В одном из западных секторов Кьен-Сабе, у изгороди, отделявшей ранчо от владений Остермана, Ванами впрягал лошадей в плуг, к которому его приставили два дня тому назад. Помогал ему мальчик, работавший на конюшне.
После прискорбного случая у Эстакады овцеводы, конечно, сразу же рассчитали его, и Ванами явился к Хэррену с просьбой взять его к себе на ранчо. Было время сева; на всех фермах возобновились работы. Дождь как следует промочил землю, самый момент пахать. На ранчо Энникстера, Бродерсона и Остермана пахота шла полным ходом, и Ванами был немало удивлен, обнаружив на Лос-Муэртос отсутствие всякой деятельности: лошади стояли на конюшне, рабочие толклись в тени бараков и возле кухни, курили, дремали или слонялись ио двору, не зная, чем заняться. Плуги, которых Магнус и Хэррен ждали с таким нетерпением, еще не прибыли, и, поскольку их рассчитывали получить задолго до пахоты, никто на ранчо не побеспокоился вовремя починить имеющиеся сельскохозяйственные орудия. Старые плуги в большинстве своем поломались, проржавели и пришли в полную негодность, часть же их успели распродать. Никто не знал определенно, когда можно ожидать новые плуги.
Хэррен решил еще недельку подождать и затем, если ничего не прояснится, закупить партию плугов старого образца у боннвильских торговцев. Он считал, что лучше истратить деньги, чем терять время.
Не получив работы на Лос-Муэртос, Ванами отправился в Кьен-Сабе. Энникстер, к которому он обратился, послал его к надсмотрщику одного из секторов ранчо, и тот, выяснив, что Ванами и с лошадьми обращаться умеет, и опыт кое-какой,- приобретенный, правда, давно на Лос-Муэртос,- имеет, поставил его возничим на одном из плугов.
Накануне вечером, в шесть часов, как только надсмотрщик дал свисток, длинный ряд плугов разом остановился, возничие выпрягли лошадей и свели их на конюшню, оставив плуги прямо в бороздах. На следующее же утро, через час после восхода солнца, работа возобновилась. Сразу после завтрака Ванами сел на юшадь и, ведя в поводу остальных, вместе с прочими Юзничими, вернулся туда, где остались плуги, и при-яялся впрягать лошадей. У кузницы, временно сооруженной на их секторе, он потерял несколько минут, пока ему подковывали одну из лошадей, и таким образом Ввпоздал на целых пять минут. Почти все упряжки были уже запряжены, возничие находились на своих местах, ждали лишь сигнала надсмотрщика.
- У тебя готово? - спросил он, подкатывая на своей бричке к упряжке Ванами.
- Готово, готово,- отозвался Ванами, пристегивая последний ремень.
Он взобрался на сиденье и, разобрав вожжи, обернулся на длинный ряд плугов, а затем оглядел всю лежащую окрест землю, залитую ярким утренним солнцем.
День был лучше некуда. После первого в этом сезоне дождя больше дождей не выпадало. Небо было безоблачное, бледно-голубое, и искрилось нежным утренним светом. Необозримые бурые поля нежились на солнце, нмдыхая влагу, впитанную с ночной росой. Воздух, очищенный от пыли и тумана, был прозрачен и чист, как кристалл. Далеко на востоке, по ту сторону Бродерсонова ручья, выступая отчетливо на бледно-шафрановом горизонте, виднелись холмы, плоские и резко очерченные, словно наклеенные на небо. Старинная церковная колоколенка Сан-Хуанской миссии казалась легкой и изящной, как морозный узор на стекле. Кругом раскинувшись ковром до самого горизонта, лежала земля. Только теперь она уже не изнывала под палящим солнцем, растрескавшаяся и покоробленная, покрытая толстым слоем пыли. Дождь сделал свое дело; не осталось ни комочка, который не распирала бы жи-мотворящая сила, ни трещинки, от которой не веяло бы плодородием. Достаточно было пройти десяток шагов по территории ранчо, и у вас появлялось ощущение, что земля под ногами ожила, проснулась, наконец, и трепещет от желания снова плодоносить. Глубоко, глубоко в укромном тайнике забилось вновь огромное сердце, дрожащее от страсти, исполненное желания, с нетерпением ждущее прикосновения плуга, упорное, настойчивое, требовательное. Вы смутно ощущали подспудное смятение земли, внутреннее волнение, напряжение ее утробы, требующей оплодотворения, потому что пришло время ей приносить плоды, выпустить на волю вечно возрождающееся зерно жизни, которое шевельнулось в ее чреве.
Плуги, тридцать пять по счету,- каждый тащила упряжка из десяти лошадей,- растянулись позади Ванами и впереди его бесконечной линией, чуть не на четверть мили в длину. Они были построены уступами: каждый последующий плуг отстоял от соседа на свою ширину и отставал от него на несколько шагов. Каждый из этих плугов был оборудован пятью лемехами, так что когда вся колонна приходила в движение, на поле ложились одновременно сто семьдесят пять борозд. Издали плуги напоминали огромную колонну полевой артиллерии. Каждый возничий был на своем месте и поглядывал попеременно то на своих лошадей, то на ближайшего надсмотрщика. Прочие надсмотрщики, сидевшие в бричках и двуколках, разместились перед строем плугов на равных расстояниях друг от друга, почти как командиры батарей. Сам Энникстер верхом на лошади, в сапогах и шляпе военного образца, с сигарой в зубах, наблюдал за происходящим.
Управляющий сектором, находившийся на дальнем конце колонны, прискакал галопом и занял место во главе ее. На какой-то момент, показавшийся нестерпимо долгим, воцарилась тишина. Напряженное чувство готовности передавалось от одного возничего другому по всей колонне. Все было предусмотрено, каждый человек находился на своем месте. Трудовой день должен был начаться с минуты на минуту.
Но вот во главе колонны раздался резкий переливчатый свисток. Ближайший к Ванами надсмотрщик тут же повторил его, одновременно повернувшись лицом к дальнему концу колонны и взмахнув рукой. Сигнал повторился, свисток отзывался свистку, пока все звуки не затерялись в отдалении. И сразу же строй плугов стронулся с места и двинулся вперед, постепенно набирая скорость. Лошади натянули постромки; ритм движения передавался от упряжки к упряжке, и они двигались все быстрее и быстрее, на ходу производя множество звуков: бряканье металлических бляшек на сбруе, скрип натянутых постромок, приглушенный лязг сталкивающихся механизмов, щелканье бичей, тяжелое дыхание почти четырех сотен лошадей, отрывистые команды возничих и наконец умиротворяющий шепот темной тучной земли, которую пластами отваливали лемеxa.
Итак, пахота началась. Солнце поднималось все выше. Сотни железных рук прилежно разминали, и растирали, и разглаживали, и похлопывали влажную огромную землю, сотни железных зубов глубоко вгрызаясь в ее могучую плоть. Возвышаясь на своем шатким, тряском сиденье, вздрагивавшем при каждом толчке, погоняя лошадей, крепко намотав на руки влажные, вдруг ожившие вожжи, которые то врезались ему в ладони, то норовили выскользнуть, Ванами чувствовал, как закручивает его водоворот чувств, сталкивающихся звуков и зрелища открывшейся ему панорамы и испытывал приятное оцепенение, словно завороженный обрушившимися на него путаными впечатлениями. Его обязанности были невелики - он должен был следить за тем, чтобы его упряжка шла размеренным заданным шагом, точно соблюдая дистанцию, и за том, чтобы его борозды ложились как можно ближе к бороздам, проложенным соседним плугом, идущим немного впереди. И хотя какой-то частицей мозга он настороженно и зорко следил за всем происходящим, большая часть этого мозга, убаюканная монотонностью работы, погрузилась в покой и дрему.
