернулся лицом на восток, навстречу прекрасному светозарному дню, и его безмолвный призыв полетел над полями золотистой пшеницы в царство цветов.

Отклик не заставил себя ждать. Он летел навстречу Ванами. В цветочном хозяйстве уже давно завяли и осыпались все цветы,- опаленные летним солнцем, засохшие, они оставили после себя горсти семян, которые лягут на будущее лето в почву и снова расцветут роскошными цветами. Цветочное хозяйство сейчас не поражало яркостью красок. Розы, лилии, гвоздики, гиацинты, маки, фиалки, резеда - всего этого как ни бывало. Маленькая долина вовсе поблекла. Там, где ранним летом все благоухало, не осталось никаких запахов. Под слепящим солнечным светом земля у подножия холма выглядела голой, бурой, некрасивой. Таинственное очарование этого места исчезло, а с ним исчезло и Видение. Потому что то, что приближалось сейчас к Ванами, отнюдь не было игрой его воображения, его мечтаний, его грез. Это была Явь, это была Анжела, во плоти, живая, здоровая, осязаемая, покинувшая наконец пределы цветочного царства. Сказка улетучилась, но то, что он видел перед собой, было лучше всякой сказки. Не видение, не греза, а она сама. Кончилась ночь, но взошло солнце; увяли цветы, но на смену им пришла пшеница, могучая, жизнестойкая, великолепная.

Стоя в колышущейся пшенице, Ванами ждал ее. Он видел, как она приближается. Она была одета совсем просто: без затейливого венка из тубероз на голове, в простеньком платьице вместо диковинного красного, затканного золотом одеяния. Вместо рожденного больным воображением ночного видения, загадочного и неуловимого, перед ним была обыкновенная деревенская девушка, спешащая на встречу с возлюбленным. Ночное видение было прекрасно, но с ней ни в какое сравнение не шло. Действительность оказалась лучше мечты. Истинная любовь и верность лучше сказки, нашептанной цветами, созданной игрой лунного света. Она была уже совсем близко. Прямо перед собой видел он ее, озаренную солнцем; видел две тяжелые косы, свисавшие по обе стороны лица, видел ее пленительные полные губы; уже была заметна ее очаровательная манера как-то по-особенному поводить головой. Только на этот раз она не спала. Чудесные фиалковые глаза мод тяюе-лыми веками, по-восточному раскосые, были широко раскрыты и устремлены на него.

Из мира грез и лунного света, мерцания звезд и нежного свечения лилий, из недвижного благоуханного воздуха она наконец пришла к нему. Лунный свет, цветы и грезы мигом исчезли - посреди пшеничного поля стояла, купаясь в солнечных лучах, настоящая живая Анжела!

Он бросился ей навстречу, а она протянула к нему руки. Он крепко прижал ее к груди, и она, подняв на него глаза, поцеловала его в губы.

- Я люблю тебя, люблю! - прошептала она.

Сойдя с поезда в Порт-Коста, Берман тотчас спросил, как пройти в док, где стояла под погрузкой шхуна «Свангильда». Он еще не видел своего элеватора, хотя прошло уже какое-то время с тех пор, как он купил его и даже значительно расширил емкость бункера. Наблюдение за работой он поручил агенту, так как сам был занят более насущными делами. И вот сейчас ему предстояло увидеть собственными глазами доказательство своего успеха.

Перейдя через железнодорожные пути, Берман вышел к пакгаузам, выстроившимся вдоль доков, все они были помечены огромными римскими цифрами и доверху завалены мешками с зерном.

Вид этих мешков навел его на мысль, что он чуть ли не единственный из хлебопромышленников грузит свою пшеницу навалом. Остальные предпочитали отправлять зерно в мешках. Стоимость мешков доходила иной раз до четырех центов за штуку, и, чтобы избежать этой траты, Берман решил построить собственный элеватор. Только небольшая часть его пшеницы - с третьего сектора - была собрана в мешки, остальной урожай ранчо Лос-Муэртос был ссыпан в этот огромный элеватор.

