Жуанита пересекла наружный двор, где под осыпавшимися перечниками и эвкалиптами голая земля напоминала о топтавшем ее в течение двухсот лет множестве ног.

Отсюда, через низенькие ворота, вы попадали в патио, четырехугольный, согласно испанскому обычаю, внутренний дворик.

Узкий портик, крытый старой вогнутой черепицей и опиравшийся на столбы; серые в сумерках, облупленные стены; в центре дворика – круглый бассейн с фонтанами, вот уже сто лет как высохший. Вянущая герань в больших кувшинах. На перилах балкона висел приготовленный для письма большой пальмовый лист, а на растворенной кухонной двери качались подвешенные красные стручки перца.

В кухне пылал огонь, и в красном его свете торопливо сновали женские фигуры. Там Лола, Лолита и Долорес – мать, дочь и внучка, по обыкновению шумно и безобидно бранились, хлопоча над приготовлением обеда.

– И неужели вы, втроем, не можете приготовить немного чили и супа спокойно, не нарушая всех десяти заповедей? – воскликнула Жуанита по-испански, проходя мимо.

– О Господи, сеньорита, – ласково возразила средняя из трех женщин на том же языке, – тут не в обеде дело; сеньора не ест ничего, а вы, как ребенок, всегда наедаетесь хлеба с вареньем раньше, чем успеешь подать жаркое. Но надо же накормить эту саранчу, которая налетит завтра к Тонио, чума их возьми!

Сочный, низкий голос, в котором не слышалось и тени раздражения или недовольства, еще звучал в ушах Жуаниты, когда она открыла одну из низеньких дверей и вошла в самую большую комнату гасиэнды. В убранстве этой комнаты бросалось в глаза смешение двух стилей: тридцать лет тому назад Мария Кэттер, застенчивая, светловолосая девушка из чопорной семьи пуритан Новой Англии, став женой последнего из Эспиноз, пыталась сделать эту комнату похожей на гостиную своей матери. Продолговатые, неодинаковой формы окна, прорезанные в восемнадцатидюймовой толще стен, были завешены такими же точно аккуратными канифасовыми занавесками, как окна, из которых Мария в детстве смотрела на вязы и снега своей родины. Здесь стояли изящные стулья фирмы «Пемброк» рядом с тяжеловесными стульями домашней работы с сидениями, сплетенными из полос воловьей шкуры, и столы из эвкалипта, которые один из мексиканцев на ранчо много лет назад сделал сам, украсил резьбой и покрасил. Утоптанный земляной пол был покрыт в два слоя пестрыми, дорогими индейскими одеялами, а широкий диван – покрывалом из Навайо. На полках книги современных философов и поэтов, те, которые читает трезво смотрящая на жизнь современная девушка, стояли бок о бок со старыми любимцами: Троллопом, Диккенсом, Левером; Стэнли из неисследованных дебрей Африки и Робертс из Индии встретились здесь под низкой черепичной крышей у туманного берега моря.

В старинных черных кувшинах, в которых некогда хранилось оливковое масло из Испании, теперь красовались яркие хризантемы, очень оживлявшие длинную, немного мрачную комнату.

Но она совсем не казалась мрачной Жуаните, принимавшей все, что ее окружало, с нерассуждающей лояльностью и довольством счастливой юности. Разрушающаяся гасиэнда имела много неудобств – но ведь это был родной дом Жуаниты. В этой немного странной комнате ей была с детства знакома и мила каждая мелочь, и здесь проводила теперь хвои дни ее мать Мария Кэттер-Эспиноза, которую все в их местности называли просто «сеньора».

Ей было теперь лет шестьдесят. Бледное золото волос давно уже превратилось в серебро, а узкое, худое лицо было почти так же мертвенно-бело, как волосы. В этот вечер, как обычно, она сидела в своем старомодном кресле, окруженная плоскими подушками, покрытыми кружевными салфеточками (подушка за спиной, две подушки на подлокотниках кресла), когда Жуанита – воплощение радости и тайны юности – появилась в дверях.