Пахота шла полным ходом, все больше вовлекая Ванами в туманный медленный круговорот. Под ним находился лязгающий, сотрясающийся механизм; каждый перевернутый пласт земли, каждое преодоленное препятствие толчком отдавались в теле; даже сопротивление сырой земли, непрерывно сползавшей с блестящей поверхности лемехов, чувствовал он кончиками пальцев и затылком. Он слышал топот множества копыт, с легкостью толкущих в прах большие комья глины, позвякивание сбруи, постукивание лошадиных зубов о трензеля, удары железных подков о подвернувшиеся голыши, шуршанье сухой стерни под лемехами по мере прокладки борозды, шумное, ровное дыхание блестящих от пота, опутанных ремнями лошадей, и доносившиеся со всех сторон голоса работников, их увещевающих. Повсюду мелькали лоснящиеся темные лошадиные спины с выступающими от натуги мышцами, их вздымающиеся и опадающие бока, тяжелые круглые копыта с налипшей на них глиной,
упряжь в клочьях пены, красные от загара лица работников, синие комбинезоны в пятнах тавота, мускулистые руки с побелевшими от напряжения суставами, вцепившиеся в вожжи, и над всем этим аммиачный дух лошадей, терпкий запах человеческого и конского пота, аромат нагретой сбруи и сухой стерни и наконец покрывающий все прочие запахи густой, дурманящий дух взрытой живой земли.
Временами с верхушки какого-нибудь холмика взору Ванами открывался более широкий горизонт. На других секторах Кьен-Сабе полным ходом шла та же работа. Порой в поле его зрения попадала другая колонна плугов на соседнем секторе - иногда они находились так близко, что до слуха долетал неясный шум их передвижения, а иногда так далеко, что колонна превращалась в продолговатое темное пятно на буроватой поверхности земли. Дальше к западу, на ранчо Остермана, другие колонны появлялись и исчезали из вида, а с верхушки самого высокого на их секторе холма Ванами мельком увидел ранчо Бродерсона. Движущиеся точки указывали на то, что и там пахота в разгаре. А еще дальше, за линией горизонта, где-то за краем земли были, он знал, другие ранчо, а за ними еще другие, огромное, неисчислимое множество их.
Повсюду, по всей бескрайней долине Сан-Хоакин, неслышно и незримо взрывали землю тысячи плугов, и десятки тысяч лемехов глубоко вонзались в теплую, влажную почву.
Это была долгожданная горячая ласка, сильная, требовательная, энергичная, по которой истосковалась земля; крепкое объятие многих железных рук, глубоко погружавшихся в смуглое, теплое ее тело, страстным трепетом отзывавшееся на их грубую ласку, такую напористую, что она граничила с насилием, столь неистовую, что могла сойти за жестокость. Здесь, прямо под солнцем, под безоблачным небом, начались титанические любовные игры; две стихии, первородные Мужчина и Женщина, переплелись в исполинском объятии, охваченные мукой непреодолимого тяготения, грешного и святого, неукротимого, стихийного, благородного, не признающего законов.
Время от времени бригада, в которой находился Ванами, по сигналу надсмотрщика или управляющего прекращала работу. Лошади останавливались, многозвучный шум затихал. Шли минуты. И из конца в конец колонны летел вопрос: в чем дело? Галопом проносился мимо управляющий сектором, возбужденный, растерянный. А всего-то, оказывалось, выходил из строя какой-нибудь плуг: терялся болт, заедало рычаг, глубоко застревали в тяжелой почве лемеха, оступившись, начинала хромать лошадь. Раз, уже к полудню, целая упряжка была выведена из колонны - сломался плуг, и пришлось послать в кузницу за мастером.
Энникстер исчез. Он поехал по другим секторам ранчо, проверяя, как идет пахота там. Ровно в полдень, согласно его распоряжению, управляющие должны были связаться с ним по телефону, который соединял конторы всех секторов, и сообщить о ходе работ, количестве вспаханных акров, о том, все ли плуги смогут проделать в этот день положенные двадцать миль.
В половине первого Ванами и остальные возничие тут же, в поле, пообедали из жестяных котелков, которые раздали им с утра, сразу после завтрака. А вечером повторилось все то же, что было накануне, и Ванами распряг своих лошадей, сел на одну верхом и, ведя остальных в поводу, повернул к конюшенному двоpy и баракам.
Шел уже седьмой час. Полсотни рабочих всей ватагой набросились на ужин, приготовленный поварами-китайцами. Столовой им служил грубо сколоченный, некрашеный сарай, длинный, как кегельбан; сидели здесь на деревянных лавках за покрытыми клеенкой столами. С потолка свешивалось полдюжины керосиновых ламп, то коптивших, то вдруг ярко разгоравшихся.
Места за столом брали штурмом; стук ножей о жестяные тарелки был похож на частые удары градин по железной крыше. Отхлебнув пару хороших глотков вина, расставив локти, раскрасневшись, пахари пошли в новую атаку на говядину и хлеб, и вид у них был такой, что, сколько бы они ни ели, все будет мало. Вдоль всего длинного стола, покрытого клеенкой, в которой отражался свет керосиновых ламп, раздавалось непрерывное чавканье и, куда ни глянь, всюду видна была ритмичная работа крепких челюстей. Поминутно кто-то требовал себе добавочную порцию мяса, кварту вина или полковриги хлеба. Насыщение продолжалось более часа. Это был уже не просто ужин, а некий ритуал, Грубое и примитивное пиршество, нечто гомеровское.
Но Ванами в этой сцене не видел ничего отталкивающего. Пресли отвернулся бы брезгливо от картины жрущего человечества. От людей, озверевших при виде мяса. Ванами же, в своей простоте и непосредственности, стоящий близко к природе и к почти первобытной жизни, понимал значение всего этого. Он знал, что через какие-нибудь четверть часа эти люди повалятся на койки и будут спать до утра как убитые. Работа, еда, сон - вся жизнь их сводилась к этому простейшему бытию, к честному, здоровому, ничем не осложненному существованию. Эти люди были сильны и силу свою получали от земли, на которой работали в постоянном соприкосновении с жизнью, близкой к исходной точке цивилизации - грубой, элементарной и здоровой.
На короткий миг, тотчас после еды, задымились трубки, воздух отяжелел от ароматного табачного дыма. На одном конце стола затеяли игру в покер. Один из возничих, швед, приволок аккордеон. Группа рабочих, собравшаяся на крыльце барака, слушала, разинув рты, признанного рассказчика, временами перебивая его громким гоготом. Но скоро люди начали разбредаться на ночлег, валились на застеленные попонами нары и сразу же засыпали. Постепенно тяжелое дыхание становилось все ровнее, лампы одну за другой гасили, и не успел еще в небе догореть закат, как барак погрузился в сон.
Не спал один Ванами. Ночь была ясная, теплая; небо, густо усеянное звездами, казалось серебристо-серым. До восхода луны оставалось совсем недолго. Со всех сторон в темноту вливался густой, въедливый запах свежевспаханной почвы. Немного погодя, когда взошла луна, он увидел, как бурая земля подставила ей свою могучую грудь. Потом вдали стали выступать отдельные предметы; гигантский дуб на участке Хувена подле оросительного канала Лос-Муэртос, похожая на скелет водонапорная башня в усадьбе Энникстера, ивы, растущие вдоль берега Бродерсонова ручья недалеко от Эстакады, и наконец колокольня, возвышавшаяся на пригорке по ту сторону ручья.