В Порт-Коста Бермана привело отчасти желание посмотреть, как работает его система погрузки зерна - с элеватора непосредственно в трюм шхуны. Но еще сильнее было любопытство - чтобы не сказать сантименты. Так долго добивался он победы, так страстно мечтал о ней, что теперь, когда желанный день наступил, Берман хотел досыта насладиться своим торжеством; все, что касалось его зерна, представляло для него живейший интерес. Он видел, как это зерно убирали, видел, как его везли на станцию железной дороги, а теперь посмотрит, как его будут ссыпать в трюм, и даже проследит, как судно покинет порт.

Он прошел между пакгаузами к докам, расположенным на берегу залива. Великое множество кораблей стояло у причалов, но большей части это были шхуны, плававшие вокруг мыса Горн, огромные океанские грузовые суда «дикого» плавания, которые своими форштевнями избороздили все мировые океаны от Рангуна до Рио-де-Жанейро, от Мельбурна до Христиании. Некоторые уже стояли на рейде в ожидании прилива, загруженные пшеницей до предела, готовые к отплытию. Большая же часть швартовалась у доков, и подъемные краны и лебедки загружали в их трюмы десятки тысяч мешков с зерном. Тут наблюдалось необыкновенное оживление: стрелы кранов, скрипя и гремя цепями, переносили по воздуху грузы с места на место; обливаясь потом, работали грузчики и надсмотрщики; надрывали глотки боцманы и начальники доков; громыхали по набережной ломовики, плескалась вода у свай; матросы, красившие борта огромного парохода, время от времени затягивали какую-то свою матросскую песню; соленый морской ветер играл в снастях, отчего они пели подобно Эоловой арфе. Всюду стоял шум работы, всюду ощущалась близость моря.

Берман скоро отыскал свой элеватор. Это было самое большое из всех портовых сооружений, и на его красной крыше огромными белыми буквами было выведено имя владельца. Туда и направил он свои стопы, пробираясь между грудами мешков с зерном, мимо скопившихся ломовиков, упаковочных клетей и ящиков с товарами, среди которых попадались иногда сложенные пирамидой ящики лососины. У пристани почти под самым элеватором был пришвартован огромный корабль с высокими мачтами и внушительным такелажем. Подойдя ближе, Берман прочитал на корме выведенное выпуклыми золотыми буквами слова: «Свангильда - Ливерпуль» .

Он поднялся по крутому трапу на борт, нашел на юте помощника капитана и назвал себя.

- Ну, как тут у вас идут дела? - спросил он.

- Весьма недурно, сэр,- ответил помощник капитана, который оказался англичанином.- Денька через два все у нас будет готово. Такой способ - большая экономия времени, кроме того трое справляются там, где потребовались бы семеро.

- Мне хотелось бы обойти судно и все осмотреть,- сказал Берман.

- Сделайте милость,- ответил помощник капитана любезно.

Берман прошел к люку, который вел в обширный трюм. Широкий металлический желоб соединял люк с элеватором, и по нему несся стремительный поток пшеницы.

Зерно сыпалось из гигантского бункера в элеваторе, уносилось вниз по желобу и с непрекращающимся, равномерным, неотвязным грохотом обрушивалось в темное, вместительное нутро корабля. Вокруг не было ни души. Никто, казалось, не управлял этим бесконечным потоком. Казалось, что зерно льется, движимое какой-то внутренней силой - силой титанической, неукротимой, беспокойной, нетерпеливой, рвущейся поскорее в море.

Берман стоял и смотрел, оглушенный громыханием зерна, низвергающегося по металлическому желобу. Он попробовал было сунуть кисть в стремительный поток, но зерна больно скребанули по коже, и течение, похожее на подводное, настойчиво попыталось увлечь его руку за собой. Он осторожно заглянул в трюм - в нос ударил кисловатый запах - сильный терпкий запах необрушенного зерна. Внизу было темно. Он ничего не мог разглядеть, к тому же над крышкой люка носились тучи мельчайшей пыли, слепившей глаза, вызывавшей спазм в горле, забивавшей нос.

Когда глаза немного привыкли к темноте, он начал различать в недрах трюма сероватую массу пшеницы, по своей структуре почти жидкую, растекшуюся на огромное пространство; масса шевелилась, перемещалась, разбегалась мелкими накатными волнами от того места, где в нее вливался поток зерна. Пока он стоял и смотрел, поток этот внезапно возрос в силе. Берман обернулся и поднял глаза на элеватор, чтобы посмотреть в чем там дело, но зацепился ногой за бухту каната и полетел головой вниз прямо в трюм.