Столик возле кресла сеньоры был уставлен безделушками, рамками, статуэтками, вазами. Эти копившиеся годами старомодные вещицы, большая рабочая лампа с зеленым абажуром, бронзовые часы на камине – все изобличало одинокие и отчаянные усилия женщины из Новой Англии привнести с собой привычную и любимую обстановку в далекий от родных мест дом ее супруга – испанца. Восток продолжал жить в этой комнате рядом с Западом. Над камином, где стояли бронзовые часы, Лолита задрапировала стену испанскими кружевами и ярко-красным миткалем. Лампа стояла на подставке, сплетенной из конского волоса и искусно расшитой красным, серым, золотистым и черным. И тут же, у кресла, где всегда сидела сеньора, стояла безобразная табуретка, сделанная на индейский манер из воловьих черепов и рогов. И Жуанита уселась на нее, предварительно сняв и поставив к себе на колени рабочую корзинку матери.

Сеньора Эспиноза из-под больших очков, как-то странно шедших к ее высокому белому лбу, обрамленному буклями, ко всей ее тонкой, плоскогрудой фигуре в черном платье, нежно посмотрела на девушку.

– Ну, что, Нита, нагулялась? – сказала она с доброй улыбкой.

– Да, мама… и знаешь… – И, сидя у ног старой дамы, Жуанита стремительно принялась излагать все свое приключение, как она встретилась с незнакомым молодым человеком и он оказался таким простым и милым, как они болтали на скале, как он потом поспешно умчался, чтобы вода не успела преградить ему дорогу в Солито.

– Потому что сегодня очень сильный прилив, мама! Кажется, такого никогда не бывало еще в октябре.

– А ты, как будто, собиралась идти к маяку, дорогая?

Жуанита вспыхнула: в голосе матери она уловила сдержанное удивление, слабую тень неодобрения.

– Я и шла туда, мама, – заторопилась она. – Но дорога там… под скалами, сегодня казалась такой страшной, и волны так хлестали о берег, что я…

Мать, казалось, не слушала. Глаза ее смотрели мимо каким-то отсутствующим взглядом.

– Мама, – спросила испуганно Жуанита, – ты думаешь, что это нехорошо? Что мне не следовало говорить с ним?

Но она не дождалась ответа, потому что в эту минуту Лолита появилась на пороге, возвещая, что обед подан. За столом Жуанита видела, что мать не притрагивается к еде и явно чем-то расстроена и озабочена. Когда они снова возвратились в большую комнату, сеньора, к большому облегчению девушки, сама возобновила прерванный разговор. Обыкновенно в этот вечерний час она раскладывала пасьянс, но сегодня руки ее праздно лежали на коленях, а вместо обычного кроткого спокойствия на лице читалась какая-то странная тревога.

Жуанита с удивлением отметила про себя, что, видимо, это случайно ею названное имя Кента Фергюсона вывело ее сдержанную мать из привычного равновесия.

– Я не вижу ничего странного в том, что ты разговаривала с этим молодым человеком, дитя мое, – начала сеньора Эспиноза. – Ты встретила его на нашем ранчо, а здесь так редко появляются чужие. Естественно, что вы разговорились. Не в этом дело… Но мне иногда страшно за тебя, дорогая. Ты так неопытна, и я боюсь, что жизнь тебя не пощадит…

Голос ее оборвался. Но в Жуаните эти слова, как и всякий намек на будущее, только обострили чувство радостного ожидания. Никогда еще ощущение собственной личности, вера в жизнь не говорили в ней так громко, как сегодня.

– Если я скоро умру, – с тоской сказала снова старая сеньора, – кто будет тебе поддержкой? У тебя нет друзей. Куда ты денешься?

– Ты не умрешь, ты будешь еще долго жить, мамочка, – сказала уверенно Жуанита. – А если это случится, я буду попросту продолжать жить здесь так, как мы живем сейчас, продавать фрукты и скот.

Она ободряюще улыбнулась матери. Но та неожиданно разволновалась еще более. Все ее худенькое тело дрожало, и она закрыла лицо своими бескровными тонкими руками.

– Ты ничего не знаешь о жизни, – повторила она сдавленным шепотом.

– Да что ты, мамочка, я знаю столько, сколько всякая девушка в двадцать три года. Разве нет? – спросила Жуанита с затуманившимся на миг лицом.

– Ничего, ничего ты не знаешь! – все твердила старая женщина.

Через минуту, однако, она выпрямилась, опустила руки и с видимым усилием сказала:

– Принеси мне карты и придвинь столик, дорогая. Я сойду с ума, если не перестану думать об этом!

Вечер прошел, как обычно. В печке трещали поленья, лампа разливала мягкий свет в комнате, снаружи продолжал свистеть и гудеть ветер, и глухо, непрерывно вдалеке шумело море.