Туда, как почтовые голуби, неотвратимо устремлялись мысли Ванами. Невдалеке от водонапорной башни, в небольшой долине, сейчас скрытой от его глаз, находилось цветочное хозяйство, где жила когда-то Анжела Вэрьян. Напрягая зрение, стараясь проникнуть взглядом сквозь мешающую листву, Ванами был почти уверен, что еще немного, и он увидит вдали старые грушевые деревья, под сенью которых она обычно его поджидала. Сколько раз в такую же ночь он скакал сюда издалека на свидание. Его мысли перенеслись в ту чудесную пору его жизни, шестнадцать лет тому назад, когда Анжела была еще жива и мысли обоих заняты лишь их взаимной любовью, столь прекрасной, столь чистой, столь возвышенной, что они воспринимали ее как некое чудо, нечто заложенное в их сердца свыше, как знак Божьего благоволения. Они были рождены для этой любви. Ради нее они явились в мир, и слияние их жизни и должно было положить начало единой Идеальной Жизни, предопределенному свыше союзу душ мужской и женской, нерасторжимому, гармоничному, как музыка, невыразимо прекрасному - преддверие рая, залог бессмертия.
Нет, никогда, никогда не забудет ее Ванами, никогда не утихнет его горе, никогда не притупится боль, сколько бы ни прошло времени. И снова, пока ни сидел так, устремив взгляд на далекую колоколенку, безысходная тоска схватила его за горло, словно все это случилось только вчера. Снова возникла боль в сердце, жгучая физическая боль; он крепко стиснул руки, переплетая пальцы, ломая их; глаза его наполнились слезами, он дрожал всем телом.
Да, он потерял ее. Оказалось, что их союз не был угоден Господу. Оказалось, что все это было ошибкой. Безбрежная, неземная любовь, которая снизошла На них, была всего лишь злой насмешкой. Ванами вскочил на ноги. Он знал, какая ночь его ждет. Нет-нет, во время его нескончаемых скитаний - в пустыне ли, на склоне ли горы, потерянному и всеми забытому, или на дне каньона, совершенно одинокому во всем подзвездном мире, под белесым оком луны - выпадали ему часы, когда горе вновь накатывало как огромная бездушная машина, и тогда он вступал в противо-борство с ночью, стараясь осилить свою печаль, и молился, бессвязно, почти бессознательно задавая ночи и звездам все тот же вопрос: «За что?»
И вот опять пришла такая ночь. Он знал, что теперь до рассвета будет бороться со своей скорбью, Герзаемый воспоминаниями, осаждаемый видениями сгинувшего счастья. Если приступ вновь овладеет им сегодня, он пойдет в миссию, потому что больше ему идти некуда; там он поговорит с отцом Саррией, а потом проведет ночь под старыми грушевыми деревьями в монастырском саду.
Он быстро зашагал по полям Кьен-Сабе в сторону церкви; его худое, загорелое лицо аскета было невыразимо печально. После часа ходьбы он пересек дорогу, соединявшую Гвадалахару и цветочное хозяйство, перешел вброд Бродерсонов ручей, там, где он забегал на монастырскую землю, поднялся на холм и остановился, с трудом переводя дух, перед ведущей к церкви колоннадой.
До этого случая Ванами не отваживался заходить сюда в ночную пору. Посетив тогда - в первый раз - миссию вместе с Пресли, он заспешил уйти до наступления сумерек, не будучи еще готовым к встрече с призраками, которые в его представлении собирались в саду к ночи. При дневном свете место это казалось совершенно незнакомым. В его воспоминаниях старинное здание и окружающий его сад отнюдь не ассоциировались с ярким солнечным светом и игрой красок. Когда бы в дни своих скитаний по безлюдным просторам Юго-Запада не пытался он вызвать в своем воображении этот пейзаж, всегда он являлся ему окутанным загадочной дымкой безлунной ночи - старые груши чернели в тени, а фонтан воспринимался скорее на слух, чем зрительно.
Но в сад он еще не вошел. Сад был по ту сторону монастыря. Ванами прошел вдоль всей колоннады с ее неровным выбитым полом красного кирпича до последней двери, рядом с колокольней, и позвонил, дернув за кожаный шнурок, свешивавшийся из дырки над дверной ручкой.
Однако таращившая спросонья глаза служанка, которая после долгого ожидания отперла дверь, сообщила ему, что Саррии нет у себя в комнате. Но она знала, что Ванами - близкий друг священника и его протеже, и потому впустила его, прибавив, что Саррию он непременно застанет в церкви. По выложенной кирпичом галерее, где гуляли сквозняки, она провела его в просторное помещение, занимавшее все основание колокольни, откуда шаткая лесенка вела наверх в темноту. У подножия этой лесенки находилась дверь в церковь. Служанка впустила туда Ванами и затворила за ним дверь.
Выбеленные кирпичные стены и плоский потолок тускло освещали паникадило, свисавшее с потолка на трех длинных цепях над алтарем, и несколько дешевых керосиновых ламп по стенам, укрепленных на кронштейнах, окрашенных под бронзу. Всюду на стенах была развешана обычная серия картин, изображающая крестный путь. Композиция и сами рисунки были ужасающе примитивны, но были пронизаны наивной слепой верой и тем подкупали. Все картины были вставлены в одинаковые позолоченные рамы и снабжены соответствующей надписью, сделанной бьющими в глаза черными буквами: «Симон Киринеец помогает Христу нести крест», «Святая Вероника отирает лицо Иисусу», «Иисус падает в четвертый раз» и так далее. С середины церкви начинались семейные скамьи, темные, с низкими спинками, похожие на гробы мореного дуба, отполированные многими поколениями, а сбоку возвышалась вделанная в стену кафедра с потускневшим позолоченным навесом, напоминавшим приподнятую крышку огромной шляпной картонки. В проходе, между скамьями, в глаза ударяла пронзительно красная ковровая дорожка. Впереди виднелись ступени, ведущие к алтарю, дубовые, источенные червями перила, высокий престол с покровом, купленным на дешевой распродаже в Сан-Франциско, массивные серебряные подсвечники, такие тяжелые, что зараз больше одного не поднимешь,- дар какой-то давно усопшей испанской королевы,- и наконец окружавшие алтарь картины:
Мария с нимбом, Христос, крестные муки, Иоанн Креститель и святой - покровитель храма Сан-Хуан Батиста в молодости, сухопарый человек с серым лицом, в шкуре, поднявший два пальца, сложенные для владения.
Воздух в церкви был сырой и холодный, пропитанный застарелым приторным запахом курений. Здесь было тихо, как в склепе, и стук захлопнувшейся за Ванами двери отозвался во всех углах, как далекие раскаты грома.