Упав с достаточно большой высоты, Берман плюхнулся на зерно, будто тюк мокрого белья. В первый момент у него помутилось в голове и перехватило дыхание, он не мог ни двинуться, ни крикнуть. Однако постепенно мысли прояснились, и дышать стало легче. Берман огляделся по сторонам, посмотрел наверх. Дневной свет, падавший в открытый люк, заволакивало облако мякинной пыли, поднимавшейся от потока зерна, так что на небольшом расстоянии от люка даже этот слабый свет становился сумеречным, дальние же углы трюма тонули в непроглядной тьме. Он поднялся на ноги, но тотчас провалился по колено в сыпучую массу.

- Черт возьми! - пробормотал он.- Кажется, влип!

Под желобом текущая вниз пшеница образовывала конический холмик, с которого непрестанно сползало толстым слоем зерно и без задержки растекалось во все стороны. Не успел Берман произнести свою фразу, как нахлынувшая зерновая волна поднялась ему выше колен. Он быстро отступил. Останься он рядом с желобом, его сразу засыпало бы по пояс.

Вне всякого сомнения, из трюма должен был быть еще один выход, какой-нибудь трап, но которому можно выбраться на палубу. С трудом переставляя в пшенице ноги, Берман выставил вперед руки и побрел в потемках. Дышать становилось все труднее; в рот и в нос попадало больше пыли, чем воздуха. Порой он совсем не мог продохнуть и только давился, судорожно ловя воздух широко разинутым ртом. Найти выход он так и не смог, нигде не было ни трапа, ни лестницы. Продвигаясь в темноте, он все время больно ушибался о металлические бока корабля, то лбом, то костяшками пальцев. Наконец убедившись, что никакого скрытого выхода ему не найти, он с трудом потащился к исходной точке, к люку. Уровень пшеницы под люком тем временем заметно поднялся.

- Сволочь! - выругался Берман.- Что же делать? Эй, кто там есть на палубе! - заорал он.- Помогите!

Ровный металлический стук пшеницы заглушил его голос. Он сам еле расслышал его. Кроме того, ему стало ясно, что стоять под открытым люком нельзя. Летящие во все стороны от общей струи зерна больно секли лицо, словно гонимая ветром ледяная крупа. Это было настоящей пыткой; саднило руки, один раз его чуть не ослепило. Вдобавок все новые волны пшеницы, скатывавшиеся с холмика под желобом, норовили отбросить его назад; ударившись о колени, они завивались вокруг ног, не давая идти.

Он снова отступил, попятился от желоба, остановился и еще раз крикнул. Но напрасно: голос вернулся к нему, не в силах пробиться сквозь грохот скатывающегося зерна, и Берман с ужасом заметил, что, как только он останавливается на месте, его начинает засасывать пшеница. Не успел он опомниться, как снова оказался в ней по колено, и сильный поток зерна, лившийся с беспрестанно разрушавшегося и вновь восстанавливающегося холмика под желобом, подбирался к бедрам, сковывая движения.

И вдруг на него напала паника. Страх смерти, отчаяние зверя, попавшего в капкан, охватили его: он начал дрожать как осиновый лист. С воплем выбрался из пшеницы и снова рванулся к люку, однако, подобравшись к цели, споткнулся и упал прямо под струю пшеницы. Свистевшие в воздухе бесчисленные зерна безжалостно хлестали его но лицу, больно жалили, впивались в кожу, будто по нему стреляли из дробовика. Кровь струилась по лбу и, смешиваясь с мякинной пылью, залепляла глаза. Он еще раз с величайшим усилием встал на ноги. Но обвалившийся в это время холмик засыпал его по пояс. Пришлось отступать - назад, еще раз назад, еще, хватаясь за воздух, падая, вставая и отчаянно призывая на помощь. Он уже ничего не видел; стоило ему разлепить забитые пылью глаза, как в них начиналась острая боль, будто от уколов иголкой. Рот был полон пыли, губы от нее пересохли; его мучила жажда, вместо крика из надорванной глотки вырывался,- и тотчас обрывался,- полузадушенный стон.