Часов в восемь ливень черными блестящими потоками захлестал по стеклам.

В такие ночи их низенькая деревенская гостиная казалась Жуаните особенно уютной и приветливой. Осенью и зимой, когда на дворе бушует непогода, а море бьется о берег с жутким ревом, она особенно ценила свое пианино, пестрые карты с нарисованными на них матадорами и бандерильо, по которым можно было гадать о будущем, ряды книг, которые ей никогда не надоедало перечитывать, прелесть неторопливой и мирной беседы с матерью… Она спокойно и без нетерпения ожидала летних вечеров, когда благоухают розы, когда парни и девушки поют в поле или на берегу, и огромная золотая луна низко стоит над стогами сена и старыми развесистыми дубами.

Зимой она иногда упражнялась в печатании на машинке; в бытность свою в школе она прошла курс машинописи только по той причине, что Гертруда Китинг, подруга, двумя годами старше ее, увлекалась этим.

Но любимым времяпрепровождением Жуаниты в зимние вечера было строить вслух планы преобразований в старой гасиэнде.

– Представь себе, мама, стены, выкрашенные в бледно-розовый цвет, – нет, лучше цвет томатов, но более нежного оттенка, и повсюду большие лампы…

– Но не яркие, а матовые, – рассеянно вставляла раскладывавшая пасьянс сеньора Мария, вертя в пальцах даму червей и обдумывая, куда бы ее положить.

– О, конечно, свет будет мягкий, и все комнаты будут приведены в жилой вид, и библиотеки будут, и ванная, и все, что нужно для множества гостей.

– Для всего этого понадобились бы сотни, – сказала однажды сеньора Мария, качая головой.

– Не сотни, а тысячи, – весело поправила ее Жуанита. – Зато эта старая, уже вросшая в землю гасиэнда превратилась бы в самое очаровательное место во всей Калифорнии! Море, громадные деревья, наша речка, старая Миссия, все наши фруктовые сады… – да ни у одного короля не было столько!..

Но сегодня вечером Жуаниту это не занимало. Она попробовала петь, спела за пианино несколько песен и встала. Пошла на кухню проведать щенят, а воротясь, забралась с ногами в глубокое кресло, чтобы почитать и помечтать.

Но, видимо, в этих мечтах сегодня было что-то очень волнующее. Жуанита не могла усидеть на месте. Через некоторое время она вдруг вскочила и подошла к большому зеркалу в черной раме, висевшему среди старинных гравюр на стене напротив окна. Стоя перед ним, она как-то стыдливо рассматривала свое отражение: пылающее лицо, влажно блестевшие из-под ресниц голубые глаза, небрежно рассыпавшиеся вокруг лица золотистые кольца волос. Отложной полотняный воротник открывал стройную белую шею.

– Что с тобой, Жуанита? – испуганно спросила мать.

Ее, видимо, не оставило тревожное настроение, и каждый неожиданный звук и движение заставляли ее нервно вздрагивать.

– Право же, ничего, мама! – Девушка решительно опустилась на прежнее место, снова открыла книгу: она должна прочитать хотя бы несколько страниц и сидеть спокойно, чего бы ей это не стоило!

Но перечитываемые машинально цветистые фразы «Идиллий» Теннисона не доходили до ее сознания; она словно плыла по зачарованному морю своих грез, и ее фантазия ткала потрясающе романтическую историю Жуаниты Эспиноза.

«Есть что-то необычное в этом человеке… и он такой высокий и красивый…» – Перед нею вставало гладко выбритое загорелое лицо, черные непокорные волосы, немного насмешливая улыбка.

Жуанита сравнивала его мысленно с другими знакомыми молодыми людьми. Она встречалась с ними на вечерах в последний год ее пребывания в школе. И потом – у подруги Цецилии Леонард, ее брат Бернард очень славный малый, и Жуанита с ними обоими и их теткой, миссис Конвэй, провела чудесные две недели на каникулах. Бернард был очень, очень мил все время, если не считать последнего вечера, когда он вел себя просто глупо…

Но Кент Фергюсон – о, этот совсем другой! Ни разу до сих пор ей ни с кем не говорилось так просто и легко, и ни разу, никогда слова другого человека не имели для нее такого странно волнующего интереса. Она снова и снова вспоминала все, что он говорил там, в маленьком гроте под скалой.