Однако отца Саррии в храме не оказалось. Ванами прошелся по церкви, заглянул в приделы по обе стороны алтаря. Нигде ни души. Но священник, несомненно, совсем недавно был здесь, так как многие алтарныe принадлежности оказались не на месте,- словно он только что передвигал их. Обе боковые стены разделялись примерно посередине сводчатыми арками, в которые были встроены массивные деревянные двери, закладывавшиеся на засов. Дверь со стороны кафедры была неплотно затворена, и Ванами, подойдя ближе, распахнул ее настежь, выглянул во двор и, скользнув взглядом по маленькому огородику - грядки свеклы, редиски, салата,- посмотрел на заднюю часть здания, где прежде были кельи и помещались монахи, и в открытое окно увидел отца Саррию, усердно начищавшего серебряное распятие, которое обычно стояло на престоле. Ванами не окликнул священника. Приложив пальцы к вискам, он устремил на него пристальный взгляд. Отец Саррия продолжал свое занятие. Через несколько секунд Ванами прикрыл глаза, но не совсем. Зрачки сузились, лоб нахмурился, выражая крайнее напряжение. Вскоре он увидел, что священник, собравшийся завернуть крест, вдруг прервал свое занятие и начал озираться по сторонам. Потом опять занялся своим делом, и тут же вновь оглянулся, удивленный, растерянный. Неуверенным шагом и, очевидно, сам не понимая зачем, он подошел к двери кельи и, открыв ее, стал вглядываться в ночь. Ванами, скрытый в глубокой тени под аркой, не двигался, но глаза его плотно закрылись, и лицо стало еще напряженней. Священник мялся в нерешительности, сделал шаг вперед, повернул назад, постоял на месте, а потом пошел прямо по грядкам и налетел на Ванами, все еще неподвижно стоявшего под аркой.
Саррия чуть не подпрыгнул от неожиданности.
- Ах, это ты! Это ты меня звал? Нет, я ничего не слышал - теперь я точно припоминаю. Какой дивный дар! Только от Бога ли он, Ванами? Я… я просто не мог не прийти. А почему, сам не знаю. Страшная сила! Могущество! Не нравится мне это, Ванами, порой так просто пугает.
Ванами вскинул голову.
- Пожелай я, и мог бы вызвать вас к себе, хоть из усадьбы Кьен-Сабе.
Священник покачал головой.
- Удручает меня то,- сказал он,- что моя собственная воля никак здесь не участвует. Сейчас я просто не мог противиться. Если бы даже нас разделяла глубокая река, и это бы меня не остановило. Ну, а если бы я спал?
- Тем было бы легче,- ответил Ванами.- Я сам в этом разбираюсь не лучше вашего. Но думаю, что, если бы вы спали, ваша сопротивляемость была бы и того ниже.
- Может, ты даже и не разбудил бы меня. Может, я пришел бы к тебе во сне. Может быть.
Саррия перекрестился.
- Есть тут что-то сверхъестественное,- высказал он предположение.- Нет, дорогой друг, не нравится мне это, - он положил руку на плечо Ванами,- не зови меня больше таким образом. Обещаешь? Ты посмотри,- он протянул руку,- я весь дрожу. Ну, ладно, хватит об этом. Подожди меня минутку. Мне только нужно поставить распятие на место, накрыть престол чистым покровом, и я свободен. Завтра праздник Крестовоздвижения, и я готовлюсь к нему. Сегодня ночь такая хорошая. Мы с тобой выкурим по сигаре в саду.
Несколько минут спустя они вышли через дверь, которая была ближе к кафедре. Саррия успел облачиться в сутану, прикрыл тонзуру шелковой скуфьей и был теперь куда более похож на священнослужителя, чем в прошлый раз, когда Ванами приходил к нему Вместе с Пресли.
Они очутились в монастырском саду. Место это было полно очарования. Тут и там высились пальмы, красовались магнолии. Виноградная лоза, которой было по крайней мере сто лет, обвила решетку в углу сада на стыке двух стен. С третьей стороны стояла церковь, а с четвертой - стена давно обрушилась, и на ее месте выстроились в ряд восемь грушевых деревьев, которые были постарше даже лозы, с искривленными и суковатыми стволами, давно уже не плодоносящие. Прямо напротив груш, в южной стене сада, круглый, сводчатый портал, чьи ворота, выходившие на церковную площадь, были всегда заперты. Опрятные, посыпанные песком дорожки, обсаженные резедой, вились между клумбами и кустами магнолий. В центре сада в каменной, поросшей мхом чаше бил небольшой фонтанчик, а чуть подальше, между фонтаном и грушевыми деревьями, стояли остатки солнечных часов - позеленевший от времени бронзовый гномон с полустертыми цифрами на циферблате.
По другую же сторону фонтана, прямо против церковного входа под самой стеной находилось девять могил - три с надгробными камнями, остальные закрытые плитами. Здесь покоились два предшественника Саррии; три могилы принадлежали обращенным в христианство индейцам. В одной, по преданию, лежал бывший алькальд Гвадалахары, еще в двух - де ла Куэста и его молодая жена (так и не усомнившаяся в мужней любви), а над девятой, последней в ряду и ближайшей к грушевым деревьям, возвышался небольшой надгробный камень, из всех самый скромный, на котором после дат рождения и смерти, отделенных одна от другой всего лишь шестнадцатью годами, было высечено: «Анжела Вэрьян».
Тишина, стоявшая здесь, и покой сообщали этому уединенному маленькому саду неизъяснимую прелесть. Это был крохотный закуток бескрайной долины, которая распространялась вокруг него во всех направлениях,- потайной, укромный, романтичный, сад мечты, очарования, иллюзий. Снаружи огромный безжалостный мир с грохотом прокатывался своей однажды проложенной колеей, но сюда не доносилось перестука его колес, и ничто не заглушало неумолчного журчанья фонтана.
Саррия и Ванами направились к каменной скамье у боковой стены церкви, неподалеку от двери, из которой они только что вышли, и уселись. Саррия закурил сигару, а Ванами свернул себе самокрутку на мексиканский манер.
Стояла тихая, безмятежная ночь. Небо было густо усыпано звездами. На востоке вставала луна. Ни ветерка, ни шороха. Непрестанный плеск фонтана казался всего лишь символом течения времени, воспринимавшимся скорей умом, чем слухом. Изредка легкий, как дыхание, ветерок проникал через высокие стены в сад и разносил аромат цветущей магнолии, резеды, мха, трав, всего тихого бессловесного зеленого мирка, заключенного в этих стенах.
Со своего места Ванами мог, повернув голову, посмотреть сквозь нижние ветви грушевых деревьев на север. Совсем близко, между возвышенностью, на которой стояла миссия, и грядой невысоких холмов по ту сторону Бродерсонова ручья, на территории Кьен-Сабе расположилось в низине цветочное хозяйство, забота о котором лежала на родственниках Анжелы - единственные в своем роде, красивейшие пятьсот акров, засаженные розами, фиалками, лилиями, тюльпанами, ирисами, гвоздиками, туберозами, маками, гелиотропом - цветами всех видов и наименований; пятьсот акров цветов, крепких, сильных, цветущих и отцветающих, чтобы их семена и отростки разошлись по всем уголкам Соединенных Штатов. Вот чем занимались родные Анжелы - они выращивали цветы на семена. Это цветочное хозяйство славилось на всю страну. Сейчас цветы поблекли и повяли, но в середине лета, в разгар цветения, эти пятьсот акров, в великолепии красок - пунцовой, лазурной, огненно-желтой - приводили всех в восхищение. Когда дул восточный ветер, на улицах Боннвиля, в двенадцати милях оттуда, прохожие улавливали ароматы этого знаменитого цветочного хозяйства, сумбур благовоний.
И в этот мир цветов и красок, где воздух, пропитанный дивными запахами, был душен и сладок, пришла Анжела Вэрьян. Здесь она прожила свои шестнадцать лет. Здесь умерла. И неудивительно, что Ванами, при своем глубоком чувстве красоты, при своей удивительней жажде счастья, был очарован ею, полюбил ее так горячо.