И все это время в трюм неустанно, неумолимо, как некая наделенная свободной волей сила, устремлялась пшеница - вечная, надежная, непременная.

Берман отступил в дальний угол трюма, сел, прислонившись спиной к металлическому корпусу корабля, и попытался собраться с мыслями, успокоиться. Ведь должен же быть какой-то выход, не может же он умереть подобной смертью, потонуть в этой кошмарной массе, ни жидкой, ни твердой, а черт знает какой. Только вот что предпринять? Как добиться, чтобы его услышали?

Но пока он размышлял об этом, конусообразный холмик под желобом опять обвалился и неровная, взъерошенная волна, докатившаяся до того места, где он сидел, засыпала ему кисть руки и ступню.

Берман вскочил, дрожа всем телом, и кинулся в другой угол.

- Боже мой! - вскричал он.- Боже мой, надо что-то делать, не теряя ни минуты!

Уровень пшеницы снова повысился, ноги все глубже уходили в шевелящуюся массу. Берман снова отступил и опять, еле передвигая ноги, стал пробираться к подножию холма, крича истошным голосом, так что в ушах зазвенело и глаза полезли из орбит,- однако неумолимая волна снова погнала его назад.

И началась страшная пляска смерти: человек корчился, увертывался, падал, вставал и затравленно метался; а пшеница все текла и текла, заполняя все уголки трюма, и уровень ее медленно, неотвратимо подымался. Теперь она была ему уже по пояс. Обезумев от страха, с окровавленными руками и сорванными ногтями, он начал раскидывать зерно, чтобы отступить назад, но сразу же изнемог и остановился, борясь за каждый глоток насквозь пропыленного воздуха. Подкатывающаяся волна пшеницы заставила его встрепенуться, он вскочил и завозился в зерне, стараясь спастись от ее наступления, но, ослепленный мучительной резью в глазах, сильно ударился лбом о стенку корабля, разбившись в кровь. Повернул назад и остановился, пытаясь собраться с мыслями, но новая волна разом засыпала его до самых колен. Страшная усталость одолевала его. Стоять на одном месте - значило уйти в пшеницу с головой и погибнуть; сидеть или лежать - значило оказаться засыпанным еще скорее; и все это в темноте, в трюме, где уже сейчас нечем было дышать; и все это, сражаясь с врагом, которого не ухватишь, борясь с морем пшеницы, которую не остановишь!

Двигаясь на звук низвергавшейся пшеницы, Берман на четвереньках пополз к люку. Еще раз он изо всех сил напряг легкие, пытаясь позвать на помощь. Но с его запекшихся губ сорвался лишь хриплый стон. Еще раз попытался он поднять глаза к небольшому пятну света над головой, но его веки, залепленные мякиной, больше не открывались. Когда он встал на колени, пшеница уже доходила ему до пояса.

Рассудок покинул его. Оглушенный грохотом зерна, лишенный голоса и ослепленный мякиной, он рванулся вперед с выставленными вперед руками, словно хотел за что-то ухватиться, и упал. Перевернувшись на спину, он лежал, едва шевелясь, с трудом ворочая головой. Пшеница, непрерывно скатывавшаяся по желобу, засыпала его. Она заполняла карманы его пиджака, проникала в рукава и в штанины, покрыла его огромный, торчащий живот и, наконец, начала вливаться мелкими ручейками в открытый, тяжело дышащий рот. Лицо его оказалось засыпанным.

На поверхности Пшеницы под желобом ничто уже не шевелилось, и только перекатывались волны зерна. Никаких признаков жизни видно не было. И вдруг эта поверхность шевельнулась. Толстая рука с набухшими жилами вырвалась из-под покрова зерна, короткие пальцы судорожно сжались, затем рука бессильно упала. Через секунду засыпало и ее. И никакого движения в трюме «Свангильды», кроме разбегавшихся во все стороны волн Пшеницы, которые брали начало возле беспрестанно возникающего и рушащегося конусообразного холма; никаких звуков, кроме неумолкающего шума Пшеницы, которая по-прежнему сыпалась из железного желоба, вечная, надежная, непременная.