Жуанита росла одна на ранчо, у нее не было товарищей ни в играх, ни в прогулках по окрестностям, которым она посвящала большую часть дня. Мария Кэттер научила свою дочь читать, писать и считать, читать наизусть «Барбару Фричи» и «Дитя Клоуна», приседать, чистить зубы, шить, стряпать, молиться, вытирать пыль, играть гаммы.

Но девочка научилась испанскому языку раньше, чем английскому, а скакать верхом раньше, чем хорошо ходить. Все особенности обитателей скал: змей, черепах, тарантулов, скользких черных осьминогов – Жуанита знала, как свои пять пальцев. Она знала, как нужно готовить красное вино из того кислого винограда, что рос за садом, как сплетать из ремней аркан для ловли животных и тому подобные вещи. И не в этом одном проявлялось ее деятельное участие в окружающей жизни. В сражениях между Лолой и Лолитой, например, она порой играла роль судьи, а когда с Долорес случился «грех», Жуанита взяла все дело в свои руки, категорически заявив, что не следует расстраивать сеньору сообщением о «безобразном» поведении Долорес. Она сама отправилась с плачущей Долорес к старику-священнику в миссию «Сан-Эстебан» и поговорила с ним, а старый падрэ поговорил с толстым, чернобровым Джоэ Биттэнкуром. И теперь шестнадцатилетняя Долорес была счастливой женой Джоэ и имела пухленького, темноглазого малыша, которого Джоэ обожал с глупой застенчивостью.

Но это было уже после того, как Жуанита вернулась из пансиона. Четыре года провела она там, гуляла в обществе других девочек в одинаковых форменных платьях, спала в дортуаре, болтала на их жаргоне, слепо обожала одну из бесстрастных, кротких наставниц-монахинь, участвовала в «борьбе партий», пережила ряд ссор и примирений, слез, объяснений, ночных заговоров, набегов на кладовую, приготовлений к именинам «матери» – начальницы пансиона.

Были преходящие горести, юные радости, мучения ревности, грусть, когда сестру Викторию перевели в другую школу.

Но не было во все эти годы, от тринадцати до двадцати трех, ничего более волнующего, чем встреча с Кентом Фергюсоном. Сегодня Жуанита сделала потрясающее открытие, что она – женщина.

Как странно звучал его голос, когда он, подняв глаза от узора на песке, говорил ей о себе… Отчего так сжималось сердце при каждом дрожании этого голоса? «Вы ведь не собираетесь провести здесь всю свою жизнь?» – сказал он ей. Думала она когда-нибудь об этом? Нет, кажется, до сих пор никогда. О чем теперь думает Кент Фергюсон в отеле в Солито? Если бы она осмелилась позвонить туда по телефону, то через минуту могла услышать его голос… От этой мысли Жуанита похолодела, и сердце у нее заколотилось. Придет ли завтра на ранчо этот высокий, статный человек в стареньком костюме для гольфа, с усмешкой в полуопущенных глазах? Будет ли он снова говорить с ней?..

– Мама! – позвала вдруг Жуанита.

Сеньора Мария, с непривычной рассеянностью раскладывавшая пасьянс, нервно вздрогнула при этом внезапном обращении к ней.

– Мама, ты сразу, как встретила отца, так и влюбилась в него?

Бледные веки сеньоры вдруг покрылись слабым румянцем, и старая дама улыбнулась.

– Нет, позже. А он меня полюбил с первой встречи. У моего родственника Лауэля Клэя были какие-то дела с Роберто Эспинозой. Это был человек лет пятидесяти, а мне было тогда за тридцать. Я была учительницей английского языка в школе для девочек…

– И, верно, все были ужасно удивлены, когда ты им сообщила о своем обручении?

– Да, вероятно… Не помню…

– Но, мама, когда же ты узнала, что любишь его? – жадно допытывалась Жуанита.