Она пришла к нему из царства цветов, золотистые длинные косы, свисавшие по обе стороны лица, благоухали розами, бездонные глаза с тяжелыми веками, загадочные, продолговатые и чуть раскосые, как у восточных женщин, позаимствовали свой цвет у фиалок; а полные, как у египтянки, губы - у пунцовых гвоздик: лилии подарили свой грациозный изгиб ее тонкой изящной шее. От ее рук исходил аромат гелиотропа, от складок платья - пьянящий запах маков. Ее ступни пахли гиацинтами.
Долго сидели на скамье в полном молчании Саррия и Ванами. Наконец священник вынул сигару изо рта и произнес:
- До чего же тихо! До чего прекрасен этот старый сад, тихий и мирный! Когда-нибудь и меня похоронят здесь. Мне приятно думать об этом. И тебя тоже, Ванами.
- Quien Sabe?
- Да, и тебя тоже. Где же еще? Нет, лучше уж тут, рядом с милой малюткой.
- Я еще не в силах заглядывать в будущее. То, чему суждено когда-нибудь свершиться, для меня пока не существует. Просто не имеет никакого значения.
- Важнее этого нет ничего, сын мой.
- Да, для части моего существа, но только не для той, которая принадлежала Анжеле,- не для лучшей части моей души. Да разве вы это поймете! - воскликнул он внезапно.- И никому этого не понять. Что мне с того, что после смерти, когда-то, в каком-то неопределенном месте, которое называется у вас раем, я - по вашим словам - снова ее увижу. Что мне с того? Неужели вы думаете, что подобная мысль могла когда-нибудь облегчить чьи-то страдания, утешить кого-то?
- Но ты же веришь, что…
- Верю, верю! - отозвался его собеседник.- А во что я верю? Право, не знаю. Я и верю и не верю. Я помню, какой она была, но разве я могу надеяться увидеть ее такой. В конце концов надежда - это лишь воспоминание, обращенное в будущее. Когда я пытаюсь представить себе ее в иной жизни - в загробной, в раю или как там это у вас называется, в этом вашем неопределенном месте,- когда я пытаюсь увидеть ее там, она встает в моем воображении только такой, какой была при жизни,- облеченной в плоть, земной, какой я любил ее. Вы скажете, что она была далека от совершенства, но такой я ее увидел, а, увидев, полюбил; и, будучи такой, облеченной в плоть, земной, несовершенной, она любила меня. Такая, только такая она мне нужна! - воскликнул он.- Другой, преображенной, мне не нужно - не нужно небесной, возвышенной, бесплотной. Мне нужна она. Мне кажется, что только это чувство до сих пор удерживало меня от самоубийства. Лучше уж я буду несчастным, но сохраню ее в памяти такой, какой она была, нежели счастливым от сознания, что она преобразилась, стала иной, небесной. Я ведь всего простой смертный. Ее душа! Без сомнения, она была прекрасна. Но опять-таки это что-то отвлеченное, неуловимое, слова и больше ничего. А вот прикосновение ее рук было реальным, звук ее голоса был реальным, ее объятия были реальными. О-о! - вскричал он, потрясенный внезапным наплывом чувств,- верните мне все это! Скажите своему Богу, чтоб он вернул мне все это - звук ее голоса, ее объятия, прикосновения ее милых рук, живых, теплых, а потом можете рассказывать мне о рае.
Саррия покачал головой.
- Но когда ты снова встретишься с ней в раю,- сказал он,- ты ведь тоже будешь иным. Там она предстанет перед твоим духовным взором в своем духовном обличий. Бестелесный дух не может манить тебя. Я это понимаю. Потому что, как ты сам сказал, ты - простой смертный, а она небожитель. Но, уподобившись ей, ты познаешь ее такой, какова она на самом деле, а не такой, какой казалась оттого, что у нее был нежный голос, красивые волосы и руки, теплевшие в твоей руке. Ты, Ванами, рассуждаешь как маленький. Ты подобен тем коринфянам, которым адресовал свои послания апостол Павел. Помнишь? Вот послушай! Я на память знаю эти слова - прекрасные, вселяющие страх, замечательные слова! Они маршируют как солдаты под звуки труб. «Но скажет кто-нибудь,- как ты сказал только что: - как воскреснут мертвые? И в каком теле придут? Безрассудный! то, что ты сеешь, не оживет, если не умрет. И когда ты сеешь, то сеешь не тело будущее, а голое зерно, какое случится, пшеничное, или другое какое. Но бог дает ему тело, как хочет, и каждому семени свое тело… Сеется тело душевное, восстанет тело духовное…» И потому, что ты - тело душевное, ты не можешь постичь ее как тело духовное и, следовательно, отвергаешь, но, став оба телами духовными, вы познаете друг друга такими, каковы вы есть, познаете так, как прежде не знали друг друга никогда. Пшеничное зерно - это символ бессмертия. Ты бросаешь его в землю. Оно умирает, а затем восходит, сгав в тысячу крат прекрасней. Ванами, твоя возлюбленная была лишь зерном человеческим, которое мы здесь зарыли в землю, но на этом дело не кончилось. Все это так старо, так старо. Мир постиг это еще тысячу лет назад, однако каждый, кто когда-либо стоял у разверстой могилы, в которую опускали дорогого ему человека, должен заново осознать это.
Ванами приумолк, устремив невидящий взгляд на низину, прячущуюся за старыми грушами.
- Возможно, все это и так,- сказал он наконец.- Я, во всяком случае, этого пока еще не осознал. Я знаю одно, я люблю ее - по сей день моя любовь нисколько не утратила силы - и продолжаю страдать.
Он наклонился вперед, подперев голову сжатыми кулаками; безмерная печаль на его лице сгустилась как тень; на глубоко запавших глазах выступили слезы. Он вдруг почувствовал, что должен задать вопрос касательно того, о чем он не позволял себе даже думать. После долгого колебания он сказал:
- Я долго был в отсутствии и даже вестей отсюда не получал. Может быть, вы что-нибудь слыхали, отец? Не выяснилось ли что-нибудь, не возникло ли каких-нибудь подозрений относительно того, кто был тот… другой?
Священник покачал головой:
- Ни слова, ни намека. Просто загадка какая-то. И, верно, так загадкой навек и останется.
Стиснув голову руками и покачиваясь из стороны в сторону, Ванами пробормотал:
- Какой кошмар! Господи, до чего же ужасно! Подумайте только, отец, ей было всего шестнадцать лет: совсем еще девочка, невинная, наивная, чистая как
младенец; она даже не понимала, что такое зло, верила, что в мире существует только добро, и лишь любовь принимала как взрослый человек. И на нее-то обру
шился такой страшный удар, а ваш Бог наблюдал с неба и не защитил ее.
И тут он, казалось, потерял всякое самообладание. Это был один из тех припадков неистовства, которым он бывал подвержен от бессильного горя и гнева, слепого, бессмысленного и безрассудного. Поток слов хлынул из его уст; он быстрым яростным движением вскинул руку со стиснутым кулаком, и то ли это был жест отчаяния, то ли вызов, то ли мольба.
- Нет, не защитил ее ваш Бог. Куда же девалось его милосердие? Почему же не вступились небеса? Где была та любовь, про которую вы столько рассказываете? Зачем Бог дал ей жизнь, неужели только затем, чтоб ее растоптали? Зачем наделил способностью любить, если она пропала зря? Выслушайте меня, отец Саррия. Зачем бог создал ее столь чистой духом, если допустил, чтобы над ней свершили такую мерзость? Тоже мне! - воскликнул он с горечью,- ваш Бог! Дикарь проявил бы больше милосердия! Ваш Бог! Нет Бога! Есть только дьявол. Небеса, к которым вы возносите свои молитвы,- это же издевательство одно, жалкий фарс, обольщение! Только ад реален.
Саррия схватил его за обе руки.
- Ты глуп, как дитя неразумное! - воскликнул он.- А то, что ты говоришь,- богохульство. Я это тебе запрещаю. Понимаешь? Запрещаю!
Быстро повернувшись к нему, Ванами выкрикнул:
- Тогда скажите своему Богу, чтобы он вернул мне ее!
Саррия отпрянул от него, ошарашенный этой неожиданной вспышкой, глаза его расширились от изумления. Лицо Ванами побледнело под загаром, вокруг глубоко сидящих глаз и на впалые щеки легли черные тени. Священник просто не узнавал его. Худое аскетическое лицо в обрамлении длинных черных волос и остроконечной бороды непрестанно подергивалось. Такие лица, наверное, бывали у вдохновенных пастырей древней Иудеи, живших близко к природе, у отшельников, у ранних израильских пророков, веривших в привидения, страдавших галлюцинациями, одаренных не-ооычайными способностями. И тут Саррия понял все. Подальше от людей, в широко раскинувшуюся, безводную юго-западную пустыню унес Ванами свое горе. Дни, недели, даже месяцы проводил он в полном одиночестве - песчинка, затерянная в необъятных просторах. Снедаемый горем, он неотступно думал о своей утрате и часто, случалось, оставался без еды. Его тело было истощено, мозг же, вечно сосредоточенный на одном, сам себя терзающий, окончательно расшатал и без того шаткую нервную систему. Постоянно пребывая в ожидании чуда или хотя бы знамения, он дал своему болезненному воображению полную волю, неизбежным следствием чего явились галлюцинации. Неудивительно, что очутившись там, где когда-то был счастлив, он при своей воспаленпой фантазии окончательно утратил способность трезво рассуждать и впал в совершенную истерику.
- Скажите своему Богу, чтобы он вернул мне ее,- твердил он зло и настойчиво.
Это была наивысшая степень мистицизма - больное воображение, преступившее дозволенные пределы и соскользнувшее в пустоту, где все казалось возможным, металось во тьме в поисках сверхъестественного, требуя чуда. И в то же время это был естественный человеческий протест против неизбежного, неотвратимого, бунт смертного против смерти, восстание духа против распада вещества.
- Он мог бы вернуть ее мне, если бы только захотел! - вскричал Ванами.- Отец, вы должны помочь мне. Послушайте, предупреждаю вас, я долго этого не
нмдержу. У меня что-то с головой, я уже не владею своим рассудком. Что-то должно произойти, иначе я сойду с ума. Ни мое тело, ни мой разум не могут больше этого выносить. Верните мне ее: пусть Бог вернет мне ее. Если легенды не врут, такие случаи бывали. Если она не может вернуться ко мне, дайте мне хотя бы увидеть ее такой, какой она была,- земной, настоящей, а не бестелесным духом. Я хочу увидеть ее прежней, неоскверненной. Если это сумасшествие, тогда пусть я буду сумасшедшим. Но помогите мне, вы с вашим Богом: пусть это будет галлюцинация, но сделайте это - сотворите чудо.
- Довольно! - снова вскричал священник и резко тряхнул его за плечо.- Довольно! Опомнись! Да, это сумасшествие, но я не дам тебе сойти с ума. Подумай
только, что ты говоришь! Вернуть ее! Разве таков промысл Божий? Я-то думал, ты мужчина, а это же речи неразумной бабы.
Ванами вдруг встряхнулся, глубоко вздохнул, посмотрел по сторонам отсутствующим взглядом, словно приходя в себя.
- Верно, отец,- пробормотал он - Порой я сам не соображаю, что говорю. Но бывают минуты, когда все во мне - и ум и душа восстают против того, что случилось, когда мне кажется, что я сильнее смерти, и знай я, как применить силу своей воли, сосредоточить напор своей мысли, желания, что я бы смог… сам не знаю… не вызвать ее… а что-то такoe…
- Болезненный, расстроенный ум может вызвать галлюцинации, ты это хочешь сказать? - спросил Саррия.
- Пожалуй, что так. Пожалуй, я довольствовался бы галлюцинацией.
Саррия не ответил, и долгое время оба молчали. У южной стены в сыром углу ритмично квакала лягушка, монотонно журчал фонтан и уроненный деревом цветок магнолии отвесно упал в безветрии и, чуть слышно прошуршав, лег на усыпанную гравием дорожку. Больше ничто не нарушало тишины.
Прошло еще несколько минут, и сигара священника, давно погасшая, выскользнула у него из рук и упала на землю. Он клевал носом. Ванами тронул его за руку.
- Спите, отец?
Саррия вздрогнул и потер глаза.
- Да, кажется, и впрямь задремал.
- Тогда идите спать. А я ничуть не устал. Пожалуй, еще посижу здесь немного.
- Да, вероятно, мне лучше лечь. А твоя кровать всегда для тебя готова. Когда бы у тебя ни возникла в ней надобность.
- Нет, я вернусь в Кьен-Сабе… только попозже. Спокойной ночи, отец.
- Спокойной ночи, сын мой.
Ванами остался один. Долгое время он сидел неподвижно, упершись локтями в колени и подперев руками голову. Проходили минуты - потом часы. Луна среди сияющих звезд взбиралась все выше. Ванами курил, сворачивая одну самокрутку за другой, голубой дым то неподвижным облаком стоял у него над головой, то сизой пряжей расползался над садом.
Но, находясь в этих старинных стенах, проникнутых романтикой и тайной, в этом уединенном царстве грез, где все говорило о прошлом, он не мог не поддаться очарованию старинного сада с его легендами, могилами, разрушающимися солнечными часами и замшелым фонтаном. Как только священник ушел, смятение духа, охватившее Ванами в начале вечера, вернулось снова, смущая разум и воображение. Скорбь железными тисками сдавила сердце, и любовь к Анжеле с новой силой пробудилась в душе; ему казалось, что никогда она не была столь глубокой, столь сильной, столь бесконечно нежной. Без сомнения, эти чувства пробудил и нем монастырский сад, до мелочей знакомый и ничуть не изменившийся с того времени, как они встречались пдось; это он так отчетливо воскресил Анжелу в его памяти. Пока что Ванами не решался приблизиться к ее могиле и, встав с места и заложив руки за спину, ;тшагал взад-вперед по узким дорожкам, мысленно перебирая в памяти эпизоды, происшедшие семнадцать лет тому назад. На скамье, с которой он только что встал, они с Анжелой часто сидели вместе. Вот здесь у разрушающихся солнечных часов он в первый раз поцеловал ее. А тут, у фонтана с его зеленым от моха бортиком, она однажды остановилась и, засучив рукав по самое плечо, погрузила руку глубоко в воду, а потом имнула и протянула ему для поцелуя, мокрую и прохладную. А вот здесь, наконец, под грушевыми деревьями они сидели из вечера в вечер, любуясь зеленой ложбиной и наблюдая, как сгущается ночь, постепенно от горизонта к зениту застилая небосвод.