– Да по правде говоря… я почувствовала это только после того, как вышла замуж, – задумчиво отвечала старая дама. – Но я и раньше его всегда очень уважала, и он был так добр ко мне, что…

Глаза ее увлажнились, и она замолчала. Жуанита, склонив голову набок, как птица, с жадным интересом слушала и наблюдала за матерью: она пыталась представить себе ее молодой, трепещущей от волнения, любимой, склоняющейся на мольбы мужчины. Сеньора, всегда спокойная, сдержанная, бесстрастная, была загадкой для ее дочери. Как мало она, Жуанита, с ее вспыльчивостью и стремительностью, ее неожиданными слезами, бурными радостями и горестями, с ее пылкой фантазией, походила на свою мать! Муж сеньоры Марии умер, когда Жуаните было три года, и дочь совсем его не помнила. Иногда ей казалось, что какая-то тайна окружает память об отце, и внутренний голос говорил ей, что изо всех людей на свете меньше всего ее мать была склонна разъяснить ей эту загадку.

Жуанита думала о странной молчаливости и замкнутости матери, и вдруг в ее памяти всплыло нечто, отодвинутое на задний план более волнующими впечатлениями последних часов. Она спросила отрывисто:

– Мама, кто это приезжал к тебе сегодня? Чей автомобиль стоял во дворе под ивой – небольшой, серый?..

Лицо сеньоры Эспинозы из бледного стало пепельно-серым. Она уставилась на Жуаниту, словно гипнотизируя испуганную девочку и запрещая ей думать об этом, сковывая ее волю напряженно-неподвижным и властным взглядом.

– Какой, ты говоришь, автомобиль? – переспросила она медленно.

– Кажется, закрытый… маленький. Он стоял у ивы, и я не могла хорошо его разглядеть с берега…

– Должно быть, скупщик скота, – предположила сеньора.

Мускулы ее лица были по-прежнему напряжены, и та же искусственная неподвижность была в ее позе и взгляде.

– Но он бы подъехал не к дому, а к хлеву!..

– Не знаю, – сказала сеньора, все так же медленно и размеренно.

Она выжидательно смотрела на Жуаниту, но та уже утратила интерес к этому вопросу и, усевшись поглубже в кресло, со сладким чувством приготовилась вернуться в мыслях к предмету, несравненно более для нее захватывающему.

Жуанита любила свою мать, всегда кроткую и печальную, всегда так бесконечно добрую к ней. Но девушке было тесно в тех рамках, в какие заключила свою внутреннюю жизнь Мария Эспиноза. Любовно жалея мать, пытаясь рассеять ее опасения, тревоги, волнения, она ничуть их не разделяла, инстинктивно понимая, что, тогда как люди, подобные сеньоре, при первом настоящем горе оказываются сломленными на всю жизнь, другие умеют нести его, не сгибаясь.

Разговор оборвался. Сеньора вернулась к своему пасьянсу, Жуанита свернулась клубочком в большом кресле, и скоро книга соскользнула на пол, а мысли снова унесли ее к встрече на берегу. Она улыбнулась с мечтательным выражением. Мир, в котором существует большой, сильный, улыбающийся Кент Фергюсон, казался ей безмерно прекрасным.

Ветер выл по-прежнему, сучья деревьев стучали о крышу, хлопали ставни. Когда весь этот шум утихал, слышался ровный, глухой шум морского прибоя.

Внезапно, хотя вокруг нее в комнате ничего не изменилось, какое-то жуткое чувство сжало сердце Жуаниты. Острое, леденящее ощущение ужаса, словно парализовавшее ее всю.

– Что это?! – спрашивала она себя, застыв в кресле, обливаясь холодным потом. Да, теперь она ясно ощущает, что кто-то наблюдает за ней, кто-то из темноты этой бурной ночи за окном смотрит на ее мать и на нее. Но кто? И зачем? Старое ранчо – слабая приманка для грабителей. В течение двухсот лет здесь никогда не запирали дверей и окон.

Кричать бесполезно… Испанские и мексиканские слуги давно ушли в свои хижины. Во всем доме не было никого, кроме них, двух беспомощных женщин.

Пока эти мысли проносились в голове Жуаниты, она продолжала сидеть, не решаясь поднять глаза, трепеща, как кролик в западне. Что делать? Она подумала о телефоне, находившемся в передней, в двадцати футах от нее. Но новый припадок страха заставил ее замереть. Она уже видела, как ее хватают в ту минуту, когда она взывает по телефону о помощи, видела и мать, связанной, с заткнутым ртом, умирающую от потрясения.