Ванами поспешно отвернулся от открывшейся панорамы. В это время года цветочное хозяйство бывало обычно темным; цветов не было и в помине. В центре хозяйства Ванами различал домик, в котором жила когда-то Анжела: в окне его мерцал огонек. Но он тут же поспешно отвернулся. Его затаенная, все нараставшая скорбь достигла высшей точки. Широкими шагами пересек он сад и вошел в церковь, окунувшись в ее прохладу, как в ванну. Он и сам не сказал бы, что ищет здесь. Он знал только, что глубоко несчастен, что тоска по Анжеле гложет его сердце; ему нужен был кто-то, кому он мог бы отдать свою безмерную любовь. Он рад был бы ухватиться за любую иллюзию. Пусть галлюцинация, пусть мираж - он на все был согласен, лишь бы не одиночество в глухой ночи, не безгласная тишина, не убийственная беспредельность небесного свода.
Подойдя к алтарю, Ванами опустился под паникадилом на колени и, положив скрещенные руки на перила, уронил на них голову. Он молился. Какие слова он при этом произносил, о чем просил Бога, он не мог бы сказать,- скорей всего просто взывал о помощи, искал облегчения, жаждал ответа на вопль своей души.
На этом в конце концов и сосредоточился его расстроенный ум: на ответе; он требовал, он униженно испрашивал ответа. Не какой-то отвлеченной Божьей милости, не расплывчатого чувства умиротворения, а ответа, чего-то ощутимого, пусть даже это ощущение и будет иллюзорным: голос ли, отозвавшийся ему в ночи в ответ на его голос, рука ли, протянутая навстречу его руке, дыхание ли - земное, теплое, такое знакомое, нежное, которое отпечаталось бы тихой лаской на его осунувшихся щеках. В тусклом полумраке обветшалой церкви, с осыпающейся штукатуркой, с простодушно аляповатыми фресками и картинами на стенах, в полном одиночестве он неистово боролся с искушением, и слова, обрывки фраз, нечленораздельные, бессвязные, срывались временами с его плотно сомкнутых уст.
Но в церкви ответа не нашлось. Вверху, над высоким престолом смутно виднелась в сгущающемся мраке пречистая дева Мария с нимбом на голове, с потупленным взором, со скрещенными на груди руками,- краски поблекли от курений, которые возжигались перед ней из века в век. Христос, принимающий крестную муку, являл лишь печальное зрелище физических страданий - землистая плоть, испятнанная красным. Иоанн Креститель, Сан-Хуан Батиста, святи покровитель храма, крупный костлявый человек в звериной шкуре, подняв два пальца для благословения, бесстрастно уставился в полумрак под потолком, не намечая человеческой скорби, попусту бившейся о перила, ограждающие алтарь; и Анжела оставалась, как и раньше, лишь воспоминанием, далекой, бестелесной, на веки утраченной.
Ванами поднялся с колен и в отчаянии повернулся спиной к алтарю. Он пересек церковь и через сводчатую дверь напротив кафедры снова вышел в сад. Здесь, но крайней мере, все было реально. Теплый неподвижный воздух укутал его подобно плащу, прильнул, успокаивая, прогоняя въедливый запах сырости, таящейся в заплесневелой штукатурке и крошащемся кирпиче.
Но теперь он уже без колебаний прошел мимо фонтана в ту часть сада, где у восточной стены выстроились девять могил. В самой маленькой, под скромным камнем с двумя датами, которые разделяло всего шестнадцать лет, лежала Анжела. Наконец-то возвратился он сюда, после стольких лет, проведенных в пустыне, в странствиях. Если он где и сможет ощутить се присутствие, то только здесь. Совсем близко, на глубине всего лишь четырех футов, под обложенным дерном холмиком, покоилось тело, которое он так часто держал в объятиях; лицо, которое он целовал, ее лицо, обрамленное золотистыми косами, фиалковые глаза под тяжелыми веками, нежные полные губы,- вся та странная, волнующая, чудесная красота, такая пленительная, такая необычная.
Он опустился на одно колено, положил руку на камень и снова прочел надпись. Потом рука его соскользнула с камня на невысокий, дернистый холм и нежно коснулась его поверхности; потом, сам не сознавая что делает, Ванами упал рядом с могилой, обнял холмик и прижался губами к покрывавшей его траве. Горе, почти двадцать лет сдерживаемое, всколыхнулось в сердце и залило его жгучей, мучительной, непреодолимой болью. Не было никого, чтобы увидеть, и никто не было, чтобы услышать. Ванами не пытался себя сдерживать. Он больше не сопротивлялся, не противился своей боли. Ему даже полегчало, оттого что он позволил себе отдаться отчаянию. Но последствие этого взрыва было не менее бурным. Протест против фатальности, бунт против смерти перевернули ему душу, довели до исступления, ввергли в состояние, близкое к истерике, безумия даже. Ванами больше не владел собой, не соображал, что делает.
Сперва он довольствовался тем, что, вопреки разуму, взывал к небу, моля, чтобы ему вернули Анжелу, но непомерная сосредоточенность на себе - непременный, по-видимому, спутник всех душевных расстройств, направил его мысли в другую сторону. Он забыл Бога. И небо ему больше было не указ. В своей гордыне он их всесилие присвоил себе, вообразил, что своими силами одолеет смерть, одержит победу над могилой. Еще недавно он требовал от Саррии, чтобы Бог вернул ему Анжелу, теперь же он обращался к самой Анжеле. Лежа на земле и обнимая ее могилу, он представлял себе, что Анжела совсем близко, что она должна услышать его. И тут вдруг вспомнил о своем необычном даре, способности подчинять себе чужую волю - ведь смог же он подозвать к себе Пресли тогда в Кьен-Сабе; да не далее как в этот вечер он заставил Сар-рию бросить свое занятие и выйти в сад. Сосредоточив свою волю на одном-единственном желании, так долго владевшим им, Ванами зажмурил глаза и, закрыв лицо руками, воскликнул:
- Приди ко мне, Анжела! Слышишь? Приди!
Но могила не отзывалась. Безгласная, недвижная Земля молчала, блюдя свою тайну, ревниво не выпуская то, чем однажды завладела, отказываясь расстаться с тем, что было отдано ее попечению, глухая к горю, которое там наверху, на поверхности, судорожно цепляется за давно насыпанный могильный холм. Земля, еще утром трепещущая от радости бытия, готовая откликнуться на малейший зов, теперь в нощи, сочетавшись со смертью, свято хранила тайну Могилы, оставаясь глухой ко всем мольбам, не давая ответа; и Анжела оставалась, как и прежде, лишь воспоминанием, далекой, неощутимой, навеки утраченной.
Ванами поднял голову и посмотрел вокруг невидящими глазами, дрожа от напряжения, затраченного на свою бесплодную попытку. Но пока что он не допускал мысли об окончательном поражении. Никогда еще эта странная способность воздействовать на людей его не подводила. В этом отношении он был настолько уверен в себе, что не сомневался: стоит только ему до предела напрячь свою волю, что-нибудь,- он не мог сказать, что именно,- непременно случится. И пусть это будет самообман, галлюцинация,- убеждал он себя - он довольствуется и этим.
Как-то незаметно его растревоженный рассудок, вся сила воли снова сосредоточилась на мыслях об Анжеле. Он призывал ее к себе, как будто она была живая. Вго глаза, прикованные к высеченному на камне имени, были сощурены, зрачки сузились, кулаки крепко сжались, нервы напряглись до предела.
Несколько секунд стоял он, не дыша, в ожидании чуда. Потом, сам не зная почему, не сознавая, что происходит, он вдруг заметил, что взгляд его ушел в сторону от надгробного камня, что сам он отворачивается от могилы. И, прежде чем понять, в чем дело, он уже стоял спиной к могиле Анжелы, обратись лицом на север, к грушевым деревьям, к ложбине, в конце которой расположилось цветочное хозяйство. Сперва он объяснил это тем, что позволил своей воле расслабиться, не сумел сосредоточить ее на одной мысли. И, снова повернувшись к могиле, стиснув голову руками, он постарался сосредоточить свои мысли так, что даже зубами заскрипел от напряжения. Он внушил себе, что Анжела жива, и, обращаясь к этому плоду своей фантазии, тихонько позвал:
- Анжела! Анжела, я зову тебя - ты слышишь? Приди ко мне… приди… сейчас же, сейчас!
Он не получил ответа, которого требовал, вместо этого он вновь испытал на себе необъяснимое воздействие каких-то встречных сил, прервавших поток его мыслей. Как бы отчаянно ни сопротивлялся Ванами, он вынужден был снова повернуться на север; поддавшись импульсу, он сделал шаг в сторону грушевых деревьев, потом другой, третий. Очнулся он спустя несколько секунд, уже стоя в их густой тени, и, открыв глаза, понял, что взгляд его устремлен на цветочное хозяйство, на домик, в котором некогда жила Анжела.
В смятении он вернулся к могиле и еще раз попытался напрячь всю силу воли, но как только душевное напряжение достигало известного предела, тотчас вступали в действие неизбежные встречные силы. Он не мог больше смотреть на надгробный камень, не мог больше думать о том, что покоится под ним. Что-то заставляло его повернуться на север, влекло к грушевым деревьям, а оказавшись под их сенью, он в недоумении и растерянности ловил себя на том, что бесцельно смотрит в сторону цветочного хозяйства. Какая-то неодолимая сила влекла его к грушевым деревьям,- однако не далее, а только до них, и противиться этому не было возможно.
Необычайность происходящего отвлекла Ванами на некоторое время от его собственного горя, и он раза два повторил попытку, так сказать, ради эксперимента, но каждый раз дело кончалось одним и тем же: как только его мысли сосредоточивались на Анжеле, что-то толкало его повернуться на север и идти к грушевым деревьям на вершине пригорка, откуда открывался вид на ложбину.
Однако в ту ночь Ванами слишком сильно страдал, чтобы искать объяснение этому странному явлению. Смирившись наконец, он оставил могилу, взошел на пригорок, бросился на землю в густой тени грушевых деревьев и, уткнувшись подбородком в сцепленные руки, отдался воспоминаниям и сладкой муке нескончаемых сожалений.
Ему казалось, что Анжела снова с ним. Он перенесся на много лет назад. Вспоминал тихие теплые ночи июля и августа, небо, утыканное звездами, небольшой монастырский сад, дышащий смешением ароматов, которые на протяжении знойного дня источал под лучами жаркого солнца растительный мир. Словно со стороны он видел, как приходил сюда на свидание с ней. Весь день он думал о ней. Весь день мечтал о встрече с ней в этот тихий вечерний час, который принадлежал ей и только ей. Уже стемнело. Почти ничего не видно, но вот ему послышалось, будто кто-то идет, тихий хруст травы, на которую ступила нога. Еще мгновение, и он видит отблеск бледного золота ее волос, едва различимый при свете звезд, слышит шелест ее дыхания, который донес до него пролетавший ветерок. И вдруг в нежном благоухании сада - среди запахов магнолии, резеды и крошащихся стен - он уловил новый аромат - или букет многих - аромат роз, затаившийся в ее волосах, лилий, которыми пахла шея, гелиотропа, который исходил от ее рук, и гиацинта, который источали ее маленькие ножки. И сразу же представил себе ее: фиалковые глаза под тяжелыми веками, светящиеся любовью к нему, нежные полные губы, шепчущие его имя; ее руки стискивают его руки, обнимают за плечи, обвивают шею; она уже прильнула к всем телом; ее губы слились с его губами, она притягивает его лицо к своему…
При этом воспоминании Ванами даже вскрикнул от боли и быстрым движением выбросил вперед руку, впиваясь глазами во тьму. Все в нем восставало против торжествующей Смерти. Взгляд, устремленный в ту сторону, откуда обычно приходила к нему Анжела, пронизывал ночь.
- Ну, приди же ко мне! - чуть слышно прошептал он, неистовым и бесплодным усилием напрягая волю.- Приди, приди сейчас же! Ты слышишь меня, Анжела? Ты должна прийти… должна.
Внезапно Ванами очнулся как от удара. Он открыл глаза. Привстал с земли. Смятенные мысли мгновенно обрели ясность. Кажется, никогда еще ум его не работал так отчетливо, так здраво. Поднявшись на ноги и сверля глазами ночь, смотрел он туда, где находилось цветочное хозяйство.
- Что это со мной было? - в недоумении пробормотал он.
Он оглядывался по сторонам, словно стараясь восстановить связь с реальным миром. Посмотрел на свои руки, на шершавый ствол грушевого дерева, у которого стоял, на крошащиеся, все в дождевых потеках, стены, окружавшие монастырский сад. Сумбур в голове прошел, сверхчеловеческое напряжение иссякло. Он снова отвечал за свои действия, был благоразумен, деловит, практичен.
Но бесспорен был не только тот факт, что руки действительно были его руками, что кора на груше была шершава, а стены сада покрыты плесенью, совершенно очевидно - нечто произошло. Нечто смутное, непостижимое, доступное лишь какому-то загадочному, не имеющему названия шестому чувству, но тем не менее значительное. Воображение, унесшееся в ночь и в смятении бродившее там, вдруг замерло, трепеща, обнаружив это самое Нечто. И вернулось к нему не с пустыми руками. Да, вернулось, но за то время вокруг произошла перемена - таинственная, едва заметная. Описать это словами было невозможно. Несомненно одно - ночь больше не была безмолвной, мрак не был пустым. Где-то вдали, с трудом уловимая глазом на черной неподвижной поверхности резервуара ночи возникла странная рябь, сверкнула, просигнализировала звездам и тут же опять исчезла. И снова сомкнулась ночь. Но слышно было ни звука, ничто не шелохнулось.
Изумленный Ванами на секунду окаменел и стоял, широко раскрыв глаза, не дыша, не в силах двинуться с места. Потом потихоньку, шаг за шагом, ступая с осторожностью крадущегося леопарда, отступил туда, где тень была погуще. Беспокойство, очень похожее на страх, напало на него. Но сразу же, вслед за первым впечатлением, он вдруг усомнился в безошибочности своего восприятия - все это произошло так быстро, как во сне, и он невольно подумал - уж не сыграло ли с ним шутку собственное воображение? И тут же, то ли упование, то ли уверенность: да нет, конечно, что-то было. С этого момента в душе у него начался мучительный разлад - было, не было? Затаив дыхание, напряженно ловя малейшие звуки, он на цыпочках вернулся в сад. Подойдя к фонтану, окунул в него руки и провел ими по лбу и по глазам. Опять прислушался. Вокруг стояла непроницаемая тишина.
Настороженный, обеспокоенный Ванами оставил сад и пошел по откосу вниз. Он перешел Бродерсонов ручей в том месте, где он пересекал дорогу на Гвадалахару, и не спеша пошел полями Кьен-Сабе, понурив голову и крепко сцепив руки за спиной. Он был задумчив и несколько растерян.