Такие вещи случались на отдаленных фермах, она наслушалась рассказов о них от слуг в зимние вечера. О сеньоре Лопец, связанной на своем брачном ложе и слышавшей, как все ближе и ближе стучат копыта лошади, на которой ехал ее муж, ничего не подозревая, навстречу смерти. Она слышала, как он подъехал, как поднимался по лестнице в ее комнату – и не могла предупредить его криком. И видела, как его убивали… О мальчике Монгомери, который, проходя мимо окна кухни, перегнулся через подоконник, чтобы поздороваться с матерью, крикнул весело: «Я принес деньги», и вдруг таинственно исчез, а через минуту его нашли убитым и ограбленным между окном и кухонной дверью.

Минуты шли за минутами. Ветер выл в трубе, и его вой был похож на жалобный плач ребенка.

Жуанита сидела, по-прежнему леденея от страха, и пыталась вспомнить слова молитвы.

– Девять часов! Вот только докончу этот пасьянс – и спать! – сказала спокойно сеньора.

От звука ее голоса Жуанита вдруг сразу встряхнулась. Только бы мать ничего не заметила и не испугалась! Она что-то невнятно ответила с вымученной улыбкой, и, собрав все свое мужество, подняла, наконец, глаза и с беспечным видом взглянула в ближайшее окно.

За стеклом царил черный, как чернила, мрак. Там никого не было.

Но Жуанита все еще дрожала, собирая карты, отодвигая на место столик, приводя все в комнате в порядок. Она не была нервной, ей никогда ничего не чудилось, а между тем сегодня она так ясно чувствовала, что чьи-то глаза устремлены на нее из темноты. Что это могло быть?

Кто-нибудь бродил под окнами и следил за нею? Но отчего же он не вошел? Ведь их ранчо славилось гостеприимством. Даже темные люди и бродяги знали, что им не откажут в пище и приюте, а в хижинах слуг они найдут веселое общество, музыку, болтовню. Может быть, какая-нибудь цыганка, которой прилив помешал идти дальше? Но она пошла бы к Лоле на кухню, где несколько часов назад пылал огонь и пахло так вкусно, а не бродила бы во мраке, под дождем, заглядывая в окна.

Наконец, обычная, из вечера в вечер повторявшаяся процедура окончена. Жуанита потушила все лампы, кроме маленькой фарфоровой, которую она уносила с собой в спальню. Тогда мать, неподвижно и прямо сидевшая в кресле, пока Жуанита суетилась по комнате, вложила свою худую, старчески-слабую руку в крепкую, теплую, молодую руку Жуаниты, поднялась и, опершись на дочь, медленно побрела к двери. Спальня ее находилась рядом со спальней Жуаниты в конце коридора.

Когда с лампой в руке, ощущая на плече привычное легкое прикосновение пальцев сеньоры, Жуанита проходила мимо зеркала на стене, она снова невольно взглянула на него. В зеркале отразилось и окно за ее спиной. Но теперь там было еще что-то, кроме черного мрака. Жуанита чувствовала, что сердце у нее останавливается от ужаса, но невероятным усилием воли удержалась она от крика и только немного сильнее сжала руку матери.

В одном из квадратов окна виднелось, как в рамке, прильнувшее к стеклу лицо мужчины.

Он не встретил ее взгляда в зеркале, и выражение его лица не изменилось. В этом лице читалось напряженное внимание.

Жуанита, дрожа от внутреннего озноба, молясь мысленно так, как никогда до сих пор не молилась, продолжала вести мать осторожно, заботливо по холодному коридору, где пахло дождем и мокрой штукатуркой, потом через ее собственную комнату – в спальню.

Спокойное неведение матери помогло ей справиться с собой. Нужно было раздеваться, говорить, заплетать волосы на ночь – и это как-то успокаивало. Дверь, соединявшая их спальни, оставалась на ночь всегда открытой. Наконец, Жуанита очутилась под одеялом в жуткой темноте. Она лежала, готовая при первом звуке вскочить, ее сердце громко стучало.

У сеньоры Марии была пара украшенных перламутром маленьких пистолетов, где-то далеко спрятанных. Но малейший намек, вопрос о них мог бы испугать нервную и хрупкую старую женщину – да и Жуанита все равно не умела стрелять.

Так она лежала с открытыми глазами, вглядываясь в темноту, слушая звуки за окном, с пересохшим ртом, ледяными руками и замиравшим сердцем.

Лицо мужчины, наблюдавшего за ней с напряженным вниманием… Но это еще не все. Жуанита узнала это лицо: тем человеком за окном, который, очевидно, с дурными намерениями прятался во мраке под дождем, был Кент Фергюсон.